Картины моего детства

      КАРТИНЫ ИЗ ДЕТСТВА
 
Я помню железную печку в юрте, которую топили аргалом – плитами сушёного кизяка. Такая печь быстро остывала и утром, затопив её, мама разбивала в ведре лёд и вода со звоном падала в чайник. Я лежу и жду, когда  от железной печки нагреется воздух в юрте. Тогда можно будет вылезти из-под тёплого одеяла и одеться. Рассветный свет падает в оконце в крыше юрты. Блики огня из печки, которая топится в центре юрты, освещают две кровати, стоящие у западной и восточной стен. На восточной кровати спим мы с мамой, а сейчас я лежу одна. В изголовье нашей кровати стоит красиво расписанный сундук на подставке. В нем всё самое ценное для нас: праздничная одежда, отрезы тканей, платки и полотенца новые, хранятся здесь и все документы. Сундук под замком. На нём стоит швейная машинка – атрибут и драгоценность каждой бурятской женщины. В изголовье другой кровати стоит двухстворчатый шкаф, на нём стоит радиоприёмник: жёлтый лаковый ящик, динамик скрыт за жёлтой шёлковой сеткой. Сколько раз в детстве, слушая песни, звучавшие из приёмника, я задавалась вопросом, как в ящичек вместились поющие люди. Между шкафом и сундуком, как раз напротив входной двери, находится святыня бурятской семьи – на столике, покрытом шёлком, божница. Стоит  красный шкафчик с остеклёнными дверцами, в нём сверкают начищенной медью и старинной бронзой чашки-тахилы на толстой ножке. Они наполнены зерном, сверху лежат пряники, печенья, конфеты в разноцветных фантиках: мечта детских вожделений. На заднем плане смотрят на тебя строгими   вопрошающими глазами бурханы: изображения на ткани и фотографии, сделанные в Дацане. Всё в шкафчике нарядное и красочное. Тибетская книга с молитвами лежит, продолговатая, завёрнутая в шёлк и перетянутая витым шнурком. Сколько раз замирало сердечко от страха, когда благословляли этой книгой, прикладывая её к твоей голове: а вдруг боженька узнает твои грехи вольные и невольные!
Между печкой и божницей стоит стол, покрытый клеенкой. Над ним висит лампа керосиновая с железным абажуром-отражателем. Это центр жизни в юрте. За этим столом кушаем, на нём мама шьет вечерами, а я рисую или играю, когда одна. За ним же принимают и гостей. В изножье восточной кровати стоит кухонный шкаф, в котором наша скромная посуда и часть продуктов. Основные продукты и одежда хранятся на улице в мухулике – железном коробе на колесах, похожем на маленький домик с дверью. В изножье западной кровати вешают одежду, конскую сбрую, на топчане вода в ведрах, тут же стали, позже, подвешивать умывальник над тазом. Раньше, помню, умывались, поливая друг другу водой из ковша.
В некоторых семьях в юрте перед кроватями ставили деревянные настилы или длинные скамьи. У нас с мамой не было ни настилов, ни скамеек. Но я помню, подзоры кружевные на маминой  кровати. К белой простыне были пришиты кружева, связанные крючком. Застилаешь кровать покрывалом, а кружева из-под него красиво свисают. Не знаю, мама сама вязала их, или, скорей всего, подарили ей подруги - рукодельницы из села Аршантуй. На кровати возвышались подушки, поставленные одна на другую, покрытые тюлевой накидкой. Мама, заправляя кровать, старалась как можно пышнее взбить подушки, да так поставить их, чтобы уголки торчали высоко в стороны. Любила я, когда на зиму мама натягивала ситцевые полога на решётчатые стены. От цветных и пёстрых тканей в юрте становилось светло и нарядно. И, как будто, теплее было длинными, зимними вечерами от нарисованных цветов.
Из горячих коровьих лепешек мы с мамой лепили завалинку вокруг юрты. Мне кажется, что этому научились у русских. В раннем детстве я не помню такие завалинки. Так же русские друзья, наверное, научили в 60-е ставить в юрте кирпичные печи, с колодцами, с заслонкой, чтобы тепло не улетало в трубу. И тогда вода в ведре уже не замерзала - по утрам печь была теплой. Это было время, когда развели тонкорунных овец. Их обеспечивали кормами,  поэтому отпала нужда кочевать среди зимы, меняя пастбище. Ведь при кочевке железную печку быстрее поставишь и сразу затопишь ее.
