Встречи с Евгением Евтушенко V

               

ВСТРЕЧИ С ЕВГЕНИЕМ ЕВТУШЕНКО - СЛУЧАЙНЫЕ И НЕСЛУЧАЙНЫЕ               

                V

          Во время одного из заседаний 1-го Всесоюзного Съезда народных депутатов Евгений Евтушенко призвал с трибуны отменить позорные привилегии для депутатов, в том числе и депутатские роскошные комнаты на вокзалах и в аэропортах – в то время, как простой народ порою спит вповалку на полу, ожидая поезд или самолёт.
          Поэт так раскалил публику в зале и в президиуме, что сам Горбачёв проголосовал за эту идею. Благородная наивность? Да, конечно. Но в его словах, как всегда, присутствовала смелая красота, без которой жить было бы скучно.
           И что из того, что залы для VIP-персон сегодня присутствуют во всём мире – в 1989-м году в разгар перестройки такие слова вызывали энтузиазм и у того, кто говорил, и у тех, кто слушал. Светлое будущее уже брезжило впереди, ну, а почти за 20 лет до того памятного выступления – в октябре 1970-го года во время проводов поэта из Казани в Москву – мы сидели большой компанией именно в депутатской комнате старого казанского аэропорта. Впрочем, я могу и ошибиться – возможно, это был спецзал для интуристов. Да, скорее, так.
          Но это неважно – главное, что никто из присутствующих там не хотел расставаться с поэтом, у каждого была собственная, личная история общения с этим удивительным человеком.
          Были здесь журналисты, работники издательства, кто-то из горкома партии, казанские поэты и мы с женой.
Женя поднимал тосты за прекрасных молодых поэтов – за  Гену Капранова, Лиду Григорьеву, Володю Лавришко, Машу Аввакумову, за хороших людей – Марка Зарецкого и Колю Беляева. Рейс задерживали из-за погодных условий, поэтому поэт успел сказать много добрых слов обо всех.
           Мы пили шампанское «Абрау-Дюрсо» и ахали по поводу Жениного приобретения – на казанском меховом комбинате ему сшили на заказ (по французским лекалам, как он выразился) роскошную шубу из чёрной нерпы.
Шуба блестела, как чёрный рояль, Женя торжествующе демонстрировал её окружающим и говорил, что скоро собирается ехать на выступление в Канаду, где морозы почти такие, как в Сибири, и без шубы ему никак нельзя.
           Коля Харитонов, редактор «Комсомольца Татарии», попросил примерить царскую одежду. Шуба, конечно, была ему, приземистому крепышу, длинна, но эффект произвела – все зааплодировали… Купец первой гильдии… Я тоже померил, прошёлся по комнате – полы шубы почти мели ковёр.
            - Евгений Онегин, - сказал кто-то.
            - Снимай, - ревниво приказал Женя. – Слишком она тебе к лицу. А подарить, извини, не могу – ты же не хочешь, чтобы я в Канаде замёрз.
           Пришлось сбросить шубу и спеть песню о том, как ямщик в степи замерзал.
           - Вы спели замечательно, - сказал Женя. – Но одно слово неверное. Только одно слово – а смысл меняется. Вернее, появляется.
           Он загадочно улыбался.
           - Какое же это слово, Евгений Александрович? – удивилась Галя. – По-моему, Эдик поёт всё правильно. Самый, что ни на есть классический вариант.
          - Не замерзал, а умирал, - ответил Женя и в доказательство пропел: «Там, в степи-и-и   глухо-о-ой  умира-а-а-ал  ямщик…». Почему-то эту песню частенько так и поют – мол, замерзал. И получается, что он замерзал, а его товарищ, которому он отдаёт наказ передать поклоны матушке и батюшке, а жене кольцо обручальное, был в порядке.
           - Да, правда, - признался я. – Хотя сбивают с толку слова умирающего ямщика: «Про меня скажи, что в степи замёрз, а любовь её я с собой унёс».
           - Это он так говорит… для утешения, - печально произнёс Женя. – Там ещё в конце есть такая строфа:
«Замолчал ямщик...
Кони ехали...
А в степи глухой
Бури плакали»…
А, каково? Бури плакали…
           - Евгений Александрович, но ведь тут никакой рифмы нет, - робко возразил кто-то.
           - А зачем тут рифма? – горько усмехнулся Евтушенко.  – Тут присутствует смерть … к ней и рифмы хорошей нет в русском языке, по крайней мере, в именительном падеже.
           На мгновение все примолкли, словно каждый пытался подобрать рифму…
           - Твердь, - робко сказала Галя.
           - Круговерть, - произнёс Гена Капранов.
           - Ну, вот и все рифмы, пожалуй, – покачал головой Евтушенко. – Впрочем, Маяковский гениально срифмовал: «Смерть - не сметь!». И я с ним полностью согласен.
           Вошла девушка в форме Аэрофлота и объявила, что, несмотря на дождь, сейчас начнётся посадка на рейс Казань-Москва.
           - Что ж, друзья, - Евтушенко поднялся со стула и посмотрел на нас улыбчиво и прощально. – Спасибо вам, что пришли провожать. Лечу сквозь небесную твердь в привычную мне круговерть. Последние тосты за вами.
           - Удачного полёта!
           - За новую встречу.
           - За поэзию.
           - За Казанский университет.
           Все говорили разом и поспешно чокались стаканами с шампанским.
           - За Женю Евтушенко – флибустьера и авантюриста, по крови его упругой и густой! – неожиданно осмелела Галя.
           Этот тост понравился Жене – он победоносно взглянул на всех, подхватил сумку с шубой, милостиво позволив секретарю райкома нести свой большой чемодан, и пошёл к выходу из привилегированной комнаты Интуриста.

