Над кручей Глава 41

41
(Февраль – март 1920 года)

Что ни говори, а женщины устроены правильнее нас, мужчин. Что их волнует, о чём они заботятся? О здоровье детей и близких, о ценах на базаре, о наличии в лавках необходимого товара. Перипетиями политики головы себе не забивают. Судят о властях по тому, как они обеспечивают быт семьи. В какой цвет окрашена власть, для них – дело второстепенное. Побудешь рядом с Катей и Анастасией – словно в уютное детство вернулся, такой мир воцаряется в душе. К сожалению, ненадолго.
Трясёт газетами Константин, сотрясает воздух пламенными речами, заражает тебя тревогой. Опять распахивается за стенами тихого дома огромный мир, распахивается во все стороны, и отовсюду обдаёт то жаром, то холодом. Фронтовой вал воюющих сторон катит в обратную сторону, на Кубань. Константин настроен пессимистически, ждёт возвращения в прогимназию большевички Семёновой, григорианского календаря, пролетарской письменности и необходимости славить учение Маркса-Ленина. Подобная перспектива ему, что нож вострый. Анастасия рекомендует не забивать голову политикой – ласковое теля двух маток сосёт. Подчиняйся той власти, которая правит. Не ты утверждаешь учебные программы – какой с тебя спрос? Константин вздыхает – хорошо Диме, ему не надо переписывать этикетки на склянках. Микстура – она и в Африке микстура.
Хорошо там, где нас нет, уважаемый свояк. Побыл бы в моей шкуре – полез бы на стену. Контрразведке в больнице – как мёдом намазано, наведываются через день да каждый день. И что характерно: стоит поступить новому пациенту, штабс-капитан Лощилин тут как тут. Лично снимает допрос, невзирая на состояние больного. Если раненый – с сугубым пристрастием. И не забывает напоминать: вы, доктор, ответственны за тех, кого принимаете. Лечить нашего врага означает ему способствовать. А к пособникам наших врагов, как понимаете, отношение соответственное. Всё я понимаю и даже догадываюсь, кто доносит в контрразведку. Ведь явно по вашему предписанию, господин штабс-капитан, соорудили у ворот сторожку, якобы для охраны больницы, и дежурят в ней казаки местной команды, дубьё отпетое. Они и стучат. Причём стучат с тупостью механизма – когда привезли подстреленного казака из их команды, они и тогда настучали.
Чем закончатся подкопы Лощилина, одному богу известно. Ясно, что я у него в подозрении, вот и вынюхивает. Вообразил меня, дурак, красным подпольщиком. А ко мне подходит верней всего та песенка, которую горланил нищий у арки базара на мотив знаменитого «Цыплёнка»: «Я – не советский, я – не кадетский, я – просто птичий комиссар. Я не обмеривал, я не расстреливал, я только зёрнышки клевал». Но разве докажешь это подозрительному контрразведчику. Не нравлюсь я ему, и всё тут. Чует во мне нюхом ищейки чужого. И ведь прав – таким, как он, я – чужой.
 А своих в станице почти не осталось. От Саши по-прежнему ни слуху, ни духу. Дела белых на фронтах совсем плохи, бьют их жестоко. Вот и думай, что хочешь, про Сашино молчание. Егор Шеховцов, разумный и разговорчивый сосед, замолчал. Исхудал, оброс чёрной с проседью бородой, не подходит, как прежде, поговорить. Зыркнет издали проваленными страшными глазами, кивнёт и спешит скрыться. Егор Степанович, разве я виноват в гибели ваших сыновей?! Я, как мог, спасал Филиппа от мобилизации, против закона и врачебной этики шёл, я всей душой готов разделить ваше горе – зачем вы отворачиваетесь от меня? Боитесь выказать слабость? Или мой живой и здоровый облик ранит вас? Напрасно замыкаетесь. Нет ничего хуже одиночества.
 Никитка переменился до неузнаваемости. Притих, смотрится пришибленным. От былой боевитости не осталось и следа. Иной раз и не дозовёшься, видно, что услужать господам ему опротивело. Сидит с вожжами в руках бездушным истуканом, лошади неухоженные, фаэтон грязный. И язык не поворачивается упрекнуть бедного парнишку.
Как ни обидно, а приходится закрывать эту страничку жизни. Дальше –  пустые листы. И Дима решился.
– Катя, надо избавляться от выезда.
– Почему? – изумилась беспечная хозяйка.
– Во-первых, это в тягость Шеховцовым. Их обстоятельства тебе известны. Во-вторых, это разорительно для нас. Моего жалованья для подобной роскоши недостаточно, арендная плата за твой пай сомнительна за отбытием арендатора на фронт. Денег у нас в обрез. И в-третьих, надвигается очередная смена власти, при которой нам благоразумней не выпячиваться из общего ряда. Красные буржуев не жалуют.
– Какие мы буржуи? – вскинулась было Катя, но тут же сникла. Опыт жизни при Советах заставил прикусить язычок. – Дима, делай, как считаешь нужным.
