Как стать кинозвездой

               
Предисловие  ЗАМЫСЛОВАТАЯ СУДЬБА ОДНОЙ ПОВЕСТИ
               
            Когда-то, в незабвенном 1983 году, я участвовал в съемках фильма, режиссером которого был  Евгений Александрович Евтушенко. «Сниматься в кино» - это звучит гордо. На самом деле, я исполнил крохотную роль милиционера. Прошло несколько лет, и однажды, вспомнив о своих киноприключениях, я написал нечто вроде маленькой повести, дав ей завлекательное название «Как стать кинозвездой»...

            От Тулы до Москвы электричкой ехать всего четыре часа. Не знаю, может быть теперь можно и быстрее, но тогда, в 1985 году я ехал четыре часа. Летние гастроли театра подходили к концу, стоял тёплый июль, был выходной день – наши артисты поехали на экскурсию в Ясную поляну, а я в Москву на встречу с Евгением Евтушенко. Повод для встречи был самый, что ни на есть литературный – в сумке я вёз рукопись своей повести о съёмках в фильме «Детский сад». Эту повесть я намеревался прочитать своему другу, который однажды так высказался о моём намерении написать о нём и о себе в свободном стиле:
           - Дерзай, пиши, но, если напишешь говно, то я тебе об этом скажу – уж не обессудь.
          - Не напишу, не надейся, - дерзко ответил я, глядя в смеющиеся глаза Жени.
          Собственно, повесть написалась сама собой – вначале я и не думал придавать какую-то форму своим записям о том, как ездил на съёмки из Казани в Москву.  Нет… не сама собой. Это жена заставила меня окончить хронику трёхдневной поездки, она же разделила написанное на главы, исправила орфографию и перепечатала аккуратнейшим образом на нашей пишущей машинке. Время персональных компьютеров и частных принтеров ещё не наступило – власти усердно надзирали над устаревшей множительной техникой, дабы грамотный народ не напечатал  каких-нибудь прокламаций, или – упаси боже! – роман «Доктор Живаго», который никто не читал, но все обязаны были осуждать.
           - Надо это напечатать и непременно, - объявила супруга. – Езжай в Москву, только предварительно созвонись с Евтушенко и  попроси помочь.
          И вот я трясусь в электричке, еду в Москву.
          Мы сошлись в ЦДЛ и поехали на Казанский вокзал – встретить знакомую поэтессу Евгения Александровича из Волгограда. Поэтесса оказалась очень молодой длинноногой особой по имени Таня. В машине она молчала и только дивилась на московские широкие проспекты. Заехали на Центральный рынок, что располагался тогда на Цветном бульваре – и Женя пошёл по торговым рядам. Он опытным взглядом находил прилавки с самой свежей зеленью, овощами и фруктами. Купил куриных потрошков и пообещал приготовить что-то удивительное.
             Мы подъехали к гостинице «Украина», где теперь находилась его городская квартира в жилом отсеке отеля. Больше всего меня поразил дверной замок: от поворота ключа он запирал квартиру, словно сейф – выдвигались какие-то стальные пальцы, штыри, делавшие дверь неприступной.
             Здесь, да, было что охранять. Огромный стол из оникса, который Женя привёз из Италии – то ли его вручили в качестве гонорара за выступление, то ли поэт купил это мебельно-ювелирное чудо. По стенам пятикомнатной квартиры висели картины, целая галерея.
            Женя с гордостью вывел нас на баллон – он был огромный, вымощенный каменными плитами.
            - Таких балконов в Москве всего два, - сказал он. – У меня и вон тот, напротив.
            - А там кто живёт? - спросил я.
            - Филипп Бобков, - ответил Женя, понизив голос.
            - Кажется, такой поэт есть, - предположил я.
            - Мммм… да, в некотором роде, - лукаво улыбнулся Женя. – Он большой начальник в КГБ. Но мужик нормальный, не монстр.
           На кухне вскоре закипела работа: Таня мыла овощи и зелень, поэт вдохновенно поджаривал куриную печёнку. Вскоре стол на балконе был накрыт – помидоры и огурцы на салатных листьях, пучки укропа, петрушки и киндзы соседствовали с крупной розовой редиской и ломтями сулугуни, на широком блюде лежал копчёный омуль, а пышущая жаром сковородка скворчала на деревянной доске. Украшали стол две бутылки «Абрау-Дюрсо». Пробка хлопнула, в бокалах потянулись вверх весёлые пузырьки.
            Позднее утро сияло, внизу проносились машины по Кутузовскому проспекту, а у нас был этакий завтрак на траве посреди каменного града.
            - А вы знаете, - сказал Женя, - у нас сегодня самый вкусный завтрак в Москве.
            - Может быть, и в мире, - подхватил я.
           - Может быть, - улыбнулся поэт. Он был в очень хорошем настроении, том самом состоянии своём, когда окружающим его начинает казаться, что жизнь не только прекрасна, но и бесконечна.
          Не успели мы окончить завтрак, как в дверь позвонили – пришли гости. Это были – известный поэт, один из мастеров, прошедших войну, Александр Межиров, молодой поэт Миша Синельников и оператор с телевидения, имени которого я не запомнил.
           Компания переместилась с балкона в зал, к ониксовому столу. Как-то оживлённый разговор плавно перетёк в чтение привезённой мною рукописи. Я читал, а слушатели потягивали шампанское, похрустывали редиской и одобрительно хмыкали, когда какой-нибудь эпизод им нравился.
           Наконец, я окончил чтение и с волнением ждал приговора – а ну, как Евтушенко скажет: «Говно твоя повесть, пой лучше, а за письменный стол не садись больше».
           Вместо этого Евтушено сказал:
           - Блестяще! И зачем этому человеку ещё и голос дан?
           А Межиров, чуть заикаясь по своему обыкновению, произнёс:
           - В любой  т-т-толстый журнал, я думаю,  можно  отдавать,  уровень с-с-соответствует.
          - Только ты уж извини, - сказал Женя, - я не могу тебя рекомендовать – там же обо мне написано. Давай сам, я уверен, что не откажут. Отнеси в «Юность» - там заведующий отделом прозы Юрий Зерчанинов, мировой мужик и стихи мои любит.
           Стали долго прощаться. Первым ушли оператор и Миша Синельников.
            - Замечательный парень, - сказал о нём Межиров. – Такой, знаете ли, из С-с-серебряного века.
            - А я по-твоему из какого? – с некоторой ревностью спросил Евтушенко.
            - Ты, Женя, из своего времени – чик в чик попал! - засмеялся Межиров.
           Я подумал, что и впрямь – из своего, ведь у Евтушенко было своё собственное время, время, в котором он жил и которое создавал.
           Мы разошлись каждый по своим делам – Межиров поехал на дачу, я в Тулу на спектакль, а Евгений Александрович с юной поэтессой – на футбол.

           В сентябре этого же года я приехал из Казани в Москву и принёс в редакцию журнала «Юность» набело перепечатанный экземпляр повести «Как стать кинозвездой».
          Уже через три дня мне позвонил Зерчанинов и сказал, что повесть ему чрезвычайно понравилась, что её непременно напечатают в  «Юности».
           Я летал, как на крыльях, по городу – шутка ли, дебютировать в «Юности», журнале любимом с юности.
Но время шло. В ближайшем номере повесть не вышла, в следующем тоже.
           Я позвонил Зерчанинову, и он, смущённо сказал, что повесть, уже набранную, застопорили. Мол, скрытое воспевание Евтушенко.
           - Ничего себе, - возразил я. – Какое же воспевание, да ещё скрытое,  по отношению к тому, кого читают десятки миллионов людей во всём мире. Да и не воспеваю я, просто пишу о поэте, временами с иронией, временами с любовью.
           - Да я-то  вижу, - сказал Зерчанинов с горечью. – Воюю за повесть. Только вот беда – Андрей Дементьев, наш главный редактор, уехал в командировку и надолго. А этот, заместитель…  не даёт печатать – и крышка.
           - Да кто этот-то?.. - взмолился я. – Может, я сам с ним поговорю?
           - Ох, не должен бы раскрывать, да скажу – есть такой Натан Злотников, поэт. Вот он и говорит, что ты, того… воспеваешь.
          Я понял, что раз против повести о поэте ополчился поэт – толку не будет, не напечатают.
          «Ладно, не судьба», - подумал я и проверил, есть ли у меня ещё голос:
           – Гмммм…

           Перестройка была в разгаре, когда повесть всё же была опубликована – правда, в сокращённом виде – в газете «Вечерняя Казань», где редактором был Андрей Гаврилов. А принёс я рукопись к Володе Рощектаеву, который заведовал литературным отделом газеты.
           Повесть вышла в двух номерах газеты, и эти потёртые экземпляры хранятся у меня в архиве. Рядом с ними хранится вёрстка ненапечатанной повести в журнале «Юность», которую утешительно подарил мне Юрий Зерчанинов.
           Но я тогда и не предполагал, что в собрание сочинений Евгения Евтушенко будут включены несколько страниц из моей повести «Как стать кинозвездой».