           Евтушенко прилетел в Казань три дня назад – книга с поэмой «Казанский университет»  была уже почти в наборе, и автора ожидал аванс.
           Поэт поселился на сей раз в самом роскошном номере гостиницы «Казань» - с большой гостиной, спальной комнатой, мягкой мебелью и плюшевыми шторами.
            В этот свой приезд поэт почти всегда был окружён людьми, которые непостижимым образом узнавали о его появлении в городе и оказывались рядом всеми правдами и неправдами. Составляли разношёрстную свиту.
           Вот и сейчас – в номере отеля эти большей частью незнакомые мне люди расположились возле Евтушенко, который сидел в кресле у окна,  задавали ему какие-то вопросы, что-то рассказывали наперебой из казанских последних событий.
           - А скажите, пожалуйста, - спросил Евтушенко, - как Оля Самарина поживает? Что у неё нового?
           - Новый берет купила, - пошутил Коля Харитонов.
           Кое-кто хихикнул.
           - Ну-у-у… зачем вы так уж.. – укорил Евтушенко. – Она славная девушка. Просто не всё у неё в жизни гладко.
           - Евгений Александрович, а правда, что «девушка из города Казани в берете голубом» - это Оля? – спросил кто-то из стихотворцев.
          Женя оторопел.
          - Вы же сами стихи пишете, знаете, как возникает образ – он почти всегда собирательный.
          - Евгений Александрович, почитайте, пожалуйста, что-нибудь из вашего нового, - умоляюще полупропела дама из издательства.
          Женя посмотрел в окно, как бы отвлекаясь от компании, и начал читать:
          - По дамбе над Волгой, по дамбе над спящей Казанью…
         Это были те стихи, которые он написал летом на пароходе «Десна».
         Когда он дошёл до строк:
«Проходите вы этой ночью июньскою,
когда вместе с вами поют пароходных гудков соловьи,
по дамбе – ещё между детством и юностью,
А я – между зрелостью и... – понимаете – и...
Да, столько усталости ранней в душе напласталось,
что это уже называется, видимо, - старость...»
я нисколько не усомнился в этом его непридуманном страхе перед «и»… перед старостью. Ведь ему уже было 37 – роковой для поэтов  возраст.
           После чтения, после восторженных «охов» и «ахов», Евтушенко объявил, что ему необходимо ехать в издательство. Он встал с кресла, подошёл в большому круглому столу в центре комнаты. На столе стоял красивый флакон – явно заграничного происхождения. Женя отвинтил крышечку, плеснул на ладони и протёр щёки и шею. Вернее, похлопал себя надушенной ладонью.
          - Можно понюхать? – спросил кто-то.
          - Пожалуйста, попробуйте, - ответил Женя.
          Флакон с надписью VICTOR стал переходить из рук в руки. Каждый пытался повторить то, что только что делал Евтушенко – плескали в ладонь и хлопали себя по щекам.
          - Э, друзья, хватит-хватит!.. - прикрикнул Женя. – Вы так весь флакон...  выпьете. Это же итальянский элитный одеколон…  Он мне самому ещё нужен.