Очень сильно не хотелось опускаться в «общий ряд», ещё больше не хотелось волновать Катю. Её каждое напоминание о красных ранит. А ведь придут они скоро по всем признакам – очевидным, зримым признакам. Вблизи вокзала опять стало многолюдно. Народ зашевелился, у многих земля загорелась под ногами, уезжают. Куда? Подобных вопросов не задают. Тебе тоже Григорий Ильич советовал перебраться туда, где ты – человек без биографии. Но что такого в моей биографии, что не понравится красной власти? Всю жизнь поступал по совести. Впрочем, совесть в наше время – не аргумент. Иголкой в сердце – позапрошлогодний визит красных командиров в больницу. Один был громила со зверскими повадками, второй, с калмыцкими скулами, не краше. Громила требовал сберечь его раненого брата, скуластый, по словам Никитки, один из убийц Георгия. Брата громилы повесили дроздовцы. Выходит, ты не сберёг. А может, сам выдал белым? Видит бог, меня в тот час в больнице не было. Григорий Ильич пытался отстоять – штыками оттеснили. Но для пылающего местью человека твои оправдания пролетят мимо ушей. Григорий Ильич уехал. Сказал, что он, матёрый волк, чует большую кровь. Ты остался. Может, и вправду тоже уехать? Вдруг придут те громилы спрашивать? Сидит иголка в сердце, жжёт, ворочается. Но куда бежать с пугливой Катей, с годовалым сынишкой, когда везде мечутся ошалелые толпы и тиф, тиф, тиф? Будь, что будет. Громилы могли погибнуть на войне, как тысячи других, забыть о своих угрозах. Нет, если живы, не забудут. Такие не забывают.
Тиф косит людей, как бич божий. Особенно военных. Железнодорожная школа уже не вмещает всех снятых с поездов, приспособили несколько станционных пакгаузов. Большим облегчением стало, что с него заботу о тифозных сняли, армейские врачи и сёстры несут этот крест. Умерших вывозят подводами, вповалку, хоронят без гробов в братских могилах, кладбище прирастает не по дням, а по часам.
К нему в больницу впихнули целую партию тяжело раненых солдат и офицеров с застрявшего на станции санитарного поезда. «В холодных вагонах им верная смерть, коллега, – оправдывался начальник поезда, пожилой бородатый врач с погонами капитана. – Не довезём до госпиталя в Екатеринодаре. Наш паровоз сломался, нового не дают, сколько ни прошу. Чтоб вам окончательно не зашиться – половина раненых не прооперирована – оставляю вам нашего хирурга и двух операционных сестёр. Выручайте, ради бога». Делать нечего, потеснились, благо рубежанцы словно перестали болеть, места в палатах были. Молодой неразговорчивый хирург поселился в кабинете Димы, спал на диване. Двое суток не ходил домой ночевать и Дима, оперировал в очередь с военврачом, делил с ним диван. Слал Кате успокоительные записки.
На третий день, когда самые неотложные операции закончили, пригласил Вениамина Антоновича – так представился хирург – пойти к нему отобедать и вообще привести себя в порядок. Тот тряхнул головой, как ныряльщик, поднявшийся с большой глубины, сказал:
– Сначала схожу на станцию. В камере хранения – мой чемодан с личными вещами.
Пошли вместе. Конец февраля, на утоптанных тротуарах снег протаял, солнце отражается в лужицах мостовой. До чего свежо пахнут обсохшие ветки сирени, почки набухают. Встречай двадцать пятую весну, Дмитрий Иванович!
На крыльце здания бывшего Азово-Донского банка вместо намозолившего глаза часового с винтовкой топчутся двое штатских, дёргают дверь. Прохожий с противоположной стороны улицы весело кричит:
– По контрразведке соскучились? Изволили вчера отбыть в неизвестном направлении со всеми харахуриками!
Приятная новость. Направление, предположим, известное. Раз уж эта хищная крыса, то бишь штабс-капитан Лощилин, сбежала, значит, белый корабль действительно тонет. Только настоящей радости нету, скорей тревога. Кто придёт на смену? Ревком? Не самое гуманное учреждение.
Что ещё бросается в глаза – почти полное отсутствие людей в погонах. На шинелях добровольцев они присутствуют, а вот местные казаки, ещё недавно щеголявшие в парадных черкесках, осеребрённых прибором холодного оружия и погон, шагают в невзрачных полушубках и кожухах, на головах – домашние папахи с серым верхом. Чем не признак скорых перемен? Смирились казачки, мимикрируют. Кстати, в сторожке у ворот больницы пусто. Оповещать больше некого.
Лишь на перроне, куда вышел купить газет в киоске – надо всё-таки быть в курсе событий, – полыхнули алые башлыки, сверкнуло серебро кинжалов и шашек, золото погон. Правда, сценка вершилась скорей комическая, чем торжественная. Краснорожий верзила, станичный атаман Аскольский пытался обнять тощего мелкого генерала в казачьей форме, а тот отпихивался и возмущённо орал:
– Убери лапы, грязная свинья!
– Его превосходительство войсковой атаман Букретов прибыли поднимать казаков, – хихикнул киоскёр. – А вместо почётного караула и полной площади верноподданных воинов его встречают сам-друг пьяные пан атаман и пан писарь, что с утра надирались в буфете. Надо полагать, с горя, ибо ни одна живая душа больше не объявилась.
Да уж, дальше ехать некуда! Полистал газеты – оставлены Батайск, Ставрополь… Вооружённые Силы Юга России отходят на рубеж реки Кубань. Для кого – рубеж, а для моей станицы – сдача в плен. Вверх ногами рубеж получается. Испокон веку казаки и русские войска стояли рубежом по правому берегу реки, а их коренные враги таились в лесах и горах левого берега. Не зря их станица зовётся Рубежной. Теперь всё перевернулось. Кто защитник, кто враг? Столица кубанского казачества тоже стоит на правобережье. Сдать её красным, что лишиться головы. Впрочем, судя по тому, что ты видел сегодня на улицах станицы, у казаков на плечах находятся лишь физиологические придатки, а не волевой и умственный центр. Были казаки и сплыли. Морально они уже давно сдались. Запутались, растерялись. Толковых вождей не нашлось, с белыми разругались. Теперь надеются лишь на милость большевиков.
