Встречи с Евгением Евтушенко VI

               

ВСТРЕЧИ С ЕВГЕНИЕМ ЕВТУШЕНКО – СЛУЧАЙНЫЕ И НЕСЛУЧАЙНЫЕ 
               
                VI

           Со времени выхода в свет книги Евгения Евтушенко «Казанский университет» прошло три года. Наступил 1974-ый. 
           С тех пор мы встречались с Евгением Александровичем несколько раз и только в Москве.
Каждый раз встреча с поэтом носила характер чрезвычайной ситуации – видимо, Евтушенко обладал особым полем воздействия на окружающих людей.
Он словно намагничивал их, заставляя мыслить и чувствовать сообразно характеру своей личности. И даже на расстоянии эта намагниченность не пропадала – ей не мешали ни пространство, ни время. Конечно, на нас воздействовали стихи Евтушенко – и старые, и новые. Мы их читали и перечитывали, восхищались, а в чём-то иногда и не соглашались. Но, помимо стихов,  нас не покидало чувство присутствия этого удивительного человека в мире,  чувство некой уверенности, что он будет появляться в нашей жизни, как солнце, которое непременно должно взойти. И Евтушенко, действительно, восходил над нашей жизнью, освещая её – правда, не каждый день и не каждый год – вне всякой  регулярности. Но, пожалуй, не проходило и дня, когда в наших с женой разговорах не всплывала либо строчка из стихов поэта, либо какой-то эпизод из нашего с ним общения, либо мысленное соприкосновение с его судьбой…
            И вот я оказался в Набережных Челнах – городе, куда мы когда-то провожали поэта в Казанском речном порту…

           Был март 1974. Наша гастрольная филармоническая группа колесила по городу, переезжая с места на место по четыре раза в день. Школы, техникумы, профессионально-технические училища, дома культуры, заводские клубы – лишь бы была сцена, фортепиано и зрители. Сорок концертов за десять дней: два утренних, один дневной и ещё один – вечерний.
            Проект назывался «Евгений Онегин» - арии и сцены из оперы Чайковского, соединённые в общую композицию стихами из романа Пушкина.
            Никакого своего транспорта у нас не было – до места выступления добирались на маршрутных автобусах и пешком, меся резиновыми сапогами грязь «стройки века».

            Я недавно окончил консерваторию, и эта поездка была моим первым опытом работы в музыкальном лектории Татарской филармонии.
           Я исполнял Онегина, Татьяну пела Галина Петрусёва, Ленского – Гали Ильясов. Стихи читала Эмма Подосинова.
Но главным человеком в группе был пианист – легендарный Николай Антонович Алексеев. Пожалуй, не менее легендарный в Казани, чем Алексеев-Станиславский в мире театра.
           Он был похож на артиста Анатолия Кторова – знаменитого исполнителя роли Паратова в довоенном фильме «Бесприданница». Николай Антонович не просто обладал артистизмом – он был им переполнен. Всегда гладко выбрит, подпудрен, он курил папиросы «Беломор», словно гаванские сигары, а водку пил легко, будто шампанское. Всех окружающих – независимо от их возраста – он называл «деточка» и был категоричен в оценках. Особенно эта категоричность касалась певцов.
Он был хорошим, чутким концертмейстером, а главное, по- настоящему любил оперные голоса – и слёзы, порою,  выступали у него на глазах, когда певец брал красивую верхнюю ноту.

          До Набережных Челнов мы три дня выступали в Альметьевске, Бугульме и Нижнекамске. 12 концертов были позади – оставались ещё 28. В Челнах нам повезло:
номера отеля «Кама», куда нам чудом удалось попасть, назывались «полулюксы». Там, кроме ванной комнаты, были цветастые мягкие кресла и даже такая роскошь, как телевизор. Немыслимо! Ведь обычно мы жили в скверных гостиницах с удобствами на этаже, либо в каких-то общежитиях.
           Примерно за месяц до нашей гастрольной поездки в программе ТВ, напечатанной в газете, анонсировался авторский концерт Евтушенко – трансляция из Колонного зала Дома Союзов, бывшего Благородного Собрания. В концерте должны были прозвучать песни на стихи Евтушенко в исполнении звезд эстрады и, конечно же, стихи в исполнении автора. 16 февраля мы с женой нетерпеливо ждали у телевизора, когда закончатся новости и начнётся авторский вечер Жени. Но, вопреки ожиданию, вместо объявленного концерта без всяких объяснений показали авторский вечер Константина Ваншенкина. Мы ничего не понимали.
          - Вместо концерта Евтушенкина показали концерт Ваншенкина, – неловко сострил я.
         - Наверное, перенесли, - решила жена.
         - Но ведь должны предупреждать заранее о таких вещах! - возмущался я.
         - Мало ли что могло случиться! - беспокоилась Галя. – А вдруг Евтушенко заболел?
            Мы заказали разговор по междугородной линии – автоматических наборов телефонных номеров тогда ещё не было – безрезультатно.
           - Абонент не отвечает, - механически произнесла телефонистка.
           - Куда-то уехал, - сказала Галя.
           - А, может быть,  в газете ошиблись – и концерт Жени покажут не 16 февраля, а, скажем, 16 марта, - вполне по-детски предположил я.
           - Подождём. Только это вряд ли. Тут что-то другое…
           - Подождём.

