Седьмая жизнь

Ирина Ивановна так долго жила на свете, что иногда ей самой казалось, будто это не одна, а несколько разных жизней. И в каждой из них сама она тоже была разной. Эта жизнь была седьмой по счёту и, видимо, последней.

В свои восемьдесят семь Ирина Ивановна была старше всех своих знакомых и ещё довольно резва. Скандинавская ходьба, тибетская гимнастика, обтирания солевыми растворами. Всё по расписанию. Телесные хвори под таким натиском пугались и отступали. С остальным было труднее. Прошлое накатывало на настоящее, и там становилось, реальнее, чем здесь. Она внезапно вспоминала запахи, голоса, ситцевое платье с васильками, которое так любила в четыре, и темно-синее в клетку на танцах в десятом. Соседа Венку, Вениамина, с которым они бегали на эти самые танцы. И речку Оку, и песчинки в туфельках. И уже сама не могла различить, что явственней: тогда или сейчас.

Чтобы легче было с этим справиться, она стала делить прошлое на части. Так и получилось семь жизней. Первая ; от горшка два вершка, ненавистная панама, от любых бед спасающий бабулин фартук, куда сладко пролиты были солёные росы. И так до школы. Потом звёздочки и галстуки, крахмальные воротнички и атласные ленты, исхудавшее на локтях форменное платье, предательские чернила, волосяная линия и нажим, у доски, как на качелях, когда они вверх, а сердце вниз.
Потом кончилась школа, а бабуля тихим февральским утром не вернулась из сна. Ушла и дверь за собой закрыла. Ирина осталась снаружи на ветру. По крайней мере, именно так она чувствовала, ведь это бабуля была её домом, а не стены квартирки, где они жили вдвоём. Она была ей вместо родителей, которые погибли, когда Иринке было три. Бабуля была ей миром, в котором, в отличие от другого ; того, что снаружи, ; всегда был порядок.
Долгая ночь, что Ирина провела у стоящего на столе гроба, стала началом её третьей жизни. У неё тогда было ощущение, что это такой большой чемодан, куда надо незаметно припрятать немногое, но самое важное. Очки в футляре, дно которого выстилала затёртая вышивка ; самое первое иринино рукоделие. Книжку Некрасова. Золотую брошку с аметистом... И то ли свечи так двоили пространство, то ли от слёз его вело, но только Ирина и сейчас была уверена, что бабуля лежала довольная и всё одобряла.

Потом она встретила Игоря. Теперь, как ни старалась, Ирина Ивановна не могла вспомнить, какой он был. А с обломанной по краям фотографии, когда она рассматривала её через лупу, всякий раз, улыбаясь, смотрел на неё новый незнакомый мужчина. Один был усталым, другой насмешливым, третий всё понимал. И каждый мог рассказать свою историю про то, почему не сложилось их долго и счастливо. Ирина Ивановна об этом не думала, но можно ли было за 92 дня их короткометражного знакомства, хоть что-то понять?

Пять лет назад она схоронила дочь: та всё болела и болела с самого рождения и, едва дотянув до сорока, скончалась от рака. Ирине Ивановне всё ещё казалось, что это она не доглядела. Не десять лет назад, когда ходила за Людмилой до последнего дня. А с самого начала — в четвёртой жизни.
На девятом месяце беременности она всё время смеялась и пела, и умудрялась вечерами играть во дворе в волейбол. Ребята её, конечно, заметно опекали — пасовали тёплый мячик так мягко и точно, прямо в руки, что отбивать его было легче лёгкого. Но соседки смотрели пристально и ворчали-ворковали: «Вот ведь коза какая, не бережётся!».

У одной из этих, вечно недовольных, в то лето гостила внучка, пятилеточка Агния — огонь, а не ребёнок. С какой стороны ни посмотри. Волосами рыжая, кожей белая, а глаза у Агнии были, как Азовское море в июле, — огромные и без конца переливающиеся из синего в бирюзовый. Девчушка целыми днями скакала по двору. Усталая, коротконогая бабка за ней не поспевала. Задохнувшись, падала на лавку, доставала из фартука театральный бинокль и пристально, что твой генерал, высматривала внучку на дальнем конце двора в кустах сирени. Если ей что-то казалось подозрительным, она звала: «Гуня, Гуня, Гу-няяя!»
Ирина от этой протяжной гуни начинала тихо сотрясаться в сдавленном хохоте. Как можно было чудесную девочку Агнию звать Гуня, она решительно не понимала. Агния приносилась, утыкалась бабке в пузо, обнимала её, необъятную, насколько хватало маленьких ручек, и расплывалась в блаженной улыбке.

У Ирины было ощущение, что плакать этот ребёнок не умел в принципе, за ненадобностью. Даже если случалось ей ободрать коленку, она немного хмурилась, сосредоточенно дула на ссадину и снова улыбалась сама себе и всем вокруг. Ирина смотрела на неё, и всё думала: «Силы небесные, все, сколько есть вас там! Пусть и моя будет такая».

Беременность она перехаживала. В конце концов гинеколог с участка встретила её на улице и возопила: «Ещё не родила! Немедленно в стационар!»
Ирина послушно пошла сдаваться. Там ей поставили клизму, выдали бурый от бесконечных кипячений халат и стали мучить уколами. От этого вся радость, которая рассыпалась в ней искрами, пошла на убыль, пока совсем не угасла.