Даже массового исхода казаков из станицы не наблюдается. Иногородние в июле 18-го уходили в большем числе. А тут атаман да несколько офицеров сели на коней и ушли за Кубань через гатукайский мост. Железнодорожное движение от Кавказской прекратилось – эту важную узловую станцию захватили красные. Через Екатеринодар отступают по тихорецкой и тимашёвской веткам злые на кубанцев добровольцы, отступают к Новороссийску, куда стягивается для эвакуации в Крым черноморский флот. Крым прочно удерживает генерал Слащёв, там ещё есть шанс привести себя в порядок и что-то предпринять. Кубанцам в Новороссийск дорога заказана. Им предоставили для отступления путь от Армавира на Туапсе, по которому и потянулись остатки кубанских корпусов и дивизий бывшей Кавказской армии с примкнувшей частью донцов. Путь в тупик, если не вывезут морем. Оборонять Кубань никто всерьёз не собирается. Управление войсками потеряно.
Об этой безнадёжной обстановке и гибельных путях отступления нервно рассуждал прикомандированный хирург Вениамин Антонович. Ждать прихода красных в Рубежной он не собирался, а потому прикидывал – куда направить стопы? И как можно скорей. На доброе отношение большевиков Вениамин Антонович, врач Белой армии, не рассчитывал. Склонялся к направлению на Екатеринодар, добровольцы сохраняют дисциплину, у казаков – анархия. Двух относительно поправившихся офицеров и сестёр забирал с собой – возможно, застанут в Екатеринодаре свой санитарный поезд. Железнодорожное сообщение между Рубежной и столицей спорадически осуществлялось, начальник станции пообещал позвонить, когда откроется вакансия.
Слово сдержал, не только позвонил, но и прислал аж трёх привокзальных извозчиков. Дима счёл своей обязанностью проводить коллегу. Хоть и суховат, и малообщителен военный хирург, но неделя совместного труда чего-то стоит. На одном из офицеров была марковская фуражка, и тут Диму словно кулаком по макушке ударили – господи, я ни разу не расспросил Вениамина Антоновича о наверняка встреченных им бронепоездах! Возможно, он видел Сашу!
– «Вперёд за Родину»? – переспросил хирург. – Да, видел, на станции Тихорецкая, где-то в конце января. Стоял рядом с поездом Главнокомандующего, похоже, охранял. Поневоле привлёк внимание – новенький, весь в эмблемах и надписях. Чем он вам интересен?
Дима объяснил.
– Ну, нет. Я всего лишь проехал мимо. Какие-то офицеры стояли на бронеплощадках, но мой взгляд не обладает свойством фотокамеры.
Какие-то офицеры! Что значит – чужой взгляд! Скользнул по незнакомым лицам и стёр их из памяти. А ведь среди них мог быть Саша. Почему бы мне в ту минуту не поменяться глазами с Вениамином Антоновичем?! Сразу бы наполнилась жизнью пустота неизвестности длиной чуть ли не год, встал бы во весь рост живой и невредимый друг. А так – только растревожил душу.
Завтрашний день растревожил ещё сильнее. Пришёл на приём ошпаренный машинист паровоза. Назвался Фёдором Курепиным, служащим на местной станции. Ожог второй степени, вместо левого уха голый хрящ, часть шеи и скулы лишены кожи. Ошпарился не вчера и не сегодня, рана загноена, намазана какой-то дрянью вроде гусиного жира.
– Где тебя так угораздило?
– Паропровод осколком перебило. Ещё дёшево отделался.
– Откуда осколок? До нашей станции снаряды не долетают.
Белобрысый машинист то подвывает сквозь стиснутые зубы от жгучего раствора сулемы, то выдыхает короткими фразами.
– Товарняк гнали из Ростова. В Тихорецкой срочно мобилизовали. У белых на бронепоезде машиниста убило. Подменял. И к вечеру в бой попал.
Сердце ёкнуло. Тихорецкая, бронепоезд. Неужели?
– Как назывался бронепоезд?
– Ой, больно. Кажись, «За Родину».
– «Вперёд за Родину»?
– Мобыть, и так. Тут мать родную забудешь, как зовут.
– Когда это случилось?
– Недавно. С неделю назад. Доктор, у меня шея не отгниёт?
– Вылечим. Скажи, на том бронепоезде не было офицера по фамилии Высочин?
Машинист тяжко отдыхивается, выпучивает слезящиеся голубые глаза.
– Да я был на том поезде меньше дня. Куда мне, мазуте, с офицерами знаться? Да и погиб тот бронепоезд целиком.
– Как погиб? А ты?
– Я на вспомогательном был. А боевой весь погиб. Нас на Белую Глину послали. Красные дорогу взорвали. Наша вспомогалка успела убежать. А бронепоезд красные из пушек и пулемётов расстреляли. В Тихорецкую никто с него не пришёл. И мне вдогонку досталось.
– Почему ты уверен, что все погибли?
– А куда им деться? – удивляется машинист. – Окружили их. Степь кругом, не убежишь.
Наверно, что-то с моей физиономией не так, коль машинист спохватывается и пробует утешить.
– Вы заранее не расстраивайтесь. Половина ихней команды во вспомогалке была. Смена. Глядишь, ваш Высочин в ней и сохранился.