Я росла одна. Брат с сестрой намного старше меня. Жили они в юрте с дедом и бабушкой, их и звали папой и мамой. Поэтому я считала себя единственным ребенком. Осталось в памяти, как я просила маму родить мне братика. Играла с котом, пеленая его и укладывая в «балетку»: был такой маленький чемоданчик в моем распоряжении. Кот терпеливо сносил все муки, не сопротивлялся и не царапался. Я замыкала его в «балетке» и носила с собой.
 Зимой, в ясный солнечный день, хорошо было играть в катоне. Четырехметровой высоты стены из ивняка, обложенные обвалкой из соломы, не пропускали ветер. Хохир, навоз бараний, после выгона овец, боронили железной бороной, которую таскал по кругу, впряженный конь. Чтобы борона хорошо рыхлила утоптанный за ночь навоз, на нее клали тяжести. Горячий навоз перемешивался со старым. Подстилка такая не куржавела, не замерзала, и вечером овцы ложились на теплый навоз. До использования бороны, оказывается, оставляли в катоне голов двадцать овец и гоняли их по катону, чтобы острые копытца раздавили овечьи горошины. Так рыхлили и перемешивали старый навоз со свежим. К тому же была такая особенность постройки катонов: ворота смотрели строго на юг, чтобы первые лучи зимнего солнца прошлись вдоль западной стены, а последние вдоль восточной. Получалось так, что в короткий день весь круглый двор подпадал под лучи солнца. Вот вам и дезинфекция ультрафиолетовыми лучами.
Зимы в Забайкалье зачастую бесснежные, бураны бывают чаще всего весной. Веками  животноводы-кочевники использовали природу для своих нужд. Так вот осенью отары овец специально прогоняли по солончакам, поднимая белые тучи из соды и соли. Овцы чихали и из носоглоток вылетали личинки тех паразитов, что за зиму внедрялись в мозг животного, вызывая болезнь «вертячку», не помню её научное название.
В катоне я строила дороги, ставила зароды, дома из хохира. Можно было принести черепушки цветные, лоскутки, трактора и машины из брусков, сделанные братом. Вырастало целое село или стоянка. Так играли все дети бурятские и до меня.
 Весной и летом, когда перестаешь присматривать за сакманом, можно было играть в степи, возле мышиных нор. Там тоже построишь стоянку, из камней сделаешь стены, мебель, а мыши, сидящие в норках, будто бы хозяева. Цветами украсишь ограду.
 У меня, лет с четырех, была обязанность: при приближении мамы с отарой с пастбища, я затапливала железную печь в юрте и варила чай. Не помню, чтобы мама меня чему-то учила, молчаливая она была со мной. Мне кажется, что я сама догадалась варить маме чай. Хотя в соседней юрте жила бабушка, мачеха мамина, но я не видела, чтобы мама с ней сидела и чай пила. Помню только, что подоив коров, заносила мама бабушке ведро молока.
 Зимник был у нас три года у границы на р. Ималке. Катон высокий из тальника. Тальник, срубленный на Ононе, жерди, солому для обвалки на тракторах привозили осенью. Раньше дед, затем брат, строили катон и все дворы за ним. Сенник в центре, с западной стороны тырло для кормежки отары, с восточной дворики для коней, коров, свинарник. С северной стороны полукругом загородка из тальника - татурган с обвалкой из соломы или ветоши, скошенной осенью на речке Ималке. В юртах печки ставили из кирпичей. Когда мы откочевывали, дворы и печки оставались стоять. Забирали только щиты трехметровые. Осенью все ставилось обратно. Так на одном месте зимовали три зимы.
