Гл. 6. Грусть моя, Александровский мост!

                6. Грусть моя, Александровский мост!

И всё равно в грусти Венечка… Вот он уже вступает на мост Александровский… Вот он уже на середине… Словно чувствуя настроение странника саксофонист на мосту с особенной и даже какою-то роковою страстью дует в трубу.  Душу вынает из Вени. 
Есть в музыканте что-то такое, что заставляет немножко холонуть Веню, вызывает в нём что-то увечное и пропащее, отчего, правда, самую душу даже ломит, но отчего и зачем, не понять…  То, что отзывается в нём какою-то отцветью вешнею, каким-то недомоганием тайным и даже сладким, но что похоронено в Венечке, - будто над могилкою стоит и как бы скрозь, скрозь землицу и травку, и даже скрозь себя  глядит Веня, скрозь собственные косточки… С лёгким таким испугом и даже ознобцем… Веня будто себя узнает во вьюноше. Как бы тому не пропасть…  (Челоковед же Веня, вот же, как оно есть – есть духовидец и провидец Веня).
И впрямь, будто не от мира сего сей мальчик. Словно с какой-то обетной, в груди запакованной тайной.  Каждый вечер… зачем,  для чего он приходит сюда на мост, по которому пронесли мёртвого императора, с этой своею, с тихой, печальной и светлою музычкой.  Так что (и что же так) хочется плакать Венечке… 
И глаза у мальчика вот такие, как на фресках святого иконописца Рублёва. Строгие. Большие. И вместе пронзающие  и плачущие, будто с тобою тебя же оплакивающие. Сливовые. Еврей, что ли, думает Вениамин Иванович. Одной крови  - с Христовой. Вениамин Иванович внутренне подбирается.
Крестится на церкви. Не один раз, но – трижды, церквей много.
Сразу, прямо – на церковь Смоленскую, пятиглавую, словно бутон, словно роза,  взрастающая  перед ним, акварельная,  в лёгкой дымке уже предвечерней, в бирюзовом небе - сподобил же Бог мастеров на такую красоту вешнюю – неземную, взошедшую на земли.
Далее на церковь  голубую, ту самую, в которой останавливался паланкин с  императором,  церковь архангела и архистратига Михаила, ближнюю, с облупленным, правда, верхом, широким зелено-золотым куполом над тихой водою, с высоченною колокольней над берегом Орлика в золотых одуванах справа моста.
Взгляд Вениамина Ивановича цепляется за камень, просвечивающий из воды. Не о него ли разбилась утопленница, девочка, прыгнувшая прошлой весною с моста. С весны прошлой этот мальчик здесь мается… 
Тем истовей Вениамин Иванович крестится на церковь белую, белую, как яичко, слева висячего (другого) моста, ниже по течению Орлика. Богоявленская! Если точнее, как ромашка, белая, с жёлто горящими венчиками главок над порожистой в этом месте рекой, незамерзающей даже в морозы, с уточками и голубями и даже тройкою белых, покачивающихся на воде, лебедей.  То-то святые с белокаменных стен радуются - не нарадоваются. Одеяния на них льняные, волнуются, - белый лён… Кудри у святых белые. Они, как ягнята. Богоявленская им – как матушка. Вся, словно белый сон.  С того же, верно, Борис и Глебка, но уже с витражиков, будто они в веснушках, с надкладезной часовенки  взирают, как солнышки, на подлетающих к ним голубей, подлетающих  - то ли клюнуть из рук их по зёрнышку, то ли взять в клюв по цветочку, и тоже в крапушках, из веночков святых. А может,  голубицы хотят в часовенку между воротцами пролететь  -  водицы святой испить, которая стекает с креста тёмного, тёмного, да в пресветлую купель. А под Надкладезной белая новая набережная. Веня вздыхает. Чуден город Орёл… Правда… Только камень закладный, там, за подворьем, сделался сед и сер, мохом обросши… С энтого самого места, отсюда и пошёл-попёр город Орёл, пуп земли российской.   