                ПОВЕСТЬ
               

                I


     «Евгений Евтушенко – своего рода стихийное бедствие. Явление его похоже на извержение солидного вулкана или небольшое землетрясение. Или на тропический ураган с ласковым именем «Женя», – так, или примерно так, я думаю всякий раз, когда он возникает и моей жизни.
      Веселая первомайская демонстрация, на которой мы познакомились и я с присущей юности легкостью пригласил знаменитого поэта к нам домой почитать стихи моей жены, давно отшумела.
      Не однажды мы встречались и потом – в Москве и у нас в Казани. Но с тех самых пор у меня осталось ощущение, что, когда мы расстаёмся, уходит некий волшебный поезд и еще не поздно побежать за ним – тогда, быть может, удастся вскочить на последнюю ступеньку. В чем-то это чувство сродни надежде, что в нашей судьбе непременно случатся события прекрасные и удивительные. Этой надеждой меня – да и не только меня – наполняла его поэзия.
     В первый же вечер он произнес свою сакраментальную фразу: «Зовите меня просто Женя». С тех пор мы с женой так и называем его, но, разумеется, за глаза.
     Бывает, что и я нарушаю его спокойствие, когда, пользуясь давним знакомством, обращаюсь с какой-нибудь просьбой. Чаще всего это вымогательство нового сборника его стихов, достать который потруднее, чем контрамарку в наш оперный театр, где я работаю баритоном.
     Когда эпицентр землетрясения Евгений Александрович перенес в сферу кинематографа, толчки дошли и до меня. Снова мелькнула привычная подножка уходящего поезда, но в этот раз я успел на нее вскочить и удержаться, ухватившись за милиционера – маленькую роль, которую Женя сгоряча пообещал мне в своем фильме.
     Оказалось, не один я вскочил на подножку – поезд набирал ход, с трудом неся тяжесть многочисленных Жениных друзей, знакомых и родственников, облепивших его со всех сторон.
      На семейном совете было решено, что за кинославой я отправлюсь вместе со свояком, который будет меня фотографировать в особо захватывающие моменты.



                II


      На съемки мы приехали поездом, я сразу направился на «Мосфильм», а свояк Сергей – к нашей доброй знакомой Марии Павловне, у которой мы решили остановиться.
      Было прохладно, сумрачно, толпа на вокзале пестро чернела, двигалась, ползла в разные стороны, растекалась на ручейки, вливалась в метро и подземные переходы.
      В Москве я всегда чувствую себя радостно-возбужденно и неуютно. Пожалуй, лучше всего там, где что-то продают из съестного: в кафе, в ресторане или просто в буфете. Здесь, по крайней мере, всему есть своя цена и определенность. Не то, что в присутственных местах, где трудно определить, чего хотят от тебя, и еще труднее растолковать, зачем ты сюда пришел.

      У ворот «Мосфильма» сутолока, деловито снуют люди. В бюро пропусков мое имя есть. Я иду прямо, потом налево, потом направо и – наискось тот самый подъезд. Лифт. Унылый казенный коридор. (И это «фабрика грез»?) На дверях таблички – названия фильмов, фамилии постановщиков, известные н неизвестные, но вот одна – В.Пьявко, режиссер фильма «Ты мой восторг, мое мученье!» - изумляет, веселит, укрепляет дух: если даже он, то... А что, собственно, - ТО..?
      Наконец – ТО: «Детский сад» Евг. Евтушенко». Обе комнаты пусты, вернее, полны остывшим табачным смогом. Ищу, звоню. Безрезультатно. Захожу еще в одну комнату. Никого. На столе лежит фирменная мосфильмовская записная книжка «Евг. Евтушенко». (Всем, что ли, на съемках такие отпечатывают?)
      Однако где же получить информацию? Опять звоню и бегаю по коридорам, расспрашиваю.
      Слава Богу, по телефону ответили, что киногруппа на Киевском вокзале. Я поспешил на место съемок.

      Около одной из дверей вокзала стояли люди, одетые не по-современному, и среди них милиционер и форме с синими петлицами. Лицо у него было типичное для мужественного киногероя: хорошо очерченная челюсть, независимый взгляд и крепкий ковбойский затылок. Внутри вокзального дебаркадера настоящая милиция отделяла массовку в одежде сороковых годов от «чистой» публики.
      В толпе кипели буруны вокруг энергичных кинопрофессионалов. Каждый из них представлял истину в конечной инстанции.
      Меня пропустили на площадку вполне свободно – думаю, из-за моей уверенности в собственной незаменимости.
      Евтушенко, как обычно, возвышался над всеми. Я протиснулся к нему сквозь толпу в тот момент, когда он закончил распекать кого-то из кинокоманды, и, сведя рот в скорбную подковку, невидяще смотрел в туманную даль перрона.
      Я поздоровался.
      Евгений Александрович обернулся:
      - Привет, - (как будто мы виделись полчаса назад!) – что не пришел сразу сюда?
      Я стал объясняться, но он, как водится, слушал «вполнакала». Подозвал одного из помощников, велел постричь меня и одеть.
      В тесной вокзальной парикмахерской в каких-нибудь десять минут меня постригли в стиле «ретро-1941». Я глянул в зеркало и ахнул: вспомнилась начальная школа, доска Почета, и вполне отчетливо я осознал, что в своих волосах на сцену выйду разве что к маю.
      Милицейская форма оказалась слишком велика, но выход все же нашли: сняли одежду с того киногероя с ковбойским затылком и отдали мне. А мою – надели на него. Она ему была велика на два размера, а мне – на четыре. Так что теперь оба мы стали одеты навырост.
      Нужно было сдать портфель в камеру хранения, и я спросил сержанта, где находятся автоматы. Он учтиво козырнул:
       - Вниз по ступенькам и направо, - и слегка улыбнулся как коллеге. Я шел по вокзалу, ощущая на себе взгляды несколько более внимательные, чем те, что полагаются прохожему. Ну, конечно! Я же в форме, да еще отличной от теперешней. Наверное, милиционеры и военные всегда чувствуют себя немножечко на смотру.