           И вот сегодня – именно 16 марта – листая газету,  я натолкнулся на телепрограмму. После программы «Время» в расписании стоял концерт. Просто – «Концерт». И всё.
           «Вот оно! - подумал я. – Наверняка концерт Евтушенко. Специально замаскировали – концерт, мол, какой-то там».
           Я спустился в вестибюль и позвонил от администратора по межгороду в Казань – сообщить эту новость Гале.
          Но она была отчего-то настроена скептически:
          - Да с чего ты взял, что это концерт Евтушенко?
          - Но  мы же месяц назад предположили, что его перенесли на месяц… вот и…
          - Это не мы предположили, а ты, дорогой. И для чего, скажи на милость, скрывать, что это именно концерт Евтушенко?
          - Не знаю… Может быть, не хотят Женю слишком популяризировать?..

          Чем больше я говорил об этом, тем больше понимал, что моя гипотеза глупа и не имеет под собою никакого основания. И чем больше я это понимал, тем сильнее хотелось, чтобы это был всё-таки концерт Евтушенко. И я представлял себе, как увижу лицо любимого поэта и вновь услышу его несравненный голос.
          Одним словом, перед выездом на очередные четыре концерта я объявил коллегам, что сегодня вечером у меня в номере мы будем вместе – непременно вместе – смотреть трансляцию авторского вечера Евгения Евтушенко и делиться впечатлениями.
          - Деточка! – воскликнул Николай Антонович. – Так вы, как я понимаю, проставляетесь? Банкетик устраиваете?
          - Ну-у-у… - протянул я. – Пожалуйста, если вам угодно.
         - Нам очень угодно, - сказал Антоныч. – Только мне кажется, что это должно быть угодно, в первую очередь, именно вам, деточка. Ведь Евтушенко ваш друг, не так ли? Вы же нам все уши о нем прожужжали. Так что – проставляйтесь. И непременно с коньяком. Закуска – это мусор, мне она ни к чему.

          Два концерта пролетели в школах. Дети, сидевшие в первых рядах, зажимали уши от громкого звука, хихикали и переглядывались. Учителя грозили хулиганам пальчиком, и обязательно у кого-то из девочек глаза были на мокром месте, когда толстячок-тенор, сидя на табурете посреди сцены, сладко пел об удалившихся златых днях весны.
          А за окном и впрямь была ранняя весна, и порою сквозь открытую форточку доносились крики грачей…
          Дети дружно аплодировали, Николай Антонович тихо ругался матом из-за расстроенного пианино, а я, допевая своё «Позор… тоска… о, жалкий жребий мой!», думал не столько о страданиях Онегина, сколько о предстоящем вечере.
           После обеда в школьной столовой мы пошли на остановку автобуса и направились по следующим концертным адресам: ПТУ № 4 и ПТУ № 7. Одно из этих училищ – не помню какое – имело дурную славу. Артисты лектория называли его коротко и ёмко «тундра». Там могли и свистнуть во время арии, и реплику отпустить не менее красочную, чем отпускал сам Антоныч…  Но вот и тундра была пройдена. Снова Онегин попал по Ленскому и ушёл в свой жалкий жребий.
          На улице стоял тёмно-синий вечер, когда мы вернулись в гостиницу.

