Рассказы о войне ветерана 52

                МЕЛОДИЯ ЧАЙКОВСКОГО

        Автор Виктор Астафьев

Виктор Петрович Астафьев, советский и российский писатель, драматург, эссеист. Герой Социалистического Труда (1989). Лауреат двух Государственных премий СССР (1978, 1991) и трёх Государственных премий России (1975, 1995, 2003). Член Союза писателей СССР.

 «Почти неделю тянули ветры над землёй Центральной Украины, стелило полог мокрого снега. Промокло всё, промокли все. В окопах, на огневых позициях, даже в солдатских ячейках и ровиках чавкает под обувью, ботинки вязнут в грязи, сознание вязнет и тускнеет в пространстве, заполненном зябкой, беспросветной мглой.
Я сижу на телефоне, две трубки виснут у меня по ушам на петлях, сделанных из бинта. Подвески мокры, телефонные трубки липнут к рукам, то и дело прочищаю клапан рукавом мокрой шинели, в мембране отсыревает порошок, его заедает, он не входит в гнездышко телефонной пазухи.

 У меня прохудились ботинки, подошва на одном вовсе отстала. Я подвязал ее телефонным проводом. Ноги стынут, а когда стынут ноги, стынет всё, весь ты насквозь смят, раздавлен, повержен холодом. Меня бьет кашель, течёт из носа, рукавом грязной шинели я растёр под носом верхнюю губу до ожога. Усов у меня ещё нет, ещё не растут, палит, будто перцем, подносье и нос. Меня знобит, чувствую температуру, матерюсь по телефону с дежурными на батареях.

 Пришёл командир дивизиона, послушал, поморщился, посмотрел на мои обутки, влипшие в грязь ячейки, что вкопана в бок траншеи.
– Чего ж обувь-то не починишь?
– Некогда. И дратва не держится. Сопрела основа, подмётки кожимитовые растащились и растрепались.
– Ну надо ж как-то выходить из положения…
Он уже звонил в тыл, ругался, просил хотя бы несколько пар обуви. Отказали. Скоро переобмундирование, сказали, выдадут всем и всё новое.

 – Как-то надо выходить из положения… – повторяет дивизионный в пространство, как бы и не мне вовсе, но так, чтобы я слышал и разумел, что к чему.
«Выходить из положения» – значит снимать обувь с мёртвых. Преодолевая страх и отвращение, я уже проделал это, снял поношенные кирзовые сапоги с какого-то бедолаги лейтенанта, полегшего со взводом на склоне ничем не приметного холма с выгоревшей сивой травой. И хотя портянки я намотал и засунул в сапоги свои, моими ногами согретые, у меня сразу же начали стынуть ноги. Стыли они как-то отдалённо, словно бы отделены были от меня какой-то мною доселе не изведанной, но ясно ощутимой всем моим существом, молчаливой, хладной истомой. Мне показалось, помстилось, что это и есть земляной холод, его всепроникающее, неслышное, обволакивающее дыхание. Я поскорее сменял те сапоги на ботинки. Они были уже крепко проношены, их полукирзовые-полупарусиновые «щёки» прорезало шнурками, пузырями раздувшиеся переда из свиной кожи не держали сырости, и вот словно бы пережжённые, из пробки сделанные кожимитовые подметки изломались.

 Иду на врага почти босиком по вязкой украинской грязи, и я не один, много нас таких идёт, топает, тащится по позднеосенним хлябям вперёд, на запад. В одном освобождённом нами селе вослед нам вздохнула женщина: «Боже! Боже, опять пленных ведут». Скоро переобмундирование. Зимнее. Ни в коем случае не надо брать полушубок и валенки. Полушубок за месяц-два так забьет вшами, что брось его на снег – и он зашевелится, поползет, в валенках протащись версту-две по пахоте – и вылезешь из них. Я видел дырки в размякшей пахоте, заполненные водой и темной жижей, это вновь прибывший пехотный полк вышагнул из валенок и рванул к шоссе босиком.

