Над кручей Глава 42
(Апрель – май 1920 года)
Дура Варвара таки уехала. Прости, господи, что обзываю её дурой, но по-другому не скажешь. Чего добилась? Сама пропала неведомо где, дочку осиротила. Вот, обзываю её дурой, а кошки на душе скребут – может, она хотела, как лучше, да ума и фарту не хватило. Может, и впрямь померла, а не завеялась по ветру, может, фронтами отгородило – время-то какое. Не знаю, что и думать. Чую только – неладно что-то с ней, нечисто.
Октябрём месяцем подались эти две купчихи на Харьков. Где Варвара разжилась капиталом, не спрашивала, но при прощании выглядела невестка так, будто у неё за пазухой великие тыщи. Распрощалась честь честью, посулила недели через две-три вернуться с четвериками сахару. Ну, поезжай. Фёдор взялся довезти Галину и Варвару на своём поезде до Ростова, а дальше передать с рук на руки знакомому машинисту.
Через три недели заявился один Фёдор, поджав хвост, как побитая собака. Запел жалостную песню про то, как обеих баб сняли с поезда в Батайске и поместили в пристанционный тифозный барак.
– Они и вправду, мама, так разболелись, так разболелись, языками уже не ворочали, – бил себя в грудь незадачливый провожатый. – Наш состав долго мариновали в Тихорецкой, пути не давали, бабы шлялись где ни попадя, ну и заразу подхватили. Я на обратной дороге к ним заскочил, живые были, но тяжёлые – фельдшер сказал. Но, говорит, бабы выживают от тифа чаще, чем мужики, они живучее.
– Спасибо, утешил.
– Мама, чем я виноват? Эти вертихвостки и без меня бы поехали. Мне скоро опять в Ростов, будет Варька ходячая – заберу.
Час от часу не легче – привезёт домой болячку, не дай бог на Анютку перекинется. Та уже и спрашивать перестала – «где мама»? Привыкла жить вдвоём с бабушкой, которая ей и за мамку, и за папку. Досталось ребёнку бедовое детство. Но живём, хлеб жуём, не жалуемся.
Следующий раз Фёдор объявился аж в конце зимы, красавец – глаз не оторвать. Вместо левого уха – обгрызенная мышами кочерыжка, щека и шея – сплошные струпья. Унылый, взгляд отводит.
– Явился, не запылился. Где тебя носило? Кто изукрасил?
– И не спрашивайте, мама. Что обварило – полбеды, заживёт. Хуже то, что Варвара пропала.
– Как пропала?
– Безвестно. Нас долго через Батайск не гоняли, в январе только туда попал. В тифозном госпитале уже военные заправляли, старого персонала почти никого не осталось. Тыкался, мыкался – одни брешут, что бабы давно живые ушли, другие – мол, всё женское отделение вымерло. Так ничего и не добился. Ну, раньше декабря Варвара бы не оклемалась, а в декабре какой сахар – красные уже к Дону подступили. Должна была домой вернуться, если живая.
Ясно, что ничего не ясно. Тёмная история. Переживает Фёдор за сестричку.
– Не вешай нос. Этой пройде Галине никакой фронт не помеха. Могла к Васькиному брату опять потащиться с Варварой.
– Мама, вы не представляете, что сейчас на дорогах творится. Военные штыками пробиваются, куда бедным бабам соваться! И что интересно, Васька Шкиль куда-то смылся. Заходил к нему – хата заколочена, соседям сказал, что до жены поехал. Не нравятся мне ихние выкрутасы, что-то они за нашей спиной варганят. И война в обратку поворачивает.
