Встречи с Евгением Евтушенко - III
ВСТРЕЧИ С ЕВГЕНИЕМ ЕВТУШЕНКО – СЛУЧАЙНЫЕ И НЕСЛУЧАЙНЫЕ
III
Вот он и наступил – долгожданный апрель 1970 года.
Евгений Евтушенко снова в Казани. И снова он у нас в гостях – на сей раз не один, а с той самой девушкой в неизменном голубом берете, которая провожала его на вокзале в прошлом году.
Мы сидим за столом впятером: Женя, Оля, мы с женой и Витя Петухов. На столе – салаты, любовно приготовленные тёщей по каким-то секретным советским рецептам, когда ни огурцов, ни помидоров, ни зелени, ни редиски в апреле достать было невозможно.
Зато с вином – полный порядок. Накануне я зашёл на винный склад, что располагался на улице Баумана. Директором был грузин, явный поклонник поэзии: при упоминании фамилии Евтушенко оживился, а, узнав, что я жду поэта в гости, пригласил выбрать вино:
- Я дружил с Галактионом Табидзе, знаю, что и Евтушенко с ним дружил. Друг моего друга – мой друг. И друг друга моего друга – тоже мне друг. Выбирай, дорогой!
В результате сегодня на нашем столе выстроилась целая батарея – «Киндзмараули», «Гурджаани», «Твиши»…
Евтушенко оценил эту компанию и тут же прочитал мини-лекцию о грузинских винах.
- Эти вина, - сказал он, - могли бы превзойти французские. Но их в мире так широко не знают, потому что они слишком нежные и не переносят транспортировки. Грузинские вина лучше всего пьются у себя на родине, в Грузии.
Помолчал, посмотрел на свет сквозь бокал с «Киндзмараули» и добавил:
- Вот так же и с поэзией – по-настоящему она звучит только на родном языке… особенно русская… самая нежная…
- Я слышала, что Есенин более сложен для перевода, чем Маяковский, - сказала Галина. – Как вы думаете, это правда?
- Ну, я же не переводчик, - улыбнулся Женя. – Хотя, возможно, это и так. Всё же Маяковский – при всей гениальности – урбанистичен, а города в разных странах больше схожи друг с другом, чем деревни. А Есенин – самый русский поэт, самый непереводимый. Вот Маяковского я всё-таки рискнул однажды перевести.
- На какой язык? – удивился я.
- На испанский. Это было в Мексике в 1968 году. Я был влюблён и вывесил этот перевод на одном из ярусов Estadio Olimpico Universitario для своей уругвайской подруги.
Мы сидели ошалевшие, а Евтушенко прочитал на испанском несколько строк:
- Tiempo! Aunque eres un ciego dios artista!
- А что это? – робко спросила Галина, словно извиняясь за своё незнание испанского.
- Это из стихотворения «Я», финал, - сказал Женя и пророкотал:
- Время!
Хоть ты, слепой богомаз,
лик намалюй в божницу уродца-века!
Я одинок, как последний глаз
у идущего к слепым человека!
Мы пили волшебное грузинское вино, но куда большим волшебством переливалась речь Жени, его невероятные истории. Хорошо помня прошлогоднюю встречу с поэтом у нас дома, мы и ждали именно таких историй, словно царь Шахрияр бесконечных сказок Шахерезады – обычный малосодержательный разговор был несовместим с этим человеком.
По просьбе Жени я сел за пианино и запел. Это был романс Глинки на стихи Боратынского «Не искушай меня без нужды возвратом нежности твоей…».
Женя поблагодарил меня и внезапно сказал:
- А ведь вы не случайно спели это… - и взглянул испытующе.
Потом покрутил в руках ножку бокала и продолжил задумчиво:
- Знаете, я вот подумал сейчас, во время пения Эдика, о том, что искусство – это искушение, стремление заглянуть за край… то ли Вселенной, то ли собственной души. По крайней мере, по-русски это так. В английском «искусство» означает, скорее, умение, мастерство. А у нас – искушение… желание глянуть в пропасть, полную звёзд…
- Наверное, поэтому скоморохов в старину церковь осуждала – искушали, мол, народ, – сказал Витя.