Спустя три зимы в катоне навоз становился полуметровой высоты, и тогда надо было переносить катон на новое место. Забирались все столбы, жерди, разбиралась кирпичная печь. Оставался только круг навоза. Подсохший навоз по осени вилами мама переворачивала плитками сушить дальше. Высохший аргал складывался в высокий бурт, перевозился на следующий зимник. Потом всю зиму топились им. Кирпичные печи стали больше топить дровами, которые завозил совхоз. Аргал шлакуется, закрывать трубу нельзя, угарно. Топиться аргалом стали только в теплое время года. Строить дома на стоянках начали в середине 60-ых. В дома чабаны купили мебель полированную, диваны, кресла, ковры-паласы. Такое добро не будешь перевозить в год по два раза. Вот и стали семейные чабаны осёдлыми. Кочевать стали налегке только на летник.
Вспоминаю, как кочевали в лето 1969 на летник с мамой вдвоем. Мне было 13 лет. Брата весной забрали в армию, сестры не было дома. Не было у мамы даже мысли закрыть отару на несколько часов, пока перекочуем. Мама загружала телегу юртой, скарбом нашим, ехала пасти отару. А я коня, впряженного в телегу, в поводу вела на соседнюю сопку. Так сделала я 3-4 ходки. Последним рейсом перевожу мухулик - кладовку на 2-х колесах от конной сенокосилки. Кто знает, какие тяжелые эти чугунные колеса. Чересседельник мама подвела коню нашему, по кличке Военный, под брюхо, потому что груз неудобный. Кладовка на 2-х колесах хочет опрокинуться назад. Подъем в гору увеличивает риск опрокидывания. Я-то ничего не понимаю, веду себе, да веду коня. Подскакивает галопом мама, спрыгивает с лошади и к нам. Оказывается, чересседельник соскользнул с брюха Военного ему под пах, арба тянет коня вверх. Как этот тяжеловес-конь не сдурел, не разнес, не растоптал меня, не знаю. Напугалась я позже, вспоминив этот случай, когда сама учила коня ходить в телеге.
Потом с мамой ставили юрту. Установили решетчатые стены, дверь подсоединили. Мама встала в центре на стол и держит круг-тооно над головой. Моя роль вставить палки-уня в края этого круга и закрепить на верхнем крае стены-решетки. Бегаю по кругу, вставляю равномерно "радиусы", чтобы тооно стало держаться без маминых рук. Потом уже с мамой вдвоем, ходим вокруг юрты и вставляем все уня. Затем натягиваем войлочные пластины на стены, подвязывем их, затем закидываем на юрту верхние пластины, палками длинными мама расправляет их, тоже подвязываем. Сколько силы надо все это проделать? От меня толку только поддержать, подать, а вся тяжесть по переноске и поднятию ложится на мамины худенькие плечи.
Как бы я не вспоминала добром советское время, но ведь и в, то время действовал человеческий фактор. Был бы внимательный управляющий на нашем отделении, отправил бы трактор с прицепом и одного рабочего, чтобы помогли одинокой чабанке, перекочевать на летник. Знал управ, что ушёл сын в армию, а помощника чабана сам же ещё не нашёл. Когда я лежала годами в санатории, мама один раз в год во время отпуска, могла приехать, чтобы навестить больную дочь. В рабочее время не пускали, а неграмотная бурятка не настаивала: нельзя, значит нельзя. Поэтому виделись мы с мамой три раза за три года, когда лежала я первый раз, два раза за два года во второй раз, а третий год я лечилась в Ленинграде. Пока там меня оперировали, мама умерла, не дождавшись моего выздоровления…
Я вспомнила то, чему сама была свидетелем. Когда сама стала чабанкой, работала с мужем, с братом. Но бывали случаи, когда я оставалась одна на стоянке. И когда поддавалась тяжёлой работе, вспоминала свою мать: как она одна работала? Были, конечно, помощники, но ведь они менялись, уходили в отпуск, на другую работу. А старший чабан всегда в степи возле отары.  Тяжелейший труд каждодневный, без выходных, без праздников.         

У деда с бабкой в юрте вдоль кроватей были проложены дощатые настилы, застеленные ширдыками: продолговатыми кусками войлока, обшитыми тканью. Сидя на них, старики кушали. Помню, как бабушка била земные поклоны перед божницей на этих настилах. И я с ней тоже молилась, простираясь по ширдыку. Бабушка взбивала масло по-бурятски, выделывала ягнячьи и овечьи шкуры в кислом молоке, обшивала пласты войлока, выкроенные для юрты, толстой иглой с шерстяной нитью. Такие красивые стежки, помню, у нее получались. Осенью расстелет она войлок на улице и занимается шитьем разным. Я вдевала ей нитку в иголку. И моей обязанностью было присматривать за скотом, чтобы они не травили поля, зароды сена или не ушли на предыдущую стоянку. Для этого был у меня монгольский конь низкорослый, Бурка. Вот на нем и гоняла я коров с пяти лет. 