У дураков мысли сходятся. Мне тоже, Федя, сильно не нравятся все эти отъезды и пропажи безвестные. Белашовы уехали, Коробки перед Рождеством переселились в Екатеринодар. Скоро в станице не с кем будет поздоровкаться. Нелюдимый зареченский сват соизволил показаться мимоездом ещё прошлым летом, буркнул – в его понятии, поздравил – про рождение внучки, и был таков. Еле успела спросить – как здоровье Полинки, как назвали внучку? Богатая внучками бабушка: Валюша, Анютка, теперь Леночка. Съездить повидать младшенькую не на чем, подлец Васька Шкиль после воза дров объезжал мой двор десятой дорогой, решил, что отработал сполна. Внуков двое. Олежка – чистый выкормыш Дарьи, та его воспитала в своём духе, приучила смотреть на бабушку, как на бабу-ягу. Пашкиного Володьку только по праздникам видела. Пашка, конечно, не такой изверг, как Дарья, уже можно сказать – был, но слишком рано обособился, вредничал – ты, мама, моего сына с панталыку не сбивай, я сам доведу его до ума. Довёл – запрятал где-то на закубанских хуторах и никаких вестей оттуда не прилетает. Теперь Варвара пропала. Одни лоскутки от семьи остались.
Ну, не одной мне достаётся. Егора Шеховцова, правильного, справедливого казака постигло такое же горе – двух старших сыновей в одночасье лишился. Видела его как-то в станице – сердце оборвалось. В чёрную головню обратился, посыпанную седым пеплом. С прошлой осени не заезжает, убило казака горе.
А что ты, Феденька, тревожишься о перемене военного счастья – мне наоборот, как бог в лаптях по душе прошёл. Любо глядеть, как белые мечутся по станице угорелыми кошками, так им и надо. Двое моих сынов за красную власть головы сложили, так что нехай красные приходят и правят. Тебе, старая, хуже не будет. Яшка, глядишь, домой вернётся. Какой он ни есть непутёвый, а сын верный, не бросит одну. Скоро будешь выходить за калитку победительницей.
И впрямь вышло скоро. Схлынули белые за Кубань полыми водами, тихо, без гама, без стрельбы. Как приснились. С неделю в станице ничего не происходило, новая власть никак о себе не заявляла. Потом стали вывешивать объявления про регистрацию в Совете всех, кто служил у белых, про продразвёрстку, про правила торговли. Никаким боком эти объявления моего двора не касались, никто в ворота не стучался, а себе куда-либо идти нужды не было, посиживали с Анюткой дома, у печи грелись, шерсть сучили, галушки варили.
Через два двора, к соседям Апостоловым, пришли красноармейцы, арестовали старого Никиту, с ним ещё мой Тимофей дружбу водил. Ну, Никита – лютый казак, урядник, командовал местной казачьей командой, большевиков-иногородних ловил, вот и поплатился. Сходила на другой день, приличия ради, к его жинке Авдотье, с которой в добрый час ни в жисть бы не заговорила – вредная баба – та ревмя ревёт. Гутарит, бегала сегодня утром в Чеку, спросить, куда увели мужа, а её оттуда послали по известному адресу, мол, с белым отродием не объясняемся, проваливай, тётка, подобру-поздорову. Ульяна Земцова – у той тоже забрали мужа – подсыпала страху известием о расстрелах прошлой ночью у кирпичного завода. И обе глядят на меня бешеными глазами, будто это я ихних мужей расстреливала. Дожились – этак бабы начнут друг дружку за волосья таскать. Ульяна шипит – это змей Апанасенко опять в красном Совете засел, возвернулся из бегов и расправляется со старыми врагами.
Ушла от греха подальше, а сама думаю – Апанасенко ведь с моими сынами в отступ уходил, должен знать об Якове. Почему Апанасенко уже в станице, а Яков нет – догадаться не трудно. Яшка – строевой казак, боец, а Кондрат – сухорукий, колченогий, ни в седле, ни пеший воевать не способен. Запалу в нём, конечно, на двоих хватит, злости, сидючи голодным в слободке, накопил на царских казаков вдоволь, вот его и прислали советскую власть наводить. А Яков дальше воюет.
Думала, думала, взяла Анютку за руку, пошли в Совет. Растолковала часовым на крыльце, кто я такая – пустили. И Апанасенко Кондратий Ермолаевич, председатель станичного Совета – так он представился – принял как дорогую гостью.
– Хорошо, что сами пришли, Настасья Михайловна, – тараторит, худой, дёрганый, усы подпрыгивают. – Мы уже начали разыскивать семьи наших красных партизан, нуждающихся в помощи. В самом ближайшем времени вы будете восстановлены в земельных правах, вам назначат продуктовый паёк и пенсию за погибших сыновей. Будем всемерно помогать.