           Был четверг – мне нужно было идти в консерваторию на оперный класс, Галя уже с утра ушла в университет на лекции. Мы попрощались до вечера.
          То ли у меня на оперном классе что-то не заладилось, то ли начало октября болезненно напоминало об улетевшем тёплом лете, но я еле дождался вечера, чтобы идти. Почти бежать в гостиницу «Казань».
          Я шёл-бежал по улице и на ходу вспоминал, как Женя читал «Поющую дамбу» - низким, чуть потрескивающим голосом, с непередаваемо тонкими интонациями не только слов, но и полуслов, с музыкой пауз, замедлений и ускорений, а там, где надо – монотонностью, тихой сдержанностью… Казалось, это не он читает, а что-то внутри него – выше самого поэта и нас, слушающих этот рокочущий тембр, сопровождаемый сухим потрескиванием как бы  разрядов электрофорной машины…
          Когда я пришёл в гостиницу, Евтушенко ещё не вернулся из издательства. Я снял пальто, перебросил через руку и вошёл в ресторан, словно постоялец, которому неохота переодеваться.
          Знакомый официант Юра кивнул мне и указал на два сдвинутых стола: «Для твоего друга Евтушенко накрываем, у вас сегодня банкет по какому-то случаю. Чего отмечаем?»
          - Не знаю, - ответил я. – А откуда ты знаешь, что Евтушенко мой друг?
          - Да он сам сказал – пусть, мол, Эдик у меня в номере разденется, он мой друг. Вот и ключ мне оставил. Книжку обещал подписать. Он сказал, что скоро вернётся, какую-то старую знакомую привезёт – и вернётся.
          И Юра показал мне записку на салфетке, где знакомым почерком с раздельными буквами было написано: «Прошу дать ключ от моего номера Эдику Трескину, моему другу и брату, чтобы он там разделся».
          В номере стоял знакомый запах – одеколона «Виктор» и сигарет Мальборо, которые Женя курил в этот раз. Я повесил пальто на вешалку в прихожей и вышел. Юра запер дверь, положил ключ в карман и значительно сказал:
          - О! Доверяет!
          При этом он склонил голову набок и поднял вверх указательный палец – совсем, как гоголевский Голова из «Майской ночи».
          За сдвоенным столом в ресторане уже сидели несколько человек – Володя Болдаевский, Гена Капранов и пожилой незнакомец, оказавшийся поэтом Наби Даули.
Болдаевский – он всё всегда знал – сообщил, что Евтушенко проставляется по поводу полученного за книгу аванса.
          - Самый высокий гонорар в стране за поэзию – четыре рубля за строчку! – почему-то пафосным шёпотом добавил он.
          - И это мало для такого поэта, - решительно сказал Капранов.
          - В поэме две тысячи строк, - усмехнулся Болдаевский. – Посчитай.
         - Да чего мне чужие деньги считать, - сказал Капранов и спросил официанта:
         - А сейчас нельзя немножко выпить водочки, а, Юра?
          - Лучше обождать немного, - сказал Юра, - пока сам не пришёл. Ну, да ладно, принесу вам графинчик на четверых, потом разберёмся.
          Прошу читателя этих воспоминаний не торопиться обличать автора их в том, что частенько на страницах описываются сцены застолья. Так уж выходило – где же было встречаться советским людям, чтобы поговорить о жизни? В гостях друг у друга да в ресторане – не бродить же компанией по городу, тем более, что в России не всегда лето! Да и мест, подобных мексиканским zocalo, где собираются друзья и знакомые, чтобы просто пообщаться, у нас тогда не было.
           Евтушенко вошёл в ресторан, когда графинчик был почти пуст. Вошел не со старой знакомой, как обещал официанту Юре, а с Марком Зарецким. Деловито кивнул нам, взял ключ у официанта и распорядился:
           - Накрывай побыстрей, водочки и шампанского принеси поскорей, сейчас ещё люди придут.
           Они исчезли в коридоре, ведущем к номерам – пошли скидывать пальто.
            Болдаевский потянулся к графинчику – там оставалось немного на дне, плеснул себе и Капранову.
            - Давай, дёрнем! Что-то они какие-то возбуждённые пришли. Вроде не Новый год, не 8 Марта.
            - Сегодня точно восьмое, - сказал я. – Восьмое октября.
            Действительно, в ресторане вскоре появились новые лица – молодая поэтесса Лида Григорьева, Николай Харитонов с Надеждой Сальтиной. Подошёл и Николай Беляев со своим другом-художником. Вино и закуска уже были на столе, гости расселись – и в зал стремительно вошёл Евтушенко, за ним, едва поспевая, Марк Зарецкий.
            - Друзья,  извините за опоздание, - сверкнул улыбкой Женя. – Мы собрались здесь дружеской компанией, чтобы отметить… гм… отметить… словом, книга «Казанский университет» принята, одобрена, будет запущена в производство и должна выйти в начале следующего года.
Он поднял бокал с шампанским.
           - Но я хочу добавить ещё одно литературное событие, случившееся сегодня.
          Женя выдержал театральную паузу и оглядел присутствующих:
          - Мне только что сообщили, что Нобелевский комитет по литературе сегодня присвоил премию Александру Солженицыну – и тот её принял.
         - Ура! – пискнул кто-то, и было непонятно, в честь чего такое робкое «ура».
          И тут же все зашумели, стали чокаться шампанским и водкой, возникла весёлая неразбериха, которая всегда возникает перед по-настоящему весёлым и большим застольем.

