Профайлер

Родственник

Совсем недавно скончался один мой родственник. Если быть откровенным, до момента его смерти я и понятия не имел о том, что он — мой родственник. Жил он на юго-востоке страны и с нами связывался только по случаю. С нами — это с моей матерью и её сестрой. Я к этому «с нами» не имел никакого отношения. Мать сказала, что я прихожусь ему троюродным племянником, в общем — седьмая вода на киселе. О моём существовании он знал из коротких звонков матери и быстротечного общения через социальные сети. Причём сам он не проявлял ко мне какого-либо интереса, просто принимал информацию обо мне как факт, обязательный при разговоре, и всё. Когда я приезжал к матери, то слышал, как пару раз произносилось моё имя, когда она выходила в Скайп. Произносилось буднично и как-то второстепенно. Его имени я и вовсе не знал. И вот он умер.   
Когда мать сообщила мне это известие («Помнишь человека, жившего на юго-востоке страны?» — «С которым ты изредка выходишь на связь?» — «Да. Так вот он умер» — «А-а-а»), я ничего не испытал. Вообще ничего. Сколько вокруг нас умирает незнакомых людей. Он был одним из них. Но как-то вечером мне сказали, что он — мой родственник.
— И? — не зная, как реагировать, поднял я глаза на мать. Она приехала погостить ко мне на пару недель, так как в её доме устанавливали камин. («Зачем тебе камин?» — «Когда появляется желание иметь камин, никогда не спрашивают зачем». — «Почему?» — «И «почему» не спрашивают»).
— Ты по-прежнему ничего не испытываешь от этой потери?
— А что-то изменилось?
— Ну, например, его статус по отношению к тебе.
— Хорошо, — равнодушно согласился я. — Я сломлен. Подавлен. Убит. Всё?
— Не совсем, — не сдавалась мать. — Дело в том, что он кое-что тебе оставил.
— Мне?
«Зачем это ему?» — подумал я. — «Он ведь о моём существовании толком и не знал». По мне, если уж и оставлять что-то после смерти, то только тому, кого знаешь как облупленного. А лучше вообще ничего не оставлять. Зачем всё усложнять? Умирать надо хорошим человеком. Или таинственным. А все эти личные вещи, архивы, дневники, книги с дарственными надписями — всё это ведёт к самому мерзотному из человеческих вожделений — похотливому желанию сунуть свой нос туда, куда не следует. А что дальше? А дальше — развенчание хорошего человека. Или таинственного. Зачем? Я, например, совсем не хочу нести за это ответственность. Поэтому, когда мне сообщили, что мой недавно обретённый и тут же покинувший меня родственник что-то мне оставил, это «что-то» показалось мне зловещим и пугающим.
— Мне-то с какой стати? — возмутился я. — Что я ему такого сделал?
— Вот именно потому, что не сделал, — попыталась успокоить меня мать.
— Просто великолепно! — взмахнул я руками, как старый гусь крыльями. — Ну и куда мне девать его внезапный посмертный подарок?
— Посмотри, может, сгодится, — пожала плечом мать. — Он ведь был очень интересным, этот твой родственник.
— Знаешь, это ещё больше пугает. Мне что, ехать теперь нужно за своим наследством?
— Нет, его доставят нам по почте.
— Ладно хоть так, — буркнул я и отправился в душ.
После всего услышанного мне до шести утра снились огромные почтовые баржи, закидывающие наш маленький дом на крохотном песчаном островке громадными, нелепо сколоченными ящиками, из которых высыпались то продолговатые мешки с попкорном, то пластмассовые зелёные лейки, то деревянные свиньи и чучела рыб.
Наутро неприятные ощущения от вчерашнего разговора как-то сгладились. Может быть, потому что утром всегда — так. Меня даже немного заинтересовал этот почивший за тридевять земель родственник. И в самом деле, почему из всех возможных вариантов хранения, должно быть, необыкновенно важной для истории человечества информации он выбрал именно меня, человека, которого знать не знал и видеть не видел? Судя по всему, он не так прост, этот южно-восточный родственник. Может, подумал, что его архив, или что там ещё, стоит услать подальше до какого-нибудь часа икс, а потом ко мне придут люди, скажут великое спасибо за сохранение столь важных документов на благо отечества и всего мира, дадут орден, лавровый венок, обвитый алой лентой, на которой начертано «Молодец», и я наконец-то покину нудную должность менеджера по планированию поставок в заштатной логистической фирме и займусь писательством. Эта громоздкая мысль, свалившаяся на меня в процессе поглощения яичного рулета, даже подняла мне настроение.
— Не забудь заскочить на почту, — сказала мне мать в прихожей. — И не гони сильно. Ночью был дождь.
— Хорошо.
Я поцеловал её в затылок и отправился на работу.
Простояв в пробке положенные полчаса и выслушав половину дорожного плейлиста, куда входила музыка на все случаи жизни, от классики до рока, я припарковал свою вишнёвую Дэу на заднем дворе офисного здания рядом с машиной моего непосредственного начальника, человека непонятного возраста из-за его изрядной лысины, но необыкновенно гладкой кожи. Ему можно было дать от тридцати (быстро лысеющих молодых людей сейчас пруд пруди: генетика? экология? внутренние болезни?) до пятидесяти (хорошо сохранившихся мужчин не меньше — по разным причинам). Просмотрев отведённое количество отчётов, отбегав отведённое количество лестничных пролётов (лифт два дня чинился ремонтниками, имеющими вид растерявшихся студентов-филологов), отдав надлежащее количество распоряжений с подобающим случаю тоном и взглядом, я успешно закончил работу к шести вечера и отправился на почту. Там мне выдали достаточно объёмный свёрток в хрустящей тёмно-коричневой бумаге, где незнакомым красивым почерком было выведено моё имя. Меня это потрясло. Неожиданно и глухо. Я некоторое время стоял посреди почтового отделения, как пень на очищенной делянке, который забыли выкорчевать. Я ведь достаточно часто получал документы, на которых значилось моё имя, написанное совершенно неизвестными мне людьми, и это не вводило меня в ступор. А здесь… Я тряхнул головой. Вообще этот свёрток напомнил мне аккуратно упакованную бомбу. И эту бомбу прислали лично мне. И опять что-то неприятное и пугающее зашевелилось у меня внутри.
— Вот ведь… на мою голову…
Дома я всё откладывал и откладывал знакомство с содержимым таинственного зловещего свёртка. Нет, после ужина. Нет, после просмотра отчётов, которые взял домой как сверхурочку (начальник хорошо за неё доплачивает). Нет, после фильма, который давно запланировал посмотреть… Но, когда мать попрощалась со мной до завтра и, пожелав доброй ночи, ушла в свою комнату, я понял, что откладывать можно только на завтра, а завтра — это совсем другая история с совсем другими необходимостями, желаниями и неприятностями. На каждый день — своя злоба. А эта посылка — злоба дня нынешнего, и тащить её в день грядущий по меньшей мере безответственно. Я с ногами забрался на постель, положил перед собой свёрток, пару секунд помедлил и начал не спеша его разворачивать.

Письмо

За несколькими слоями хрустящей, как новогодний снег, бумаги я обнаружил серый плотный пакет, на котором скотчем был прикреплён конверт нежно-голубого оттенка с соцветием фиолетового дельфиниума в правом верхнем углу.
— Ну просто слюнявый романтизм, — сказал я конверту и усмехнулся. Я не знаю, почему мне хотелось сопротивляться тем странным ощущениям, которые начали рождаться где-то на дне солнечного сплетения. Внутри меня боролись любопытство, неловкость, неприятие и ожидание чего-то значимого и немного страшного.