И тараторит, тараторит, как заводной, машет руками над столом, полным бумаг. Устала слушать, спросила про Якова.
Кондратий Ермолаевич вылупил беспокойные, в красных прожилках гляделки:
– Он ещё не дома? При переформировке полка в Белореченской нескольких рубежанцев постановили демобилизовать. Яков был среди них, как единственный кормилец в семье. Правда, мы с товарищами Семёновой, Смольниковым, Демяником и ещё некоторыми были отправлены в первую очередь, как направленные на срочную работу, но и Яков с прочими демобилизованными красноармейцами уже должен быть дома. Нету? Не волнуйтесь, скоро будет. Война для него закончилась. Скоро вольётся в мирный труд. На таких сознательных бойцов мы сильно рассчитываем.
Это Яшка-то сознательный? Может, война его переделала? Не верится. Яшку, как того горбатого, одна могила исправит. Типун тебе на язык, старая, мелешь непотребное. Сказали – жди сознательного бойца, вот и жди. Но где ж его носит нелёгкая? От Белоречки конному казаку день ходу, если поторопится. Всё равно полегчало, ничего теперь младшенькому не грозит, кроме водки. Загулял, небось, на радостях.
Март по новому календарю уже давно закончился, солнышко пригревает, мы с Анюткой на завалинке шкурки греем, как кошка с котёнком. Потяпали на грядках в огороде, отдыхаем. Над воротами вылезает простоволосая лохматая голова. Окликает:
– Мать! Это станица Рубежная?
– Она.
– Как на железнодорожную станцию пройти?
– Иди прямо, не промахнёшься.
– Водицы дашь испить? Совсем рассохся.
Всё как в той байке – «Дай попить, а то переночевать негде».
– Заходи во двор.
Вошёл. Всем бродягам бродяга. Наверно, нет такой канавы, где бы не повалялся. Солдатская одёжа грязнее грязи, на гимнастёрке целого места нету, как есть рвань. Но парень крепкий, краснорожий, по выговору – из кацапских краёв. Рыжая борода.
– Ты, мать, не бойся. Я демобилизованный красноармеец. Могу документы показать.
– А я и не боюсь. Заблудился, что ли?
– Есть грех. Отбился от своей команды. Ехали на подводах до Екатеринодара, очухался на каком-то хуторе в степи. Один. Топаю навманяк.
– Пить надо меньше.
Бородатый вздыхает, жадно глотает слюну.
– Голодный? Давай солью, умойся. И скидай с себя эти лохмотья.
Достала из сундука бешмет Устина, кинула папаху.
– Надевай. А то ходишь, как нехристь. Идём к столу.
Анютка не столько ест, сколько испуганно поглядывает на страшного дядьку. Таких оборванцев ещё в жизни не видела. А тот уминает за обе щёки. Поднесла ему стакан самогонки – аж слеза прошибла бедолагу.
– Спасибо, мать. Век не забуду. Прощевай. Мне дорога дальняя, до Тамбовской губернии, рассиживаться некогда.
Ушёл, на человека похожий.
Если один гость пожаловал – жди второго. Не успела со стола убрать – стук в ворота, голос, от которого вся кровь в голову кинулась.
– Отворяйте ворота, принимайте молодца!
Яков! Вслепую распахивая двери, вылетела за двор. Стоит ненаглядный, живой-здоровый, рот до ушей, руки раскинул.
– Здравствуйте, мама!
Жмётся гладкой щекой, колет усами, целует, дышит горячо. Сынок! Единственный мой!
Отдышалась кое-как, отодвинулась. Яша как вчера на свет народился – свеженький, побритый-умытый, черкеска наглаженная, сапоги блестят. Не с дороги, сразу видно. Неужели мимо материнской хаты проехал?
– Рассказывай – где блукал?
Сразу смялся сынок, потупился.
– Позвольте, мама, я сначала фаэтон во двор загоню. Ой, у вас ворота поломанные. Ничего поправлю. Всё наладим. Заживём не хуже других.
– Откуда фаэтон взял?
– Свой, собственный. Анюточка, иди к дяде на ручки. Не бойся, родной дядя, хороший, добрый. Гостинец привёз. Давайте на завалинку присядем.