- Это вы про фильм Тарковского с гениальным скоморохом Роланом Быковым говорите?
- Ну да, - сказал Витя, - и про фильм тоже.
В самом начале нашей встречи Витя подарил Евтушенко книжный раритет – прижизненное издание указов Петра Первого. Такую книгу купить нельзя в обычном магазине и даже в букинистическом добыть маловероятно. Но Витя – внучатый племянник легендарного врача профессора Абубекира Гиреевича Терегулова – унаследовал от него замечательную библиотеку.
Поэт любовно погладил старинную книгу и бережно сложил в небольшую кожаную сумку, которую носил через плечо.
- Я не рассказывал вам, что меня Пазолини приглашал на роль Христа в своём фильме «Евангелие от Матфея», а?
- Слышали что-то… - смущенно сказал я.
- Неужели?! – изумлённо ахнула Галя, не поддержав мою реакцию.
- Брал без проб, представьте себе. Мы познакомились в Хельсинки на фестивале молодёжи в 1962-м. Он хотел изобразить Христа революционером, бунтарём. Конечно, мне не разрешили сниматься. Хрущёву итальянские деятели культуры и компартии написали письмо с просьбой позволить поэту сняться в фильме знаменитого режиссёра – итальянского коммуниста. Но Хрущёв в бога не верил, да и в итальянский вариант коммунистической партии тоже не очень. А, может, просто был в плохом настроении. Кстати, я не случайно вспомнил о Пазолини в связи с Тарковским. У них есть что-то общее, какое-то лермонтовское начало, ощущение трагичности жизни. Пазолини, между прочим, начинал как поэт – он и кино воспринимает как поэт.
…Тогда мы не знали и не могли знать, что «христианин из катакомб» – как называл Женя своего друга – снимет ещё не одну картину, получит не одну награду на самых престижных кинофестивалях и будет зверски убит через пять лет после нашего разговора о нём.
Разговор плавно перешёл в область кино. Женя рассказывал о большом своём впечатлении от фильма Бергмана «Молчание», в котором люди разговаривают на незнакомом для героев языке, родные сёстры враждуют между собою, а мальчик, сын одной из сестёр, читает роман Лермонтова «Герой нашего времени».
Вспоминая теперь тот пересказ фильма в изложении Евтушенко, не очень близком оригиналу Бергмана, я понимаю, что поэт подсознательно переплёл фабулу и сюжет так, как хотелось бы именно ему, как будто он и был автором.
«Я никогда не вру, но я иногда немножко привираю», - так когда-то с лукавинкой сказал Женя в порыве откровения.
Впрочем, те ли это «Одиссея» и «Илиада», которые пропел гекзаметром почти три тысячи лет назад Гомер?
Большая часть приключений в «Одиссее» - это ведь рассказы самого Одиссея на пиру у царя Алкиноя… Трудно представить, какое вино пили древние греки и как сильно оно способствовало их воображению.
Евтушенко никогда не пьянел, сколько бы ни выпил, и никогда не пришпоривал своё воображение так, чтобы войти в штопор неправдоподобия. Но такова уж была его невероятная жизнь, что, порою, правда в его рассказах выглядела не как вымысел, а как глава к роману, который он когда-нибудь непременно напишет. Он был не рассказчик – он был сказитель.
- Одно из самых сильных впечатлений в моей жизни, - он отхлебнул «Киндзмараули» и поглядел на нас, как бы готовя к эффекту, - это зрелище пяти тысяч алебард и копий, горящих во дворе «Мосфильма». Это произошло в прошлом году в конце лета. Фильм Эльдара Рязанова «Сирано де Бержерак», где я должен был играть главную роль, прикрыли распоряжением сверху. Я обошёл на пробах Смоктуновского, Ефремова, Миронова, Юрского. Рязанов выбрал меня – хотел, чтобы поэт сыграл роль поэта.
