Мотыльки
Говорил Игнатий Степанович медленно. Чтобы ждали его следующее слово. И никогда не повышал голоса, а наоборот, потише, вроде не для всех ушей; от чего его внимательно слушают и не приходится повторять. Иногда он кричал, и швырял на пол попавшееся под руку. Но то бывало дома. А что у человека в доме – знает только Бог. Еще Рожин мог не ответить на вопрос: взглянет, вздохнет и… промолчит, глядя в глаза. Взгляд у Рожина неподвижный, темный: иногда Игнатий Степанович сидит перед зеркалом и сам на себя не отрываясь смотрит и считает, сколько секунд не моргал. Этому секрету научил его отец. Промолчит Игнатий Степанович, будто не слышал вопроса, и уйдет, не попрощавшись. Это значит: «Подумай…»
Главный же признак достатка и умения жить – тройка и коляска. Кони у Рожина гнедые великаны, лоснящиеся даже в темноте. Коляска узкая, рессорная, с кожаным тюфяком; которую можно выдернуть из грязи одной рукой – словно и нет ее, а только лошадки и ты, крепко вцепившийся в вожжи. Здесь уж держись, здесь уж нет равных Рожину. И в скорости, и в выносливости упряжки – тридцать верст, все равно, что звонарю на колокольню забраться. Все барыши первому да раннему. Этому тоже научил отец, начинавший их дело с леса и овса. А он повел дальше: соленая рыба, деготь на завод, лен, обещанный винный откуп. Оттого была у него задумка строить трактир на станции и посадить туда младшего брата. Или мамашу. А самим… «Сами» - он и жена Наталья, которая, как ни старайся, не может понести. Вот здесь промах вышел – выбирал, выбирал и выбрал неспособную. Для удовольствия краше не найдешь, и для хозяйства лучшего не пожелаешь, а вот чтобы наследника подарить…
Бездетность мучила. Но не постоянно, а как развалившийся зуб, о котором вспоминаешь в особых случаях: чайку горячего глотнул, кваску холодного, надкусил невзначай. И заныло. Так бывало, когда Рожин ездил в город к Семенову. Тот многодетен. Старшую дочь в гимназию определил. А младший самый в люльке качается. Есть, кому передавать. Или в церкви, когда детей приносят на причащение. Шум, писк. И отрадно и грустно, что нет среди них твоего. А может, Бог еще даст. Чтобы Бог исцелил бесплодие Игнатий Степанович ему угождал: подавал на иконостас свечи, служил благодарственные молебны, постился на страстной. В этом году после Пасхи он пожертвовал бочку олифы и сто пятьдесят рублей на замену церковной кровли. И сегодня отец Николай на проповеди Рожина благодарил, называл благодетелем, которому хор ревел «многая лета». А мужики и бабы усердно крестились, с этим соглашаясь. Иначе никак – вся деревня ему должна: кто-то по мелочи, кто-то серьезным кредитом. Должник – твой слуга! - говаривал отец. – Прощеный должник – твой раб. Умей прощать.
У отца Николая они же и трапезничали. Были староста, приехавший из Орла брат попадьи, учитель и магазинщик. А в окна лезло обещающее урожай лето. Рожин сидел у открытой створки и вдыхал запах сирени. И в перерывах между тостами и болтовней успевал услышать дружное жужжание пчел. Одна, влетев в комнату, уселась ему на плечо. Но он в честь праздника пожалел и пчелу не раздавил, стряхнув ее на пол.
После обеда Рожину захотелось продолжения – вот так сидеть, забыв о деньгах, пить водку, любоваться окружающей жизнью и грустить о том, что ему скоро сорок, а детей все еще не родил. Отсюда, после отца Николая отправились к Трофиму - старосте. На роскошной тройке Игнатия Степановича: он на козлах, староста и Чумаков (магазинщик) в коляске. Жену Наталью, чтоб не мешала, отправил домой на телеге Фомина.
Ехали не спеша, чтобы все смогли разглядеть новую сбрую с серебряными висюльками. Им заискивающе кланялись. Чумаков кинул кому-то конфету.
Засели у Трофима в саду: скамья под старой яблоней, на опрокинутом ящике водка, стаканы и ненужная закуска из облепленной мухами колбасы и сморщенных соленых огурцов. С яблонь уже осыпался цвет, и захмелевшему Рожину казалось, что это валит снег. Так хорошо и благодатно: лепестки, солнце сквозь ветви, далекая плясовая гармошка. Народ начал веселиться. Рожин снял кафтан, пиджак, распахнул жилет и расстегнул ворот пропотевшей рубашки. Был бы дома, скинул бы и сапоги. И босиком, соскучившимися по земле ногами прошелся бы под гармошку, хлопая себя по ляжкам и плечам.
Может, он и плясал. Но позже. Когда окончательно опьянел, и в нем появилась жажда шума и движения. А был момент, кода Рожин оцепенел и окутался тяжелым, пахнущим табачным дымом туманом. Туман мешал говорить, думать и ровно сидеть. Сквозь него жарило солнце, слышался хриплый смех старосты и похабщина красномордого Чумакова. Потом тяжело и бесконечно звонил колокол - на Святого Духа отец Николай всегда служил всенощную.