           В магазинах коньяка, конечно, не было – с трудом я раздобыл бутылку азербайджанского напитка в нашем ресторане, переплатив за то, что - «на вынос». Мы собрались в моем полулюксе, приготовили немудрёный, но вкусный ужин – полукопченая колбаса, пара банок кильки в томатном соусе, репчатый лук, нарезанный кольцами, и черный хлеб.
            Антоныч артистично открыл бутылку коньяка, разлил по стаканам и скомандовал:
            - Включайте телек, чего ждёте!
           Уже заканчивалась программа «Время», уже Николай Антонович произнес тост – «За поэзию!»… Но на экране возникли титры «Концерт  ансамбля «Берёзка». Плыл и  плыл девичий хоровод, разливались баяны, и ни о какой поэзии никто и речи не заводил.
           - Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! – сказала Эмма Подосинова, наша «мастер художественного слова».
           - Отменили что ли? – спросил Гали Ильясов, наш Ленский.
           Все посмотрели на меня, ожидая объяснений – будто я мог что-то знать.
           - Странно… - произнес я. – В газете был анонс.
           - Да не расстраивайся, Эдик! - сказала Эмма. – Ну, Евтушенко… Ну и что? Это же не классик, ты просто с ним знаком – вот и всё.
           - А я вам вот что скажу, деточка… – Николай Антонович посмотрел на меня строго и торжественно. – Вашему, извините, другу надо поменьше трепать языком да по заграницам разъезжать.  Опять, наверное, херню
антисоветскую где-то напечатал! Вот концерт и отменили.
           - Не ругайтесь,  Антоныч!.. – протянула своим меццо
Галя Петрусёва-Татьяна. – Здесь же дамы!..
          - Я не ругаюсь, - парировал Антоныч, - я говорю прямо, как есть, как в народе говорят! Что ж, друзья, если не получилось выпить за поэзию, выпьем за лучшую в мире женщину – музыку.  Она нам никогда не изменит, а мы ей.

           На следующий день всё повторилось – четыре концерта, два с утра и два после обеда. Но особенностью сегодняшнего блока являлось то, что последний четвёртый концерт проходил в управлении Инструментального завода – в конференц-зале.
           Антоныч приказал экономить голоса на первых трёх выступлениях, чтобы «врезать» на последнем так, как надо. Показать класс вокала. Предполагался визит партийного и заводского начальства – в грязь лицом ударять было никак нельзя… Но начальства на концерте не оказалось. Впрочем, мы-то этого не знали, а потому и старались изо всех сил.
Антоныч раскраснелся от вдохновения и во время аплодисментов в конце представления улыбался нам влюбленно.
           Правда, какой-то начальственный человек всё же подошёл  с поздравлениями. Был он сед, строг, в сером костюме и с депутатским значком на лацкане.
           - Поздравляю, товарищи, - сказал он. – Большое дело делаете, несёте культуру в массы. Не думайте, что рабочему человеку опера не нужна – вон как вас принимали! Дайте срок, и у нас в городе будет оперный театр не хуже, чем в Казани.
           - Спасибо, деточка!.. - сказал Антоныч, смахивая слезу умиления. - Дожить бы нам до этого…
           Начальник слегка подпрыгнул от обращения «деточка», но сдержался и произнёс веско:
           - Не думайте, что у нас тут прожектёры работают. Сказали – будет оперный, значит будет.
           Он величественно удалился, распорядившись, чтобы нас накормили и отвезли в гостиницу на машине.

            В отель мы вернулись раньше, чем обычно. Вечер предстоял довольно длинный. Я снял верхнюю, надоевшую за день одежду, с наслаждением облачился в махровый халат, данный мне в гастрольное пользование тёщей, домашние дырявые тапочки, достал из чемодана свежий номер журнала «Наука и жизнь», сел в кресло и принялся читать увлекательную статью литературоведов Николюкина и Коваленко «Крылатые строки русской поэзии».
             Я был ещё в девятнадцатом столетии, когда громкий стук в дверь вернул меня в век двадцатый.
            На пороге с загадочным видом стоял любимец татарского народа – тенор Гали Ильясов, мой друг Ленский, которого сегодня я убивал четыре раза.
            - В шахматы хочешь сыграть? – спросил я. – Давай, только не сегодня. Идёт?
            Гали посмотрел на меня, как на ребёнка, и сказал сдавленным басом, каким любят иногда разговаривать лирические тенора, осведомлённые о том, что у Карузо были басовые голосовые связки:
           - Иди к своему другу, он здесь.
           - К какому другу?
           - Ну… к этому… как его… Евтушенко – он через номер от тебя живёт, дежурная проболталась.
           - Не может быть!
           - Как знаешь – моё дело сообщить, - пожал плечами Гали.
           Потом он со смехом рассказывал в филармонии о том, как я исчез.
          - Вот только что Эдуард тут стоял – и вдруг исчез, как в воздухе растворился!..