Я не вылезал из конного манежа, тренировался в фехтовальном зале, съёмки должны были начаться в середине августа. Но, видимо, аукнулся мне август 68-го, когда я послал правительству телеграмму протеста против ввода войск в Чехословакию. Пришла другая телеграмма – от товарища Баскакова, заместителя министра кинематографии – с запретом снимать фильм с участием
Евтушенко. Все наши усилия оказались бесполезными.
Алебарды сгорели, а я написал стихотворение об этом.
- Прочитайте, пожалуйста, Евгений Александрович, - умоляюще сказала Галя.
- Можно, я запишу на магнитофон? – спросил я.
- Хорошо, пишите, вам разрешаю, - сказал Женя, взял в руки микрофон, постучал по нему для пробы и начал читать.
Так, как только он мог…
Прощай, Сирано!
В павильоне все лампы погашены,
и только ботфорты твои,
как насмешка, остались в багажнике.
Прощай, Сирано,
мой далекий двойник, мой собрат.
Бургундского нет в магазинах –
"Сучка" на прощанье.
Тебя мне в кино запретили сыграть,
а в жизни меня мне играть запрещают.
Не стоит просить ни о чем кардинальскую ложу.
Сдирают мой грим,
а хотели, наверно бы, кожу…
И лошадь уводят,
и шляпа, плюмажем дерзя,
как черный цветок,
на погибший сценарий возложена,
и тысяча маленьких скользких "нельзя"
сливаются в "жить невозможно!"
………………………………………….
И только, когда я дышать перестану
и станет мне всё навсегда всё равно,
Россия поймёт, что её, как Роксану,
любил я, непонятый, как Сирано.
Последние два слова – «как Сирано» - Евтушенко произнёс быстро и почти шепотом. И так же быстро отвернулся от нас, словно скрывая слёзы.
Повисла тишина – только слышно было, как громко стучит чьё-то сердце… словно мы все были в объятиях друг друга.
- Между прочим, Алов и Наумов предлагали мне сниматься в роли Хлудова в фильме «Бег». Людочка Савельева, моя несостоявшаяся Роксана, играет в этом кино. Но… я счёл неправильным – начинать кинокарьеру в роли отрицательного персонажа, хотя и очень интересного.
От разговора о кино вернулись к литературе.
Евтушенко рассказал о том, как однажды Михаил Светлов чуть было не стал его редактором. В самом начале их предполагавшейся работы над сборником стихов автор романтической «Гренады» сказал: «Ну, значит так, Женя, возьми карандаш и сократи стихи ровно наполовину – это раз. Во-вторых…».
Но «во-вторых» не последовало.
- Я сразу ответил Михаилу Аркадьевичу, что очень уважаю его как поэта, но терпеть, извините, такую экзекуцию над своими стихами не буду. Я весь в этих длиннотах, они у меня оправданны.
- И что Светлов?..
- Ничего. Сказал: «Женя, надеюсь, мы останемся друзьями». «Конечно», - ответил я. На этом и расстались.
- Почитайте-ка что-нибудь своё новенькое, - обратился Женя к Гале.
Галя как раз недавно написала стихотворение о Ленине – так сказать, откликнулась на предстоящее столетие вождя и учителя. Думаю, что пример великого поэта, её кумира, взявшегося за поэму о юности Володи Ульянова, вдохновил её.
Галя прочитала стихотворение, которое начиналось словами:
У каждого из нас – свой Ленин,
которого мы тайно носим в сердце,
и, громко говоря о нём повсюду,
об этой тайне бережно молчим…
Евтушенко внимательно выслушал стихотворение до конца и сказал:
- Нет, нет… так писать не стоит… это неправильно. Как раз нельзя – молчать.
Из приоткрытой форточки потянуло сырым апрельским воздухом. Поэт докурил сигарету – надо сказать, дымил он нещадно – и встал.
- Всё, друзья, уже четыре часа. За мной должна прийти машина – еду в редакцию. Оставляю Олю на ваше попечение, надеюсь, вы её не обидите. Жду вас завтра в университете. Вы не дадите мне провалиться, а?
И он ушёл – завтра ему предстояло читать поэму «Казанский университет» в актовом зале.