Начиналась её четвёртая, не самая счастливая жизнь. Роды были трудные и долгие. Потом зарядили такие же трудные и долгие дни до самых яслей. Мать-одиночка. На деле это оказалось даже хуже, чем звучало. Помогать с ребёнком было некому. Игорь уехал на БАМ и вернуться не обещал. Его там ждали дела большие и важные. Большая стройка и большеглазые комсомолки ; их фото печатали в тот год во всех газетах. А маленький ребёнок ; дело маленькое и очень, очень хлопотное. Крохотные эти заботы: пелёнки и молочная кухня, ежедневные гуляния и купания, укропная вода и настой целебной травы череды нанизывались одна к одной рядами. Дни, припудренные детской присыпкой, были коротки, а ночи длинны.

Что такое послеродовая депрессия в то время если кто и знал, то не спешил всем остальным рассказывать. Дочка всё время плакала по ночам, и она носила её на руках, пока не занемеет спина. Потом стелила огромное ватное одеяло на пол и вместе с девочкой ложилась на него, потому что, когда лежишь на твёрдом, нытьё в спине проходит быстрее. А дочку укладывала сверху ; животиком к своему животу, лицом к груди. Запах молока, тепло материнского тела и общая на двоих усталость делали своё дело — обе засыпали одновременно.

«Что она видела в тот первый год: хмурое моё лицо, вечно озабоченное? А потом она и вовсе меня не видела...» — привычно обвиняла себя Ирина Ивановна. В своей седьмой и, видимо, последней жизни она понимала, что не бывает безупречных родителей. И что дети приходят, когда там наверху решат, что пора. И уходят насовсем, только если их позовут обратно. Но огромное пустое пространство в ней так и оставалось незаселённым: другими мыслями, другими людьми, другими делами. Огромная сиротливая пустошь.
Бывают осиротевшие дети, а бывают осиротевшие матери. Пока Людмила гасла на глазах — силы выживать в ней не было — Ирина Ивановна боролась за двоих. Пять часов сна, потом отвары, овощные соки, кашки, термосы, склянки и вперёд, вперёд. Она мыла дочь, мазала ей спину, чтобы не было пролежней и, заговаривая боль, рассказывала сказки. Как в детстве, в самый первый их год. И также как в первый год, дочка слушала её, не понимая скороговорки слов, но ловя тонкий ручеёк жизненного тепла.

Как ни странно, но когда Людмилу выписали из больницы умирать, обеим стало легче. На какое-то время боль отступила. Они почти не говорили, но самые простые прикосновения: когда Ирина Ивановна расчёсывала её, или кормила с ложечки, или просто держала за руку, были важнее слов. Важнее всего на свете, потому что этих касаний в запасе у них почти не оставалось.

Со смертью дочери, кончилась шестая жизнь Ирина Ивановны. Соседки удивлялись, что все три дня хлопот с похоронами она была сухая. В груди каменно, голова кружится, ноги как чужие, а слёз нет. После поминок, когда все ушли, Ирина Ивановна лежала, уронив тяжёлую руку на глаза. Тогда прямо из под закрытых век вдруг прихлынула волна. Она стекала по обеим сторонам лица на подушку. И лицо становилось горячим, живым. Рыдания выплёскивались из неё толчками. Сердце колотилось. А потом она вдруг взвыла: «А-а-аа». Но даже с этим на весь выдох долгим «А-а-аа» не отпускало что-то, сжимавшее изнутри.

Так она рыдала и выла три недели. И легче не становилось. В одну из ночей ей приснилась бабуля. Она сидела вместе с сестрой, бабой Галей на кухне, спиной к Ирине, в холщовом фартуке с радостной красной бейкой из ситца. Бабулечки лепили пельмени. Дело хоть на этом, хоть на том свете важное. Они непонятно о чём-то своём говорили, и Ирине в этот разговор доступа не было. От этого она почувствовала себя маленькой девочкой из самой первой жизни. Есть взрослые, старшие, они всё решат. И в тот момент прямо во сне её отпустило: ослабила хватку та сила, что не давала дышать. А потом бабуля повернулась, по-учительски строго блеснула очками и сказала:

— Ну чего ты ревёшь? Здесь ей лучше.
— А можно с вами?

Бабуля в ответ только посмотрела ожидающе, как глядела когда-то на засыпавшихся на простом вопросе учеников, — может ещё исправятся?

Стальным утром, когда за окном подметал улицы и выдувал свою протяжную песню февральский ветер, Ирина Ивановна первый раз проснулась и не заплакала. Встав с постели, она открыла фрамугу, и вместе со всей застоявшейся комнатой вдохнула холодный воздух с крупинками чуть солоноватого снега. Сняла кусок чёрного хлеба с рюмки, выплеснула водку под калину, обнявшую ветками стекло, и медленно раскрошила присохшую корку на жестяной карниз снаружи. Тут же примчалась синица, глянула сбоку и бесцеремонно подцепила крошку побольше. Ирина Ивановна ещё немного постояла у раскрытого окна, чтобы не спугнуть птаху, потом повернулась к плите, поставила чайник и стала жить свою седьмую, видимо, последнюю жизнь.


Рецензии