Половина. Утешения наполовину не бывает. Почему посторонние равнодушные люди соприкасаются с Сашей, а ты лишён этих живительных прикосновений? Почему, почему. Эти люди в деятельном движении, а ты мхом обрастаешь в станице. Под лежачий камень вода не течёт. Но что-то мистическое чудится в косвенных сведениях о друге. Будто шлёт ему Саша сигналы из тёмной бездны неизвестности, пытается донести о себе весточку. Какую? Ты – не ясновидящий, не можешь их прочесть, истолковать. Хорошо, давай прибегнем к чему-то наподобие спиритизма, только на свой лад. Ты ощущаешь сигналы? Да. Ты можешь определить – от какого существа они исходят? В смысле, находящегося на этом свете или… Нет, прекрати немедленно эти эксперименты, не буди лихо! Не трепли себе нервы. Придёт день, и ты всё узнаешь. Люди не пропадают бесследно.
В ту же ночь приснился сон, что называется – в продолжение темы. У его кровати стоял Саша, коротко подстриженный, в гимназической курточке, подпоясанной широким ремнём с бляхою, и возмущённо выговаривал:
– Ну и засоня ты, Димка! Я тебя ждал, ждал, а ты не идёшь. Договаривались же вместе пойти. Давай, вставай!
И Дима встал, осознав, что сидит на постели в тёмной комнате собственного дома. Рядом, повернувшись к стене, беззвучно спит Катя. В детской кроватке у печи посапывает Георгий. Тишина глубокой ночи, жуткая тишина. Обхватил голову – послышался еле слышный треск, по атласу одеяла забегали синие блики. Наэлектризован, как гальваническая батарея. Опять сдавливает сердце тоска одиночества. Почему она возвращается раз за разом? Ты же не одинок – вот жена, вот сын. Перед кем ты одинок? Знаешь? Знаю, но не скажу.
За последние дни совсем издёргался. Катя сетует:
– Дима, ты слишком часто куришь, плохо ешь. Смотри, как исхудал.
В зеркало можно и не заглядывать, по брючному ремню видно.
– Работы много, Катя.
Вру, работы убавилось. Ещё шесть офицеров, с огромным трудом наняв возчиков до Белоречки, покинули больницу. Остались абсолютно нетранспортабельные, двадцать один человек. Ни больничными халатами, ни отросшими бородами их не замаскируешь под рубежанских обывателей. Принадлежность к военной касте на лбу написана. И осколочную рану со швом от аппендицита не спутаешь. Вся станица знает, что у него лежат белые, шила в мешке не утаишь. Ответа перед красными не миновать, с этим надо смириться. Лишь бы тот громила не заявился.
В начале марта станицу залихорадило. Вид ползущих к мосту через Кубань беженских телег и растрёпанных армейских обозов заставил ещё нескольких казаков спешно собраться и присоединиться к отступающим. Но большинство не тронулись с места и за дворы не вылезали, потому что по улицам Рубежной ехали донские казаки. Они злобно поглядывали с высоты своих рослых коней на запертые ворота и закрытые ставнями окна, за которыми отсиживались их недавние соратники. Глумливо орали: «Эй, куркули, выходи!», и грозили нагайками. Никто не откликался. К вечеру станица словно вымерла. Странно, за весь день не прозвучало ни единого выстрела. Белые уходили, не обороняясь. Красные им не мешали.
Перед обедом следующего дня Диму позвала сиделка:
– Дмитрий Иванович, хотите посмотреть? По Красной красные едут!
Отчего не посмотреть? Врагу приличествует смотреть прямо в лицо, а не прятаться от него в кустах. И ещё вопрос – враги ли ему красные? С кучкой сестёр и сиделок прошёл до сторожки у въезда. Эскадрон за эскадроном по мостовой цокали подковами красные конники – в шеренгу по три, в остроконечных матерчатых шлемах с нашитой красной звездой, за плечами – винтовки, на боку – шашки. Командиры – в зелёных шинелях с широкими красными застёжками на груди, бойцы – в обыкновенных серых. Держатся в сёдлах свободно, видно, что никого не боятся, щёки румяные, на людей в белых халатах поглядывают благосклонно. Облик великорусский, не казачий, тех разбойников за версту опознаешь по повадке. Едут себе мимо, больницей не интересуются. А у тебя внутри паровой молот колотит. С чего ты взял, что они бросятся проверять твоих больных? Это фронтовики, не каратели. Опытный рассудок не замедлил подсказать – каратели придут позже, но придут обязательно. Каждая новая власть не может обойтись без чистки. Ну и пускай приходят, надоело труса праздновать!
День сменялся днём, но ничего страшного не происходило. Новые власти в больницу не являлись. Хотя осведомлённый о новостях станичной жизни фельдшер Поцепухов сообщил, что Совет уже водворился в атаманском правлении, а ревком занял особняк мадам Сокольской. Будто из отпуска вернулись большевики на законные места. При утренних обходах, читая в глазах пациентов-офицеров немые вопросы, Дима словно невзначай высказывался о спокойной жизни станицы и гуманности местного Совета. О своей никуда не уходящей тревоге, естественно, никому не говорил. А она, эта тревога, не отпускала ни на час. Словно поселилась в душе навсегда.
В наступившее воскресенье семья Кибирёвых решила навестить Сакмарских – больше месяца не виделись, Катя изнемогала без общения с сестрой. Сбегав на рыночную и вокзальную площадь, Дима не нашёл ни одного извозчика. Пришлось одолевать полторы версты пешком, с Георгием на руках. Вот они, первые плоды нисхождения в общий пролетарский ряд, вкушай. Шагавший навстречу нотариус Небольсин просветил:
– Старые деньги отменили. А обмен на новые только начали. Вот извозчики и забастовали. Вы ещё тоже не осчастливились совзнаками? Спешите.