Я потянул конверт, он с негромким треском оторвался от серого пакета. Внутри него оказались сложенные ровным прямоугольником рукописные листы офисной бумаги. Развернув их, я увидел тонкий, летящий, кажущийся исчезающим почерк.
— Как мне всё это читать? — подумал я сначала, но потом обнаружил, что слова, поначалу воспринимаемые мной, как витиеватый орнамент на странице какого-нибудь старинного фолианта, на самом деле вполне читабельны.
Первая же строка выбила меня из колеи. Ещё там, на почте, я погрузился в небывалый шок от того, что увидел моё имя, написанное чужой рукой неизвестного мне до сей поры родственника. Прочтение первой строки письма выбросило меня на поверхность новых ощущений. Мне стало до жути, до зубной боли противно. С какой стати, почему, за что мне такая вот тупая привилегия? Неужели не было никого другого, в чью жизнь он мог бы так бесцеремонно вторгаться? В том, что сейчас случалось в моей судьбе, я был уверен и со всем этим согласен. Не всегда, конечно. Но, по крайней мере, всё происходившее я мог объяснить логически, а значит, понимать его неизбежность. Неизбежность этого письма, как и этого человека, я объяснить себе не мог. Чёрт! Я больно ударил себя по колену. Письмо начиналось так, как будто мы были не просто знакомы, а близки, и отрицать эти эмоциональные цепи теперь не имеет никакого смысла: они гремели и цеплялись за мою душу совершенно фамильярным обращением.
  «Здравствуй, …!
Даже не сомневаюсь, что ты позволишь в мой адрес несколько колких, а может, и крепких выражений. И окажешься прав. Я жил очень далеко от тебя. Но это не давало мне права… впрочем, мне кажется, что, если я буду оправдываться, ты станешь презирать меня ещё больше. Однако из скупых сообщений о тебе твоей матери я всё-таки составил о твоей персоне некоторое представление. Я ведь, как-никак, профайлер...»
— Профайлер? Что-то новенькое, — мотнул я головой. — Значит, всё это время я был бактерией под микроскопом. Мило… По большому счёту не нужен, но как упражнение по совершенствованию профессиональных навыков очень даже хорош… Спасибо.
Всё это я высказал, глядя в письмо, будто оно каким-то образом могло передать запоздалое раздражение моему почившему родственнику.
— Интересно, что же ты ещё обо мне накопал из «скупых сообщений моей матери»? — перешёл я на такой же фамильярный тон (почему ему можно, а мне нельзя?) и опять обратился к письму.
«Она как-то сказала мне, что ты в свободное от своей скучной работы время (я не шучу, она прямо так и сказала!) занимаешься писательством. Однажды ты дал ей прочитать один рассказ, который её основательно впечатлил. Он назывался «На берегах Мёртвого моря». Всё это она, конечно, осветила мне за несколько скайп-сеансов (мы не имели возможности разговаривать подолгу). В одном из разговоров она заметила, что, если бы обстоятельства сложились несколько иначе, из тебя получился бы неплохой литератор...»
Мать ничего подобного мне не говорила, и от этого мне стало не по себе. Чужому человеку с юго-востока страны она высказывала подобные предположения, касаемые, кстати, меня, а мне, единственному сыну, почему-то — нет? Ну, положим, матери он не чужой. Вон они даже общались раз в месяц. И всё равно, всё равно… Но, ч-чёрт возьми, приятно… От всех этих «основательно впечатлена» и «неплохой литератор». Я знал, что мою мать достаточно трудно «основательно впечатлить». Талантливый лингвист и филолог, имевший когда-то все шансы стать гордостью отечественной науки и положивший их на алтарь здоровья своего единственного болезненного сына, она по-прежнему очень требовательно относилась как к себе, так и к студентам местного университета, в котором служила на скромной должности старшего преподавателя. Но ежемесячные вспышки всевозможных детских недомоганий, серьёзно грозивших моему существованию, заставили её пересмотреть приоритеты. Она охладела к науке как таковой, перестала видеть в ней радость и академическое наслаждение, потому что посчитала, что единственной радостью в жизни матери может быть только улыбка здорового и счастливого ребёнка… Если быть честным, то лет десять назад я вычитал это в её дневнике, который она до сих пор ведёт. Вот уж где было моё личное «основательное потрясение»! Хотя стыд от своего любопытства до сих пор испытываю. Оно вообще-то не в моей природе… Но что я после подобной выходки знаю о своей природе!
Я снова обратился к письму.
«Чем чаще она рассказывала мне о твоём пристрастии, тем отчётливее я понимал, что наконец-то нашёлся человек, который сможет мне помочь. Самонадеянно, правда? Я в принципе не имел права надеяться на твою помощь, однако назначил именно тебя. Представляю, как ты сейчас вскинулся...»
Да, я вскинулся! Значит, этот профайлер решил воспользоваться нашим несущественным, для меня, во всяком случае, родством, чтобы ожидать от меня безусловной помощи? Да я, прежде чем кого-либо потревожить, не одни сутки промучаюсь, подбирая необходимые слова, позы и выражение лица, а он вот так — с места в карьер! Какой же он после этого профайлер!
«"Какой же он после этого профайлер?" Ведь ты так сейчас подумал?»
Ч-чёрт!..
«Ты потом поймёшь, что профайлер я, на самом деле, не такой уж и плохой. Просто… Если долгое время анализировать поведение человека, изучая его склонности, желания и страхи, он, так или иначе, становится частью твоей жизни. Да, может, не самой ценной или радужной, если взять в расчёт характер моей деятельности, но частью — безусловно. Работая с людьми определенного сорта, создавая их поведенческие маршруты, я вдруг начал ловить себя на мысли, что мне значительно интересней было бы моделировать возможные варианты жизни некоторых персонажей, связанных с преступлением, но с обратной стороны. Я имею в виду жертв. Мне стало действительно любопытно, как бы выстроилась их судьба, если бы они воспользовались теми или иными качествами своей натуры, обострёнными или вновь открытыми после преступления. Сначала я подумал, что это — пустая блажь моей где-то артистической натуры (моя прабабка, кстати, и твоя родственница, была достаточно известной актрисой в одном из столичных театров). Но потом мне пришла в голову мысль, заставившая меня на долгое время отказаться от спокойного сна. Все мои умозаключения могли бы стать реальной помощью для этих бедолаг. Я долго сомневался… Имею ли я право сейчас, по прошествии времени, снова заставлять их соприкасаться с кошмаром, который они попытались забыть и с которым попытались смириться? Ведь все они наверняка запомнили мрачного человека с цепким взглядом и вечным блокнотом в руках. Как тебе мой портрет? Но я всё-таки начал действовать. И даже успешно. Не буду тебе описывать то, через что прошёл я сам и провёл тех людей. Но в большинстве случаев мне удалось кое-что. По крайней мере, у меня есть основания предполагать, что теперь эти люди немного счастливее, чем были до встречи со мной. И это — не кокетство. Это — констатация факта. Теперь перехожу к главному. Я знаю о своей болезни и знаю, что ничего нельзя изменить. Хорошо, что у меня нет любимого человека, которого было бы страшно оставлять в этом чудовищном мире. Хотя… Если честно, не всегда он такой чудовищный. Не суть. А суть в том, что у меня повисло три дела, которые я по вполне объективным причинам закончить не смогу. Их я тебе и перепоручаю.