         Я постучал в дверь гостиничного номера. Робко. Надо сказать, что за всю жизнь я не отвык от этого странного  чувства, когда звонил своему другу или встречался с ним. Каждый раз мне казалось, что я его отвлекаю  от чего-то более важного и насущного, чем моя персона.
         Дверь открылась – и Евтушенко материализовался. Он был в синих джинсах и джинсовой же рубахе навыпуск.
         - Это ты?.. – спросил он удивлённо и оглядел меня с головы до ног. – Так… - протянул он, увидев мои тапочки и халат. – Понятно. «Мы артисты – наше место в буфете». Заходи.
        Поспешно рассказав Жене о гастролях, я стал допытываться – каким образом он здесь неожиданно оказался.
        - А я всегда оказываюсь где-нибудь неожиданно, - улыбнулся Женя. – Иногда для кого-то – как для тебя сейчас, иногда – для самого себя. Ну что, пойдём, посидим в ресторане, поговорим? Знаешь, нас с тобою здесь просто судьба свела… надо же, какое совпадение!.. У меня есть чувство, что мы будем с тобой встречаться всегда.
          Но я упросил его посидеть – вместо ресторана – в нашей артистической компании.
          - Люблю артистов, - сказал Женя. – Через пятнадцать минут приду. Жду звонка из Парижа.
          За четверть часа наша команда собрала из своих запасов всё, что годилось для стола. Бутылка коньяка была почти полной, была половинка лимона и даже бледный, чуть увядший парниковый огурец. Его щедро выложил Гали Ильясов, у которого, как у популярного певца, всюду были знакомства среди работников торговли.
            Евтушенко два раза постучал в дверь, я распахнул её, а Эмма Подосинова, наша мастер художественного слова, беззвучно ахнула.
            - Садитесь, Евгений Александрович, - предложил я гостю кресло.
            - Спасибо, Эдик, я лучше на стуле посижу.
           Он сел на стул и оглядел нашу компанию сияющими глазами. Они у него порою включались, словно два весёлых голубых прожектора, проникавших в душу каждого.
           Николай Антонович крякнул, Гали заёрзал в кресле, Галя Петрусёва нервно откашлялась, словно перед пением, а Эмма Подосинова сидела абсолютно неподвижно, боясь пошевельнуться. Что до меня, то я на правах хозяина стал что-то накладывать в тарелку гостя и протирать салфеткой и без того чистый стакан.
            - Не суетись, Эдик, - остановил меня Евтушенко. – Я и сам за собой поухаживаю.
           Тут все задвигались, задышали свободно. Вечеринка началась сама собою.
           Естественно, первое, о чём мы стали спрашивать поэта – это об отменённом телевизионном концерте.
           - Эдуард глазами телевизор просверлил – до того ему хотелось вас увидеть! - сказал Николай Антонович.
           - Отменили концерт, - вздохнул Женя. – Я же сказал – со мною неожиданности случаются.
           Он сделал глоток коньяка, вкусно сжевал дольку лимона.
           - А если серьёзно, то это случилось из-за высылки Солженицына.
           - А его что, куда-то выслали? – спросил Антоныч.
          Женя изумлённо вскинул брови.
          Пришлось объяснить, что наш пианист никогда не слушает никаких новостей, считая, что новость может быть только плохой. Жизнь прекрасна, а новости плохие. Таков его девиз. «Когда за вами придут, - говаривал Антоныч, - тогда вы ТАМ всё и узнаете».
           - Что-то в этом есть, - усмехнулся Евтушенко. – Так вот, по поводу Солженицына в январе было собрание Политбюро, вожди наши сами не знали, что с ним делать – то ли сажать, то ли расстреливать, то ли выселять... Когда в феврале  я узнал о том, что Александра Исаевича арестовали, со мной что-то случилось такое, чего и объяснить не могу толком. Я весь превратился в одно большое сердце. Извините за гиперболу, но это было именно так. Я шатался по вечерней Москве сам не свой, напился и решил позвонить председателю КГБ Андропову. Его помощник, поклонник моих стихов, когда-то дал мне этот сверхзасекреченный телефон. Я позвонил из телефона-автомата и прокричал, что, если с головы Солженицына упадёт хотя бы один волос, я первый выйду на улицу, чтобы умереть на баррикадах. Что-то в этом роде я заявил.
          - Ну и что же товарищ Андропов вам ответил? – ехидно спросил Антоныч, который, как эгоцентрик, не терпел, когда в компании оказывалась более значительная фигура, чем он сам.
          - «Идите, проспитесь!» Так ответил мне Андропов. А потом, как мне рассказывали, он позвонил Брежневу и сказал о том, что, мол, началось возмущение советской интеллигенции и уже звонил пьяный Евтушенко, обещая умереть на каких-то, якобы, баррикадах. Вот тогда они и решили выслать Солженицына в ФРГ. Выслали Солженицына 13-го февраля, а концерт мой в Колонном зале был намечен на 16-е. Естественно, его отменили. И вот я здесь – в командировке, буду писать поэму о КамАЗе, о его рабочих. И рад встрече с вами.
          - А концерт? – спросила Эмма Подосинова. – Как же концерт? Когда-нибудь состоится?
         - Кто знает… - уклончиво-таинственно ответил Женя. – Может быть… Когда-нибудь…
           И тут со своего кресла решительно поднялся Николай Анотонович. Он был красен, но не от алкоголя, а от праведного возмущения.
           - Я вам так скажу, деточка, - обратился он к Евтушенко. – Вы взрослый человек, а ведёте себя, как пацан. Вам стихи нужно писать, а не политикой заниматься, вот что.
           - Стихи? Я их и так пишу. А что до общественной жизни, так ведь и Пушкин не чурался писать о ней…
           - Пушкин, Пушкин! – вскричал Николай Антонович, окончательно рассвирепев и став багровым. – Тоже мне, деточка, сравнили… фуй с пальцем!
           И он стремительно вышел, крепко хлопнув дверью.
           Все онемели. Евтушенко засмеялся:
           - Ну и темперамент!
           А потом посерьёзнел и сказал:
           - Это человек, видимо, крепко пострадавший когда-то, а потому очень ранимый. Не удовлетворённый своим теперешним положением. Ему кажется, что он создан для более крупной, масштабной жизни, чем та, которая его окружает. И это действительно так – я вижу, он по-настоящему талантлив. В нём постоянно живёт желание влиять на людей, его коллег, приятелей. Но это оттого, что он никаким уже образом не может повлиять на собственную жизнь. В нём присутствует какой-то коктейль из аристократа и уголовника. Не удивлюсь, если узнаю, что он сидел в тюрьме… Хотя человек он добрый. По сути.
           Мы сидели, поражённые этой точностью характеристики человека, которого Евтушенко видел впервые в жизни всего-то полчаса.