Сквозь арку рынка поразили взгляд пустые прилавки. Что за оказия? Сегодня базарный день. Приклеенное на колонну объявление всё разъяснило. Крупные чёрные буквы слагались в запрет на свободную торговлю хлебом, мясом, салом, маслом… Перечень длинный. Означенные продукты приказывалось сдавать на государственный заготовительный пункт по адресу… За нарушение – конфискация и штраф. Подписано уполномоченным Екатеринодарского отдела по продразвёрстке военным комиссаром такой-то дивизии. Что за новинка – продразвёрстка? С какого перепуга запрещена свободная торговля?
Константин был в курсе. Информацию, как всегда, черпал из печатных источников. На сей раз из лежащих на журнальном столике газеты «Красное Знамя» и брошюры политотдела 9-й армии, до которых он не притрагивался, а лишь указывал пальцем. Тон комментариев был самый скорбный.
– На Кубани, как и во всей Советской России, вводится военный коммунизм, то есть государственная монополия на распределение продуктов питания. Никакой торговли, только назначенные специальными органами продуктовые пайки для сознательных тружеников. Причём размер пайка устанавливается в зависимости от сознательности и ценности работника. Скоро, дорогой несознательный служащий, мы узнаем – во сколько грамм и килограмм нас оценила советская власть. А продразвёрстка – это изъятие излишков продуктов у населения, в основном, хлеба. Города центральной России голодают, посему селянам приказано безвозмездно поделиться. Количество излишков определяется уполномоченными органами, считай, произвольно.
– Безобразие! – сокрушалась Анастасия. – Бегай по дворам, добывай из-под полы. Бабы-казачки боятся продавать. И ассигнаций прежнего режима не берут, подавай им золото или товар на обмен.
Диму больше всего озадачила продразвёрстка. Это же прямой грабёж! Не отдадут казаки зерна, политого трудовым потом.
– У большевиков всё предусмотрено, – заверил Константин. – Для функционирования военного коммунизма применяется оккупационный режим, как о том прямо пишут товарищи политотдела 9-й армии. По всем крупным станицам расставлены армейские гарнизоны, сформированы продотряды и выемка излишков производится вооружённой рукой.
– У казаков тоже оружия понапрятано, небось. Опять взбунтуются.
– Уже происходят эксцессы. Но что они сделают поодиночке? Непослушных хватают и тащат в Чека.
– Что за зверь и где он живёт?
– Расшифровывается как Чрезвычайная Комиссия по борьбе с бандитизмом и прочими несознательными гражданами. Полномочия необъятные, вплоть до расстрела по их усмотрению. Местный отдел обосновался в здании бывшей белой контрразведки. Говорят, в его подвале уже сидит не один десяток горячих и оплошных голов. Ждут своей участи.
От перемены мест слагаемых сумма не меняется. Любая власть только меняет вывески, а суть власти остаётся неизменной – подавление и насилие.
Поинтересовался, какие перемены в прогимназии, дождался ли Константин любимой большевички Семёновой?
Деятель просвещения удручённо вздохнул.
– Забудь о прогимназии. Теперь мы Трудовая школа №1. Покамест я в ней – директор, но это до лета, ибо большевичка явилась вдохновенной мессией и пышет перестроечным энтузиазмом. Сказала, что как закончит организационные дела в ревкоме, так и вернётся к преподаванию. А её возвращение автоматически приведёт к моему смещению. Зато дорога в Хвалынск теперь открыта, и мы твёрдо решили переезжать. Так, Настя?
Анастасия кивнула.
Семёнова вернулась! В восемнадцатом году она уходила с отрядом того громилы.
– А твоя уважаемая коллега случайно не упомянула, кто ещё из рубежанского красного отряда возвратился в станицу?
– Упомянула. Любезно назвала несколько ничего не говорящих фамилий из ихнего политотдела 10-й армии. Прибыли восстанавливать революционный правопорядок. А все командиры и бойцы 10-й армии сели в Белореченской в эшелоны и поехали штурмовать Крым. Подчеркнула особо, что дабы не провоцировать расправ победителей красных над побеждёнными белыми, части из красных кубанцев благородно отправили на другой фронт, разместив по Кубани гарнизоны 9-й армии, набранной в глубинных губерниях.  Мол, пускай непредвзято разбираются не замешанные в кубанской распре люди. Проповедует гуманизм. А вздумай я встать на её дороге, завтра же буду в подвале Чека. Нет, Хвалынск, Хвалынск, и ещё раз Хвалынск.
Выходит, стоящий грозным призраком визит громилы несколько отодвигается. Но не исчезает совсем. Костя, наконец-то, близок к осуществлению своей голубой мечты. Может, и нам с Катей покинуть Рубежную? Не себя, Катю жалко. От лап штабс-капитана Лощилина я ускользнул, не факт, что до меня не доберётся Чека. Раненые белые офицеры в больнице – как жернов на шее. Начну обрабатывать Катю на предмет переезда. Дядя Артемий Филиппович не откажет в крыше над головой. Завтра же начну.
Завтра. С утра не успел – заполошно прибежал истопник, одноглазый Нестор Недосвятий: – «Дмитрий Иванович, вас срочно требуют в больницу»! Кольнуло? Ещё как. При Кате не стал уточнять, кто такой нетерпеливый требует, отправил гонца с порога: «Сейчас приду».