Когда сад погрузился в кружевную тень, Рожин очнулся от морока и увидел, что собутыльники спят: староста здесь же, свалившись в седую от одуванчиков траву, Чумаков в зарослях бузины, где бесстыдно устроился справить большую нужду: голый зад, спущенные штаны, лошадиный храп из открытого рта. Вот тогда Игнатий Степанович вспомнил о своей тройке. И ему захотелось домой: с криком и песней, с шальным топотом копыт и пыльным шлейфом за коляской. Затащить Наталью в кладовую, где их никто не услышит, и там, вопреки святости праздников... С наслаждением и неистово, разрывая на жене сорочку, задирая юбки, кусая ее и целуя, куда ни попадя. Картина сложилась огненная, манящая, как закат, встретивший Рожина, когда он, шатаясь, выбрался из темнеющего сада и направился к стоящей у крыльца коляске.
«Коникам попить бы надо…» - подумал он, с трудом забираясь на козлы.
Через Бабытино проезжать не пришлось – дом старосты был почти последним, за ним развилка и ведущий к Макеевке тракт. Далее восемь верст, середина которых отмечалась мостом через речку Хохму – извилистый, пересыпанный камнями ручей, полноводный лишь ранней весной и дождливой осенью, проточивший в полях и пашнях глубокое русло-овраг, в омутах которого ловили щуку.
- Н-н-о-о-о-р-р-родимая! – гаркнул Игнат Степанович, выехав из села, зло стегнул коренного кнутом, натянул вожжи и встал на ноги. И вспомнил, что забыл в саду кафтан и пиджак. А картуз, неизвестно где. Хлопнул себя по карману – а кошелек при нем. Это хорошо. И от того, что деньги (мелочь и три рубля ассигнацией) с ним, и он скоро увидит жену, а потом выпьет еще, Рожину стало весело. Он снова махнул кнутом и бросил три хлестких удара на гладкие конские зады.
Тройка рванула, а Игнатий Степанович заорал, вкладывая в крик охвативший его восторг. Все вызывало этот восторженный безумный крик: дробный конский топот, пыль, холодок на грудь и лицо, бездонное небо, теряющее свой дневной цвет и границы. Даже страдающее от надсадного крика горло, вкушало разлитую повсюду радостную удаль. Еще немного, и взлетишь.
- Э-э-э-э! Э-ю-у-у-у-у! Ма-а-а-а…
Под мелькание копыт, клочья пены с лошадиных морд, слезы, пахнущий свободой ветер. Под резкий кнут, сменивший крик и усиливший безумную гонку сквозь засыпающие малахитовые поля.
И вот все это закончилось…
На мосту колесо попало в щель между бревнами. Коляску неистово дернуло, качнуло влево и понесло дальше. Уже на меньшей скорости – кони выдохлись, вожжи ослабли, задняя ось, царапая грунт, тормозила и мешала движению, в котором теперь не было никакой нужды. Ни для кого: Рожина выбросило из коляски, и он, не успев понять и испугаться, полетел в бесшумное журчание мелеющей реки. Головой о камень. Виском.
И началось «другое»…
Игнатий Степанович внезапно, вопреки темноте, увидел пузырьки, серую муть, бурый гранит. Это камень на дне ручья. А это голова, из которой толчками извергается что-то черное, ее окутывающее, расползающееся, становящееся от этого красным, а далее бесцветным. И тело грудью вниз, почти касаясь неглубокого дна. С раскинутыми руками и ногами в блестящих сапогах. Одна нога торчит из воды, на каблуке точечки-шляпки гвоздей. Штанина, намокая темнеет. На рукаве рубашки вздулся пузырь. Волосы колышет течение, макушка широко белеет кожей. На безымянном пальце правой руки обручальное кольцо.
Рожин долго не мог понять, что с ним происходит, и кто такой перед ним лежит. И где коляска? И где он сам? И почему так странно: есть зрение, слух и соображение. А тела, кажись, нет… Нет рук, потому что себя не потрогать. Нет ног - он стоит, а их не видно. Стоит в воде. Но не чувствует ее влажного холода.
Вдруг он понял, догадался, придя от догадки в ужас и протрезвев. Утопленник – это он, Рожин, и есть. Не «есть», а совсем недавно был, имея такую плешивую макушку, сапоги, каблуки на которых обновлял совсем недавно; рубашку, только раз надеванную и вросшее в палец кольцо. А теперь утонул, разбив голову и захлебнувшись. Но не исчез, а остался. Как «дух», в который не верил.
Если бы Рожин был в теле, он бы стал плакать и выть от страха. И царапать себе лицо. Или бегать, пытаясь унять немой леденящий ужас. Но бегать, кричать, зовя на помощь, и царапать нечем – все вещественное и осязаемое перед ним, навсегда от него отделенное. А он «наскрозь».