Два дня назад мы стояли в вестибюле гостиницы «Казань» - девушка за стойкой держала в руке паспорт поэта и записывала его данные в книгу регистрации.
Женя весело посмотрел на меня и сказал, похлопав по сумке, где, по всей видимости, находилась рукопись поэмы:
- Две тысячи строк. Сильная штука получилась!
Я подумал про себя: «Что же может быть сильного в поэме о молодом фанатике?» Я пока ещё не знал, что в поэме речь шла не только о Володе Ульянове.
Тогда же он поведал о том, что девушка Оля была исключена из ленинградского университета за политические взгляды, что в прошлом мае она вскочила на ходу в вагон уходящего поезда и уехала с поэтом в Москву:
- Ну, я сводил её в ресторан в ЦДЛ, пообедали, а потом купил ей обратный билет в Казань.
А сейчас, оставшись вчетвером, мы не знали, о чём говорить с Олей.
- А хотите, я вам почитаю? – неожиданно спросила Оля. – Что-нибудь такое… настоящее…
Застенчивость её в отсутствие Евтушенко куда-то исчезла. Среди почти пустых винных бутылок незаметно притаился графинчик с водкой, настоянной по рецепту Галиного дедушки на лимонных корочках.
Оля смело взяла графинчик, плеснула в бокал и легко выпила. Щёки ей порозовели. Тихим голосом она начала читать из Есенина:
Есть одна хорошая песня у соловушки –
Песня панихидная по моей головушке.
Цвела – забубённая, росла – ножевая,
А теперь вдруг свесилась, словно неживая…
Голова Оленьки тоже свесилась и в этом положении находилась несколько секунд. Она смотрела куда-то вниз и вбок – на то место на диване, где только что сидел Женя.
Думы мои, думы! – почти беззвучно бормотала она. –
Боль в висках и темени.
Промотал я молодость
без поры, без времени.
Неожиданно Оленька вскочила с дивана, вытянулась
струной и закричала диким голосом так, что в окнах дрогнули стёкла:
Пе-е-йте, по-о-йте в юности, бейте в жизнь без промаха –
Всё равно любимая отцветёт черёмухой!!!
Она снова плюхнулась на диван, словно изнемогая от своего артистизма.
- Тебе, Оля, стоит вокалом заниматься, - сказал я, чтобы хоть что-то сказать, потому что Галя побледнела от страха, а Витя, еле сдерживаясь от смеха, катал по столу хлебный шарик.
Потом мы провожали Оленьку в коридоре, где она заявила, что нам непременно нужно познакомиться с Андреем Вознесенским.
- Он вам ещё больше понравится, - уверяла она, - вот увидите.
На первом чтении поэмы «Казанский университет» зал был переполнен, но с подоконников зрителей согнали – всё-таки произведение юбилейное, протокол надо соблюдать, поскольку партийное руководство пожаловало.
Но у входа и вдоль стен люди всё же толпились – и, стоя ближе всех к сцене, выделялась Оля своим голубым беретом.
Евтушенко вышел на сцену под аплодисменты, сказал о том, что около года работал над поэмой, изучал архивы, осмысливал связь прошлого и современности.
И вдруг произнёс:
- Вообще-то у каждого из нас свой Ленин.
Мы с Галиной изумлённо переглянулись, я сжал её руку.
- Ну, а каким образ молодого Володи Ульянова получился у меня, можно понять, только выслушав всю мою поэму.
Поэт начал читать – и мы вздрогнули и переглянулись снова.
Спасибо, девочка из города Казани,
за то, что вы мне доброе сказали.
Возникли вы в берете голубом –
народоволка с чистым детским лбом,
с косой жгутом, с осанкой благородной, -
не дочь циничной бомбы водородной,
а дочь наивных террористских бомб…
Оля замерла у стены, как изваяние. Это был момент её торжества. Правда, коса жгутом, чистый детский лоб и благородная осанка были, скорее, образами, досочинёнными к реальному голубому берету. Берет сиял, жил своей отдельной жизнью, он был правдой.