Речь идёт о людях, прошедших через разного рода насилие. Первого пострадавшего довела до состояния почти полной нищеты жена, особа страстная, неординарная и явно не его масштаба. Он сам мне неоднократно рассказывал, что проявил чрезмерную самоуверенность двадцать пять лет назад, когда сделал ей предложение. Она обладала необыкновенными способностями водить людей за нос, а ему казалось, что он подкорректирует в ней излишний авантюризм, обратив его в нужное русло. Вот вроде умный человек… Она была побочной дочерью какого-то крупного промышленника и научилась виртуозно пользоваться своим положением. Ей стало скучно рядом с честным человеком, к тому же, серьёзно в неё влюблённым. Было определённо понятно, какую цель она преследовала, соглашаясь выйти за него замуж. А он говорил, что она любила. Ну-ну… Весь её интерес заключался в коллекции бесценных фолиантов, находящихся в его личной библиотеке, которую начал собирать ещё его дед. Он готовил их к передаче в фундаменталку местного университета. Даже какие-то документы были уже подписаны. И тут ей вдруг, без видимых причин, захотелось развода. Ему, разумеется — нет. Она нашла лёгкий способ его заполучить, обвинив своего мужа в мошенничестве (опущу детали, они тебе ни к чему, да и тайна следствия), отсудила у него всё имущество (нашла себе грамотного и ушлого адвоката), а самое главное — роскошную библиотеку. Она стремительно распродала книги, выручив за них приличную сумму, и укатила на какие-то острова. Однако время от времени писала своему бывшему мужу письма, в которых уверяла, что за ним ведётся жёсткое наблюдение, и если он не хочет поплатиться чем-то большим, чем библиотека, то должен держаться подальше от полиции.
Некоторое время он перебивался как мог. Жил в мастерской друга-художника, который и обратился в полицию после очередного письма с угрозами. Сам он страшно сопротивлялся. И, что удивительно, боялся не за себя, а за репутацию своей бывшей жены, если вдруг её окружение узнает, что ею занимаются правоохранительные органы. Как будто от её репутации вообще что-нибудь осталось… Дело мы закрыли. Нашли часть библиотеки, но некоторые фолианты до сих пор находятся в розыске. Даю твоей фантазии полную свободу представить, как сложилась её жизнь. Но как сложилась его судьба после всего этого, надо бы узнать поточнее.
Второе дело напоминает историю какого-нибудь фильма – триллера или психоделической игры для подростков, склонных лелеять свою депрессию. Однажды в пятницу вечером к нам пришла девочка лет пятнадцати. Помню, была ранняя осень, самое начало сентября. Тепло ещё. Номинально мой рабочий день уже закончился, но я засиделся за какими-то документами. И заходит она. Помню, как сейчас: в свитере, слишком тёплом, совсем не по погоде, джинсовых шортах и — босиком. Колени разбиты в кровь. Стоит у дверей и молча смотрит на меня. До сих пор мурашки от её взгляда. Ладно, не буду докучать тебе рассказом о том, как нам удалось разговорить этого несчастного ребёнка. В общем, ситуация такая.
У её приёмного отца года три назад погибла семья — жена и дочь двенадцати лет. Автокатастрофа, в которой выжил только он и его собака. Собаку, как выяснилось позже, он усыпил, чтобы та не напоминала ему о пережитой трагедии. В течение полугода он находился в состоянии стресса. Это понятно и объяснять ничего не нужно. Но, однако, понял, что одному ему не выжить. Ему необходимо о ком-то заботиться. Само по себе это выше всяких похвал, согласись? Он начинает поиски приёмного ребёнка. У него хороший дом, хорошая работа, обеспечивающая ему стабильный доход, прекрасная кредитная история. И вот в одном из приютов он находит её — точную копию своей погибшей дочери, и почти лишается рассудка. Короче, он делает всё возможное, чтобы ему одобрили его решение взять над ней опеку. И добивается. Он — счастлив, она — счастлива. В её жизни впервые такое — своя собственная комната с широкой дубовой кроватью, книжным шкафом и гардеробом. А дальше… Дальше девочка стала проявлять свой характер, что естественно. У неё свои взгляды на этот мир, на людей, с которыми она стала встречаться, и на семейную жизнь. Надо сказать, что девочка очень умна, находчива и с огромной порцией здравомыслия. И надо же было такому случиться, что её характер оказался совершенно не похожим на характер почившей дочери почти успокоившегося отца. Это шокировало его, вероятно, так же, как и смерть семьи. Он-то надеялся, что вернул себе дочь, а оказывается, что принял в свой дом совершенно чужого человека! И понеслось…
Он бил её за каждое проявление самостоятельной воли, запирал её в комнате, на целый день оставляя без еды, как-то даже сжёг книги, которые она купила на свои, кстати, деньги, заработанные ею в местном почтовом отделении. После очередных побоев она и сбежала от него. Как только он понял, что она ушла, попытался скрыться. Не стану рассказывать, как мы его искали, только обнаружили его в последний момент, когда он натягивал на свою шею петлю в одном из полусожжённых гаражей на западной окраине города. Её же поместили в прежний приют. Потом, уже после судебного процесса над «неудавшимся отцом», её забрала библиотекарь приюта, суровая и сухая дама, не склонная к сантиментам.
Третья история не менее занимательна, если уж быть до конца циничным. На определённом этапе своей работы я вдруг осознал, что время от времени погружаюсь в мутную жижу профессионального цинизма. Но без ложной скромности скажу, что я по мере сил всегда боролся с этой напастью. Надеюсь, что, хоть в малой степени, но преуспел. Так вот, третья история. Жил в нашем городе один маньяк. Уже интересно? Он по причине неустроенного детства ненавидел собак. Его мать очень любила их шотландскую овчарку, и ему казалось, что она лишает его доброй половины материнской любви в пользу «этой патлатой твари». Когда мать умерла, первой жертвой стало именно это несчастное животное. Вероятнее всего, в процессе убийства он испытал сильное возбуждение, схожее с состоянием освобождения, счастья, полёта, что и толкнуло его продолжить освобождать таких же затравленных, как он, людей от «гнусной рыжей породы». Все эти его кровавые забавы продолжались достаточно долго, только почему-то народ не спешил заявлять о пропаже своих четвероногих питомцев. Странный народ эти люди.
И вот случилось так, что одна студентка ветеринарного отделения местного университета стала свидетелем очень неприятной сцены. Маньяк (прости, что не придумал ему другого определения) тащил за шиворот молодую таксу. Она извивалась, как угорь, но даже не скулила — была страшно напугана. Студентка оказалась девушкой не робкого десятка и со стремительностью сапсана ринулась на мучителя. Он зашипел, как разбуженная кобра. Отвоевав собаку, студентка отправилась вместе с ней домой в надежде, что сможет отыскать хозяев несчастного животного.
Однажды после вечернего звонка от предполагаемого хозяина (тот почти плакал от радости в телефонную трубку), она, взяв таксу на руки, побежала к книжному магазину, где была назначена встреча. Было около десяти вечера, уже изрядно стемнело. Простояв у магазина минут пятнадцать, она собралась уходить, когда получила сзади удар по голове. А дальше — «страшное кино». Подвал, связанные руки и ноги, рот заклеен скотчем. И он стоит над ней, как прокурор, вынесший обвинительный приговор.