От осмысления этой одновременной отделенности от мира и прозрачного в нем пребывания Игнатию Степановичу стало еще страшнее. И здесь оказалось, что способности перемещаться он не лишился. Вызванная новым приливом ужаса конвульсия «духа» произвела нечто похожее на толчок, и Рожин приподнялся над своим кровоточащим телом и окружившими его голодными рыбешками. Низкая полоса малинового заката, пустая дорога, проклятый мост, о котором он забыл, когда бешено несся к жене, застрявшее в щели колесо тарантаса и вдалеке его кони, зашедшие в пробившийся густой клевер. Где-то кричал кулик. От его жалобного крика Игнатия Степановичу снова захотелось рыдать и бежать к людям. Но он уже знал, что рыдать (без звуков, слез, их соленого вкуса во рту) ему дадено, а далеко отлучаться от трупа нет. Дадено оттуда, со стороны холодного звенящего страха, находящегося позади его безглазого взгляда, куда бы он ни направлялся. Чем дальше от тела, тем страшней и морозней. И есть граница, за которой не окажешься – за нею лед, плотный как стена.
Также он знал или без сомнения чувствовал, что «дух» его одинок: ни бесов, ни ангелов он не увидит, а будет смотреть на людское. И в этом состоит мука.
Еще в памяти: он в храме с пучком березовых веток в руках, у отца Николая за столом, в саду у старосты, белые лепестки…
Наваждение усилилось ночью. Когда сумрак полностью поглотил поля и горизонт, а мост преобразился в пещеру. В черноте, под ленивый ток воды Рожина мучили воспоминания. А он, лишившись внешнего предмета, за который можно было бы уцепится вниманием, не мог воспоминания прекратить. Образы, обретая подробности, разрастались, наполнялись участниками, выстраивалось событие. Затем оно, оставляя горький вкус обмана, лопалось, рассыпаясь на новые, готовые к развитию образы. И так бесконечно. При этом Рожин видел свое мертвое тело. Как сквозь рисунок прозрачной занавеси видится стоящий на подоконнике горшок...
На рассвете Игнатий Степанович заметил, что его снесло: нога съехала с камня, руки изменили свое распахнутое положение, голова повернулась набок, показав оскаленный рот и пробитый камнем разорванный висок, уже промытый от крови, но обезображенный присосавшимися пиявками.
Игнатию Степановичу стало себя жалко. Он и так страдал: от того, что по пьяной глупости разбился, от смерти, оказавшейся такой мерзкой и страшной, от невидимой границы льда, за которую переступить он не может. А сейчас прибавилась жалость, как нечто отдельное от этого ужасного состояния. Жалко тела, жалко намеченных на Петров пост дел. И мамашу. И что детей он так и не родил…
Он заплакал. Без звуков, слез, но горько и протяжно: бездонная, неисчерпаемая горечь - «дух» чувствует острее.
Взошло солнце. Осветив разившийся во все стороны низкий туман, серебряные от утренней росы обочины и безоблачность голубеющего небосвода. Лошадей не было. Там, где они вчера топтались, разгуливал журавль. Под мост громко залетел шмель. Рожин без усилия увидел его дрожащие крылышки, черные бархатные волоски. Еще муравья, бегающего по осклизлой гнили сваи, поддерживающей настил. И не удивился такому умению.
Со стороны Макеевки показалась телега. «Ихняя» телега - на ней возили на базар керосин или сахар. В телеге сидели двое – брат Василий и работник Андрей. Понурые и заспанные. В шапках и тулупах. Лошадь (старая Цыганка) еле плелась и скрипела хомутом. Игнатий Степанович понял, что его тройка пришла домой, а его едут искать.
Приближались молча и очень медленно. Иногда Василий шлепал на себе комаров. Андрей сидел без движений, но периодически хрюкал носом.
Наконец доползли до моста. И встали – Андрей увидел торчащее меж бревен колесо. Он первым слез с телеги и ступил на мост. За ним стал выбраться Василий. И тут Андрей заметил Рожина.
- Царица небесная… - зашептал он, указывая на тело. – Неужто Игнатий Степаныч? Как же его так? Господи помилуй! Неужто ограбили?
Василий сбежал к реке и замер над Рожиным. В лице испуг, удивление.
- Всякое может стать. Что стоишь?! – крикнул Василий. – Помоги вытащить!
Скинув тулупы, они зашли по колено в воду (оба одинаково поморщились) и схватили Рожина за руки. Затем принялись его вытаскивать, стараясь сделать это, как можно быстрее. Но быстрее не получалось: рука Рожина постоянно выскальзывала из хватки Андрея и падала в воду, а у самого берега оба долго кряхтели, перетаскивая тело через большой плоский камень.
- Что ж вы, олухи?! – крикнул им Игнатий Степанович. – Зачем через камень? Тяните левее!
Вытащили. Перевернули на спину. С Рожина потекли струи. Он был страшен: ободранное после волока лицо, в рот набились песок и глина, да так, что оттопырилась нижняя губа. Рубаха, жилетка, штаны измазаны собранной с камня тиной. В бороде песок, мелкие камешки; из нее выскочил юркий жучок-плавунец. На зеленой от тины цепочке свисают часы.