     Сегодня предполагалась репетиция. Толпа волновалась в белом свете дня под высоким стеклянным сводом. Ждали, когда дадут состав, чтобы организованно изображать панику. Я должен был ее по мере сил сдерживать. Помощники и ассистенты в кожанках авторитетно объясняли, что и как надо делать, но было такое впечатление, будто толком никто ничего не знает.
     На груди у режиссера висел помятый мегафон. Лицо тоже было капельку помятое. Голубые «незабудные» глаза стремительно двигались по диагонали сверху вниз и снизу вверх, простреливая окружающее пространство.
     Состав задерживали. Я пошел в один из залов вокзала, сел на скамейку. Не я один любил ждать с комфортом: за моей спиной расположились двое артистов из сегодняшней сцены. Первый был похож на персонаж из Ветхого Завета, а второй – на старого профессора времен гражданской войны, когда большая часть приличных вещей проедена.
     Позднее я узнал, что один играет раввина, а другой – его приятель из массовки. Оба они, надо полагать, были ветеранами кинематографа.
     - Неплохо здесь сниматься, - говорил ребе.
     - Да, не каплет, и есть, где посидеть, - отвечал его приятель.
     - Как ты думаешь, и долго-таки будут снимать этот эпизод?
     - Дня три, не меньше. Пока отрепетируют, а там дубли пойдут...
     - Боже ж мой, после этого еще съемки на натуре – на крыше и с бомбежкой! – нарочито вздыхал ребе.
     - Да, не позавидуешь, - немножко завидовал приятель.
     У меня кружилась голова, и я вышел на площадь.
     ...Бурлили страсти на стоянке такси, а диспетчер с красной повязкой на рукаве решительно и незатейливо воцарял справедливость и порядок, попросту отпихивая тех, кто лез без очереди.
      А вокруг площади грузно стояли дома, улицы мглисто и холодно уходили в глубь города, такого приветливо-безразличного, что иногда хочется зажмуриться сильно и проснуться прямо в детстве на нашем дворе, заросшем боярышником и пахнущем дровами из темных сараев вдоль забора.

     Я поспешил на площадку – вдруг уже время. И, действительно, меня искали и даже объявляли по радио: «Исполнителя роли милиционера просим пройти па первый путь».
      Когда я пришел – человек пять настоящих милиционеров выясняли, кто их звал.
      - Где тебя носит? – проворчал Женя. – Звери прибыли!
      - Лев, да?! – обрадовался я, зная, что по сценарию в мои реплики врывается ужасающий львиный рык.
      Вместо рыка я услышал звук, будто кто-то рывками волок мешок с зерном. Это шаркал иглами об асфальт платформы дикобраз.
      - Не дали льва, - сокрушенно покачал головой Женя, - будет, как говорится, осел, козел, мартышка да косолапый мишка.
      На самом деле но перрону вели медведя, пони, дикобраза и сенбернара, на спине которого сидела обезьянка в зеленом жилете. Медведя и дикобраза вел на ремнях длинный мужик в телогрейке, из которой обнаженно торчала толстая обветренная шея. Звери тянули, и поводырю приходилось откидываться корпусом назад, чтобы они не затащили его куда не надо.
      - Евгений Александрович, когда начнем? Звери нервничают! – сказал он, откидываясь назад все больше.
      - Сейчас еще артисты прибудут, - ответил Женя.
      Тут толпа раздалась, и по образовавшемуся коридору с важностью людей, пресыщенных всеобщим вниманием, прошествовали артисты цирка лилипутов. Старший был в плаще иллюзиониста и черном цилиндре.
      - Мы прибыли, Евгений Александрович, - степенным мальчишеским голосом сказал он, - готовы в бой.
      - Привет, Володя, - улыбнулся Женя, - в бой рвешься? Будет тебе и бой.
     Он поднес ко рту портативную милицейскую рацию и сказал: «Подавайте состав», - оглянулся на кожаных, и те понимающе забегали, расставляя толпу, как положено.
      - Ну, Эдик, текст помнишь? – обратился Женя ко мне.
      - А как же, - сказал я, - два месяца учил.
      «По месяцу на фразу», - подсказал кто-то внутри меня ехидно.
      - Значит так. Раз ты милиционер, то и наводи порядок, насколько будет возможно. А как пойдут звери, расталкивай толпу и кричи свои реплики: «Товарищи!..» - ну и так далее, ты помнишь?
      - Помню, помню, - снова заверил я.
      В это время из светлого марева выплыл поезд. Он шел обратным ходом медленно и бесшумно. Задний вагон дошел до конца платформы, металлический лязг рассыпался вдоль состава, и напротив нас замерла зеленая стена с узкими окнами, напомнившими детские путешествия с бабушкой на Украину, узкоколейку, степь и смутное гудение горячих рельсов.
      Толпа задвигалась, поезд, который предстояло брать штурмом, возбудил всех. Мне показали женщину с миленьким простеньким личиком – киномаму мальчика Жени, героя фильма. Я должен был держаться возле нее в толпе и не дать затоптать совсем. Мой напарник – ковбой (его звали Толя, и он работал электриком, а сегодня и завтра у него отгула, и он случайно услышал по радио, что нужны люди для киносъемок, а кино он любит) стоял у подножки вагона и заговорщицки подмигивал: не робей, мол, у нас и не то бывало.
     По правде сказать, я чувствовал себя неуверенно: как это сыграть и нужно ли вообще играть или просто быть самим собой? Одно утешало, что мои промахи, наверняка, не очень-то заметят. Так оно впоследствии и вышло, но пока что я нервничал и ждал, а чего – и сам не знал.
     И вот – подошло. По команде из мегафона люди вскинули на плечи чемоданы и узлы и рванули па поезд. Нас с Толей закрутило, как щепки половодьем, о том, чтобы кого-то сдерживать, охранять и направлять, не было и речи, задние напирали на передних, и синие наши фуражки беспомощно неслись среди платков, шляп, кепок, шапок и беретов.
     - Граждане, соблюдайте порядок, будьте людьми! – мой звучный призыв тонул под стеклянным куполом, растворялся в топоте и криках.
     Уже каскадеры бодро полезли на крыши вагонов, а какие-то здоровенные морды нагло ломились поперек толпы, сбивая с ног маму мальчика Жени. Я возмутился и попытался их оттереть от нее. Но не тут-то было, меня самого оттерли и отдавили при этом ногу.
      - Стоп! Остановились! Хорошо. На исходные позиции, сейчас будем снимать! – раздался железный мегафонный, но со знакомой хрипотцой голос.
      Все началось сначала – толпа шевелилась и вздыхала, примеряла чемоданы, узлы и баулы. Многим хотелось пробиться в первые ряды – потому что первые ряды заметнее па экране. Ребе с приятелем стояли в сторонке у дебаркадера, потом приятель кивнул ему – грустно, мне показалось, и обреченно шагнул в толпу, ждущую сигнала к атаке.
      - Внимание, приготовились, мотор! Пошли, пошли, пошли, родимые!
      Снова платформа задрожала от топота, а мы с Толей очутились в тесноте и давке, опять я кричал, убеждал и призывал, но на сей раз уже привычней. К форме, как видно, прилаживаешься быстро. А, может, это она прилаживает человека к себе? Перед толпой, как бы убегая от нее, ехала тележка с камерой и оператором. Ее сноровисто везли ребята, напоминавшие рабочих сцепы в момент, когда они катят рояль, причем пианист вцепился в клавиатуру и катится вместе с ним спиной вперед.
    Толпа настигла тележку, обтекла ее, разделившись на два рукава, и та поползла, будто буксир против течения.
     И опять раздалось железное мегафонное «стоп!», и вновь люди, пробежав десятка два шагов по инерции, остановились и, отдуваясь, направились к старту.
     Я оказался около Жени.
      - Слушай, все нормально, хорошо кричишь. Но, когда пропускаешь артистов цирка, не забудь на всякий случай повернуться к камере, а то – как на этот раз – мы снимем тебя только сзади.
     Очередная попытка штурма захлебнулась очень быстро, и виною тому были звери, а точнее – дикобраз, с которым от ужаса случилась истерика. Он ощетинился и бешено затрясся, ни в какую не желая идти дальше. Иглы летели в разные стороны, их подбирали на память. Такие толстые полированные иглы, чем-то напоминавшие ободранные гусиные перья, коричнево-переливчатые и острые. Пока дикобраза успокаивали и оттаскивали, пока толпа без особого энтузиазма возвращалась к исходным позициям, едва осталось время сделать еще один дубль. Стеклянный купол вокзала подернулся синевой – на сегодня съемка закончилась.