Конечно, сегодня словосочетание «наивных террористских бомб» режет глаз и слух, да и многое в поэме воспринимается иначе, чем тогда. Но в тот апрельский день на сцене бушевал настоящий шторм мыслей, образов, ритмов, голосов, иллюзий и разочарований.
Поэма была подобна Большому взрыву, который породил нашу Вселенную из точки. И этой необъяснимой точкой был талант поэта…
Казань, Казань, татарская столица,
предположить ты даже не могла,
как накрепко Россия настоится
под крышкою бурлящего котла…
………………………………………
Но не отвернула лик фортуна –
мы под сенью Пушкина росли.
Слава богу, есть литература –
лучшая история Руси.
……………………………….
Как одно из тёмных преступлений,
Для тупиц недоказуем гений.
……………………………….
О, гений,
сам себя спроси:
«Неужто,
право,
непреложно
лишь при холере на Руси
ты,
демократия,
возможна?».
………………………………..
Мне не родной режим уродливый –
родные во поле кресты.
Тоска по Родине на Родине,
нет ничего страшней, чем ты.
…………………………………..
Трусливые жертвы,
вы славы не стоите.
В стране, где террор –
государственный быт,
невинно растоптанным быть –
не достоинство,
уж лучше – за дело растоптанным быть!
…………………………………..
Лишь тот настоящий Отечества сын,
кто, может быть, с долей безуминки,
но всё-таки был до конца гражданин
в гражданские сумерки!
…………………………………
И призрак Страшного суда
всем палачам расплата,
и революция всегда
по сути – месть за брата.
………………………………
Но что вас сблизит,
божьи дети –
татарин,
русский,
иудей?
Неужто деньги,
только деньги
есть вера общая людей?
……………………………..
Там, за дверью моею, - злоба,
там и слава, как западня,
но ты выросло, моё слово,
и уже проживёшь без меня.
……………………………..
Ты открой глаза –
черно в них.
Погляди –
по всей России
на чиновнике чиновник,
как бацилла на бацилле.
……………………………..
Ах, молодость, лети, хрусти по льдинкам,
живи и властвуй в мире молодом
и будь всегда прекрасным поединком
души с бездушьем и огня со льдом.
………………………………………..
И снова мы не встретились сразу после чтения поэмы. Только на следующий день я пришёл в гостиницу к поэту. На этот раз я привёл с собой Гену Капранова.
Гена был поэт. Он нигде не работал – не потому, что ничего не умел, нет, он ничего другого, как сочинять стихи, просто не хотел. Гена был старше нас с Галей, которая с ним дружила ещё со школьных времён, когда старшеклассницей пришла на один из вечеров литературного объединения имени Владимира Луговского. Она и меня познакомила с этим невысоким стройным человеком лет тридцати, похожим на подростка.
Антрацитовый чуб штормовой волной спускался на его лоб, а тёмные глубокие глаза смотрели оживлённо и весело.
Гена окончил инъяз, знал английский и французский, и его не раз приглашали работать преподавателем или переводчиком – то в какой-нибудь научный институт, то на завод. Но нигде Гена не мог усидеть больше месяца – на волю тянуло, по его словам. «Не выношу подёнщины», - говорил он. Никто не задумывался над тем, на какие средства Гена существует – как мало кто задумывается над бытовой жизнью соловья, интересного только своим пением.
Нам тогда казалось, что у поэта и должна быть вот такая жизнь – песни да воля. Жил Гена в старом доме на улице Баумана, под стенами Казанского Кремля. Жил он вместе с матерью и сестрой, и в этом же доме в тесной комнатёнке ютился его старший брат с семьёй.
Когда я впервые оказался у Гены дома, больше всего меня удивило то обстоятельство, что на комоде стояли две фотографии в рамках – с левой и с правой стороны столешницы. На одном из фото был молодой Евтушенко, а на другом… Сталин в форме генералиссимуса.
- Интересное сочетание, - сказал я, - Евтушенко, который написал «Наследники Сталина», и сам «отец народов».
- Попрошу о Сталине плохо не отзываться, – немедленно и твёрдо сказала сестра Гены Ляля. – Он мой родственник.