- Не. Не ограбили, вишь? – определил Василий, - Сбросило нашего Игната аккурат башкой на камень. Так бы окунулся и вся недолга. Вот ведь судьба…
Василий засунул часы в жилетный кармашек:
- Что делать будем, Андрюха?
- Как чего делать? – снова закричал Игнатий Степанович. – Домой везите! Долго мне в таком виде лежать?! Домой, подальше от позора!
Ему очень хотелось домой. Чтобы переодели, отмыли и положили в сенях. И он бы смог видеть Наталью, мамашу и остальное. Еще он знал, что кроме тоски и горечи «дух» может мерзнуть. Без дрожи, но лютей. А дома будет не так сильно веять холодом от ледяной стены.
- Надо бы урядника позвать, - Андрей сел на голыш вылить из сапог воду.
- Правильно! Оформление требуется, а то скажут потом… Ты сейчас дуй в Бабытино, а я тут останусь сторожить. И если встретишь кого, не бреши особо. Не нужно нам зевак и слухов. Шевелись! А то скоро народ начнет ездить.
Андрей вскочил и полез наверх.
- Пешком иди! – крикнул Василий вдогонку. – На Цыганке до второго пришествия не доберешься.
Василий сел рядом с Рожиным и повторил действия Андрея: снял сапоги, отжал портянки, обулся. Потом стал смотреть на покойника.
То, как братец его разглядывал, Игнатию Степановичу не понравилось. Не было у Василия скорби! Интерес, какой вызывают покойники, осторожность движений наблюдались, но горя Игнатий Степанович не замечал. Со стороны казалось, что Василию Рожина не жалко. Или все равно, умер он или нет.
Насмотревшись, Василий засунул руку в карман рожинских штанов и вынул из него кошелек. Из него извлек три рубля, ухмыльнулся, обтер, оглянулся по сторонам. И положил их в карман к себе. А кошелек с мелочью опять сунул Рожину.
- Что ж ты делаешь, Васька?! – возмутился Игнатий Степанович. – Грех покойника обворовывать. Тем паче, родного брата!
Изнемогая от гнева и невозможности ударить Василия по жадным лапам, Игнатий Степанович стал думать о будущем, какое настанет теперь без него:
- А ведь все мое добро ему достанется! Загубит дело, подлец. И для чего тогда я старался? Купец из него никакой. И хозяин никакой: спать, есть, шляться на охоту, девок щупать. По миру теперь пойдете с таким хозяином! А я копил… Да, не сложилась между нами дружба, и не могла (Рожин был старше Василия на десять лет и относился к нему пренебрежительно), но чтоб по моим карманам шарить?! Да что карманы? Дурак! Все твое, ты теперь старший Рожин. И кони мои тебе достанутся. И торговый капитал. А я даже пикнуть в ответ не могу. Ничего не могу! Только видеть…
Василий накинул тулуп Андрея на тело, ополоснул руки и сел невдалеке.
Засветилась и заблестела вода, появились стрекозы. На песчаном дне, ставшем от яркого света золотым, Игнатий Степанович заметил крестик, нанизанный на порвавшийся шнурок. Крестик его, с самоцветным камешком, привезенный сестрой из Сергиевой Лавры:
- Теперь так и будет лежать, пока не занесет. Или мальчишки найдут, когда налимов промышлять будут.
Рожин посмотрел на Василия.
Василий ковырял в зубах сухой, длинной травинкой.
- Вот так. Брат расшибся, а ему зубы чистить засвербело, - пренебрежение Василия Игнатия Степановича оскорбило. – И крестик пропал… Все пропало…
И он снова заплакал. От того, что Василий его не любит, от того, что никогда больше не будет есть жареных налимов, что подарок Галины (их старшая сестра, живущая в Калуге) навсегда останется в реке. А на его тело, такое некрасивое, грязное, исцарапанное, но ставшее для Рожина бесценным, сегодня будут смотреть, все, кому не лень. И будут ковырять в зубах, пить водку, греться на солнце. Не догадываясь, что он все видит и слышит. И страдает, до крика томится от невозможности стать слепым и глухим.
- Эй!
На мосту стоял незнакомый Рожину мужик: за плечами котомка, за пояс заткнут топорик:
– Что здеся происходит? Утопленника притащило?
- Нет. Убился человек, - Василий выплюнул травинку и поднялся.
Мужик перекрестился.
- Это каким же образом?
- А вот таким! Колесо зажало, он и выпал. Брат мой Игнатий.
- Царствие ему Небесное! – мужик еще раз себя осенил. – И как же это его угораздило выпасть?
- А ты ступай, куда шел! И смотри, как бы самому где-нибудь не выпасть. Иди с Богом.
Мужик вздохнул и ушел. Потом проехала повозка. Снова вопросы и резкие ответы Василия. Урядника Анисимова все не было.
Но вот прискакал и он: вспотевший, небритый, сердитый, крикливый. Оказалось, что приход Андрея оторвал его от разбора вчерашней драки.