                III


      Я привез Жене снимки с его юбилейного вечера, того самого, когда он – сибирский тореро – играючи укротил микрофон, упрямо сбрасывавший со сцены олимпийского крытого стадиона предыдущих ораторов. На фото Женя вышел бледный, элегантно-сутулый, с чуть блатной челкой и огромными скорбными глазами христианского мученика на лице, летящем в зал.
      Но пока я переодевался в вокзальном отделении милиции, где меня встретили как своего, сдавал форму костюмерам, ходил за портфелем в камеру хранения – высокий друг мой куда-то делся. Завтра мне предстояло явиться на «Мосфильм» в десять утра, надеть форму, и снова ехать на вокзал, чтобы удерживать темпераментную толпу, так и рвущуюся в киноисторию.
      А сейчас передо мною лежала Москва, вечереющая Москва – как книга, которую удавалось порой листать, что-то в ней читать, но, не постигнув сокровенного смысла, всякий раз откладывать.
      В детстве слово «Москва» связывалось с салютом, мамиными духами в красном футляре с шелковой кисточкой и радиозатишьем в полночь или полдень, когда черный довоенный репродуктор в нашей комнате становился ухом, через которое я и целый мир слушали гул, и шорохи, и гудки редких еще машин, и дыхание Красной площади, и – наконец – отрешенно-красивый, печальный перелив курантов перед двенадцатью грозными басовыми ударами.
     Теперь гудков не было, но гул великого города висел над площадью вокзала. Некоторое время я не знал, куда пойти. Под ложечкой уже не червячок сосал, а питон из зоопарка. Вокзальный ресторан закрыли на перерыв. Ждать, пока его откроют, не имело смысла, и я решил поехать поужинать куда-нибудь в центр.
      Понятие «центр» в Москве у меня почему-то соединяется с «золотым треугольником» ГУМ-ЦУМ-Детский мир, маршрутом не менее популярным у советских граждан, чем «Золотое кольцо» - у иностранных. Сюда попадает и гостиница, строительство которой прославлено кинохроникой тридцатых годов: пунктирно едущие трамваи, резкие пешеходы и взметнувшееся в небо здание в строительных лесах.
     Еще было рано идти в ресторан, я доехал до площади Дзержинского и пошел пешком. На проспекте народу не меньше, чем на вокзале. «Кто они, куда их гонят?» - кощунственно думал я, шагая по зеленеющему в свете неона асфальту. Вот и Большой с четверкой вздыбленных, неизвестно куда рвущихся коней. Может, они тоже пытаются везти театр по «золотому треугольнику»?
     Ресторан, к счастью, уже открыли, но зал был полупустой. Я сел за столик неподалеку от эстрады и в ожидании заказа стал перебирать сегодняшний день с утра, потом вспомнил, как сидел в этом самом ресторане лет пятнадцать назад, возвращаясь с приятелями из Крыма.
     Поезд уходил ночью, и мы пошли скоротать время сюда, в «бывший Гранд-отель» - так извещала табличка на стене. Средств у нас было в обрез, казначеем у нас был Валера, и в тот вечер он отличился тем, что истратил остатки денег, пока мы с другим приятелем – Лешей – выходили в туалет.
      Когда мы пришли, Валера с осоловелым видом подсчитывал мелочь, а на столе стояла ваза с персиками и алела коробка конфет «Рот-фронт».
      Случилось так: томная буфетчица подкатила свою тележку с бутылками, наборами и фруктами к столу и спросила, не желает ли чего молодой человек. Причем вначале рядом с ним воздвиглось подобие древнегреческой амфоры, туго обтянутой черным крепом. При первом звуке голоса эта амфора мягко колыхнулась – и род столбняка овладел нашим казначеем. Он поднял глаза, оглядел все остальное, сказал «Э-э-э... я...» и очнулся лишь тогда, когда на столе стояли фрукты, лежала коробка, в руке была сдача 60 копеек, а тележка уже лавировала между другими столами.
      Позднее, став взрослым человеком, отцом троих детей, Валера рассказывал мне, что иногда и сейчас изумляется тому, как внезапно и ослепительно-реально материализовалось то, о чем он думал целый вечер.

      Итак, сейчас я сидел в том самом ресторане, ел, слушал оркестр, начавший «лабать», и был почти счастлив оттого, что могу думать обо всем, о чем хочется, спрессовывая время и события в одно ощущение всепроникновения. Но что-то меня тревожило.
      Как будто в сегодняшней беготне, толчее, разговорах, событиях не произошло чего-то главного, что должно было произойти, а, вернее, произошло – а я не постиг этого. Как будто в толпе на вокзале чудилось чье-то любимое лицо, да так и растворилось, пропало, будто звучал милый, полузабытый голос, который заставлял дрогнуть сердце, обернуться и наткнуться на чужие равнодушно-удивленные глаза.
      - Ваш чай, - пропел официант и поставил на стол большую чашку с жидкостью, цветом напоминавшей марганцовку, а вкусом – компот из сухофруктов.
     Пока я ужинал, прошел короткий дождь. Асфальт блестел, зыбко отражая алые огни машин, фонари, рекламу. Ветерок был влажный, но не пронизывающий, а широкий, дразнящий, словно и не осень стояла в городе.
     «Возможно, он дует из будущей весны, - подумалось мне. – Ветер из будущего несется через сегодня в прошлое – это забавно».
      Ветер мягко дул не переставая, и я вообразил, что, если пойти вместе с ветром – попадешь в прошлое. Вот этого я и хотел, именно там, мне казалось, я найду то главное, что постоянно ускользает и томит душу, не облегчая ее. Я шел по мокрым улицам, нырял в подземные переходы, сворачивал в переулки, останавливался у незнакомых домов – и все дома были незнакомые.
      Я шел и думал, что намять живет не только во мне, но и отдельно, разгуливает себе, скажем, в Арбатских переулках, там, где мы бродили с любимой двадцать лет назад, когда любовь лежала у наших ног пароходной пристанью города, в котором мы еще ни разу не были.



                IV


      Мария Павловна живет в однокомнатной квартире на одиннадцатом этаже обычного московского дома, но ее дом никак нельзя назвать обычным. «Волшебное царство», - так говорит про него моя пятилетняя дочь, которой посчастливилось переночевать у Марии Павловны, когда мы были в Москве проездом с юга. Чего только нет у Марии Павловны! Хрустальные, фарфоровые, глиняные собачки, свинки, слоники, кошечки, разные фигурки и статуэтки, картины, картинки и фотографии, вышитые подушки на диване и плющ на стене; старинная люстра, весь балкон в цветах, а на кухне – часы с кукушкой, правда, сейчас кукушка не работает.
      Центральная фигура всего царства – сама хозяйка, полная, грузная, с участливо-серьезным лицом. Ходит, немного раскачиваясь, но в свои почти семьдесят умела и спора во всем, за что берется. Готовит не просто изысканно, а экзотически: венгерские и болгарские рецепты легко тасуются с польскими и итальянскими, стол напоминает скатерть-самобранку с тем существенным преимуществом перед сказочным экспонатом, что во время неуловимого появления все новых блюд на вас обрушивается лавина информации.
      Мария Павловна знает все, помнит все, нет вопроса, но которому она не могла бы проконсультировать. Мне не приходится жалеть, что у нас в стране не издают справочник «Кто есть кто», - ведь я знаю Марию Павловну.
      Меня ждут с нетерпением, как в провинциальном клубе заезжего киноартиста. За чаем я рассказываю о своих впечатлениях, и меня слушают Мария Павловна, Сережа и кукушка, высунувшаяся из часового окошка.
     Потом мы устраиваемся на ночлег: страдающая от своего гостеприимства Мария Павловна на кухне, мы со свояком валетом на диване. Мне снятся толпа, поезд, Евгений Александрович с помятым мегафоном на груди, дикобраз, восставший против попрания свободы личности – я сильно лягаю свояка в бок и сам же от этого просыпаюсь.