Только сделал несколько шагов вверх по Кладбищенской, внутренний голос громко сказал: «Не ходи». Даже запнулся, ноги обмякли. Испуганное лицо простофили-истопника не оставляло сомнений – пришли по его душу. Пришли власти, которые не шутят. Но что значит – «не ходи»? Куда тогда идти? Ты не пойдёшь – придут за тобой. Разыграется сцена, как в феврале восемнадцатого с Георгием. На глазах у Кати. Ты этого хочешь?
Ноги сами понесли вперёд. Внутренний голос громыхнул: «Не ходи»! Господи, вот дилемма! Остановился, достал портсигар, закурил. Скорострельно заработал мозг. Хорошо, попытаюсь спрятаться. Но у кого? Предположим, найдутся семьи сотрудников больницы, не откажут в убежище. Но кем ты будешь себя чувствовать? Последним трусом. Да ещё и давших приют поставишь в опасное положение. Что подумает о тебе Катя? Бежать из станицы? Куда убежишь, когда на всех въездах-выездах стоят посты, проверяют документы, переворачивают вверх дном каждую повозку. И беглец всегда выглядит жалко. Достойней всего встречать беду грудью. По крайней мере не будет стыдно ни перед собой, ни перед людьми. Ты же за собой вины не знаешь? Нет. Значит, иди.
Пошёл, не слушая как всё тише отстукивает сердце – «не ходи, не ходи, не ходи». Туман страха, на время застлавший улицу, рассеялся. Чётко обрисовались у ворот больницы пароконный фаэтон и три человеческие фигуры. Нет, это не ревкомовцы и не советчики. На всех трёх новомодные шлемы-будёновки. Один – в чёрной куртке с кобурой на поясе, двое – в шинелях и с винтовками. Кучер штатский. А фаэтон-то Дроновых! Ещё разок проедусь на старом знакомце. Замолчи, противный голос, не последний раз.
Военный в чёрной куртке притягивает к себе взглядом, как арканом. Взгляд не ласковый.
– Доктор Кибирёв? Садитесь.
Никаких ордеров на арест, никаких лишних вопросов. Власть не считает нужным представиться, а тебе и так всё ясно. Солдаты сноровисто охлопывают карманы, портсигар, переглянувшись, суют обратно в карман пальто.
Заднее сиденье, пружинное, кожаное принимает, не скрипнув. По бокам солдаты, винтовки шлагбаумами. На ухабе холодный ствол неприятно касается шеи. Солдат равнодушно усмехается. Ехать недалеко, но несколько прохожих успевают проводить настороженными глазами. Фаэтон минует парадный подъезд и въезжает через ворота во внутренний двор. Поодаль стоят два зелёных английских грузовика, шныряют военные в будёновках. Сейчас поведут на допрос. Ошибся. Командир в чёрном коротко бросает: «В подвал», и его ведут к спуску в глубокое подземелье бывшего банка. Десятка два кирпичных ступенек, часовой отпирает дверь – добро пожаловать туда, где никогда не был, но давно уже смирился с мыслью, что не миновать.
Темно. Ряд зарешёченных окошек под самым потолком утоплен в подоконных колодцах снаружи, тусклый свет серого утра пропускает скудно. Электрическое освещение, которым некогда гордился банк, не действует, лампочки свисают запылёнными грушами. Постепенно глаза привыкают, и в слабом свете, проникающем сверху, проступают силуэты людей, рассеянных группами и поодиночке по обширному помещению подвала. Сидят на массивных скамейках, что стояли в вестибюле, лежат на конторских стойках, выброшенных за ненадобностью, некоторым повезло разместиться на диванах. Людей больше десятка, все молча разглядывают вошедшего. Те, что на свету, незнакомы. Дальние во мраке.
– Здравствуйте, – наугад сказал Дима.
В невнятном гуле, прозвучавшем в ответ, явственно прорезался один знакомый голос:
– Спасибо, милый доктор! Но боюсь, здоровье нам уже не понадобится.
Дима, осторожно передвигая ноги, приблизился. Да, угадал. Нотариус Арсений Игнатьевич Небольсин откинулся на спинку дивана, шляпа на коленях, галстук на месте.
– Присаживайтесь. Будьте спутником перед отправкой в вечность. Вдвоём, знаете, веселее.
– Откуда такие мрачные настроения, Арсений Игнатьевич?
– А вы думаете, нас на дружескую беседу пригласили? Оставь надежду всяк сюда входящий. Отсюда одна дорога. Даже знаю, куда. Обратной дороги нет.
Следа не осталось от первого комильфо станицы, щеголеватого ироничного Арсения Игнатьевича. Тон замогильный, как у покидающего мир древнего старца, в профиль постыдно обрисовывается подрагивающий подбородок.
– Что с вами, Арсений Игнатьевич? Подумаешь – арестовали. Разберутся. Не расстреливать же нас собираются?
Острый профиль оборачивается наплывающей вплотную белой маской. Слух режет свистящий шёпот.
– Мой дом, как вам ведомо, расположен на улице, ведущей до кирпичного завода. Вчера ночью мимо моих окон проследовали автомобили, те, что стоят в здешнем дворе. Набитые людьми. Вскоре в той стороне послышалось несколько ружейных залпов. Автомобили возвращались полупустыми. Вывод?
– Мало ли кого могли расстрелять?
– Держите, – холодная рука втискивает клочок бумаги. – Читайте. Нашёл в щели дивана.