- Да что ж вы все как сговорились! Одни ножами друг друга режут, Игнатий Степанович до дому доехать не смог. Веселые праздники нынче. Где нашли? – он спрыгнул со своей тощей кобылы. – А это что? Колесо? Так убрать надо! Неровен, еще какой-нибудь дурак в речку сиганет. Как это нужно лететь, чтобы колесо из коляски выдрать?! Сильно пьяный был?
- Не знаю, - Василий откинул тулуп, - Кони сами пришли. Под утро только и обнаружили.
Урядник спустился с моста, подошел, потрогал цепочку часов. Затем стал рассматривать рану на виске.
- Здесь лежал, между камнями. – Василий показал место, - Еле вытащили.
- Покойники, они все тяжелые. Да… Жаль Игнатия. Деловой был мужик, сметливый. На таких порядок держится. И вот такой конец. Да еще на Троицу. А Федька Матюхин, кому с рождения грош цена, здоровехонек. Да еще ножичком играет. Ничего! Я его на этот раз определю куда следует.
Анисимов достал папиросы и закурил:
- Хорошо хоть братца твоего не обокрали. А может, и обокрали. Тысячу взяли, а часы для отвода глаз оставили. Нет, хапать, так все! Вот ваша мужицкая натура.
Вернулся Андрей. С ним пришел староста и еще несколько человек. Встали на мосту, стянули с голов колпаки.
- Здравствуй, Трофим Егорыч! С праздничком! – Анисимов, приподняв фуражку, поздоровался со старостой.
Для мужиков нахмурил брови:
- А вы чего? Поглазеть задаром притащились? Или свидетели? Вот ты, Савелий, зачем ты здесь? Самому скоро в могилу, а все таскаешься.
- Так ить…
- Кто вчера драку первым начал?
Савелий потупился.
- Лучше колесо из моста выдерни.
Кроме старосты к Рожину никто спускаться не решился. Трофим взглянул на Рожина и присвистнул:
- Эк! А говорил я ему вчера – оставайся! Нет, уехал, упрямая голова. И что вышло? Ни образа, ни подобия.
- Много пили?
- Не то, чтобы много. Но пили. А по Игнату никогда не скажешь, пьян он или нет. Умел себя держать.
- Кто был еще?
- Чумаков.
- Деньгами хвастался?
- Кто?
- Рожин.
- Он молчун. Не то что, хвастаться, слова доброго порой не услышишь.
Говорили еще. А Игнатий Степанович вспоминал, кто из пришедших мужиков ему должен и сколько: «Теперь, небось, рады, что долги моей смертью спишутся. И Чумаков мне должен. И тоже теперь не отдаст, сволочь...»
Урядник махнул рукой - «Увозите!».
Андрей, Василий и два мужика подняли Рожина за руки и ноги и потащили его к телеге. Качнув, закинули и снова накрыли тулупом.
Игнатий Степанович поехал домой: Цыганка тянет телегу, с обеих ее сторон идут Василий и Андрей, он плывет над ними. Наскрозь. А за ним ледяная стена.
***
Во двор въехали далеко за полдень. Андрей остался у телеги, Василий побежал в дом к матери. Игнатий Степанович направился за ним.
Матушка сидела на кухне за столом. В платке, темном платье, с выражением покорной скорби – как будто собиралась куда-то уезжать или знала, что живого Рожина больше не увидит.
- Беда у нас, мамаша, - начал с порога Василий.
- Беда? – голос тихий, усталый.
- Убился вчерась Игнатий. Возвращался из Бабытина, лошади понесли и… В речку сбросило, головой о камень. Сейчас привезли. Что прикажете делать?
Мать вздрогнула и замерла. Через несколько мгновений полное лицо ее налилось краской, точно распухло, губы затряслись, из глаз потекли ручьи слез.
Василий подошел и положил ладонь ей на голову. Рожин не выдержал и зарыдал. Так же, как давеча рыдал о себе – без слез, но с невыносимой, мучительной горечью.
- Мамаша! Я здесь с вами! – крикнул он.
Ему тоже хотелось коснуться родительницы, обнять ее и по-детски попросить:
- Сделайте что-нибудь! Я не хочу быть «духом».
- Где он? – мамаша попыталась подняться.
- На телеге.
Со двора послышался крик. Рожин не заметил, как оказался возле телеги. Там стояла Наталья. С выражением удивления на бледном лице. Она вернулась (или ее успели кликнуть) с огорода: грязные от земли руки, старый передник, грубые башмаки. Подбежала Прасковья, которая у них занималась скотиной. Из дома, тяжело ступая, ведомая братом вышла мать.
Наталья дернулась и стала метаться возле телеги:
- Игнатушка! Родный! На кого ты нас оставил?!
Рожину ее беготня не очень понравилась. Ему ждалось, что жена вопреки безобразному виду припадет к телу, начнет покрывать поцелуями руки и лицо. Так должна действовать любовь жены к мужу. И без этих громких причитаний, показавшихся Игнатию Степановичу фальшивыми - голосят на деревенских похоронах крестьянки, выпрашивая милостыню. Но Наталья его даже не коснулась – только бегала вокруг, иногда толкая Андрея и Прасковью, вставшую в ногах Рожина с открытым от изумления ртом.