          Воспоминания о том вечере распадаются сейчас, как разноцветная мозаика.  Вот Коля Беляев что-то говорит своему другу-художнику. А тот только горестно головой качает. Вот Евтушенко рассказывает о своей первой встрече с Солженицыным, о том, как тот к нему в гости в Переделкино приезжал и просил водочки тяпнуть.
Вот Марк Зарецкий рокочет, читает строчки своего стихотворения Евтушенко, но тот мучает лицо рукой и почти не слушает его:
«Себя согревая
Отборнейшим матом
В крещенские сорок второго морозы,
Нерусский отец мой
Лежал с автоматом
На русском снегу, возле русской берёзы»...

         - Знаете, Евгений Александрович, - стоя, говорит Капранов, - в чём разница между вами и Солженицыным? – громко, мальчишеским голосом, уже чуть пьяно спрашивает. Рюмка качается в руке.
          - Потому что Нобелевская премия у Евгения Евтушенко ещё впереди! – весело кричит Болдаевский.
          - Нет! – возражает Гена, - пошла она к чёрту эта премия имени изобретателя динамита! – Он светлеет лицом и говорит ясно и чётко. – Лев Толстой говорил, что искусство должно заставлять людей полюблять жизнь…
          - Ничего искусство никому не должно, - возражает с другого конца Коля Беляев..-
          - Не перебивай, Коля… Когда я ваши стихи читаю, Евгений Александрович, я жить хочу, писать хочу, я понимаю, что поэзия – это кошелёк, который лежит, буквально, на дороге. Надо только увидеть, разглядеть.
А когда Солженицына читаю, ужасаюсь, восхищаюсь его талантом – а жить и писать неохота.
           Гена махнул рюмку и резко опустился на стул.
           Женя сидел молча и о чём-то думал.
           - Да, друзья мои, - произнёс он значительно. – Мне кажется, что в жизни Александра Исаевича наступают большие перемены… Они – Евтушенко кивнул куда-то вверх и вбок – они теперь не будут знать, что с ним делать. Голыми руками нобелевского лауреата не возьмёшь.
           - Любого можно взять, - многозначительно сказал Наби Даули, сидевший рядом со мною.
           Он-то, прошедший нацистские тюрьмы и концлагерь, не однажды бежавший, видимо, хорошо знал, как слаб человек в одиночку против машины государства – своего ли, вражеского ли.
           - Сейчас начнётся закручивание гаек, и дело не в одном только Солженицыне, - говорит Женя как бы для себя, но и для всех, как всегда.