На цветоносной неделе и в самое Вербное воскресение, считай, весь апрель, на Благовещение и в Светлый Христов праздник, и еще половину мая   Вениамин Иванович и сам на мосту пропадал. Маялся… Вениамин Иванович ещё истовей крестится… Что-то ему опять чудится… Кажется, чуть ли не на самый праздник перенесения мощей святителя Николая из Мир Ликийских в италийский город Бари, ну да, это уже в мае, привезли ковчежец с иконой и частицами мощей  чудотворца в Орёл, сюда, в Богоявленскую церковь. Очередь из паломников, жаждущих приложиться к чудотворным мощам, длинною изогнутой лентой выстроилась до самой рябиновой аллеи у коммерческого банка над Орликом. И никак не уменьшалась до вечера, до темноты, сколько ни стоял на мосту Вениамин Иванович, озирая сверху прохожих, и пока не зажглись фонари вдоль по над набережной, и когда уже потухли… Сколько же болезных и сирых в Орле, думает Вениамин Иванович, сколько тех, которые, как и он, как и этот мальчик на мосту, маются… И ждут чуда. Ждут, оттого что верят в него. И все, все, которые приложатся, все они излечатся, думает Вениамин Иванович, уже потому, что пришли…
И он даже не раз порывался сойти с моста и присоединиться к страждущим, но не мог…  И не то, что нужно было идти назад в дом и переоблачаться, - в церковь лицедеями не ходят. Нет. И не потому, что не верил в чудо. Да как же не верить… Когда самая жизнь Вениамина Ивановича есть тихое и – исполнившееся чудо!.. Как не крути… Но только жить ему уже не для чего… Да и не с чего…
Кончился праздник Вениной жизни. Профукал свою жизнь Вениамин Иванович. Если по честному. Пустенький он, там внутри себя, он, Веничка Голубь. Стыдно ему перед Боженькой, как-то неудобно Вениамину Ивановичу, горько, горько внутри у Вениамина Ивановича.  Но право же, ну  с чем  ему стоять перед Господом? Что ему теперь, о чём молить Боженьку? Для чего плакаться перед Спасителем?  Да лучше и вовсе, на глаза даже – Господу-то  -  не показываться. Нет, не роптал Вениамин Иванович. И нет же, не гордость  не дозволяла ему пойти и склониться пред Тем, Кому даже легчайшее из дуновений души  Вениамина Ивановича и то, и оно даже известно… Стыд душу ему проел. Вот, не доглядел он за Анечкой. И не помог, не сумел, не удержал, да и держал ли, подле себя Мусечку… И не уберёг, ой, не убережёт он Манечку.    Стыд нутро ему ел… Вишь, только оболочка на Вениамине Ивановиче и осталась. Вениамин Иванович есть одна - ветошь… Вот этот болтающийся на нём комбинезон, карманы его, колокольчики да тряпочки... Вишь, как он себя прикрыл…  Никто ж и не догадывается…  Что нет там, внутри комбинезона, нет там Вениамина Ивановича. Как за халатом не было Анечки.
А за всех, сразу, и не попросишь…
Даже  только за каждую погибшую клеточку Вениной головы, - это ж сразу и сколько просьб надо и сколько поклонов отбить… 
Господи!
За эту очередь…
Да не одну. За все очереди по всем городам и весям.
За Россию и за Отечество! - опять возносился и рыпался Вениамин Иванович.
«Спаси и помилуй, Господи!» – шептал помимо себя Вениамин Иванович.

А самого пошатывало, сам-то едва ли не падал…  Заносило, заносило  Вениамина Ивановича… Руку к груди прикладывал. Сердчишко своё слушал. Трепыхается ещё, али же нет… Бьётся ль, на месте ль, в самом то деле… Или уже выскочило…  Трогал себя, как бывало на бульваре, за шею. Проводил рукой далее, выше, вроде приглаживал себе волосы, на голове то есть, а сам следил да послёживал, наблюдал за своею головой, - есть то она, али нет…  На месте ль голова Вениамина Ивановича? А то куда делась, взяла и удалилась. Или вот, может, выкрали голову у Вениамина Ивановича. Все же и всё, что ни попадя, крадут. Чем голова хуже… А то думал, залезть бы  ему внутрь, посмотреть, што там внутри с ею на сам деле такое деется?..  Что там внутри у него завелось? Господи! Да не насекомое какое ли!?.  Вздрагивал Вениамин Иванович. Случайно ли, что  Мусечка и превратилась то в оное… По роду да по племени… Ладно, что ишо в коровку-то божию… Во что превратится Анечка? И сам Веня… Чем крест сей обернётся для Манечки?..
Спаси и помилуй, Господи!

Эх, не голова у Вениамина Ивановича. Не голова – одуван. Отцвёл, облетел Вениамин Иванович. Весь отошёл – в золотую да непогоду.