Когда подошли мамаша с Василием, жена со стоном согнулась и закрыла лицо ладонями. И так стояла, пока мать, плача и всхлипывая, гладила Рожину лоб, а потом поцеловала ему обе руки.
- Перенесите Игнашу в баню, обмывать будем. Гале телеграмму… и гроб… и одежку подобрать, - прошептала она, - А я здесь пока…
Наталья выпрямилась и отняла руки от лица. Игнатий Степанович заметил, что слез у жены не было, только испачканные землей лоб и щеки.
Мать усадили на табурет возле телеги. Андрея отправили готовить баню, Василий побежал на конюшню, Наталья в дом. Рожин последовал за ней – находиться возле страдающей матери было невмоготу.
Слез жены он так и не увидел. Наталья (спокойная и точная в движениях) разулась, вымыла руки и быстро прошла в их спальню. Там она сразу полезла в комод, где под стопкой простыней лежала шкатулка с деньгами. Раньше эта шкатулка хранилась у отца, затем у матери. Когда Рожин женился, как старшему перешла ему. Четыре тысячи восемьсот пятьдесят рублей. И две расписки. Одна от Семенова, другая от Чумакова.
Была еще одна завернутая в тряпицу коробка. О ней не знал никто. В жестянке (банка из-под табака) прятались золотые пятирублевые «николашки». Монетки Рожин брал с собой, когда ездил на ярмарки.
«А они так и останутся в конюшне…» - с досадой думал Игнатий Степанович, глядя на жену.
Наталья пересчитала деньги и отделила тысячу рублей, которые спрятала за зеркалом. А шкатулку отнесла в комнатку к мамаше.
- Это зачем? – возмутился Игнатий Степанович - Это для чего ж ты, стерва, тысячу украла?!
Ему было плохо. Хуже, чем, когда он лежал в воде – все делалось совершенно не так, а он не мог ничего поправить. Коней так и не почистили. Василий для поездки на почту, оседлал не того жеребца. Мамаша сидела на солнцепеке, и никто не сподобился сдвинуть телегу с телом в тень. Над трупом жадно вились мухи и норовили забраться под полотенце, которым Рожину накрыли лицо. Чтобы его переодеть, Наталья взяла не тот пиджак и рубашку...
Из деревни пришел плотник Федор делать гроб. Для гроба определили доски, которыми Рожин собрался перестилать крыльцо. Пса, охранявшего сад, не покормили, и он скулил и рвался с цепи.
Игнатий Степанович понимал, что по сравнению с тем, что с ним происходит, голодная собака, доски и сломанная коляска не стоят и плевка. Но от замечаний он отмахнуться был не в состоянии - хозяйственные, теперь уже чужие заботы его беспокоили и жалили, как мошка или клопы.
Основное же страдание состояло в полном относительно Рожина равнодушии. Никто, кроме плачущей мамаши его не жалел: ни Федор, снимавший мерку для гроба, ни Прасковья, закрывшая полотенцем, ни Наталья, отцепившая от жилетки часы. Когда жену никто кроме Рожина не видел, она сбрасывала с себя выражение скорби и становилась такой, какой была всегда – лениво-спокойной, точно объелась за обедом или недавно спала. С этим сонным выражением Наталья завешивала в избе зеркала, доливала в лампады масла и перебирала свои наряды, выискивая подобающее предстоящим похоронам.
Окоченевшее, негнущееся в руках и ногах тело перетащили в баню. Делали это (долго и бестолково) Андрей, Федор, Прасковья и соседний мужик Петр, позванный на помощь -Василий уехал. Сил Прасковьи недоставало, и для передыха Рожина клали на землю. Будто он не человек, а бревно.
Затем Игнатий Степанович переживал страшный стыд - его раздели, и он увидел свою волосатую наготу, посиневшую и покрывшуюся пятнами. Рожину очень не хотелось, чтобы его такого видели мамаша и Прасковья. Особенно она, бросающая частые взгляды на скукоженный мужской срам.
Обмывала мамаша. В суровом молчании, лишь иногда подавая короткие команды помогающим ей бабам, тоже молчащим. Никто не всхлипывал, не плакал. Лишь один раз Игнатий Степанович уловил волну любви и жалости.
- А крест где? – спросила вдруг мамаша. – Негоже…
Она сняла с себя собственный крестик, маленький, позеленевший от времени, и надела на Рожина.
Его обмыли, одели, причесали и оставили…
Потом Игнатий Степанович попеременно смотрел, как Федор сколачивал гроб, Наталья мыла полы, а мамаша кроила саван и подушку. Из холстины, которую он обещал старосте. Рожин теперь знал секрет быстрого перелета: где интересно, там и он. Или там, куда приводят резкий звук или его мысль. Но обязательно так, чтобы тело находилось невдалеке - окружавшая его невидимая стена была не такой обжигающе ледяной, но по-прежнему оставалась непробиваемо твердой.