Она, понимаешь, стала для него препятствием в борьбе за справедливость, которое необходимо устранить. Поскольку он до сей поры практиковался только в отправлении на тот свет тварей бессловесных, решиться на подобное с человеком долго не мог. Это и спасло смелую девочку. Вообще нужно отдать ей должное. Она не сникла, хоть и немало перепугалась. По всему видно — человек действия. В те часы, когда он оставлял её одну, она по мере возможности обследовала подвал. Руки и ноги её по-прежнему были связаны. Рот по-прежнему заклеен скотчем. Он освобождал её только во время приёма пищи, которую она поглощала в его присутствии. Надо сказать, она доставила ему немало хлопот: устраивала погромы, катаясь по полу подвала. Подвал, судя по всему, был одним из немногих мест на земле, где он чувствовал себя спокойно, поэтому и оборудован он был на славу. Там хранилось всё: начиная от новой компьютерной техники, заканчивая книгами, спортивными принадлежностями и закатанными в большие трёхлитровые банки компотами, помидорами, патиссонами. Сам, должно быть, закатывал. Рачительный хозяин. Она ногами сбивала всё, что попадалось ей на пути. Когда удавалось подняться, в ход шла голова. Она наколотила немало шишек, но и содержимому подвала был нанесён грандиозный ущерб. Славная девочка. Ко всему прочему, её бойфренд тоже оказался не промах. Он во время следствия самым активным образом помогал нам. Хороший мальчик. Правильные ребята. Мы нашли её благодаря крохотной записке, оставленной на краешке газетного листа — время и место встречи с предполагаемым хозяином собаки — и забытого ею телефона. Иногда рассеянность делает нам подарки.
Таксу, к сожалению, спасти не удалось. Он же теперь до конца дней своих квартирует в городской клинике для душевнобольных. Без своего подвала ему до сих пор неуютно.
  Я не знаю, нужна ли сейчас этим потерпевшим помощь — может, кого-то из них и в живых уже нет, однако я обязан был узнать. Но не успею. Я прошу тебя, изучи детально их дела и по возможности справься об их нынешней судьбе. Только прошу тебя делать это постепенно. Сначала разберись с одним делом, потом приступай к другому. Это очень важно. Одно не должно перебивать другое, иначе ни одно ни другое не выгорит.
Почему я выбрал именно тебя? Я уже начал тебе говорить о том, что меня некоторым образом пленило твоё увлечение писательством. Тот, кто берётся за такое муторное дело, понимает, на что идёт. Теперь он просто обязан по-другому относиться к тому, что его окружает. Если быть циничным (снова!), то хотя бы потому, что всё это — материал для будущих шедевров. А к материалу такой человек относятся любовно: бережно отбирает его, внимательно компонует, детально анализирует. Но вслед за всеми этими манипуляциями приходит сострадание. Нет, правда, поверь моему опыту. Тот, кто научился по-настоящему анализировать этот мир, начинает ему сострадать. Все писатели сострадательны. Или они не писатели. Судя по тому, что рассказывала о тебе твоя мать, ты — тот, за кого себя выдаёшь. Я почему-то убеждён, что ты, переправившись через волны негодования, примешь мою просьбу и поможешь мне.
 С благодарностью, …»
Я долгое время не мог прийти в себя. За окном стало тише, глуше и темней, и где-то между тонкими ветвями тополя заискрилась неровная поверхность белой луны. Часы показывали без четверти час. Пора ложится, промелькнуло у меня в голове, но о сне сегодня, пожалуй, и речи не пойдёт. Да, я был полон негодования. Но это негодование походило на бесполезное пыхтение перед лицом надвигающейся лавины. Что толку негодовать, если завтра с утра я начну копаться в сером пакете, а послезавтра обязательно увязну в этих делах с головой? Нет, мой странный юго-восточный родственник, действительно, неплохой профайлер.
Я отправился в душ. Всему виной моя ненормальная натура. Мне уже говорили об этом. И не раз. В разное время. Разные люди. Если что-то попадало мне в руки, я начинал это «что-то» препарировать, анатомировать с фанатизмом патологоанатома-извращенца. И отпускал это только после того, как не оставалось ни одного белого пятна, ни одного недоисследованного аспекта. С профессиональной точки зрения такое рвение где-то даже похвально. Но человеческая жизнь выходит далеко за рамки профессиональных отношений. И тут я — пас, одно сплошное недоразумение, зануда, старый скрипучий пень.
С большим остервенением, чем обычно, растирая тело жёстким махровым полотенцем, я вернулся в комнату. А может, этот родственник затаил ещё что-нибудь? Я же не знаю, что прячется в сером пакете. Вскрыть его я смогу только утром. Я так решил. Этот пакет — злоба завтрашнего дня. На сегодня хватит письма. А может, этот родственник и не умер вовсе, а спрятался где-нибудь поблизости, чтобы сподручнее было за мной наблюдать, и всё это окажется каким-нибудь одним большим экспериментом? Может быть, эта его навязчивая идея просматривать варианты развития событий на моём образце выйдет на совершенно новый уровень, и он благодаря мне станет всемирно известным учёным-исследователем в сфере каких-нибудь новых психологических разработок?! Ну, тогда он не профайлер, а манипулятор-придурок! Я тряхнул головой. Или придурок — я. И даже не придурок, а параноик. Мой родственник умер. Это доподлинно известно. Всё. Спать.

Дело первое

Утро выдалось прохладным, но солнечным. Я проснулся за пять минут до звонка будильника на удивление бодрым и энергичным. Странно. Утро всегда давалось мне тяжело, во сколько бы я ни лёг накануне. А тут просто подарок судьбы. Я сразу вспомнил о письме и сером конверте. И, что странно, они не вызвали у меня бурю негатива. Как это было вчера. И вообще мой юго-восточный родственник выглядел сегодня в моих глазах усталым, неразговорчивым, немного угрюмым, но вполне себе приличным человеком. Я хмыкнул. Ну надо же как может всё измениться за ночь!
Я с хрустом потянулся и вышел на кухню. Матери на кухне не оказалось, она уже выехала в аэропорт. Пару дней назад ей внезапно предложили командировку в какую-то дремучую провинцию с каким-то дремучим поручением, и она согласилась. Она вообще, в отличие от меня, была необыкновенно мобильна и с лёгкостью переносила все виды передвижения. И даже желала их. Если долгое время она куда-то не выезжала, ей становилось не по себе. И мне тоже. Она тускнела, ссыхалась, уходила в свои мысли. В такие дни она походила на одинокую черепаху, втянувшую голову в потрескавшийся от ветров и веков панцирь. Поэтому, когда ей предложили эту командировку, я порадовался её радости, по-сыновьи её благословил и помог собрать чемодан.
Поставив на плиту чайник, бросив на сковороду пару ломтиков бекона и четыре помидорки черри, я включил телевизор. Это был какой-то утренний канал с кучей полезных советов для домохозяек и иногда очень недурными музыкальными паузами. Именно сейчас Карла Бруни раскачивала нежный морской пейзаж своим тихим похрипывающим голосом. Под лёгкие, приглушённые звуки незатейливой песенки «Оставайся со своим мужчиной» на телеэкране по песчаному берегу разгуливали двое. Размытые силуэты на фоне изумрудного моря и вкрадчивой щемящей мелодии… Красиво… Бекон и помидорки черри затрещали на сковороде, как игрушечные мотороллеры. Я залил их двумя яйцами. Через пару минут завтрак был готов. С удовольствием позавтракав под задорный голос ведущей утреннего телеканала, рассказывающей о лечебных свойствах корня пиона, я отправился на работу. Сегодня был последний день перед отпуском. Надо же, как этот профайлер подгадал с поручением! Впереди около четырёх недель свободного времени, а значит, возможности вплотную заняться серым пакетом, который я распечатаю, как только вернусь из офиса. Мне трудно было объяснить, что сейчас со мной происходило. Чувство неприязни, которое я ещё вчера так мощно испытывал, испарилось. На поверхности остался интерес, разрастающийся с каждой минутой. Этот интерес касался теперь не только моего юго-восточного родственника, но и, в гораздо в большей степени, тех, чьи жизни очень скоро вынырнут из серого пакета и станут частью моей судьбы. Всё так, как рассказывал в письме профайлер. Я не любитель приглашать в своё пространство кого бы то ни было, поэтому моё пространство невероятно просторно, свободно и пригодно для глубокого дыхания во всю грудь. Я против насильственного вторжения, каким мне показалось знакомство с почившим родственником. Но я не опускаю шлагбаум перед теми, кто случайно забрёл к моим границам, кто никогда не собирался скрещивать свою жизнь с моей, кто даже от мыслей об этом был далёк. Такими «случайно забредшими» стали люди, чьи судьбы сейчас были запечатаны в сером пакете. Хотя я понятия не имел, как всё обернётся дальше. Может быть, когда настанет черёд делать реальное дело, я забьюсь в безмолвной истерике и шёпотом закричу в потолок: «На кой мне всё это?!». Со мной ведь такое впервые.