Знала бабушка бурятские сказки и легенды. Хорошо было в ненастную погоду, лежать в стариковской юрте на кровати под овчинным одеялом, и слушать их. Она умела читать на старомонгольском молитвенные книги. Была знахаркой и костоправом. Бабушка собирала и сушила лекарственные травы и цветы. В мешочках и пучками,  висели они в юрте, подвешенные к палкам-уня, поддерживающим макушку юрты-тооно. Осенью мы выкапывали луковицы саранки. Бывало, что бабушка находила кладовую мышей. Мы разрывали  хранилище, полное луковиц, забирали их, взамен засыпали пшеницу. Сейчас пишу и думаю: может крота кладовая была?
Очень набожная и суеверная, бабушка все поучала, что нельзя делать или говорить. Эти заветы и наказы помню до сих пор.
Русский язык я выучила лет с трех, когда жили возле Аршантуя. С тех пор сопровождала бабушку, когда она ездила на телеге в гости. Бабушка русский язык не знала, я была ее переводчиком. Но, когда в 11 лет, пролежав в санатории три года, я приехала домой, бабушка возненавидела меня. Забыл ребенок свой родной бурятский язык начисто! Страшнее греха не оказалось. Два года до своей смерти бабушка меня ни разу не позвала и я к ней не подошла. На похороны бабушки ехать из интерната, сестра меня не взяла. В день похорон, мы, с моими одноклассниками-бурятами с Сережкой Гармаевым и Юркой Бальжинимаевым, родственниками, пошли на кладбище. Но там уже никого не было. Мы же пошли по-русски, после двух часов. Откуда нам было знать, что по-бурятски хоронят в час, указанный ламами? Да и не брали детей на кладбище никогда.
Дед был высокого роста, худощавый. Немногословный работяга. С молодости он имел недюжинную силу. Мне рассказывали, как в пьяной драке в Баин-Цагане, дед один уложил пятерых мужиков, а потом плакал, что его обидели. Было ему тогда далеко за пятый десяток. Воевал в Великую Отечественную, служил видимо, сапером, так как восстанавливал мосты на Украине, после отступления немцев. О поляках отзывался, как о добром народе, вспоминал, как красивые полячки угощали яблоками. Демобилизовали деда в сорок четвертом, отправили домой. Война перешла за границу СССР, старший возраст отпускали поднимать сельское хозяйство. Привез дед трофейную машинку "зингер". Когда он женился на бабушке в 46 году, вручил ей в подарок эту швейную машинку. Я машинку не помню. Помню, как мы играли дедушкиной фляжкой солдатской и котелком, который называли "манеркой".
Старики в совхозе работали. Бабушка начала тысяча девятисотых рождения, была. Дед лет на 10 старше ее. В начале 60-ых, я хорошо помню, как старики стояли на гурту в Сатанинске, местечке у границы с Монголией. Там же был и табун лошадей. Жила еще семья русских, которые жили в большом вагоне, по-моему "теплушка". Пришел пожар степной со стороны Монголии. Всю ночь гудели трактора и машины, в юрту заходили-выходили люди. Дед приехал на коне, пил чай и рассказывал бабушке, что гурт угнал за озеро. Утром, выйдя из юрты, я увидела черную степь за Ималкой-речкой, вдоль границы там-сям тлели угольки и дымились бутаны. Народ не пустил пожар на свою территорию, сберег пастбища. В те годы сам директор Гевондян Т.С. руководил тушением пожаров, с пограничниками работали в тесном контакте и не позволяли пожарам опустошать степные пастбища, угрожать населенным пунктам.   
Были у деда и мамы медали "За доблестный труд в годы войны". Мамины документы у меня. А дедушкины, сестра сказала, сожгли после его смерти, по указанию семейного шамана, к которому ездили на обряд каждый год. Мы, внуки, не знаем год рождения своего деда. Старшие не помнят, а я была мала. Когда дед умер, я уже лежала в санатории.