           Я рассказал о том, как вскоре после присвоения Солженицыну Нобелевской премии меня и ещё нескольких  студентов, участников самодеятельности, а также кого-то из преподавателей пригласили в университетский комитет комсомола с предложением – осудить Солженицына, печатавшего свои книги за границей. Помнится, что доцент Валерий Сергеев, специалист по русской поэзии, ответил:  «Я не читал ничего из того, что Солженицын опубликовал за границей. А то, что я читал в наших журналах – «Один день Ивана Денисовича», «Матрёнин двор», «Случай на станции Кочетовка» - горячо поддерживаю как выдающиеся явления литературы. Кстати, Солженицын был выдвинут и на Ленинскую премию. Так что, извините – осуждать не могу». После разумных и логически выстроенных слов Сергеева идея с осуждением заглохла. Больше никого осуждать и не призывали. Хотя, насколько мне известно,  впоследствии Сергеева стали всячески третировать, и он вынужденно оставил преподавание в университете и уехал из Казани.
           Евтушенко горестно покачал головой.
           - Ну, так скоро книги Солженицына вообще исчезнут… из библиотек… отовсюду.

           А потом мы потихоньку пели песни – все вместе, а Евтушенко воодушевлённо нам подпевал. Он любил петь, и слух у него был хороший, и было что-то особенное в этом тембре, когда он выводил: «А мне мама, а мне мама целоваться не вели-и-ит…».  Он как будто весь превращался в голос – с лёгкой хрипотцой, словно он надышался дымом костра. Казалось, это не голос, а душа его, подуставшая и не скрывающая простуды, всё-таки поёт:
«Уж давно я не ката-а-аюсь – только саночки вожу…». При этом он лукаво поглядывал на мастера художественного слова, а та – только куталась в павловский платок, словно зябла на ветру, да глаза темнели.
           Уже около полуночи все разошлись по своим номерам – завтра нам предстояли ещё четыре концерта, а Евтушенко снова отправлялся на завод за вдохновением.