                V


      На другой день после завтрака я поехал на «Мосфильм» - надо было подобрать амуницию. Одевальщицы и гримеры – что в кино, что в театре – похожи меж собой необъяснимым всеведением и простонародной мудростью.
      - А вы у себя в Казани в драмтеатре работаете? – спросила одна из них, младшая, одергивая на мне шинель, на сей раз сидящую весьма ловко.
      - Нет, я оперный певец. Пою Фигаро, Онегина.
      - И кого к нам не занесет! – удивилась старшая одевальщица.
      - А как же вы все-таки в картину попали? – поинтересовалась младшая.
      - Они с режиссером дружат, - раздался жизнерадостный ответ ковбоя Толи, вошедшего в гардеробную.
      - Ой, правда, с Евтушенко? А как вы с ним подружились? – младшая одевальщица явно была читательницей поэзии.
      - Долгая история. В общем, на первомайской демонстрации, - сказал я и пошел вместе с ковбоем на улицу.

      Во дворе студии вчерашняя толпа ждала автобусов для отправки на вокзал. Вид у всех был домотканно-оперный. Старые шали, жакеты, телогрейки и полушубки вызывали в памяти какие-то чуйки, поддевки и охабни. Одна пожилая, прямая и дородная дама в побитом молью мосфильмовском манто выражала сомнение по поводу того, что в октябре сорок первого в Москве было столько нищенски одетых людей, а соседка ей возражала:
      - Если вы одеты довольно интеллигентно, то это не значит, что у всех была такая возможность.
      - Причем тут мои возможности? – оправдывалась интеллигентка. – Меня так на студии одели.
      - Знаем, как вас одевают, - уже язвительно заводила спорщица, - небось, и на съемочной площадке вам место поудобнее приготовлено... на первом плане.
      - Ах, вон что вас задевает! – понимающе отозвалось манто. – Ну, так я не виновата, что у меня киногеничная внешность, не как у некоторых.
      - Какая, какая внешность?!
      Но тут подошел автобус, и все бросились к нему. Вчерашний штурм поезда ввел людей в состояние образной достоверности настолько, что сегодня автобусу пришлось туго. По иронии обе спорщицы столкнулись в дверях, и никто не хотел уступать. Молча, ожесточенно и на удивление согласованно они бились на ступеньках, ведущих в салон, пока напиравшая толпа не вдавила их внутрь, при этом заставив повернуться друг к другу лицом и почти поцеловаться.

      Свояк уже был на вокзале. Его задача – фоторепортаж со съемок – представляла не столько семейный интерес, сколько (как мы скромно полагали) исторический. Фотографировать посторонним не разрешалось, и он делал это по возможности незаметно: быстро и воровато вытаскивал аппарат из-под куртки, хищно наводил резкость и азартно нажимал на спуск – щелк, щелк, щелк! А потом моментально прятал свой «Зенит-ТТЛ» под куртку и невинно прохаживался но перрону.
      Однажды к нему подлетел мужик, похожий на разъяренного, видавшего виды плюшевого льва из комиссионки, и стал оглушительно надрываться, пугая милицией и еще какими-то серьезнейшими органами, требовал отдать камеру, обещая, в противном случае, организовать другую – «без особых удобств».
      Я, разумеется, вмешался, пустил в ход все аргументы – от задушевного тембра в соль миноре до наступательных фраз с мажорными трезвучиями. Выяснилось, что плюшевый лев знал и трезвучия, и куда более сложные сочетания звуков, кроме того, на его стороне были закон и администрация. А своего козырного туза дергать понапрасну я не хотел и лишь блефовал немножко, пользуясь его именем.
      Вполне возможно, что Сергея выставили бы с площадки, но тут ко льву подошел ассистент и сказал, что привезли ребят из детского дома. Плюшевый рыкнул и побежал их организовывать. На бегу обернулся и погрозил кулаком свояку, на что тот негромко, но со смаком ответил парой трезвучий.

       Одновременно с детдомовскими на перроне появилась Джоан с детьми. Она была в черном кожаном пальто, которое так шло к ее густым ореховым волосам и сияющему лицу. Белоголовые Саша и Антоша были при няне – невысокой, в клетчатом деревенском платке, с двумя родинками па щеке. Возле них образовался почтительный водоворот.
      - О, здравствуйте, как дела, как поется? – ореховые волосы слабо качнулись в мою сторону.
      - Начинаю забывать, как это делается, - ответил я, - в глотке только военные команды.
      Джоан улыбнулась, блеснув ровными зубами:
      - Извините, надо поговорить с Женей.
      Она напоминала молодую учительницу английского языка Елизавету Ивановну, в которую была влюблена вся мужская половина нашего класса.
      Джоан летела но перрону, легко встряхивая волосами, а волосы летели за ней. Я бы не удивился, если бы по обеим сторонам от нее возник почетный эскорт мотоциклистов с мигалками и сиренами – было в ней что-то от озаренной фотовспышками победоносной Жены Президента.

       Детдомовских ребятишек расставлял сам Женя. Склонив голову и помучив лицо рукой, он кого-то выдвигал вперед, кого-то отправлял на левый фланг или убирал назад, поправлял кому-то треух, приободрял, увещевал и наставлял.
     Малец лет шести незапланированно заартачился и расхныкался.
      - В чем дело? Ты не хочешь в кино попасть? – спрашивал его Женя, но тот пускал пузыри.
      - Если будешь реветь, мы возьмем другого на твое место, - теряя терпение, угрожал Женя.
      Мальчик бычился, сопел и дичился. Действительно, поставили другого взамен.
      Женя обернулся, увидел меня и сказал:
      - Это будет гениальный эпизод – трагический марш детей войны!
      Мне вспомнилось, как вчера он ругался на площадке с кем-то из финансово-ответственных. Женя был, похоже, взбешен:
      - Что, сметой не предусмотрено?! Не можете накормить детей?!
      И принялся выворачивать карманы:
      - Нате!

      ...Съемка близилась к концу. Уже и народу на перроне стало поменьше, и в черноте истоптанного сотнями ног асфальта было что-то весеннее, дорожное, истаявшее.
      У меня была пауза, я сходил в буфет и выпил стакан теплого кофе с молоком. На один из путей пришел поезд откуда-то из Европы. Солдаты в иностранной – то ли польской, то ли румынской – форме тащили громоздкий багаж по спуску с платформы, а молоденький офицер порывался помочь им, но в последний момент вспоминал о педагогической необходимости субординации и отходил, смущенно оглядываясь, не заметил ли кто, что он, в общем-то, такой же юнец, как эти его подчиненные.


                VI


     На площадке был перерыв – дети обедали. Собственно, это был не обед: из буфета привезли слойки, бутерброды, пирожки. Они стояли – каждый возле своей киномамы или кинобабушки – и ели так, как едят все дети, будто по обязанности, выполняя скучный ритуал, навязанный взрослыми.
     Детские глаза радостно и выжидательно обращались ко всем, кто был рядом. Ребята были чрезвычайно любознательны, вежливы, общительны и внимательны. Они задавали интересные вопросы и с интересом выслушивали даже неинтересные ответы, они всё понимали и ко всему были готовы. Но, перекрывая вокзальный шум, кричали маленькие одинокие души: «Возьмите нас, мы – хорошие!»
      - Расстреливать надо!
      Я вздрогнул.
      - Расстреливать, говорю, надо, - сказал ковбой, стоявший у арки дебаркадера.
      - Кого? – изумился я.
      - А всех, кто детей бросает.
      В мегафон объявили построение. Я не был занят в этом эпизоде и, находясь недалеко от Жени, мог наблюдать, как толпа побежит за поездом, как юный скрипач высунется из вагонного окошка и закричит: «Мама!», а мама отстанет от поезда вместе с толпой и будет смотреть ему вслед в тоске и глицериновых слезах.
      Женя сидел на складном стуле. Вид у него был усталый, даже изможденный. Он, казалось, сам не понимал, что происходит. Когда его о чем-то спрашивали, говорил: «А-а?!», мял лицо, колесил глазами по одному ему ведомому маршруту и ничего не отвечал – как главнокомандующий – ждал какого-то важного донесения. И такой момент настал.
      - Внимание, приготовились, мотор! Пошли, пошли, пошли!
      Толпа двинулась вперед.
      - Пошел поезд! – скомандовал Женя по рации.
      Вагоны были неподвижны. Топот ног участился, догоняющие входили в раж. Застыли вагоны, точно их приварили к рельсам.
      - По-о-езд! – заорал Женя отчаянно-катаральным баритоном. – А-а-а! – он схватился за голову, потому что толпа безнадежно догнала поезд, хотя по сценарию должна была безнадежно отстать.
      И в это время с грохотом и лязгом состав сорвался с места. С крыш едва и взаправду не посыпались каскадеры, не ожидавшие от старых вагонов такой прыти.
      Вдобавок ко всему один старикан из массовки, в азарте вообразивший себя каскадером, прыгнул на подножку, но сорвался и теперь бежал между двумя вагонами боком, словно краб, одной рукой ухватившись за поручень, а другой беспомощно размахивая в воздухе. К счастью, поезд замедлил ход, остановился, и горе-каскадер вылез на платформу. Испуг на его лице перемешался со смущением, и он отчасти напоминал чеховского чиновника, обчихавшего ответработника.
      Состав отогнали назад, народ вернулся на исходный рубеж, а самодеятельного укротителя паровозов объявили персоной нон грата на съемочной площадке.