Юлит Яшка, мелет что ни попадя, правды не говорит. Винным духом от него накидывает – ну, это как здрасьте! Забрала от него Анютку, та глаз не оторвёт от красного сахарного петушка на палочке.
– Рассказывай.
– Ну что рассказывать. Муторно мне было, маменька, одному в родительский двор вертаться. Уходили-то втроём. Еду, а из головы не выходит – как перед вами встану.
– Не мели пустого. Рассказывай.
– Ну слухайте. Ехали мы до дому через Екатеринодар втроём с Мишкой Сменовым и Ванькой Тягнирядно, ехали верхами. Я на том же коне, что и в отступ уходил, сберёг…
– Мне за того коня твой тестюшка чуть голову не оторвал, еле откупилась. Удружили сынки матери, нечего сказать.
– Забудьте, мама, про Щепетновых. Корова их языком слизала.
– Не ты ли, не дай бог, той коровой был?
– Нет, мама. Но попались бы – рука не дрогнула. Хутор ихний, считай, по пути, я и завернул. Не коня отдать, Меланью проведать – жинка всё же.
– Поняла, поняла. Выкладывай дальше.
Приободрился Яков, смотрит прямо, зелёные искры из глаз так и сыпятся.
– Не одна меня Меланья встретила, а вдвоём, с дочкой нашей. Полтора годика уже. Настей назвала, в вашу честь.
– Спасибо. Внучек прибывает, да всё мимо моих рук. А остатняя семья щепетновская куда делась?
– В тартарары провалилась, по заслугам. Куприяна ещё прошлым летом под Царицыном убили, а Фрол Ионыч, как запахло красным духом, свою каргу с барахлом в бричку загрузил и только его с Никанором и видели. На хутор, если и спасутся, больше не сунутся, тут им кранты. Они это отлично понимают. Так что, мама, завладел я тестюшкиным подворьем по революционному праву. Можешь поздравить. Не зря два года воевал. А Варвара где?
Поведала. Яков сказал, как отрезал:
– Не ждите её, мама. Даже если живая – не вернётся. Коль со Шкилями связалась, считай, пропала. Переезжайте с Анюткой ко мне на хутор. Дом большой, скотины-птицы полные сараи. Объединим семьи, будем жить – горя не знать.
– Нет, сынок, я из хаты, где вас родила, никуда не уеду. И Анютку никому не отдам. Воспитаю до замужества. Предсовета Апанасенко обещал помогать, пенсию платить, земельным паем наделить. Ты лучше Пашкину семью разыщи. И этих проходимцев Шкилей тоже. Нехай наше добро возвращают.
– Разыщу обязательно. А советчики только обещать горазды. На них надёжи мало. Мы вас с Меланьей заботой не оставим. Она вам вон какую посылку собрала – и мёд, и сало, и гуся ощипала. Вы не стесняйтесь, говорите, что ещё привезти. Я буду наглядывать часто.
Долго ещё сидели, толковали про родных и знакомых станичников. Узнав про Филиппа Шеховцова, застонал Яков – лучшего дружка потерял. Отъезд Белашовых назвал правильным: не то бы упекли его белые в тюрьму, если не хуже. Уже вечерело, когда спохватился сынок, что створка ворот лежит на земле, нашёл плотничий инструмент Устина, присобачил створку на место. В следующий приезд посулил заняться крышей сарая.
Укатил Яков, а на душе осталось тепло – до родного сына теперь рукой подать, веселей заживём, Анютка. И ты полюбишь своего дядю, с детьми он хорошо ладит.
Не сказать, что крылья за спиной выросли, но руки-ноги задвигались точно бойчей, работа стала спориться, усталость не брала. Наверно, и весна пособляла – при ярком солнышке и новой зелени сама молодеешь. Огород радовал, Яков слово держал – в две недели раз наведывался, гостинцы привозил, двор обихаживал. Как-то приехал с женой и дочкой, Меланья не дичилась, тут же кинулась помогать по хозяйству, разговаривала приветливо, а вот Настёна ихняя дулась, отталкивала Анютку, не подружились внучки. Ничего, подрастут, поумнеют, родная кровь возьмёт своё.