          И в это время в зале появилась Галя. Она успела съездить домой после университета и переодеться. На ней было длинное платье цвета вечернего неба, а на груди – колье из роскошного жжёного стекла… бриллиантов советской эпохи.
           Женя вскочил, уронив пустой бокал.
           - Вот! – патетически воскликнул он. – Вот о чём я мечтаю – чтобы с такой девушкой сходить в ресторан!
Вам ваша красота не мешает писать стихи, а? Мне бы – мешала.
           Он повернулся ко мне:
           - Вы отпустите Галю со мной в ресторан, а? Не будете ревновать?
          - Да вы и так в ресторане, - отшутился я.
          - Нет, вдвоём. Я хочу, чтобы все видели, что меня красивые девушки ещё любят.
          Он явно хотел повернуть тему разговора в сторону от слишком серьёзной нобелевской и, увы, не имеющей к нему прямого отношения.
          - Ревновать буду, конечно, - подыграл я поэту, - но отпущу. Вам разве можно отказать?
          - Друзья, это одна из самых красивых пар, какие мне только приходилось видеть в жизни: красавица-испанка и английский денди… – глаза Евтушенко привычно метали голубые молнии.
          Денди, то есть я, был в пиджаке с обвисшими плечами, ну а Галя, казалось, была нисколько не смущена комплиментами великого поэта.

          Эстрадный оркестр играл привычный набор из «Серенады солнечной долины», посетители ресторана уже и танцевать начали, когда веселье за нашим столом подошло к концу, а часть компании перетекла в номер Евтушенко и там распалась на несколько островков.
          Евтушенко сидел возле поэтессы Лиды и что-то шептал ей на ухо. А Лида слушала с безучастным видом и отвечала:
          - Всё это не имеет значения, Евгений Александрович. Я, если желаете знать, вообще не хочу жить после тридцати пяти. Не вижу в этом никакого смысла…
          - Никогда не пишите об этом! Пастернак запретил поэтам предсказывать свою смерть! – с внезапной строгостью произнес Женя. 
          Беляев с Капрановым спорили об ассонансной рифме, художник Аникеёнок, друг Беляева, уже ушёл – ему нужно было возвращаться в Псков, куда он недавно перебрался из Казани. В прошлом году Евтушенко приобрёл у него картину, но следующих заказов у художника не было, и что его ждёт на чужой стороне, он пока не знал.

           Надежда Сальтина пригласила Евгения Александровича к себе в гости – посмотреть картины младшей дочери Светланы, она училась рисовать.
Евтушенко с радостью согласился – он любил быть первооткрывателем неизвестных ещё талантов: а вдруг, это новая Надя Рушева!
           Стали собираться, вызывать такси, снова возникла суматоха. Мы с Галей собрались домой и не успели ещё попрощаться, как неожиданно на пороге появилась Оля Самарина. Глаза её пылали – она была вылитая Лайза Минелли во время исполнения своего знаменитого хита «Mein Herr» в фильме «Кабаре», который выйдет спустя два года. Явление Оленьки было проскопией – проникновением в будущее.
           Евтушенко встал с дивана, где сидел с Лидой, подошёл к Оленьке и сказал недовольно:
           - Мы же договорились, Оля, что сегодня тебя здесь не будет. Я занят, у меня важная деловая встреча.
          - Занят?! Деловая встреча?! – кричащим шёпотом спросила Оля, и слёзы брызнули из её обведённых тушью очей. – Ты… ты… - дальше всё стало напоминать яростную атаку Рыцаря печального образа на ветряную мельницу. Причём мельницей, конечно, выступал Евтушенко.
         В результате вся честная компания, включая неожиданную Олю, направилась смотреть картины юной художницы, а мы с Галей не без некоторой грусти побрели домой. Так бывало всегда, когда мы, хоть и ненадолго, разлучались с Евтушенко, с Женей, как мы его называли тогда только между собой.