      Мой сногсшибательный микроэпизод заключался в том, что я должен был оттеснять толпу от идущего поезда, от опасной близости движущихся вагонов, а в критический момент отстранить от них миловидную заплаканную маму мальчика Жени. Для меня этот момент представлял особую ценность, потому что шел крупный план – «крупняк», а он, как я знал понаслышке, - основной козырь кино.
      Я одернул и расправил шинель, половчее приладил бутафорские очки с мутноватыми стеклами (мои-то собственные слишком явно говорили о расширении наших торговых и экономических связей с зарубежными странами). Ну, а волосы можно было не расчесывать – просто провел рукой по голове, как это делают солдаты, и надел фуражку со звездой.
      Я стоял у обшарпанных ступенек довоенного зеленого вагона. Еще одна лесенка вела на крышу, и вообще было столько всяких удобных выступов, неровностей, немыслимых в сегодняшних экспрессах, что можно было и в самом деле вскочить на подножку и ехать, как в детстве на трамвае, и чтобы в лицо бил ветер, и гравий насыпи сливался в бешеную рябую полосу, и несущаяся назад земля ощущалась бы не только глазами, но и кожей не раз ободранных коленей и локтей.
      - Внимание. Мотор!
      Поезд звякнул и пошел. Толпа вздохнула, зашевелилась. Меня стало относить к постукивающим колесами вагонам ближе, чем хотелось. Я начал покрикивать на людей, как носильщик на вокзале, уже всерьез. Занятно, все-таки, что форма так действует. Милые детским воспоминаниям лесенки, ступеньки и выступы пробегали мимо быстро и казались уже чересчур жесткими.
      Перестук колес становился все чаще, я кинулся к маме несостоявшегося карманника Жени, схватил за тонкие приятные плечи и оттащил в сторону. Промчался открытый тамбур – и моя роль кончилась.

      - Спасибо, товарищи. Съемка окончена, слева у выхода ждут автобусы.
      Перрон быстро пустел. Осветители и рабочие убирали технику, ветер шелестел по платформе мятой газетой. Вокзал был похож на площадь после демонстрации.
      Я подошел к Жене. Он разговаривал с человеком, который с заговорщицким видом передал ему сверток. Женя поблагодарил, попрощался и с заговорщицким видом сунул сверток во внутренний карман пальто. Перехватив мой взгляд, усмехнулся и сказал:
      - Страшный дефицит – формочки для льда в морозилке. Слушай, езжай па студию, быстро переоденься и сюда. Я кончу кое-какие дела, и сходим пообедаем.
      - Я не один – мы со свояком.
      - С Сережей? Хорошо, он славный парнишка.
      Я сообщил свояку, что мы приглашены, и пошел на студию переодеваться.


                VII


     В ЦДЛ приехали вчетвером: Женя, мы со свояком и каскадер Лена, стройная, узкобедрая, с гладким полудетским лицом и потаенным блеском темных, припухших глаз.
      Пока ехали в машине, Женя разглядывал фотоработы Сергея, профессионально-сдержанно одобрял или не одобрял и говорил о том, что художником-фотографом может быть лишь обеспеченный человек, который не этим занятием зарабатывает на жизнь, ну вот как он сам, к примеру. Время от времени он интригующе-задорно взглядывал на каскадера, а та расположилась тихо в уголке в своей белоснежной японской курточке, молчала, не вмешиваясь в разговор, и лишь отвечала джокондовой улыбкой – то ли обещающей, то ли понимающей, то ли предвкушающей...
       В машине было тепло, пахло новой кожей сидений, Лениными духами «Клима» и райским дымом Жениных сигарет.
       Москва за окошком казалась уютной, близкой и желанной. Конечно, так было потому, что впереди сидел Женя и сейчас это была его Москва, его Сретенки и Моховые, где ему – и всем – грезилось, что «молод не был я пока еще, а только буду молодым», это здесь на Стромынке «сквозь тихие снежинки» он шептал «люблю», в этой Марьиной-шмарьиной роще учился целоваться, а на Четвертой Мещанской – писать стихи, и вечно ждал свою любовь в Серебряном бору, и его ждали там, за Соколом, и туманны были Патриаршие пруды, и в бултыхающихся заспанных трамваишках ехали все, кого оставил он, ну, а ту, которая оставила его, восторгаясь, несли пароходы и самолеты, и скверы величаво осыпали листья, а в ЦПКО, в ЦПКО многие давно слетели с заколдованного круга, но только не он – пронзивший себя его осью.

      Мы с Леной и свояком вошли в вестибюль первыми, и к нам бдительно метнулась дежурная, но в дверях вырос Женя, и бдительность тут же превратилась в предупредительность. Дежурная абсолютно не была похожа на корсара Арчибальда Арчибальдовича, но, как видно, в литературе разбиралась не хуже, чем он.
      Разделись, при этом у меня даже приняли портфель. Наш предводитель повел нас за собой уверенно и по-хозяйски. Миновали один зал, другой, с манящей стойкой бара, и оказались в просторном помещении с лепным потолком, стенами в деревянных панелях и деревянной лестницей с резными перилами, держась за которые, подумалось мне, можно подняться по ступенькам прямо в писательский Эдем.
     Свободных мест, похоже, не было, но для нас стол все же нашелся.
     Ураган по имени «Женя» так нежно и небрежно закрутил официанток и администратора, что уже через пять минут мы пили полусухое венгерское винцо, а стол походил на неправдоподобную картинку из «Книги о вкусной и здоровой пище» издания 1955 года.
      - Поразительно вкусные огурцы, - прохрустел Женя.
      Мы согласились.
      - Аннушка, еще три бутылки вина.
      Колесо пира начинало раскручиваться.
      Выпили за окончание съемок на вокзале, за мой «дебют», за каскадера Лену и за каскадеров вообще. Женя был уже не такой утомленный, шутил, голубое пламя его глаз освещало нам всем дорогу в какое-то феерическое будущее.
       Принесли большое блюдо раков. Они были навалены горкой, грозные клешни и пики усов торчали во все стороны среди зелени петрушки, точно отряд рыцарей в красных доспехах решил стоять насмерть в зеленой рощице.
       - Какой ужас! – воскликнула Лена. – Какие мы варвары: живых – и в кипяток.
      Женя деликатно поднес к ее рту розово-белую мякоть шейки, и она с видом обиженного, но любимого ребенка осторожно приняла ее карминными губками.
       - Юрий Олеша говорил, что раков не едят – их разрушают, - пророкотал Женя особенным, «поэтическим» голосом, который всегда поражал меня своей несравнимостью ни с голосами актеров или певцов, ни с бессмысленной выразительностью тембра чтецов, ни с многозначительным истеричным завыванием некоторых стихотворцев. Такой голос у Жени появлялся, когда он читал что-то свое или чужое, или хотя бы цитировал, как на этот раз, то, что ему понравилось. Иногда после фразы он добавлял «А-а?!», и это «А-а?!» бывало разным – от вопросительно-сомневающегося до утвердительно-восхищенного.
     Я вспомнил, как мы с ним сидели в казанском ресторане, когда мне было лет двадцать, и мы только-только подружились. Женя чарующе улыбался блондинке в оранжевой кофточке, сидевшей за соседним столом, и время от времени, обращаясь ко мне, повторял:
     - Нет, ты посмотри, какие впадинки на щеках. А-а?! Знаешь, породу выдают именно эти впадинки!
      А потом неожиданно спросил:
     - Ты жене изменяешь?
     - Нет, конечно, - ошалело ответил я, женатый всего полгода.
     - Беда в том, - сказал Женя, - что все они разные.