Справившись с последней порцией отчётов, угостив обедом в кафе на первом этаже офисного здания сослуживцев и поймав пару завистливых взглядов в спину, я отправился в отпуск. Прямо в машине я скинул пиджак, стянул галстук, закатал по локоть рукава белоснежной рубашки и врубил аудиосистему. Первые же звуки мелодии ввели меня в замешательство. Только сегодня утром я наслаждался бархатным, туманным и качающимся, как море на рассвете, голосом Карлы Бруно. Этот же голос встретил меня и теперь, в салоне моего автомобиля. Встретил так, словно ждал меня, словно соскучился за эти восемь часов. «Я приеду к тебе», — обращалась ко мне по-французски певица, сожалея о том, что не могла сделать этого раньше. Песня была проста и прекрасна, как одинокая гора на краю мира. Я откинулся на спинку сидения и закрыл глаза. Где-то внутри меня ворочалось ощущение, что из отпуска я вернусь совершенно другим человеком, что в этой машине происходит прощание со мной нынешним, что здесь и сейчас душа моя пустеет и очищается. В глаза словно плеснули лимонным соком. Я быстро заморгал, чтобы остановить неприятное жжение и громко выдохнул. Что-то я расчувствовался. Это не к добру.
Дом встретил меня тишиной. Матери не будет недели две. После окончания командировки она заедет в родной город, в котором не была лет двадцать. Непонятно, что она там найдёт, а самое главное — кого? Все немногочисленные её друзья и родственники, исключая разве почившего на юго-востоке страны, находились здесь. А там — только могилы отца с матерью да места, связанные с детскими и юношескими воспоминаниями. Ну, наверное, это стоит того.
Я сварил кофе, кинул в чашку щепотку корицы и не спеша выпил его в полной тишине. Меня ожидало первое дело. Самое первое дело в моей жизни, никак не связанной с такого рода предприятиями. Несмотря на горячий кофе, в груди было холодно. Как перед экзаменом по статистике, почему-то подумалось мне. И я вспомнил преподавателя, полную женщину в круглых роговых очках, пьющую кровь пугливого студента, как чай с молоком. Одного её взгляда хватало, чтобы снесло крышу от неконтролируемого страха. Всех студентов, какими бы разными они ни были, объединяла общая фобия — экзамен по статистике.
Я медленно поднялся из-за стола, медленно вышел из кухни, медленно прошёл по коридору к своей комнате. На столе лежал серый пакет. Я осторожно вскрыл его ножницами и достал первую папку. На ней значилось «Дело № 1248». За плотными створками папки находились исписанные всё тем же летящим почерком листы офисной бумаги. Иногда на их полях попадались рисунки каких-то космических пейзажей или столбики вычислений. Было ясно, что мой почивший родственник немало усложнял себе работу: наряду с заполнением официальных уголовных дел он систематически и аккуратно собирал необходимую информацию и для своей, прямо скажем, робингудовой деятельности. Ни на папке, ни на одном из документов не было никаких официальных записей или печатей. Иными словами, все предыдущие 1247 дел были исключительно добровольным профессиональным творчеством. Я, если честно, впервые сталкивался с подобным рвением. Мой профайлер либо замаливал какие-то умопомрачительные грехи, либо грезил о стигматах на известных местах своего тела.
На дне папки я обнаружил конверт. Сейчас открою его, а оттуда, как чёрт из табакерки… Пора унимать свою больную фантазию. Я заглянул в конверт и увидел пачку фотографий. На них мутным пятном качалось лицо человека лет шестидесяти. Он был смуглым, в очках тонкой оправы, каким-то напуганным, растерянным и немного нелепым. Вот он разговаривает с человеком в полицейской форме, вот он сидит на лавке, прижимаясь растрёпанным затылком к стене, выкрашенной в казённый зелёный цвет, вот он пожимает руку улыбчивому юноше с идеальным пробором в тёмных волосах. Несколько раз пересмотрев снимки, я убрал их обратно в конверт.
— Ну что ж, приступим, — тихонько сказал я, словно спрашивая у этого нелепого гражданина позволения. На самом деле всё это очень напоминало копание в грязном белье. И если бы здесь не было благородной подоплёки, я бы ни за что не пошёл на такое. Честное слово.
Причитая подобным образом, я вынул из папки первый лист. В верхнем правом углу стояла дата. Ого, прошло более пяти лет… Жив ли ещё этот… номер 1248? Вот прекрасный способ эмоционально не привязываться к моим внезапным компаньонам на время отпуска! Буду звать их по номерам дел. Чуть ниже даты летели строчки, немного уходя вверх у правого поля документа.
«… июля … года
Потерпевший ……
Внешние ориентиры:
1. Рост — 1,72 м.
2. Вес — 68 кг.
3. Возраст — 58 лет.
4. Адрес — ……………….
5. Сутулый, плечи узкие, острые, как у подростка, которого долгое время держали в железном ящике. Голова круглая, большая. Высокий лоб, несколько заужен к основанию роста волос. Волосы густые, тёмные, седина только у висков, незначительная. Однако отсутствие обильной седины его не молодит. Наоборот. Создаётся ощущение некоего подвоха. Брови широкие, красивой формы, тёмные. Глаза миндалевидные, ресницы короткие. Узкая переносица. Как на ней удерживаются очки — ещё тот вопрос. Нос совсем девичий: аккуратный, маленький, немного заострён к концу и смотрится очень нелепо на лице мужчины пятидесяти восьми лет. Губы припухлые, не яркие, подбородок острый, высокие скулы. Лицо ухоженное, чисто выбритое. Шея тонкая. Несоразмерна голове. Именно поэтому потерпевший немного клонит голову то влево, то вправо. Становится похожим на одуванчик в ветреную погоду. Чётко обозначается кадык. Такой небольшой остроконечный бархан. Руки длинные, худые, ладони широкие, а пальцы тонкие, напоминают наконечники стрел. Странное ощущение. Одет в серые мягкие брюки, клетчатую льняную рубашку и тёмно-зелёный кардиган. На ногах коричневые закрытые сандалии…»
Я откинулся на спинку стула. Вот интересно, сколько времени понадобилось моему родственнику, чтобы так подробно описать этого потерпевшего? Как долго он вглядывался в его лицо, насколько качественно считывал все его движения? Однако, справедливости ради, портрет удался на славу. Я вытащил из стопки фотографий снимок и пристально вгляделся в лицо Номера 1248. Удивительно! Даже если бы я не имел под рукой фотографии, я бы представил его именно таким. Почему-то страшно захотелось чихнуть. Пару раз гулко глотнув воздух, я сдался. Чихнуть не получилось. Каким был бы мир, если б люди умели видеть друг друга так мгновенно и детально? Что было бы с нами? С одной стороны, это полное нарушение приватности. А если я не хочу, чтобы меня считывали, как компьютерную программу, не хочу, чтобы меня облучали взглядами и ставили истинные диагнозы! А если мне больше по душе верить в свою таинственность даже для себя самого? А если мне нравится открывать себя как нечто значительное и неизведанное? Но с другой стороны… Все мы стонем от того, что так мало понимаем друг друга, так натужно сходимся с людьми, которые по всем параметрам должны стать нашими близкими. А тут вдруг раз, посмотрел одним взглядом, отсканировал, что тебе нужно, и всё: или друг на всю жизнь, или враг до самой смерти. Ладно, что там дальше?