С того, верно, так истово над Вениамином Ивановичем цвёл город Орёл. 
Ах, верно, с того, с того  над головой Вень Ваныча так одуряющее пахли акации. Над головой Вени, над Александровским мостом, над серыми башнями старого банка из красного кирпича слева и впереди моста, над голубыми елями, выстроившимися вдоль банка по фасаду, над скользящими мимо трамвайными линиями и над трамваями, над самыми  сыплющими искрами дугами их - летел сей запах, то есть вместе с электричеством, сыплясь цветами.
Цветы припадали к высоким и круглым банковским окнам в белых кокошниках, заглядывали  к клеркам банка и даж залезали  к ним через фортки, ложились на подоконники белыми кистями, на  голубеющие меж окнами изразцы, залезали в проёмы чердачных теремов для продува воздуха и, верно,   спускались в подвалы банка с золотыми его червонцами (по отдушинам),  -  на углу, на углу  в сквере между спуском с моста и фасонистым боком коммерческого банка высоко-высоко  распускались, сияли, цвели сии  неземные цветы.
Да, да, именно здесь, на углу между банком и мостом, на этом вот самом месте, тонко-тонко дымила-цвела целая роща акаций.
Купы их круглились над самою черепичною кровлей (были так высоки),  верхушки ж стояли, господа,  вровень с шатровыми четырехскатными башнями, вровень со шпилями и флюгерами, задыхаясь в белом густом дыму, пыля на башни, на кровли, на красные кирпичи с белыми  столбами, на кованные кружева подъездных карнизов, висячих лампад под ними и ярусы оградок и оград по периметру,  на плоские пики их, на ближние и дальние купола и часовенки Богоявленской церкви и церкви Михаила Архангела. Цветы чадили на целый город, к полудню опрокидываясь в воду белыми купами вниз вместе с башнями (банка) и куполами (церквей) - синими, белыми, розовыми и золотыми, - волнуясь и будто плывя вдоль по реке к стрелке между Окой и Орликом и покачиваясь на воде, - как те, те  самые, белые, белые лебеди на воде, - к закладному камню града Орла.
И пахли они на весь старый город, заволакивая его белым дымом, ударяя в голову орловчанам тонким, неуловимым, будто бы тайным и вместе  –  всесильным и неистребимым запахом – мёда и света, стекающих с цветов белой акации. 
Акация, это акация приводила вятичей в чувство своею воскресительной и неизбывною силою, да крест с бегущей  по нему в окоём водой в пресветлую чашу Надкладезной часовушки, да купола Богоявленской и Михаила Архангела церквей, да Смоленской, да небо, да синь, да белые облака, которые уже путались в майских цветах Орловской акации, подпираемые белыми кистями снизу.

Да, для всех распускалась акация… Но не для Вениамина Ивановича Голубя.  Отпраздновался Вениамин Иванович. Если, опять же, по честному. Вот в таком же дыму и чаду протекала и вся протекла, вся и целая жизнь Вениамина Ивановича. Оглянуться он не успел. Да и некогда было. Без заминки, без задержки, без оглядки жил Вениамин Иванович. Ни остановиться, ни полюбоваться… Жалко, что художник…  Теперь ему не наглядеться…
Но поздно, поздно…
Надо идти укладывать спать Анечку, отрывать её от пола, - всё чаще сваливалась, где ни попадя, Ангелиночка. Возносить её на кроватку… Беспамятную… Заносить сбоку да чтобы в вглубь ложа, подальше от края, переносить  ей её золотые ноженьки…  Накрывать её одеяльцем,  подтыкая его с бочочков, чтобы не раскрылась Анечка.  Ночи бывают холодные. Фортку же Веня держал открытою, чтобы вдосталь навдыхалась Анечка кислорода. С некоторых пор не выходила ж на улицу Анечка. За порог уже не показывалась.  Ослабела, совсем слабенькой стала Евангелина Иоанновна…

Эх-эх! Фьюи–фьюить! Трын-трын, дра-та-та! Ой ли, люли, люли,  налетели вули, налетели вули, да и сели на люли…