Я благодарна деду за то, что забрал меня от бабушкиного лечения и сам, в первый раз, увез меня в больницу к врачам. Если бы не он, я осталась бы горбатой, и меня парализовало бы в детстве. Слово деда - закон, бабушка с причитаниями свозила меня в Дацан, а бессловесная мама, по направлению районных врачей, оставила дочь в Чите, в Сухой пади.
Помню, как бабушка боялась пьяного мужа. Как она, бедная, вызлив деда своим ворчанием, выскакивала из юрты и убегала в темную степь. Дед выходил с ружьем и стрелял в небо. Или такая картина: дед пьяный приехал откуда-то, сидит на своем топчане с западной стороны печки. Я сижу рядом. Бабушка подает деду в керамической пиале горячий чай-сливанчик. Старики пили только такой чай. Деда трясет с похмелья, пиала выскальзывает из рук, падает на земляной пол и, конечно, не разбивается. С руганью, как это чашка не слушается его, дед хватает пиалу, и разбивает ее об кирпич, подложенный под железную печь: вот тебе наказание. На бабушку жалко смотреть, она готова бежать из юрты, а вдруг чашка или что-то еще полетит в нее! Старших моих брата и сестру, старики растили, как своих детей, в школе они учились под фамилией деда. Изнежила, избаловала их приемная мать-бабушка. А дед строгий был с ними. Меня никогда не ругал он, и я его ни капли не боялась.
Когда меня увезли в больницу, дед уже лежал - болел. Меня отправил лечиться, а сам не захотел. Возле кровати у деда стоял красный сундучок, в сундучке хранилось его добро. Там же лежали пачки махорки, газета специальным образом сложенная. Я приходила в юрту к старикам, садилась на топчан у кровати деда и крутила ему самокрутки. Не козьи ножки, а аккуратные тонкие самокрутки. Выложенную на прямоугольничек газеты, махорку мельчишь пальцами, один краешек листочка языком смачиваешь, затем скручиваешь папироску и заклеиваешь. Фабричный табак дед не признавал, курил только махорку.   
Помню, как брат с сестрой, когда к ним приехали друзья, подговорили меня, пяти-шестилетнюю, украсть у деда пачку махорки. Принесла я им и стали ребятишки крутить самокрутки. Вышла бабушка из юрты: несет табаком откуда-то? Обошла она две, стоящие рядом юрты. Стоит мухулик, кладовка на колесах из гусеничных траков. Из-под нее торчат в разные стороны 6-7 пар детских ног, поднимается табачный дым клубами. С оханьем, с причитаньями стала бабушка вытягивать нас за ноги из-под тележки. С тех пор мне начисто отбило желание пробовать курить. А старшие все равно закурили.
Два раза мне пришлось в школьные годы лежать в санатории из-за позвоночника, который повредила в детстве. На всю жизнь осталась в памяти тоска по родным степям. Санаторий находился в сосновом бору, на краю станции Кука, на горе. Кругом сосны стройные под небо, в просветах между ними высокие сопки. А мне простора степного от горизонта до горизонта хочется. В Ленинграде, ныне Санкт-Петербург, в девятом классе мне не хватало нашего солнца. Целыми днями, неделями клубятся тучи низкие, не мелькнёт из-под них солнечный лучик. Не видно голубого неба в высоком окне палаты, хотя моя кровать стоит у этого окна. Выручали меня от тоски только письма из родного села, которые мне писали девочки, жившие со мной в интернате, до болезни. Когда умерла моя мама на 1 Мая, всем детям наказали, чтобы мне не сообщали об этом, так как я была в это время после тяжёлой операции. Ни один ребёнок не проговорился. Я узнала о том, что мамы нет, через полгода, когда выписали меня, и за мной приехала моя сестра.
 Я не видела маму в гробу, не была на похоронах. Поэтому мне до сих пор кажется, что мама живёт в нашей юрте где-то там, в аршантуйских степях, среди сопок. И, хотя я объехала всю нашу степь, всё равно, где-то там ждёт меня мама, топит печь и варит чай к моему приезду…


Рецензии