Мысли печальные. Вместо недавнего раздражения и злобы на людей, совершающих, по его мнению, «не то» и совершенно не горюющих от того, что он умер, Игнатия Степановича угнетало уныние – не сидеть ему больше, ужиная, за столом (по праву старшего во главе), не кататься на своих кониках, не лежать с Натальей на кровати, когда его руки могут трогать у нее все, чем мужика тянет к бабе. Теперь лежать в гробу, под голову готовится подушка с сеном, вместо одеяла беленая холстина. Прошлым месяцем он встретил Федора, идущего «на заказ» в Малыгино, где помер кузнец. Тот от старости. А вышло, что следующим оказался он. И в Малыгино никогда уж не ездить. И на крыльце не сидеть.
На крыльце до самой темноты сидел вернувшийся из Бабытина Василий. Он пил красное вино. Иногда к нему украдкой выходила Наталья и тоже выпивала рюмочку. А мамаша в это время сидела у себя и читала по Рожину псалтырь. Громко, медленно, монотонно. На перерывах она вставала перед образом и уже страстно, скороговоркой молила:
- Помяни, Господи и упокой душу раба твоего Игнатия. Даждь, Господи, ему Царствие и причастие вечных благ. Прости ему согрешения вольные и невольные и сотвори ему вечную память, вечную память, вечную память…
И после тяжело опускалась на колени. И также тяжело поднималась, чтобы продолжить чтение. От этого Игнатию Степановичу хотелось выть. Он и выл. И старался вспомнить что-нибудь в доме, куда может перелеть, чтобы не видеть молящейся по нем мамаши. Но потом вспоминал и вновь оказывался в ее коморке.
Федор закончил мастерить гроб. Осталось только его «палачить» и приделать ручки. Отделку гроба отложили на завтра. Поэтому Рожин остался лежать на лавке в бане, куда принесли лампадку и образок Николы-угодника.
И хотя этот образок, лампады и псалтырь никак не влияли на Игнатия Степановича, он знал (не зная, каким образом), что Никола, мамашины молитвы, огоньки лампад имеют отношение к тому, что находится за ледяной стеной. И что проникнуть за нее он никогда не сможет.
И не было времени. Для Игнатия Степановича оно остановилось, его ход измерялся делами и движениями тела. А тело Рожину больше не принадлежало. Поэтому он оставался в странной неподвижности, вопреки тому, что мог летать. Временем пользовались живые. С раннего утра (ночь прошла в тревожных перелетах из бани в дом) продолжилось приготовление к погребению: Федор покрывал лаком гроб, Василий с Натальей уехали за покупкой провианта для поминок, мамаша сидела с псалтырью в бане. Но уже не читала, а дремала от усталости вследствие бессонной молитвенной ночи. А Наталья спала. Крепко, не просыпаясь. И даже несколько раз во сне улыбнулась. И Василий, напившись вина, с сопением спал, свалившись у себя на кровать в одежде.
Днем Андрей и Петр чинили его коляску. И готовили телегу, на которой повезут гроб. Прасковья с мамашей выбирали на кушанье кур и поросенка.
Вернулись брат и Наталья, привезя кульки и ящики: водка и дешевое вино для мужиков.
За обедом (Василий опять «поминал») решали, когда хоронить. Никто не знал, когда Рожин убился – вчера, когда на рассвете пришли кони или третьего дня, когда он уехал от старосты. Решили, что третий похоронный день будет завтра.
До завтра Рожин лежал в зале, на длинном обеденном столе, куда также принесли иконку и лампаду. В полностью готовом гробу – с подушкой и под саваном. За весь день к нему только раз заглянула мамаша: перекрестилась, вздохнула и ушла. Проходя мимо открытой двери зала, крестились только Прасковья и мамаша. Василий вовсе не смотрел, а Наталья прошмыгивала, бросая на гроб блестящий, без всякого значения взгляд.
На дворе шевелилась жизнь.
Андрей заколол поросенка, которого Игнатий Степанович предполагал откармливать до Рождества. Наталья и Прасковья ловили кур, которым тот же Андрей рубил головы. Щипали и потрошили их во дворе. И это очень Игнатия Степановичу не нравилось - грязь, перья, крики.
Еще Игнатий Степанович злобно заметил, что Федор сверх назначенной платы выпросил у Василия еще пять рублей и умыкнул банку гвоздей.
Вечером растопили большую печь и до полночи готовили кутью, жарили и варили мясо.
На рассвете Василий поехал на станцию встречать сестру. На теперь уже своей тройке и коляске…
***
Игнатий Степанович ждал, что во время отпевания произойдет чудо – исчезнет ледяная стена, и он увидит Бога. Или не Бога, а отца, у которого спросит, что с ним будет дальше. Но ни отец, ни Бог, которому пел хор и крестилась набитая народом церковь, не появились. Был лишь седой и вязкий дым кадила. Мамаше стало плохо, и ее вывели наружу.