«Внутренние ориентиры:
Глаза постоянно упираются в нижние дужки очков. Что они там рассматривают? Очень боится прямых взглядов, словно чувствует себя виноватым. Или не доверяет. А может, и то, и другое. Время от времени поводит плечами. На врождённый тик не похоже, потому что постоянно смущается. Если бы это был недуг, носимый долгое время, он бы к нему привык. Или же стыдлив до умопомрачения и боится вызвать у других презрение. Но, скорее всего, это результат потрясения. Нервные пальцы. Они всегда в движении: то сплетаются, то расходятся, как узкие мосты над каналом, то остро выколачивают по плоским коленям какой-то синкопированный ритм. Очень бойко и привычно. Это совсем не похоже на хаотичные болезненные подёргивания. Вполне возможно, увлекается джазом. И серьёзно. Таким способом пытается снять постоянное напряжение. И это реально работает. Консультировался у знакомого джазмена. Ритмы джаза способствуют урегулированию пульса и работы сердечной мышцы. Перед каждым ответом на вопрос улыбается тихой, извиняющейся улыбкой. Но она очень быстро исчезает, словно потерпевший вспоминает, что улыбаться в такой ситуации по меньшей мере неприлично. Странное ощущение».
Хм… Ритмы джаза на плоском колене… Я ещё раз выудил из груды фотографий снимок с изображением Номера 1248. Он и джаз? И тут же в моей голове зазвучал хрипловатый томный голос Карлы Бруни, исполняющей «Моего Раймонда»: за этой ленивой грацией, за неторопливостью и изящной небрежностью читалась совершенная уверенность в себе, внутренняя сила и тишина, разбить которую способен только тот, кто сильнее. А сильнее никого нет. В этом и состоит суть джаза: нерушимая тишина, свобода и уверенность. А здесь что? Поникший, испуганный вид престарелого гражданина, во взгляде которого читается только желание нырнуть в свою норку и законопатить дверь, чтобы не иметь возможности ни самому выйти, ни кого-нибудь впустить. Хотя кто знает, как может изменить человека посягательство на его жизнь. Это слишком суровое испытание для любого, а уж такого, как Номер 1248, и подавно. Это что, я уже делаю выводы относительно его возможного характера? А может быть, он в своей нелепости и забитости и есть тот краеугольный камень, за который цепляются все, обретающиеся рядом с ним? А может быть, он — тот самый столп негромогласной справедливости и молчаливого благородства? Может, в этом и есть подвох, о котором упоминал профайлер? А может, нужно просто прочитать дело Номера 1248 до конца? Я тряхнул головой и снова притянул исписанный лёгким почерком лист к немного уставшим глазам.
«Главная особенность потерпевшего — глубокое увлечение так называемым «словописанием». Так им самим называемым. Это его необычное хобби начало занимать его сразу после окончания университета коммуникаций и связи. В одном из наших разговоров он признался, что именно «коммуникации и связи» натолкнули его на мысль о том, что нет более качественной коммуникации и более тесных связей, предоставляемых нам словом. Описать можно всё. То есть абсолютно всё. Это его убеждение.
— Те, кто говорят, что есть вещи в этом мире, не помещающиеся в пространство слова, просто не пробовали их туда поместить. Некоторые боятся этого, некоторые просто не хотят связываться с последствиями, — как-то сказал он.
— А какие могут быть последствия? — поинтересовался я.
— Самые разные, — грустно усмехнулся он. — Наиболее очевидные — это обвинения в упрощении.
— В упрощении?
— Именно. Некоторые думают, что не следует означать то, что не должно быть означено по своей природе. Иначе основная суть нивелируется.
— Может быть, в этом есть смысл?
— Смысл есть во всём. Речь не о смысле.
— А о чём тогда?
— О слове. О его силе, его ценности, весомости. Ведь именно оно было «вначале».
— Но ведь есть же что-то невесомое, что словом может «отяжелиться», что ли…
— Ничего невесомого нет. Радость? Горе? Отчаяние? Покой? Всё это весит, и весит определённо. Ведь вам же тяжело, когда больно? И легко, когда вы счастливы? Разве нет?
— Не поспоришь…
Потерпевший предоставил мне как доказательство некоторые свои труды. Он раздаёт их в качестве пособий тем, кому его постулаты стали интересны, или кто вдруг почувствовал необходимость в «означении». То есть себе он не оставляет почти ничего.
— Зачем всё это будет лежать мёртвым грузом, когда кто-то почувствовал нужду? Человеческое творчество, независимо от его формата, обязательно должно быть прикладным. Я так думаю. Вот я и раздаю свои бумажки.
— А как же наследие? Ну, чтобы можно было передавать из поколения в поколение? Знаете, некая семейственность…
— Для семейственности, даже некоей, как вы изволили выразиться, должна быть семья. У меня её, увы… Таким образом, я весь мир делаю своей семьёй. Вот вам и семейственность. А мёртвые архивы — это, знаете ли, как-то даже неприлично. Я что — Толстой или Гюго? Я — это я.
— Вы — это вы…
Занятность этого человека немного… завораживает. Как тихие песни эльфов в ирландской мифологии. Интересно, он догадывается об этом? Чем дольше с ним общаюсь, тем неизбежней становится мысль: как с ним вообще можно было поступить таким образом? Это же как обокрасть гения, или отнять у ребёнка зонт во время дождя, или пройти мимо трясущегося в агонии котёнка… Бред.
Листы с его «словописаниями» прилагаются».
Я откинулся на спинку стула и потёр переносицу. Бывают же персонажи... Перебрав материалы дела, я увидел небольшой блокнот в твёрдом малиновом переплёте. На обратной стороне обложки круглым детским почерком было выведено: «Читайте классическую японскую поэзию, освобождайте сознание». Прямо декларация какая-то, усмехнулся я, однако слегка задержался, прежде чем перевернуть страницу. Меня вдруг что-то серьёзно напрягло. Я почувствовал это напряжение сначала в горле, потом под коленями, а потом меня слегка затрясло. Как перед прыжком в скайдайвинге. А вдруг не туда приземлюсь? Нет, ведь действительно приземлюсь не туда! Что-то подсказывало мне, что этот малиновый блокнот будет стоить мне сегодняшнего сна. Это как минимум. Зачем я вообще во всё это ввязался... Но уже — ввязался, и вопрошать об этом хоть себя самого, хоть вселенную — пустая трата времени. Вот она — открытая дверь самолёта, вот он — парашют за плечами, осталось только сделать шаг и парить в свободном падении. А там уж как звёзды лягут. Или слова в малиновом блокноте.
Деревянными пальцами я перевернул страницу. Первое, что я прочитал — «Здравствуйте!» Круглым детским почерком почти в полстраницы — «Здравствуйте!»
— Ну, здравствуйте, — вслух произнёс я и начал читать.