Совет, пусть и через пень колоду, часть обещаний выполнил. Нарезали им с Анюткой по две с половиной десятины земли, которую посоветовали сдать в стодворку, что-то вроде сельскохозяйственной коммуны, которая из общего урожая распределяет доли на членов. Сдавать землю в аренду новая власть запрещает, никакого наёмного труда, никаких эксплуататоров – ладно, с паршивой отцы хоть шерсти клок. Да и когда ещё будет тот урожай. Пенсию за сынов тоже стали платить, но чудными советскими деньгами. Бумаги много, только на неё купишь шиш, не понять – зачем столько нолей, когда они ничего не стоят. О продуктовом пайке сказали, что он положен трудящимся, не имеющим земли. Добиваться не стала, нам с Анюткой своего огорода и Яшиных присылок хватает. Короче, больше мороки и слов, чем помощи от совета.
Клубника уродила в этом году на диво. Каждое утро собираем с Анюткой, анчуткой-замарашкой, полное ведро отборных ягод. Варенья наварили невпоед, Яков не едет, чтобы ему передать, не выкидывать же добро – хошь, не хошь, тащи на базар. Копейка лишней не бывает.
И в то утро, пересыпав клубнику в корзину, потопали до базара. Тяжёлый груз, рука отрывается. Анютка, вечная помощница, держится за ручку корзинки, думает, что облегчает бабушкин труд. На деле тащишь и её, и корзину.
Давно в станицу не выходила, любопытно оглядеть – что нового? Сразу в глаза бросилось – пусто на улицах казачьей стороны. День-то погожий, должны и бабы на скамейках у дворов посиживать, и казаки на фаэтонах разъезжать да верхами гарцевать, и детвора под плетнями играться. А тут никого, шаром покати. Будто вымерла станица. Вычесали казачество мелким гребешком. Идёшь как по кладбищу.
Вышла на площадь и ахнула. Перед церковью, чуть не вплотную к паперти, поставили высокий деревянный забор во всю ширину площади. Отгородился совет от храма, перекрыли свободный парадный доступ к главному западному входу. Не нужна советчикам прямая дорога из бывшего атаманского правления к божьему дому. Советчики молятся на свой красный флаг, что болтается над их гнездом, а не на кресты над куполами. Вон, сидят двое на перилах крыльца, лускают семечки – и вся их молитва. Плевать они хотели, что сегодня Николин день, что двери храма открыты. Они – по другую сторону забора, у них свои праздники.
Не веря глазам, прошла вдоль забора до конца – так и есть, даже калитки не оставили, нехристи. Ходите, православные, кружным путём. А что – не пойти ли помолиться назло этим безбожникам? Мне бояться нечего. Нет, не по-христиански будет – одета затрапезно, корзинка торгашеская в руке. Храм – место святое. На вечернюю службу с Анюткой отправимся. Покрестилась и потащилась дальше.
После Лабинской пошли дома Новой слободки, зажиточные усадьбы чиновного люда. Ну, тут половина вообще брошенные, нежилые. Среди бела дня окна наглухо закрыты ставнями, двери где забиты досками, где валяются оторванными – похозяйничало хулиганьё Пьяного хутора. Разор полный. Нету прежней Рубежной. Сердце холонет в груди, ноги отнимаются. Вы таких перемен хотели, мои сыны? Что бы вы ответили? Павла ничем не прошибить. Сказал бы, как отрезал: «Вы, мама, дальше своего носу не видите. Чтобы построить новое, надо старое до основания разрушить». У него одна песня, заученная. Ох, Павел, бедовая голова! Устин бы промолчал. А что казнил бы себя, и без слов понятно. С Якова какой спрос? Он получил всё, что душе угодно: щепетновское подворье, смирную жену, разливанное море бражки. А когда придут к тебе, сынок, за развёрсткой – что запоёшь? Придут, никуда не денешься.
Подъём в горку стал совсем труден. Столько навалилось на плечи за последние годы, что никакого здоровья не наберёшься.
Чья-то рука сзади перехватывает тяжёлую корзину.
– Давайте помогу, тётя Настя.
Никитка Шеховцов! Смурной, папаха на бровях, а глазаст парнишка, не прошёл мимо, правильно воспитан.
– Ты куда, Никитушка? Как твой батька – жив, здоров?
Никитка хмурится ещё больше, гнёт голову.