 Трупы недавнего отступления разъездило, размяло и растащило по булыжнику, покрытому серой жижей в разноцветных разводах нефти и бензина, вылившегося из подбитых танков и машин. Вот здесь-то пехота и переобулась. Обувь и портянки, как правило, остаются почти в сохранности, не то что головы, хрустнувшие, будто арбузы, смяты, размичканы до фанерной плоскости. Портянки, как знамена иль флаги просивших милости и пощады бойцов, белеются по всей дороге, да ещё зубы, человеческие зубы; не дались колесам машин, гусеницам танков, бело просвечивают там и сям из расколотых камней и в булыжных щелях. Что же это такое? Неужели ко всему этому можно привыкнуть? Можно. Но нужно ли?

 Ах, как зябнут ноги! Трясёт, мелко трясёт всего, и под шинелью, под гимнастёркой и бельём тело покрывается влагой. Поднимается температура,
хоть бы заболеть и…
Резко зазуммерил телефон, я нажал прилипающий к пальцам клапан и сказал:
– Ну какого кому надо?
А в ответ бодрый, звонкий голос, словно у пионера, рапортующего об окончании патриотической работы:
– Привет, красноярский идиот!

 Павлуша. Кокоулин Павлуша, родом из алтайского села Каменный иль Светлый Исток. Мы сошлись с ним в запасном полку, душевно сошлись: я звал его ласково «алтайский вы****ок», а он меня еще ласковей – «красноярский идиот», вот на таком уровне сердешной близости и даже любви изъяснялись мы.
На фронте Павлуша угодил в другой дивизион, но мы изредка виделись и при любой подходящей возможности перемолвливались словом-другим по телефону. Ещё ранней осенью Павлушу определили в ближний тыл переучиваться с телефониста на радиста. Вот и явился Павлуша на передовую бодрый, отдохнувший от окопной маеты.

 – Ну как жизнь молодая протекает?
– Жизнь-то? Молодая-то? – Я втянул носом мокро и, чуть не заскулив по-собачьи, вылаял: – А дубнуло бы поскорее, вот бы хорошо было…
Павлуша смолк, не знает, чего сказать, чем меня приободрить, виноватым себя чувствует за то, что так благополучен, а мы вот подыхаем тут в грязи, во вшах, под гнилым, милости не знающим небом.
– Ну ты, это, ёлки-моталки, чего городишь-то? – уже не очень бодро, но все еще с энтузиазмом говорит Павлуша. Он, Павлуша, от природы румян, круглолиц и очень разговорчив. Умеет на гармошке и балалайке играть, музыку любит, а я конопат, скуласт, язвителен, играть ни на чём не умею. У Павлуши больше оснований жить и выжить на войне, чем у меня. Павлуша, может быть, более полезен и нужен обществу, я же осатанел, грудь вот кашлем рвёт, ангина горло свела, даже слюну проглотить не даёт.

 Павлуша жил до самой войны в красивом хлебном селе среди гор, покрытых по самым горбинам мохнатым кедрачом. Реки, где он рос, харюзные, тайменные, ореха, зверя, птицы в лесах тучи. Пусть и до зернышка выметет родная и любимая власть, всё одно не пропадёшь в алтайском селе, где по огородам арбузы растут, при впадении родной речки в Катунь острова пользительной ягодой облепихой заросли. Моё родное село тоже многого стоит, природа посуровей алтайской, землицы среди скал скудно освоено, но река, тайга под боком, да рано меня сорвало и вынесло из родного села, и понесло, и закружило в водовороте жизни.

 Детство в нужде, страхе и ожидании обещанного счастья прошло, юность в борьбе за место на земле незаметно пролетела в общагах, бараках, каких-то зимовках, навозом, хомутами и гнилыми опилками пахнущих. Теперь здесь вот в дождями промываемых, ветрами продуваемых окопах проходит молодость. Даже одежонку просушить негде и нечем, одно желание подступает всё плотнее – пропасть, сдохнуть поскорее».

 Рассказ 51 http://www.proza.ru/2019/04/22/686

  31.05.2019


Рецензии