Повернул смятый листок к свету. Исписан химическим карандашом. Текст сбивчив. Просьба передать близким последний привет, спешные слова прощания, несколько фамилий, известных по станице – чиновники, казачьи офицеры. Что расправляются с белыми, понять можно, но за что расстреливают директора типографии, акцизного надзирателя, церковного старосту?
– Местный Совет, по доносам бдительных пролетариев, составляет списки всех, кто, по их мнению, прислуживал белым властям и передаёт их в Чека, – сипит нотариус. – Бумага всё терпит, а господа чекисты рады стараться. Метут железной метлой.
– И что – без всякого суда? Без расследования степени вины? Вот так – список, и человека убивают?
– Достаточно пролетарского правосознания, – задыхаясь, шепчет Арсений Игнатьевич. – Я ознакомил с этой бумагой соседей по узилищу. Все подтвердили, что означенные люди были вчера уведены из домов и назад не вернулись. В подвале их тоже нет. Как нет иллюзий по поводу их судеб. Мы с вами, дорогой, для строительства нового мира материал негодный, а потому подлежим уничтожению.
Как всё просто. И беспощадно. Ты пытался быть готовым к подобному исходу, но всё равно он настал слишком неожиданно, слишком стремительно. И бесповоротно.  Уничтожение. Мне предстоит скорое физическое уничтожение. В самом ближайшем времени. Как предрекает Арсений Игнатьевич, этой ночью. На часах – половина девятого. Жить остаётся не больше двенадцати часов. Собственно, не жить, какая это жизнь – покорное ожидание конца? Тебя подведут к яме и одной пулей уничтожат твой прекрасный мир, в котором Катя, Георгий, Саша, твоя солнечная счастливая вселенная, сулящая многие лета. Всё исчезнет во мгновение ока, ты вернёшься в чёрный мрак небытия, откуда вышел всего-то двадцать пять лет назад. И за что? Почему? Потому что ты – чужой новым властителям жизни, живёшь не по их звериным правилам, где чужого уничтожают. Прав Арсений Игнатьевич, нет мне места в мире хищников. Не сегодня, так завтра обязательно съедят. Не зря тебя давно преследует неотвязное чувство обречённости, осознание себя назначенной жертвой. И вот – сбылось. Ты готов? Не знаю.
Арсений Игнатьевич некоторое время с любопытством наблюдал – какое впечатление произвели на собеседника его эсхатологические предсказания, затем зевнул и пробормотал:
– Удивительно, организм просит сна. И это в преддверии сна вечного. Впрочем, ночью я уснуть не мог, в узилище меня ввергли первым, ещё в пять утра. Зато достался мягкий диван. Пожалуй, не буду перечить организму.
Ничего удивительного, Арсений Игнатьевич. Человеческий организм живёт по своим биологическим законам, противясь самоубийственным прихотям насильника-разума. И живая душа до последнего сопротивляется вторжению космического ужаса перед небытием, отталкивает жестокие аргументы легко впадающего в панику рассудка. Интересно, насколько хватит, Дмитрий Иванович, твоих жизнестойких ресурсов?
Разбросанные по просторному подвалу арестованные – сейчас их лица распознаваемы – тихо переговариваются, больше молчат. Тяжких переживаний стараются не обнаруживать. Народ всё зрелый, верхушка станицы. Что их ждёт – по выражениям лиц не догадаешься. И ты крепись. Не позволяй глупой надежде на авось и небось расслаблять душу. Что будет, то будет. От тебя уже ничего не зависит. Сиди, кури.
Странное дело – резкая вспышка боли при мысли о Кате и сынишке, как обожгла быстро, так и отступила. Прощание уже состоялось и длить его не стоит. Да и не получается. Ты уже выжжен внутри, от тебя осталась пустая оболочка тела. Память отказывается вызывать любимые образы, омертвела. Тупое безразличие? Ещё не совсем. Но ты уже не прежний.
Дверь отворяется, на пороге застывает новый арестованный. Судя по обличию, казак. Проходит на оклик из дальнего угла, где группируются его однополчане. Короткий обмен словами, тягостное молчание. Каждые полчаса сцена повторяется – Арсений Игнатьевич испуганно приоткрывает глаза и быстро закрывает. Прибывающие люди – иного круга. Но и хорошо знакомый директор механического завода тоже проходит мимо, не хочет вступать в разговор. Он строил бронепоезд для Саши. Не вовремя уехал из станицы техник Белашов. Он бы тебя отстоял. Если бы да кабы. А я рта не раскрою. Противно.
На табурете у дверей стоит ведро с водой. Без кружки. Изредка подходят пить. Кто – поднимая двумя руками ведро на уровень губ, кто – накреняя с табурета. Арсений Игнатьевич деликатно схлёбывал с ладошки. Губы постоянно сохнут. Душно в подвале. Ближе к обеду караульные организовали вывод в туалет, предупредив, что до вечера больше не поведут. Приободрившийся казак крикнул: «А кормить будете»?
Часового как шилом кольнули, зло ощерился:
– Мало, белая контра, нашей крови попили? Скоро накормим доотвала. Свинцом.
Ответил, как выстрелил. Оглушительная тишина воцарилась на несколько минут.
Скорей бы уж! Папиросы в портсигаре закончились. Хорошо, что прихватил дома пачку с подоконника. Хуже нет бессмысленного ожидания. И безнадёжного, если верить словам часового. С чего ему нам врать? У простодырого красноармейца что на уме, то и на языке. Арсений Игнатьевич совсем раскис, всхлипывает, прикрывается платочком. А что бы ты увидел в зеркале, встав перед ним? Дыми, у курильщика вид беспечный.