– Жив. Да радости от того мало. Сидит днями в хате, в окно глядит. Нехай, говорит, за мной приходят, мне всё равно.
– Зря он дурного ждёт. Твой батька никому плохого не сделал, за что его карать?
– Да? – Глаза из-под папахи так и жалят синими искрами. – А дядя Дима, доктор Дмитрий Иванович, кому плохое делал?! За что его красные расстреляли?
Дыхание в груди кончилось, оперлась на крепкое плечо Никитки. Что деется в станице?! Врача, что лечил её Анютку, золотого доброго человека убили? Ничего не пришло на язык, кроме как повторить беспомощное:
– За что?
– У них спросите, – огрызнулся Никитка. – Ихняя жена, Екатерина Феофановна, с горя совсем ума лишилась. А у неё малое дитё. Вон она впереди нас идёт. Мамка послала присматривать, как бы беды не вышло.
В десятке шагов поднималась в горку молодая женщина с годовалым мальчиком на руках. Чёрное платье, чёрная косынка. Исхудалая, видно, как тяжко даётся ей каждый шаг. Не признаешь сразу, а она ж тебе хорошо знакомая! Весною восемнадцатого за неё вся станица ахала – такая молодая, а уже стала вдовой. Красные убили при аресте её мужа, казачьего офицера. Там ещё, прости, господи, мать окаянную, мой Пашка, стервец, руку приложил. Прошло несколько месяцев, и уже вся станица осуждала молодую вдову, вышедшую замуж за доктора Кибирёва. Людям никогда не угодишь, судить чужие грехи все горазды, в своих бы лучше разобрались!
– И куда она торопится?
Никитка вздохнул.
– От кого-то услышала, что сегодня через нашу станцию будет проходить эшелон с пленными офицерами из Новороссийска. Её брат служил у белых, уже год от него вестей нет. Вот ей и вздумалось, что сможет увидеть брата. Я знаю дядю Сашу, он ни в жисть в плен не дастся.
Женщина остановилась и обессиленно спустила с рук ребёнка. Мальчик ещё нетвёрдо стоял на ногах и, уцепившись за подол маминого платья, с любопытством уставился на Анютку. Малые дети так забавно проявляют интерес друг к другу – и говорить ведь толком не умеют, а дружатся легче взрослых. Сойдутся, торкаются ручками, гукают что-то своё, улыбаются, словно притягивает их магнитом. Видать, заложена в нас сызмальства взаимная приязнь. Только куда она потом девается? Женщина смотрит поверх голов, поверх зелёных вершин акаций, поверх крутого ската Красной, туда, вдаль, где над закубанской низиной сияют ясно различимые в чистом утреннем воздухе снежные шапки гор. Глаза насухо выплаканные, лицо как извёсткой выбелено. В гроб краше кладут, честное слово. Чем дышит – не понять. Не в себе человек.
– Здравствуйте, Екатерина Феофановна, – громко сказал Никитка.
Женщина вздрогнула, опустила взгляд, шевельнула синими губами и опять подняла глаза на снежные вершины. Что ты там высматриваешь, бедная? Оттуда за сотню вёрст веет нежилым холодом. А тёплая земля вот она, под ногами. И живые тёплые люди тебя окружают, готовы обогреть. Станем-ка мы с ней рядом. Авось, от нас посогреется. Помочь её горю ничем не поможешь, но на миру и смерть красна. Чем мы хуже малых детей, торкнемся добрым словом. Но каким?
Никитка поник, вздыхает тяжело. Не помощник. Анютка теребит мальчика за ладошку, что-то ему толкует. Тот, раскрыв рот, слушает. У них, похоже, разговор ладится.
И – как кто язык развязал, слыша себя со стороны - вдруг заговорила:
- Спозаранок на станции была. А там гутарют, что под утро прошёл большой состав с пленными белыми офицерами. Куда-то на север.
Угадала – неподвижное лицо встрепенулось, будто живой водой в него плеснули, щёки зарозовели.
- Уже прошёл? В нём мой брат должен был ехать.
Никитка испуганно покосился, но, молодец, смолчал.