Рожин бледный, на себя не похожий, лежал с бумажным венчиком на лбу, закрывавшем рану. Трещал утыканный кривыми свечами подсвечник. Главной линией перед гробом стояли Наталья, Галина с мужем, Василий, Степанов, староста, Чумаков, Анисимов, попадья со старшим сыном, кабатчик Волгин, Андрей и Прасковья. Наталья и сестра в черном. Галина всхлипывала, Наталья тоже иногда утирала редкие слезы, но Игнатию Степановичу казалось, что она только делает вид, что плачет. А так ей все равно. Как все равно Степанову, шурину и остальным, для которых его похороны особое развлечение и повод задарма напиться.
На кладбище служили панихиду. «Со святыми упокой…» Но Рожину не становилось спокойнее – его охватил страх, когда он представил, что через несколько минут заколотят гроб, опустят в яму, засыплют землей, и он окажется в темноте. Прощались, целуя бумажку на лбу, быстро, стараясь уступить место следующему и отойти. Когда накрывали крышкой, Наталья вскрикнула «Прости, Игнат!». Это ему понравилось – вопль жены был искренним.
Потом пили водку, закусывали кутьей и наливали вино мужикам – подошедший за стаканом говорил о том, каким хорошим и добрым был Рожин.
- Врешь ты все! Не был я для вас хорошим! – шептал в ухо каждому Игнатий Степанович, довольный тем, что не остался вместе с гробом в могиле.
Отец Николай в назидание народу прочел проповедь о смерти и рае, который ждет всех, почитающих церковь. И снова вспомнил о деньгах Рожина, данных на замену кровли.
- Это новопреставленному Игнатию всенепременно зачтется. Теперь его душенька девять ден будет созерцать райские кущи и ангелов.
- А потом? – спросил Василий.
- А после Господь сподобит его узреть адские вереи. И так до дня сорокового. После чего судьба его навеки определится. А ты молись за брата! И ты, - он обратился к Наталье, - молись и блюди себя. Заради его.
На поминках много пили и ели, постепенно о Рожине забывая. Степанов начал тихие разговоры с Чумаковым, мамаша спрашивала Галину о внуках, отец Николай обсуждал с шурином политику.
А Василий, сидевший рядом с Натальей, положил ей руку на колено. Под столом. Но Игнатий Степанович это заметил:
- Что ж вы творите, нехристи! В такой день! – кричал он, изнемогая от гнева и обиды. – Я же брат тебе! А ты, Наташка, сука!
Что случилось потом Рожину видеть не пришлось - он только слышал. Случилось почти так, как говорил отец Николай. Ледяная стена, позволившая Игнатию Степановичу отлепиться от лежащего в могиле тела, сдавила его и почти вплотную прижала к старому образу Спасителя, стоящего на божнице в комнате мамаши. Так, что он чувствоал себя словно в жерле тесной трубы – только икона, даже повернуться нельзя.
И девять дней Рожин «созерцал райские кущи» - трещины и облупившуюся краску доски, с черными копотными подпалинами от лампадного огонька. С нее на Игнатия Степановича неподвижно смотрел мрачный, нарисованный двести лет назад Христос. Без сострадания, любви. Без гнева и осуждения. Мертво… К пожелтевшему кружеву ручника, окутывающему лик, прилип засохший мотылек.
А за спиной скрипела пружинами, читала псалтырь или, тяжко дыша, переодевалась мамаша.
На день десятый начался ад. Игнатий Степанович переместился к себе в спальню, где был прикован в ногах кровати. Днем его мучили домашние и уличные звуки (он пытался определить, что делает мамаша, куда так часто ездит Василий, за что Наталья ругает Прасковью…), а ночью «дух» раздирало от того, что он видел. А видел Игнатий Степанович Василия и Наталью.
К концу сороковин они жили уже почти открыто. Еще Игнатий Степанович понял, что на ярмарке был продан овес, который продавать нельзя, и что Василий собирается совместно с Чумаковым строить красильню. А мамаше было несколько раз плохо, и привозили фельдшера. А на дворе середина лета, и уже темнеет по вечерам.
А для Игнатия Степановича время стояло. И окончание сорока дней он определил, когда снова ледяная стена позволила ему покинуть спальню. Через несколько мгновений свободы Рожин вновь оказался у мамаши перед иконой. Но больше к ней не теснило. Давалась свобода летать. Над мамашей, сидящей перед высокой толстой свечой с вечной по нему псалтырью, над непонятными ее строками… Над полом, так что видны разноцветные сплетения тряпок в половике.
И вдруг «оттуда», из-за льда ему пришло, что молитвы матери, железо на крышу, олифа учтены. Кем? Чем? И Рожину дается продолжение. Или начало. В виде запутавшегося в кружеве мотылька. Далее уже птица… Затем собака. И человек… Не он, но он.
Зрение Рожина сузилось так, что осталось только свечное пламя. Даже мамаша исчезла. Только плавное волнение горячего света. А между Игнатием Степановичем и светом тонкая ледяная пленка. Как на пруду, схваченным первым утренником. Та самая, бывшая жесткой стеной.
Рожин это понял. И поняв, затрепетал легкими ожившими крылышками и зная, как летают мотыльки, ринулся на этот прозрачный, ненавистный ледок. С наслаждением пробил его и утонул в горячем свете, давшем долгожданный покой небытия…
Радоница 2019
Свидетельство о публикации №219050701372