- А-а-а… - протянул я, - ну, извините в таком случае.
Ляля вышла из комнаты, а я обратился в Гене:
- Он и твой родственник?..
- Нет, - помотал головой тот. – Только её.
- Как это?
- Да она с Василием дружила, с сыном Сталина, когда он в Казани жил.
Гена кивком головы указал на портрет молодого генерала с орденами на груди.
- Вон оно что… - изумился я.
- Он бывал у нас, в гости захаживал. Со мной один раз в шахматы сыграл, обставил меня по полной программе.
Ну её… пусть себе считает, что родственник. Не драться же из-за этого. А фото Евтушенко это я, конечно, на видное место поставил.
Капранов считал Евтушенко одним из своих учителей в поэзии.
- Понимаешь, именно Евтушенко доказал мне, что кошелёк поэзии лежит буквально на дороге – у нас под ногами. Надо только поднять его. И ещё я понял одну важную вещь: чтобы хорошо писать, надо хорошо мыслить. Вот поэтому-то Евгений Александрович и гений – мыслит!
Гена рассказал нам с Галей, как однажды ещё в юности пытался пробиться к Евтушенко со своими стихами – чтобы кумир оценил их. Но кумир его не принял тогда.
- Я стоял в прихожей, - вспоминал Гена, - на душе кошки скребли от странного ощущения вины перед известным поэтом: мол, раздобыл адрес, пришёл к нему домой и суёшь свои бумажки с виршами. Евтушенко не удивился моему визиту, его, видно, многие стихотворцы одолевали своими непрошенными явлениями. Просто сказал, что у него сейчас нет времени, что он срочно уезжает, посоветовал отнести стихи в какую-нибудь редакцию. А мне из прихожей была видна часть комнаты, тахта, где, как кошка, нежилась Белла, и я понял, что пришёл не вовремя.
Капранов с тех пор немного робел перед Евтушенко, поэтому и попросил меня представить его мэтру.
Надо сказать, что в этот приезд Евтушенко в Казань его буквально облепили стихотворцы, прозаики, журналисты. Почти всегда в его номере кто-нибудь из них точился. Вот и на этот раз – когда мы с Геной вошли в гостиничный номер – здесь было людно: какой-то пожилой человек в кожаном пиджаке, нудно читавший стихи, от которых у Евтушенко судорожно дёргалось лицо, незнакомая женщина позднекомсомольского возраста, поэт и журналист Марк Зарецкий, похожий на молодого Карла Маркса, и Владимир Болдаевский – собственный корреспондент газеты «Советский спорт» в Казани, сидели за столом.
Евтушенко общался сразу со всеми, но на ходу, поскольку собирался ехать в редакцию «Комсомольца Татарии», где печаталась только что прочитанная поэма.
- Вот, - сказал я, - познакомьтесь, это Геннадий Капранов, поэт, мой друг.
- Ваш друг и при этом поэт? – несколько иронично произнёс Евтушенко, глядя с высоты своего роста на маленького Гену.
Они стояли друг против друга – два поэта, такие разные, несхожие ни внешностью, ни судьбой. На какое-то мгновение мне показалось, что это стоят на ринге два боксёра – глаза в глаза.
- Нет, сказал я. – Геннадий – поэт и при этом мой друг.
- Ну, раз так, давайте ваши стихи, - обратился Евтушенко к Гене. – Надеюсь, вы не рассчитываете на то, чтобы сразу их читать. Видите сколько народу тут. И все читают.
Гена протянул мэтру папку со стихами.
- Спасибо, - сказал тот подчёркнуто вежливо. – Я почитаю.
Гена попрощался и ушёл.
Евтушенко взял его папку, раскрыл и достал несколько машинописных листов со стихами.
Человек в кожаной куртке продолжал бубнить какие-то строки:
Вот начальник, чуткий, как антенна,
въедливый, как люизит –
надо мной стоит он шпицрутЕном
и железной дикцией басит…
- Чего, чего?.. – сказал Женя. – Во-первых, не шпицрутЕн, а шпицрУтен. А потом, что это такое, «люизит»?