Всегда, всегда на мосту рядом с Венечкой была его Анечка…  Ни на минуту ж не расставался, никогда, со своею женой нареченной, облеченною в солнце, со своею, как клялся когда-то Венечка, до гроба наилюбимейшей, наикрасивейшей женушкой, и ещё дальше, так чтобы за гробом, за солнцем, так верил, даже и сейчас, Венечка, как было обещано им, так и сбудется, - неразлучно, навечно быть им рядышком, вместе, сизому голубю да с сизой голубкою.
Всегда, что же, что мысленно, всегда и всенепременно на мосту в обнимку с ним стояла его Анечка, спиною к решетке, облокотясь локоточками о перила, с распущенными волосами, развевающимися за чугунной решеткой с орлами, как над мостом  в Париже. Волосы её развевались над водою с опрокинутыми в воду шатровыми куполами до самой воды, задевая кресты, такие длинные были золотые власа у Анечки… Случалось, Вениамин Иванович  щекотал её рыже-золотистые волосы губами, дул на пушок за ушком, одним и другим, брал в губы её своенравные лёгкие локоны, играя ими…  Да что там… Венечка не раз прям-таки зарывался ликом в золотую её копну. 
«Дяденька, чё это вы такое делаете?.. - пацанва спрашивала, проходя мимо Вениамина Ивановича по мосту. - Быдто бодаете кого?..» 
«Баба привиделась, - отвечал Венечка…  - Венечка  вообще отличался чрезвычайно искренностью, простотою и сугубою даже откровенностью. – И, значится, я ей… как это… в … ей…  в ейную  э…  тыкаюсь, в сокровенность,  значится…» - отвечал с совершенною прямотой, с совершенною невозмутимостью Вениамин Иванович. 
Нет, каково? Святая простота ты, Венечка.
«А… козёл старый!» 
Ну что тут скажешь… Господи боже мой! Понятия нет у пацанвы. Дети они малые.
Правда, что же тут делать, если вот волосы у Анечки везде были так хороши, так шелковисты, как у тёлочки, только народившейся, -  ещё не расправившиеся, спутанные, кудрявые и немного прилипшие, ну там, к височкам, в колечках,  к темени или вот - в паху, все в дыму  – от любви, от усилий, от любовного усердия и натружения, - Анечка всегда так старалась, забываясь, такая она была самозабвенная, такая беспамятная, память ей отшибало во время любви, напрочь, что, ну что тут поделаешь, и даже во всех областях Анечка дымилось, не то что там в центре, но и по окрестностям, в тенистых закоулках, во тьме её Сада…  Не дымилась, так затуманивалась… Вся Анечка во время любви цветами покрывалась… Вся была такая розово-мятная. Как поляна с душистою травкой. Как усыпанная ранетками. Быдто райское яблочко. Быдто конфетка. Быдто такой леденец  в виде сердечка на палочке, алого.

Часами стоял над водою Венечка, склонясь за перила чугунной решётки и засматриваясь в уже предзакатную, в отсветах, озаренную облачным светом воду. Будто прощался… С водою, с рекою, с Александровским мостом и с церквами, розовой, голубою и белою, как яичко. Как будто чувствовал что-то такое впереди для себя, что-то грустное, что-то из ряда вон  Венечка… Что-то такое, что пора было, даже нужно уже было прощаться… 

Вода всходила набранной за день немножко затхлой теплынью, пахла тиной, прелою коноплёю, помётом утиным. Первые выводки утят на выгуле копошились стайками в мелкой травке, - чмокали жёлтыми носами, подбирая ряску от берега. Захлёбываясь, стенали лягушки. Немолчно и тихо стрекотали сверчки. Перекликаясь, вскрикивали камышевки. Но всех перекрывая, возлюбленный Вениамином Ивановичем пел чёрный дрозд, Вениамин Иванович давно присмотрел его в молочных кистях акаций, узнанный гость, оранжевоклювый, перья ж как траур, как ночь, и так глубоко и чисто свистел, как та дьяволица с дудочкой и с откинутой от лица вуалью у художественного салона с её божией, с её волшебной и непереносимой   музычкой.  А тут птица, как человек, значит, на флейте, так птица горлом поёт. Ах, зарыдать бы Вениамину Ивановичу!..

Сумерки густели, превращаясь в синие тени. Зажигались матовые плафоны над головой Вени - над колоннами белыми под шпилями с бронзовыми гербовыми орлами, которые летели над городом. Прохожих не убавлялось. Однако ж фигуры их как бы истаивали. Превращались в тени. По мосту передвигались как бы даже и не совсем, что люди. Похоже, что это были призраки. Люди, они лишь мнились Вениамину Ивановичу. Или же как-то так, что они вышли из головы Вениамина Ивановича. Собрались и вот дефилировали парочками. Такими фантомами. Которые постарше – чинно, под ручку. Молоденькие ж не то что, как в бытность дефилировали Венечка с Анечкой, не так, чтобы рядышком, но тоже  ручками взявшись –  только что снизу, всенепременно – сомкнувши ладошка в ладушку в замочек, и надо сказать, что это трогало Веню. Некоторые на мосту целовались, это уж зря, тени их вырастали, зыбко качались, не нравилось Вене сие, сие пустое, думалось Вене. Сам он только щекотал волосы Анечке, только дул на её золотые волосы. Только локонами, такими, как у Анны Керн, как у Натальи Николаевны Гончаровой, играл.  Вроде как баловался. А энти прямо прилипают друг к дружке. Ах, подзабыл, подзабыл Венечка, как зацеловывал он на мосту Анечку…


Рецензии