         На следующий день часа в два мы пошли к Евтушенко в гостиницу.
         Постучав в дверь знакомого номера, мы услышали из его глубины  тихое:
         - Входите…
         Дверь была не заперта, в зале – остатки вчерашнего пира, бумаги на столе, раскрытый чемодан…
         Поэт лежал в спальне на кровати – такой благостный, слабый – в тельняшечке, под которую забиралась цепочка нательного крестика.
          - А, ребятки… это вы… слава богу. Как хорошо, что пришли – меня все сегодня забыли. Эдик, сходи, пожалуйста, принеси водички минеральной и  купи сироп шиповника в аптеке рядом… если не трудно. А Галя пусть посидит возле меня… что-то я сегодня расклеился…
          Я побежал за водой и сиропом и вскоре вернулся.
          Галя сидела возле поэта на стуле. А он держал её за руку и что-то рассказывал, как бы сквозь сон.
          Я налил воды в стакан, добавил сиропа.
          Поэт выпил и попросил ещё воды.
          Когда я протягивал ему стакан, он смотрел на свою руку с длинными пальцами. Как на чужую. Или на посторонний предмет.
         Всё-таки, засиделись они вчера крепко!..
          - Святослав Рихтер говорил мне, что у меня рука гениального пианиста… - пробормотал Женя. – А? Вам не кажется?
           Мы кивнули одновременно.
           Он улыбался, и от него исходило такое излучение, что мы просто грелись и обожали его в этот момент. Говорили все мягко, тихо, проникновенно. Больше он не бывал наедине с нами в те годы. Мы все время видели его в какой-то компании и, как правило, все были навеселе. Или он бывал суров  и деловит. А здесь! Нам казалось, мы видим, как светится теплом его душа навстречу нам.
           - Знаете, дорогие, я иногда бываю неправ, - покаянно говорил Женя. – Могу обидеть кого-то, бываю резок… несправедлив. Но потом я так мучаюсь от этих слов и поступков… так страдаю… Может быть, мне когда-нибудь это зачтётся, а? Как думаете?.. Я вас очень люблю обоих. Если бы меня посадили в тюрьму – не дай бог! – я бы хотел, чтобы сокамерником был Эдик. Ну, в фигуральном смысле… В качестве человека коммунистического будущего.
           Он явно оживал, веселел, поправлялся от вчерашнего.
           - А в ресторан мы с Галей обязательно ещё сходим в том дивном платье, что явилось нам вчера, как закатное осеннее небо в нимбе ваших рыжих волос… Я улечу завтра в Москву, звоните, пишите и приезжайте – всегда рад вам. У меня есть чувство, что мы будем встречаться всегда.

           Мне припомнился его апрельский приезд в Казань, история с книгой «Идут белые снеги» - тогда он отдал предназначенный нам экземпляр какому-то важному человеку. Важному? Нужному? Это было неважно. Поэт пообещал её прислать сразу, как вернётся в Москву.
          Мы уже видели её и держали в руках, нюхали страницы, листали, чуть не целовали – такая она была красивая, с портретом автора на фронтисписе. По чёрной обложке супрематически плыли то ли серебряные ступеньки, то ли кусочки льда, то ли веточки. Имя автора выделялось красным, а название тоже было серебряным. И потаённо угадывался в левом верхнем углу обложки стилизованный православный крест. А, может быть, шпага Сирано…
         Шли дни… Апрель сменился маем с длинными светлыми вечерами, полными надежд и обещаний…
        Однажды майским утром в дверь позвонили – Галя побежала открывать. Я услышал чей-то голос:
         - Распишитесь…
         А потом Галя коротко ахнула. Я выскочил в прихожую: она стояла, прижимая к груди блестящую бандероль, сплошь заклеенную марками и с нашим адресом, выведенным знакомым почерком, где каждая буква жила своей отдельной жизнью.
          На титульном листе, на его обратной стороне синели наискось слова: «Дорогим Гале Свинцовой и Эдику Трескину с чувством нежной дружбы и пожеланием им хорошей светлой большой жизни.
Евг Евтушенко
29 апреля 1970»



P.S. Статья о Евтушенко опубликована в журнале "Казань"


Рецензии