Страница 1
«Я кощунствую. Очень часто. Особенно когда размышляю о любви. Любовь — это импульс, который потрясает основы организма. И только. Она как тростниковая выбивалка в руках рачительной домохозяйки, что усердно выколачивает случайно обнаруженный в чулане ковёр. Всё, что было внутри него, при первом же хлёстком ударе вырывается наружу. Вот так же и человеческая натура обнажается при нагрянувшем чувстве. Но пройдёт время, и пыль снова осядет и будет трамбоваться в глуши ворса. Ничего уж с этим не поделаешь. Импульс проходит. Любовь — это силач в инвалидном кресле. Он многое может вынести, но далеко не уйдёт. Что же тогда удерживает людей друг с другом, когда импульс уходит, когда тростниковая выбивалка кладётся на полку до следующей уборки, когда силач опускает руки, потому что устал? Привязанность. И только она. Ничего нет сильнее привязанности, как бы «широкие натуры» не насмехались над ней. Да, в ней нет полёта, в ней нет простора. Но в ней есть сила земли, гравитация, которая спасёт нас и на самом краю бездны. Да, на человека рядом можно злиться, можно раздражаться, можно даже ненавидеть его временами, но именно без него невозможно представить своё существование, именно его отсутствие делает тебя глубоко одиноким, именно его боль заставляет тебя корчиться от ещё большей боли, потому что именно его рука удержит тебя от падения. Он либо вытащит тебя, либо пропадёт вместе с тобой. Потому что вы — привязаны.
Я увидел бабочку, пьющую нектар из цветка. Пчела мне сказала, что он давно пуст».
Я перевернул страницу.
«Вчера я услышал, как мать говорила своему сыну «Смирись!» Не знаю, по какому поводу и что стало причиной этого, однако она произнесла «Смирись!» так повелительно, так ясно, так бесспорно. На что сын вскинулся, как жеребёнок, сжал кулак и, с силой ударив себя в грудь, крикнул так же повелительно, так же ясно и бесспорно: «Никогда!» Тогда мать сказала: «Ты ведь меня совсем не услышал». Сказала тихо и печально. Сын всё так же пылко и яростно ответил: «Я тебя прекрасно услышал». Развернулся и ушёл. Мудрая мать. Неопытный сын. Он и правда был ещё ребёнком. Лет шестнадцать, не больше.
Многие, как и тот мальчик, совсем не понимают этого слова. Особенно оно ненавистно тем, кто находится на пороге необходимых изменений. В такие периоды неопытный человек становится нетерпеливым и жадным. А это опаснее всего. Именно в эту пору он способен на неограниченное количество резких движений. Но о слове «смирись» он ничего не хочет слышать. Потому что не знает его.
Смирение — это вовсе не отказ от борьбы, если уж она необходима. Это уточнение у мира условий для борьбы. Это деловой разговор с миром о том, какими должны быть решения и какие её методы будут наиболее действенными. А верные решения и действенные методы приходят в голову только в состоянии сосредоточенности и покоя, которые нам и предлагает в первую очередь мир. А это решает всё.
«Мне страшно!» — закричал птенец выталкивающей его из гнезда матери. «И мне», — ответила мать и улыбнулась. Птенец улыбнулся ей в ответ и распахнул крылья…»
Я перелистнул станицу.
«Не бывает «чистой музыки». Нет, само понятие введено уже пару столетий назад. Но если введено понятие, это не значит, что оно бесспорно. Что значит «чистая музыка»? От чего её очистили? Когда говорят о чистоте, всегда конкретизируют. Чистота сама по себе существовать не может. Это прикладное понятие. Чистота помыслов, чистота одежды… Ведь это ясно как день. Я всегда думал, что чистая музыка порождает чистые чувства. У музыкальных же теоретиков чистая музыка порождает пустоту, а пустота не может быть чистой. Она — никакая. Так что же, Моцарт — никакой?..
Я проснулся сегодня утром, и Небо ответило мне взаимностью. Пой, душа!»
Я снова откинулся на спинку стула. За окном плавала непроглядная темень. Наверное, такая же непроглядная, как пустота, декларируемая музыкальными теоретиками. Страшно захотелось кофе. И Моцарта. Я побрёл на кухню. В голове не укладывалось… Как можно в дождь отнять у ребёнка зонт? Как можно ограбить гения? Как можно пройти мимо трясущегося в агонии котёнка? Как же ты живёшь в своём странном мире чистых помыслов и чистой одежды, Номер 1248? И как живут рядом с тобой другие? Я поставил на плиту глиняную турку, купленную в прошлом году другу на день рождения. По какой причине я её не подарил, не могу вспомнить. Засыпал туда две ложки арабики, залил её водой и стал ждать. Звуки закипающего кофе — это тоже музыка. Для меня, во всяком случае. Есть в ней тёплые ритмы «Осени в Буэнос-Айресе» Пьяццоллы, какое-то мерное покачивание, напоминающее перекаты ласковых волн на побережье Атлантического океана. Я насладился щемящей мелодией кипящей арабики и наполнил ею белую фаянсовую кружку. Время перевалило за полночь. Спать совсем не хотелось. Если по телевизору будут передавать Моцарта, я разрыдаюсь. Я отыскал канал «Искусство» и — разрыдался. Небо ответило мне взаимностью. Пой, душа…
Юная пианистка раскачивалась над желтоватой клавиатурой Стейнвея, как стебель тростника на ветру, а позади неё, словно орёл на скале, распластал свои огромные руки, обтянутые плотной материей иссиня-чёрного фрака, гигант–дирижёр. Он был молод и неспокоен. Звучало Adagio из Двадцать третьего концерта Моцарта. Самое начало, когда звучит только рояль, звучит тихо-тихо, как умирающее сердце. Юная пианистка «умирала» вместе с музыкой Моцарта. Огромный дирижёр за её качающейся спиной сходил сума от тоски и беспомощности. Он мог только одно — ждать, когда наступит черёд скорби и тогда он обрушит её на весь мир и умрёт вслед за музыкой и юной пианисткой.
Я стоял с чашкой остывающего кофе в руке. Я не смог сделать и глотка. Музыка отравила кофе. И немного отравила меня. Совсем немного, чтобы я мог жить дальше, мучаясь оттого, что как прежде жить не смогу. А может, всему виной Номер 1248? Ах, как было бы замечательно взять и свалить на него все эти странности, происходящие со мной сейчас! Тогда уж не на него, а на моего почившего родственника, безбашенного профайлера, усложнившего свою жизнь, а теперь усложнявшего мою!
Я выключил телевизор. Экран погас, когда крупным планом показали лицо юной пианистки. Её брови потянули под чёлку глаза, скулы, губы, ещё немного — и всё её лицо просто исчезнет под копной тёмных волос. Она вся исчезнет за верхней границей телеэкрана. Что, так «умирают» юные пианистки под звуки Adagio из Двадцать третьего концерта Моцарта?
— Ч-чёрт! — дёрнулся я. Мне отчаянно захотелось заглянуть в глаза гиганта-дирижёра. Наверняка следом показали бы и его лицо, но экран уже почернел.
Я залпом выпил почти холодный кофе. Он был отвратителен. Нет ничего хуже сомнений в любимом человеке и холодного кофе, каким бы прекрасным он ни был в горячем виде.
Я снова вернулся в комнату, где на столе дожидался меня малиновый, как лужица крови какого-нибудь диковинного зверя, блокнот Номера 1248.
— Ох уж это его увлечение «словописанием», — цокнул языком я и плюхнулся на стул. — Что бы ему не увлечься, ну, я не знаю, собиранием значков или марок? Ведь тоже нервы успокаивает. Нет, ему подавай нравоучения оставлять всему живущему… Тоже мне, новоявленный Будда…
Я перелистнул страницу.