В послеобеденное время приток арестованных прекратился. Видимо, партия жертв на сегодня укомплектована. Сколько их ещё поставит станица – думать не хочется. Да и бессмысленно: для тебя завтрашний день не наступит. Твоё будущее измеряется несколькими часами. Прошлое осталось за дверями подвала. Настоящее – паралич души и разума. Не удаётся связать ни одной мысли, вызвать из памяти дорогой образ. Всё обрывается, едва пробившись сквозь тупую боль безысходности. От тебя остались только подрагивающие пальцы, из последних сил сжимающие папиросу.
Зарешёченные окошки медленно меркнут, в подвале темнеет. Теперь уже скоро. Так и есть – во дворе раздаются голоса, топот ног, отрывистые команды. Вот заревели моторы грузовиков, защёлкал под шинами гравий. Дверь распахивается, входят двое солдат с винтовками, в шлемах-будёновках.
– Первый пошёл!
Что ж, буду первым. Ноги слушаются. Обдаёт сырым ветром и дымным выхлопом. Грузовик в нескольких метрах от выхода. Задний борт открыт, в кузов услужливо ведёт деревянный трап. У трапа человек в чёрной куртке с листом бумаги в руках, второй светит ему электрическим фонарём.
– Фамилия? Пошёл!
В кузове вдоль боковых бортов стоят солдаты, штыки примкнуты.
– Сюда! Садись на пол! Руки за спину!
В спину упирается штык. Лицом к лицу неловко усаживается директор механического завода. Ноги между ног визави. Ещё четыре пары. Арсения Игнатьевича втаскивают волоком. Последним взбегает чекист с наганом. Борт закрывают, грузовик отъезжает, уступая место второму. Его загружают так же споро.
– Все двадцать согласно списка, товарищ Захаров, – рапортует молодой голос.
– Отлично. Везите. И не валандайтесь. Могильщики уже ждут. – Этот голос сорванный, хриплый.
Под колёсами дробит булыжник Красной, вот поворот направо, мягкие ухабы Лабинской. Грузовик, идущий сзади, бьёт фарами в лицо, ослепляет. Наверняка, уже миновали дом Сакмарских. Константин с Настей смотрят в окно, не подозревая – кого везут мимо. Где-то неподалёку и дом нотариуса Небольсина, но Арсений Игнатьевич совсем поник.
Чекист с наганом развязно командует:
– Господа буржуи, предлагаю добровольно освободить карманы от ненужного вам барахла. Часы, портсигары, бумажники осторожно достаём одной рукой – другая на месте – и передаём их по цепочке мне. Зажиливать не рекомендую. По прибытию будет произведён шмон с заслуженным мордобитием. Приступили!
Ну и жаргончик у этого Харона. Небось, поступил в Чека прямо с Хитрова рынка. Забирайте, на том свете не понадобится.
Штык перестаёт толкаться в спину, возникает перед лицом. Голос сзади.
– Колечко с пальца одень на штык.
Что?! Обручальное кольцо, которым обменялся с Катей при венчании, будет носить эта держиморда?! Палач, отнимающий у тебя жизнь? Ну, нет. Пускай над моим телом ты волен, над душой – никогда.
Золотая искорка сверкнула в лучах фар и пропала за бортом. Жёсткая грань штыка бьёт наотмашь по скуле. Ещё раз, ещё.
– Я тебя лично отправлю на тот свет, сука, – обещает голос сзади.
Нашёл чем пугать. У тебя, животное, и представления о расставании с жизнью чисто животные. Уж чего-чего, а физической боли я не боюсь. Душевная боль куда страшнее. Особенно та, которую причиню Кате. Опять поддаёшься чувствам? Окаменей.
Визжат тормоза, грузовики спускаются до Кубани, до глиняного карьера кирпичного завода. Приехали. Задний борт падает.
– Первую пятёрку к яме!
Кузов наполовину пустеет. Слышатся окрики, чей-то стон – наверно, Арсения Игнатьевича – команда:
– Целься! Залп!
От слитного грохота залпа сердце замирает, потом начинает бешено колотиться, отдаваясь в ушах. Штык втыкается меж рёбер:
 – Вставай, сука!
Фары высвечивают рыжий отвал глины над чёрным зевом ямы, поодаль – повёрнутые спиной фигуры с лопатами. Могильщики. Конвоиры подталкивают штыками к самому краю ямы, выстраивают шеренгой, сами отступают на несколько шагов, поднимают винтовки. На фоне льющегося сзади ослепительного света их тёмные силуэты кажутся персонажами театра теней. Выше, венчая невидимые во тьме приречные обрывы, будто звёзды с неба, мигают огоньки станицы. Шлют прощальный привет. Хорошо, что не вижу злобной рожи конвоира, пообещавшего персональную отправку на тот свет.
Оранжевая цепочка вспышек, оглушительный удар в грудь. Спазма невыносимой боли сковывает тело. Где я? Сознание работает, отвечает – лежишь в яме. Но почему ничего не вижу, не слышу, не ощущаю? Ты парализован болевым шоком. Тогда зачем мне сознание? Я же физически мёртв? Вместо внятного ответа пляска десятков зелёных светлячков на аспидном фоне, бесшумная, безглагольная, зловещая. Зелёные светлячки то соберутся в плотную стайку, то разлетятся в разные стороны, как искры костра. Последние проблески жизни. И вдруг разом утонули в аспидной тьме.


Рецензии