- Прошёл без остановки. Вы за брата не волнуйтесь. Сказали, что пленных в ссылку повезли, на Урал. Будут там два года вину свою трудом искупать, а потом всех отпустят домой. Вот и всё наказание.
Женщина качает головой, опять устремляет взгляд вдаль:
- А я вижу и Георгия, и Диму, и Сашу, и Павлика - там.
Господи, что она несёт?! Аж мороз по жилам побежал.
- Где – там?
- Там, - несчастная кивает в сторону снежных вершин. – Там я вижу их, между небом и землёй, над вечным покоем.
Поневоле и сама туда глянула, и обомлела. Тысячу раз окидывала оком небо над Закубаньем до самого окоёма и ничего особенного там не находила. Речка бежит, сады кудрявятся, облака пушатся. Всегда одно и то же, чего там высматривать. А тут как второе зрение открылось – проявляются из бездонной синевы еле различимые дальние птичьи стаи, приближаются, вьются и вдруг слагаются в зримые черты родных лиц, нерукотворные портреты всех тех, кого уже не встретить на земле. Павел, Устин, Тимофей, Григорий. И не лица уже, лики – просветлённые неземной жизнью, глаза спокойные и строгие, как на иконостасе. Так и проникают тебе в душу.
Что за наваждение! Сморгнула, потрясла головой, перекрестилась, заставила себя впериться в небо обыденным взором – чистая утренняя синева разливается от края до края. И никто на тебя сверху не смотрит. Только перевела дух, как вновь начал выстраиваться между небом и землёй ряд иконописных ликов, полупрозрачный, зыбкий, прорисовываясь всё отчётливей. Уж не сходит ли она с ума вместе с несчастной вдовой?
Отвернулась – Никитка застыл остолбенелый, не сводит глаз с простора над кручей, губы дёргаются. И бедный пацанёнок узрел. Выходит, не наваждение это вовсе, а ясновидение, взгляд из самого нутра души. У кого что болит, тот о том и говорит. Убиенные братья не выходят у Никитки из головы, вот и ему открылась иная жизнь, как тебе, старая, как молодой вдове. Есть она, есть, каждому дано её увидеть, стоит захотеть. Но куда денешься от земной жизни? Живой человек должен о живом думать, свой крест нести. Никто за тебя твой долг не исполнит. Если долго смотреть в тёмный угол чердака, обязательно увидишь там домового. Вообразить можно, что угодно, но пока ты жив, с твёрдой земли не сходи.
Детский лепет у ног вернул на землю. Вот где нарождается новая жизнь! Анютка протягивает мальчугану ягоду:
– Кушай, мальчик. Она вкусная.
Тот доверчиво берёт, надкусывает, быстро отправляет в рот вторую половину. Анютка приглашает:
– Бери ещё сам. Они все вкусные.
И оба наклоняются над корзиной. Женщина вздрагивает:
– Георгий, как тебе не стыдно!
– Что тут стыдного, Екатерина Феофановна? Пускай детки лакомятся, им ещё жить и жить. Не у одной вас горе за плечами. Я двух сыновей за войну потеряла, Никитка двух братьев. И что теперь – руки опускать? Казачьему роду нема переводу. Вырастим наших деток – и продолжится род. Никитка, давай папаху, она у тебя вместительная.
Доверху наполнила папаху ягодами.
- Шагайте домой и дай бог вам здоровья.
Подхватила полегчавшую корзину и потопала с Анюткой дальше в горку. Та егоза всё оборачивается, надумала, спрашивает:
- Бабушка, мальчик хороший? Глянь, как его несут!
Никитка отдал папаху с клубникой Кате, а сам водрузил Георгия на плечи.
- Нет, я так не смогу.
- Меня не надо. Я уже большая.
Большая, большая. Большая забота, да милая. А Екатерине Феофановне спасибо, глаза открыла, показала, где живут души наших ушедших. Конечно, мы бережём их и в своей памяти, но тесно там вольным казакам. То ли дело гулять в небе белым соколом, оглядывать простор родных степей, прилетать на свиданье с потомками. Когда-нибудь и я взлечу туда сизой голубицей, всем места хватит. И ты, Анютка, и твои детки будете видеть нас над Кубанью.
Никуда мы не денемся. Только не забывайте приходить на кручу.
Свидетельство о публикации №219042901588