            Четыре концерта пролетели, как один – так я ждал вечера. Перед первым же выступлением я слегка поддел мастера художественного слова:
             - Кажется, кто-то вчера говорил, что Евтушенко – не классик, а просто так… погулять вышел?
             - Ну, я же не знала, какой он в жизни красивый, какой высокий, широкоплечий! А глаза… а улыбка…
            - Вот то-то и оно-то! – торжествующе сказал я.
            Но тут Антоныч, всё ещё несколько свирепый после вчерашнего  всплеска праведного гнева, шикнул:
            - Хватит трепаться! Пора, деточка!
            И Эмма вышла на сцену и дрожащим голосом начала читать:
           - «Мой дядя, самых честных правил…»

           Мы встретились с Евтушенко в ресторане гостиницы вечером. За столиком, кроме нас с Женей, сидел кто-то из заводского управления и молодая круглолицая женщина – поэт Инна Лимонова.
           - Я был сегодня потрясён, когда оказался на крыше КамАЗа, - сказал Женя. – Меня поразили девушки на мотороллерах, носившиеся по этой крыше – такая она огромная! Они развозили какие-то материалы, а мне они показались ангелами в спецовках…Что вы так напряжённо смотрите на меня, товарищ… Грейпфрутова? Вы – тоже ангел, а про ваши стихи я вам уже кое-что сказал ещё позавчера.
            Инна улыбнулась и стала ковырять вилкой салат «Столичный».
            - Послушайте, - сказал Женя. – Вот я что написал сегодня ночью…
           «Боже! - подумал я. - После наших посиделок, после того, как вчера Женя сказал мне, что выпил вина столько, сколько нормальный человек и воды не вынесет, он ещё и стихи написать успел!».
          - Это такой… отрывок из будущей поэмы, которая находится на раннем сроке беременности:

...В смешенье снега и дождя
однажды вечером над Камой
я на роддом набрел, идя
дорожкой лунной, домотканой.
Меня заметила в окне
татарка-няня, улыбнулась,
и вглубь палаты оглянулась
и пальцем погрозила мне.
Решив, однако, нежестоко,
что я — из страждущих папаш,
вдруг подняла пищавший кокон,
глазами спрашивая: «Ваш?»
И, улыбнувшись ей ответно,
«Нет», — покачал я головой,
хотя неправдой было это,
ведь он был мой — он был живой.
И вновь, пища поочередно,
с наоборотностью в зрачках,
второй, и третий, и четвертый
явились мне в ее руках.
В наоборотный мир попавши,
орали юные миры,
и, как подвыпивший папаша,
«Мои! — кричал я. — Все мои!»

           Тогда Евтушенко, да и никто, не знал, что у него появятся ещё четыре сына, помимо старшего – Пети.

           Вскоре мы ушли из ресторана, Женя пошёл упаковывать чемоданы – ночью он улетал в Москву.
          Я сидел у себя в номере и ждал, когда он позвонит, чтобы проводить его.
           Звонок раздался раньше, чем я думал.
           В номере у Жени стояли два громадных чемодана из хорошей кожи – я таких никогда не видел.
           - Итальянские! - гордо сказал Женя. – Специально для авиаперелётов. Такие в купе не влезут.
           - Да-а-а… - вздохнул я с пониманием. – В купе, пожалуй, не влезут.
           - Вот вам с Галей на память, - Женя протянул мне фотографию.
           На фото, ослепительно сияя улыбкой, поэт держал на коленях мальчика лет пяти – своего приёмного сына Петю. Петя тоже улыбался и, прильнув к отцу, левой рукой обнимал большой глобус.
           - Надо ехать домой – крепить семью, - как-то обречённо произнёс Женя.
           Мы обнялись, он поднял два этих неподъёмных чемодана легко, словно в них не было веса. Мы дошли до лифта, и Женя уехал вниз, где его ждала машина.
           Я пошёл к себе, по пути разглядывая фотографию, на обороте которой стояла короткая надпись: «Гале и Эдику на счастье. Евг. Евтушенко».

             Следующий день снова был пропитан музыкой Чайковского, пушкинскими строками и сырым воздухом марта… Но перед очередным выходом на сцену я отчего-то представлял себе не сад и беседку в усадьбе Лариных, а стоящего перед провинциальным роддомом Евтушенко, молодую луну в небе и младенца, которого показывала поэту через окно татарская няня.
 


P.S. Статья о Евтушенко опубликована в журнале "Казань"


Рецензии