     Скоро от рыцарей остались одни доспехи, исчезла и рощица. Время шло к вечеру, белое вино – к рыбе, светлое платье каскадера Лены – к ее темным, уже влекущим к себе, глазам.
     Меж тем, я надеялся еще попасть сегодня в Большой театр на «Отелло». Всемогущая Мария Павловна достала билеты через подругу-кассира, и я поглядывал на часы.
      - Вы куда-то торопитесь, сэр? – недовольно спросил Женя.
      И тут свояк брякнул ему про театр. Не нужно было этого делать, пожалуй.
      - Успеете, - отрезал Женя.
      Стоянка в уютной гавани ресторана превращалась в увлекательную морскую прогулку при попутном ветре.
      Я расхрабрился и рискнул прочитать свою пародию па Женин стих «Я хотел бы». Когда я кончил, он одобрительно захохотал и моментально дал свой вариант завершающей строчки.
      - Да, друзья, вам не повезло, - задумчиво сказал Женя, - таких людей, как в моей юности, здесь теперь почти не бывает. Когда я ходил сюда мальчишкой, можно было встретить Маршака, Паустовского, Олешу, Фадеева, Твардовского... А сейчас! – он махнул рукой и загрустил...
      - Но зато сегодня здесь можно встретить Лену, а музы молчат не только перед пушками, но и перед красотой, - и он одарил нашу спутницу гипнотическим взглядом Каа, в котором читалось, что еда – далеко не главное.
     Табачный мираж стоял в воздухе, мы говорили о литературе, о кино. Женя говорил о том, как трудно быть поэтом, я – о том, как трудно быть оперным певцом, хотя ясно, что это «трудно» мы не променяем ни на какое «легко».
     Потом к нашему столу подсел Женин именитый собрат и произносил в честь Лены мудрые кавказские тосты, потом Женя подсел к чьему-то столу, а я стал гадать Лене по руке, и она обнаружила, что я ни больше ни меньше, как экстрасенс, потом Женя вернулся к нам, мы выпили еще за передачу мыслей и чувств на расстояние, и Женя встал, сказал «одну минуту» и стал подниматься по заветной лестнице с резными перилами. С замирающим сердцем я пошел за ним. Увы, наверху был всего лишь опрятный благоустроенный туалет.
      - Сейчас поедем ко мне в Переделкино, - заявил Женя, - Джоан улетает в Финляндию, и надо ее проводить. Но кто-то говорил, кажется, про какую-то «Отеллу», - иронически добавил он.
      Когда мы спустились вниз, свояк с Леной пили на брудершафт.



                VIII


       На улице стояли светлые сумерки, мы распрощались с Леной и стали ловить такси. В Переделкино никто ехать не хотел. Женя чертыхался и бросался останавливать машины как самоходный светофор. Какой-то частник, несчастный обладатель «Москвича», решился везти нас при условии, что ему оплатят дорогу в оба конца. Мы согласились, правда, свояк расстроился и, уже сидя в машине, спросил, знает ли водитель, кого он везет. Тот ответил, что ему наплевать, лишь бы не уголовных преступников. Свояк задохнулся от возмущения и заглох.
     Я плохо соображал, как мы едем (в Москве, по-моему, любому приезжему, привыкшему к метро, трудно ориентироваться, попадая «на гора»).
      Зато когда минут через двадцать выехали за город, я очень ясно осознал, что вокруг – лес. Стекло было опущено – опасная роскошь для вокалиста! – и осенний грибной настой и горечь влажноватой палой листвы вытеснили из головы знойный ресторанный звон. Белым светящимся комком сова перелетела шоссе перед машиной. Пруд, мост, прямо, поворот – и мы остановились у деревянных ворот Жениного дома.

      Мне очень нравится у Жени дома. Нравится, что простые деревенские ворота и небронированный забор, нравится, что боксер по кличке Неля бежит навстречу с лаем, прыгает вокруг и норовит не куснуть, а лизнуть, нравится, что около бревенчатого дома-терема растут на маленьких грядках лук и укроп, что импортный шкаф в спальне замыкается па гвоздик, криво вколоченный в дверцу, а в зале, несмотря на то, что стоит видеомагнитофон и висит Пиросмани, царит дух студенческой небрежности.
      Нас встретила сама Джоан – она уже волновалась, что Жени долго нет. Ее волосы в неподвижном лесном воздухе распространяли медовый аромат шампуня и чистой молодой плоти.
     Женю ждали двое нужных посетителей – парни из автосервиса. Мы выпили с ними Жениного любимого (по его словам) вина «Оксамит Украины» и закусили попросту вареной колбасой.
      Потом шумно провожали Джоан – она уехала в аэропорт, а мы вернулись в дом, пили чай. Я, кажется, пытался петь, но белоголовые Женины сыновья уже ложились спать, и из этой затеи ничего не вышло.
       Идея попасть на «Отеллу», по крайней мере на четвертый акт, все-таки не оставляла мой воспаленный событиями мозг, и когда короли автосервиса собрались уезжать – у них была машина – мы со свояком присоединились к ним. Расцеловались с Женей и пошли к воротам. Было темно, пасмурно, черные силуэты больших сосен заслонили полнеба. Горящие окна Жениного терема напоминали загадочный и чудесный дом из «Золотой цепи» Грина.
       Когда сели в машину, из сизой мглы лениво вынырнула луна, осветила дом и сосны бледным молочным светом и всю дорогу до Москвы сопровождала машину, лихо пересчитывая вершины встречных деревьев.


               
                IX



      Большой театр незыблемо стоял на том же месте, что и раньше, большой и тяжелый – четверке коней никак не удавалось сдвинуть его с места. Он был все такой же вальяжный, вот только освещен был не очень – и мне это не понравилось.
      Мы попытались войти. Не было и десяти часов, но двери почему-то уже запирали.
      - Все кончилось, граждане, идите, идите.
      Я назвал фамилию своего приятеля, который пел сегодня Яго.
      - Ничего не знаю, идите и узнавайте со служебного входа.
      Массивная дверь захлопнулась.
      Мне стало обидно, что не попали хотя бы на смерть Отелло. Но я недоумевал: почему же спектакль закончился так рано?
      - Очень просто, - сказал свояк, - мы пойдем и все выясним у твоего Яго. Он, наверняка, еще разгримироваться не успел.
      Я выразил сомнение, что мы так просто пройдем внутрь. Когда я пел здесь спектакль, мне выписывали специальный пропуск, и пунктуальный вахтер проверял его каждый раз даже днем. А тут – ночь.
      Мы завернули за угол к служебному подъезду, и там обнаружилось, что ночью многое куда проще, чем кажется днем. Возможно, конечно, что и моя внутренняя наполненность кинозвездным апломбом подействовала на вахтеров, но, во всяком случае, пока свояк внушительно объяснял им, кто мы такие и откуда едем, я спокойно поднялся по лестнице за кулисы и стал искать своего приятеля, заглядывая в пустые гримерные.
      Было похоже, что отсюда все ушли давным-давно, не было и намека на запах лака, грима и морилки, призванной сделать из бледнолицего москвича пышущего загаром и страстью мавра.
      Мне захотелось выйти на сцену, чтобы попеть a capella, но кругом все было заперто. Я спустился вниз, сказал, что друга моего, действительно, нет, вежливо попрощался и вытянул за собой свояка, который, поставив локоть на стол, упорно мерился силой с коренастым охранником.