- Это газ… отравляющий, - сказал кожаный. - Неужели не знаете?
- Слава богу, нет, - сказал Евтушенко. – Я в химии не очень… вот и про электричество ничего не знаю.
- Евгений Александрович, нас в редакции заждались, - обратился к нему Марк Зарецкий.
- Да-да… едем, - ответил Евтушенко, - сейчас.
Он быстро просмотрел ещё пару листов с Гениными стихами и встал.
- Евгений Александрович, - умоляюще воззвал к нему кожаный, - у меня… я ещё прозу пишу… огромный, знаете ли, жизненный опыт… такого насмотрелся…
- У каждого опыт, - обрезал его Евтушенко, - каждый насмотрелся. Дело ведь не только в этом.
Шагая по коридору, Евтушенко тихо сказал мне – полуутвердительно-полувопросительно:
- Этот твой друг Гена – графоман, как почти все, а?
- Не спешите, Евгений Александрович. Вы же его и не почитали толком.
- Да я с полувзгляда понимаю, кто передо мною.
Но когда на следующий день я пришёл в гостиницу, Евтушенко сразу же попросил привести к нему Капранова.
- Я почитал ночью его листочки. Это – лучшие стихи, которые я читал в Казани.
…Прошло 15 лет. Я приехал на электричке из Тулы, где шли гастроли нашего оперного театра, в Москву к Евтушенко – читать мою первую повесть. Вместе с повестью я привёз и трагическую весть: несколько дней назад погиб Гена Капранов – его убила молния. Гена стоял на берегу Камы, рядом было много людей, он смотрел на реку и улыбался. Молния выбрала из всех именно его. Так и похоронили – с улыбкой на губах.
Женя, услыхав это, коротко и сдавленно зарычал, как будто у него осколок из тела доставали без наркоза.
А в том апреле 1970-го Капранов был просто ошеломлён, когда великий поэт пригласил его к себе в гостиницу и стал наизусть читать его, Генины, стихи, указывая на их достоинства, недостатки и снова достоинства.
- Знаете, он меня отхлестал порядочно, - рассказывал нам, да, немного пьяный, Гена, - а мне казалось, что так мне и надо! И вдруг Евгений Александрович перестал меня ругать и сказал: «У тебя талант – говорить о простых вещах так, что это становится высокой поэзией». Работать надо, работать! И думать, думать обо всём без страха.
Мы обнялись – и Гена ушёл в ночь.
Вскоре Евтушенко написал рекомендацию сборнику Геннадия Капранова для Татарского книжного издательства: «Капранов покоряет искренностью, задушевностью и отдельными удивительно чистыми прорывами в то состояние, когда нет границы между человеческой исповедью и стихами. Он – прирожденный лирик, и в этом его главная сила. Думаю, что его книга будет хорошо принята и замечена всесоюзным читателем и всесоюзной критикой».
Но первая книга Гены выйдет только через 6 лет после его смерти, а накануне 21-го столетия Евтушенко включит его стихи в свою антологию «Строфы века».
Всё это будет впереди, а пока что счастливый Гена Капранов шёл по тускло освещённой улице Баумана к себе домой, туда, где в одной комнате с ним живут мама и старшая сестра, где на старом комоде стоят две фотографии – Сталина и Евтушенко, а со стены печально смотрит молодой генерал в орденах.
Гена шёл, смотрел в ночную темноту и бормотал про себя: «Работать, да, писать больше. И думать, думать, думать…».
Горячий и в жару, и в холод,
всему и всем себя даря,
как был я мускулист и молод
и как себя я тратил зря!
Я спорил с сильными ветрами,
подставив грудь, закрыв глаза,
и счастлив был, когда вихрами
играла, юными, гроза.
И по реке, косой и кренной,
я в бурю плыл, я плыл на риск,
я плыл, хлебая волны с пеной
и ветер, и каскады брызг!
Но прежних бурь и прежних вёсен
теперь пугается душа
и просит озера и вёсел,
кувшинок, зорь и камыша.
P.S. Статья о Евтушенко опубликована в журнале "Казань"
Свидетельство о публикации №219042701619