                Х


      Улетали утром из Быкова. На вокзале было томительно, зябко, электричка до аэропорта отходила через четверть часа. Мы послонялись возле здания, напоминавшего своим верхом легендарную башню Сююмбеки, в вокзальном буфете выпили по бутылочке «Фанты» - прощальная московская роскошь – и пошли на перрон.
      В вагоне сели к окну и стали уныло смотреть, как утренняя Москва отодвигается от нас – гигантский многоярусный ковчег.
      Рядом со мной сел кряжистый мужчина в коричневой куртке «аляска», скинул с плеча рюкзак, вытащил «Советский спорт» и с наслаждением развернул его. Я скосил глаз на страницу с фотографиями, глянул выше и удивленно узнал в сидевшем рядом одноклассника Мишу Портнова.
      - Мишка! - я толкнул его локтем в бок.
      Он вздрогнул, откачнулся и вскинул голову. В школе он был вратарем футбольной команды и забиякой. Обычно толчок в бок не сулил ничего утешительного толкнувшему. Секунду он смотрел на меня, моргая белыми, как и в детстве, ресницами, а потом гаркнул:
      - Здорово, старик! – и стиснул в железных своих лапах, точно мяч в воротах.
      Мы не встречались после школы, он уехал учиться в Москву, да и остался здесь, женившись на однокурснице-москвичке. (Детей двое, жена одна, в футбол все еще играет за свой НИИ, что они в институте «И» - до сих пор не знает, а сейчас едет на дачу и, как жаль, что выходит на следующей остановке, а то он никого из наших не видит, и вообще жаль, что юности не вернуть, но про меня он все же слышал, будто я стал артистом, что ж, артисты тоже люди...). Все это он выпалил разом, на одном дыхании, и я подумал, что таким реактивным он не был и на футбольном поле – должно быть, это столичная жизнь научила его говорить с такой высокой удельной плотностью информации.
      Я со смехом ответил, что и сам иногда думаю, будто я артист, а недавно попробовал стать и кинозвездой, но не успел дойти до семейного положения, как поезд подошел к дачной станции Мишки, и он вылетел на платформу, успев кинуть мне клочок газеты «Советский спорт», где рядом с обрывком фразы «...сразу три мировых рекорда» был записан его домашний телефон.
      Мишкина платформа осталась позади, снова замелькал чахлый подмосковный пейзаж с индустриальными вкраплениями. Я ехал и думал о том, как мы далеки друг от друга и разобщены, мы, любившие друг друга или просто терпевшие. Мы вместе учились, порою ели вместе, играли, бродили по улицам, целовались, дрались, спорили, спали, радовались и ссорились, огорчались и прощали. Мы вмещались в один эшелон, который назывался – Время, и ехали в нем все вместе, но постепенно оказались в разных вагонах, а кто-то уже и сошел на своей, единственно ему предназначенной станции. Кто-то воображает себя проводником, кто-то – машинистом или начальником поездной бригады, но в этом составе нет ни машинистов, ни проводников, как нет, впрочем, и никаких начальников. Просто кто-то едет в мягком, кто-то в жестком, с плацкартой и без, и даже без билета, хотя, в сущности, и это не имеет значения. А, главное, никто не знает, куда и зачем идет этот странный поезд, и проносятся мимо станции, поля, деревья, чьи-то домики, сады, дороги, по которым пылят неизвестно для чего грузовики...



                XI


      Премьеру фильма в нашем городе ждали с нетерпением – фотографии со съемок свояку удались, он поместил их в вечернюю газету, и мой милицейский полупрофиль гордо реял на фоне вагонов и массовки.
      Друзья говорили, что, судя по всему, кинозвездой я стану – милиционер получился и интеллигентный, и в меру бесстрашный. Особенно впечатляют очки в сочетании с форменной фуражкой. И, бесспорно, мне дадут специальный приз за лучшую мужскую роль на каком-нибудь кинофестивале.
      Один приятель даже предложил во время демонстрации фильма делать стоп-кадр в том месте, где присутствует мой герой, а мне выходить на сцену и исполнять популярные оперные арии, а уж потом пускать фильм дальше.
       - Пойми, - убеждал он, - таким образом ты будешь содействовать пропаганде и кино, и оперы одновременно.

      Настал долгожданный день. Мы пошли большой компанией на самый поздний сеанс.
      Когда на экране показалась бушующая толпа – вид сверху – первое, что я заметил, это плывущую в ней родную синюю фуражку. Я заерзал в кресле. Как лягушке-путешественнице, мне захотелось крикнуть: «Это я, это я!»... Но вот проводница, позарившаяся на перстенек, посадила мальчика Женю в вагон, быстро прошли звери, старуха-кукольница вознеслась над головами штурмующих и орущих, расстался с мамой юный скрипач, и, как во сне, проступило чье-то лицо в круглых стальных очках. Оно успело исчезнуть, когда до меня дошло, что это был я.
      «Ну, ничего! – подумал я. – Главное, что в титрах будет моя фамилия, это я точно знаю».
      Фильм увлек меня, и я очнулся лишь в конце. Но увидеть свою фамилию в этот раз мне было не суждено: поздний сеанс давал возможность бессердечному киномеханику прийти домой на целых пять минут раньше – и он включил свет как раз в тот момент, когда начались заключительные титры.
      ...Выйдя из кинотеатра, друзья стали обсуждать фильм. Дошла очередь и до меня.
       - Здорово сыграл! – сказал один. – А чего ты там кричишь, не понять.
       - Ты все сам делал, без дублеров? – поддел другой.
       - И это – все?! – спросил третий.
       А четвертый добавил:
       - Фильм стоит того, чтобы посмотреть еще раз. Пожалуй, схожу завтра, может, и тебя сумею разглядеть.
       - Ребята! – отбивался я. – Да девяносто процентов вырезали, клянусь, при монтаже так всегда бывает!
       - Тебя, видать, цензура не полностью пропустила: очень уж ты милиционер экстравагантный, - сострил кто-то.
      «Пусть себе острят, - решил я. – Со стороны эта моя «киноэпопея» и впрямь выглядит курьезно. Тем более, что они и не видели того, что было со мной тогда, того, что со мной и останется. Не видели, как я постригался в кинозвезды в маленькой парикмахерской, и не им отдавливали ноги в толпе, не видели, как много раз падал с крыши вагона бронзовый Наполеон, а каскадеры ловили его в брезентовое полотнище, не видели Женю, отчаянно вопившего «По-о-езд!», когда тот никак не двигался с места, не видели глаза детдомовских ребятишек, жующих свои пирожки около кратковременно сердобольных «мам», не слышали таинственного шороха игл дикобраза и не менее таинственного гула вокзальной площади, не бродили со мной по опустелому закулисью Большого театра, и не для них летящая луна пересчитывала верхушки встречных деревьев».



                XII


     Вскоре после этих событий свояк мой неожиданно для всех поступил во ВГИК на операторский факультет.
     Я стал как-то уважительнее относиться к своему реальному богатству – голосу, и позволяю себе пить исключительно чай.
      Евгений Александрович Евтушенко написал еще один соблазнительный сценарий.
      А что касается спектакля «Отелло», то мы и не смогли бы тогда на него попасть. Как я потом выяснил, его отменили, потому что исполнитель роли бессмертного мавра срочно выехал на съемки одноименного фильма-оперы в Милан.

                1984г.


P.S. Повесть опубликована в журналах "Пражский Парнас", "Казань" (№ 7 за 2017 г.) и книгах "Как стать кинозвездой" (издательство О.Крыловых, Прага)


Рецензии