«Мы все так суетимся во всём, что касается раскрытия тайны времени. А его ведь на самом деле не существует. Это великая выдумка человека. Как и многое в нашем несовершенном мире. Человек, обладая безграничными возможностями, этого «безграничья» боится до смерти. Поэтому сам не развивается и всему в своей жизни назначает границы. Вот и времени назначил границы: минута, час, месяц, год, век. Время никаким образом не сказывается на человеческом опыте. Я знал некоторых людей, которые родились старыми, и их детская унылость, которая многих раздражала, являлась результатом этой старости. Время нам даёт возможность совершенствоваться в методах постижения этого мира и только. Всё остальное уже заложено в нашем сознании. Оно не пополняется с годами. Оно просто открывает двери, которые до определённого момента были закрыты. Именно поэтому смешно требовать от человека, каким бы древним ни был его возраст, мудрости решений, если ему это не было изначально дано.
Я открыл глаза и увидел, что загнан в угол. Самим собой…»
…Воробьи резво копошились в сиреневом кусте. Мой затылок горел, словно его подожгли. Утреннее солнце было безжалостно горячим. Я с трудом отлепил мокрую щёку от последней страницы малинового блокнота. Чернила под моей щекой немного растеклись, и мне почудилось, что расплывшиеся слова отпечатались на ней и пылают огненными письменами. Я с силой растёр скулу, тряхнул головой и поплёлся на кухню. Сегодня был первый день моего отпуска. Мозг болел, словно вырос до размеров, не запланированных моей черепной коробкой. За одну ночь.
— В общем, так, — сказал я открытому холодильнику. — Сейчас я приготовлю себе шикарный завтрак и уйду в загул. И никакого к чёрту Номера 1248. Для первого раза хватит.
Я достал жареные грибы, отварную курицу, маринованные корнишоны и сыр. Сделал салат, приготовил кофе и тосты, всё это неторопливо съел под бестолковые крики комментаторов какого-то футбольного матча на спортивном канале и отправился в комнату, чтобы построить планы на сегодняшний день.

Моя бывшая

Малиновый блокнот совершенно меня дезориентировал. Мои мысли застревали где-то на полпути к осознанию, и я понятия не имел, чего мне хотелось. Наверное, со всеми бывает такое, и у каждого есть свои рычаги, чтобы каким-то образом справиться с этим абсолютно неестественным состоянием. И у меня на такие вот случаи имелся свой рычаг. Это моя бывшая.
Познакомился я с ней на первом курсе университета. Я записался в киноклуб, который заседал по вторникам. В шесть вечера в аудитории на третьем этаже опускали экран и включали проектор, а после сеанса начиналось обсуждение, которое затягивалось иногда часов до одиннадцати. Сначала я не высовывался, просто смотрел хорошее кино и отмалчивался. Иногда удавалось под шумок смыться побыстрее, поскольку обсасывание всех деталей фильма было не по мне. Мне казалось тогда, что просмотр хорошего кино — вещь бесспорно интимная и обнаруживать по этому поводу свои мысли — это как прилюдно оголяться. Прилюдно оголяться я был не готов. Но однажды после «Медведя» Жан-Жака Анно произошло то, чего я боялся больше всего. Президент киноклуба, высокая, угловатая и очень серьёзного вида девица, высказав своё довольно тривиальное мнение, вдруг воткнула в меня острый и подозрительный взгляд.
— А вот этот молодой человек, которого я регулярно здесь вижу, и сегодня уйдёт от нас, так и не рассказав, что у него на душе?
Все в аудитории притянули ко мне задумчивые и такие же серьёзные лица, словно на мне висел гигантский биологический магнит. Воцарилась глухая тишина.
— Я никому не рассказываю, что у меня на душе, — откашлявшись, произнёс я.
— А для чего вы тогда приходите сюда? — ужаснулась девица.
— Кино посмотреть, — пожал плечом я.
— Кино посмотреть? — взорвалась она, а все остальные заполоскали руками, запричитали и заёрзали, словно я предложил ограбить Лувр. — И всё?
Я снова как болван пожал плечом.
— Это самое возмутительное, что я слышала за последний год, — зашипела она, глядя в пол, но все догадались, что это самая важная её реплика на сегодня.
— Ты серьёзно? — удивился я. — Сколько же интересного и увлекательного ждёт тебя в жизни.
— Да отстаньте вы от него, — вдруг услышал я резковатый, немного дребезжащий высокий голос. Петь, наверное, любит, подумал я. Громко. Я повернулся на голос. Его подала невысокая коротко стриженная девчонка из параллельной группы. — Ну не хочет человек наизнанку выворачиваться. Как много слов вы требуете после фильма, в котором их раз, два и обчёлся. Я, например, вообще забыла про свою вербальную способность. Зато рычать научилась. После этого фильма вообще ничего не надо обсуждать. Вставай, пошли! — она стремительным шагом подошла ко мне, схватила за локоть и выволокла из аудитории. — Поклянись, что больше и ногой не переступишь этого порога!
— Клянусь, — опять пожал я плечом и пошагал за ней.
— Я ведь тоже ходила сюда только кино посмотреть, — сказала она, когда мы прогуливались по скверу у набережной. — Мне, если честно, плевать на всё их словоблудие. В конечном итоге основной правильной позицией так или иначе будет позиция президента клуба. А если так, то зачем всё это? Делиться надо тогда, когда сердце рвётся, когда умрёшь, если не скажешь. А когда из тебя душу клещами тянут… — она махнула рукой.
— Я с тобой совершенно согласен, — кивнул я. — Только… Не обидишься, если скажу?
— Я редко обижаюсь.
— Серьёзно?
— Серьёзно. Я, наверное, одна такая.
— Наверное.
— Ну так что?
— Я ведь тебя совсем не замечал. Совсем. Я могу всех вспомнить. И того, кто хотя бы один раз посетил просмотр, и того, кто после просмотра даже слова не сказал, помню, а тебя — нет.
— Знаешь, я такой мастер присутствия. Я вроде есть, но меня вроде нет. Потрясающая возможность понаблюдать за людьми.
— Ты страшная.
— В каком смысле?
— Я к тому, что с тобой — страшно.
— Это хорошо.
— Хорошо?
— Да. Я всегда держу в тонусе.
— Это уж точно.
Мы долго бродили и болтали ни о чём, что могло бы нас задеть, вызвать смущение или интерес. Я поймал себя на мысли, что разговариваю с самим собой. Она сказала, что ни с одной человеческой особью ей не было так легко и свободно. Я проводил её до подъезда (она жила в большом доме старой постройки в стиле неоклассицизма) и отправился домой. Спокойный, словно и не было длинной прогулки с девушкой.
Дома я совершенно равнодушно рассказал о ней матери.
— И что — ничего? — спросила она меня во время ужина. На ужин мать приготовила пенне ригате с беконом и баклажанами. Вкусно.
— В смысле? — поднял я глаза от тарелки.
— В самом прямом, — щёлкнула меня по затылку мать. — Как будто не понимаешь, в каком!
Я на мгновение перестал жевать и задумался. А ведь, наверное, должно было что-то дёрнуться там внутри, что-то ёкнуть… А у меня и правда — ничего. Я мотнул головой.
— Ничего, — сказал я и проглотил баклажан.
— Ты хоть что-нибудь можешь о ней рассказать? — не унималась мать.
— Что именно?
— Ты мужчина или нет вообще?
— Вообще — мужчина.
— Ты что, о девушке не можешь рассказать?
— Могу.
Я опять замер. Что можно было о ней рассказать? Спроси меня, красивая она или нет, какие у неё глаза и манера говорить, я ведь ничего не скажу. Нет, серьёзно, совсем ничего.
— Она забавная, — наконец, выдавил я и проглотил кусочек бекона. — Больше ничего. И отстань от меня.
Мать хмыкнула и отстала. На долгое время. А я всё чаще и чаще стал встречаться с этой забавной коротко стриженой девчонкой. Мы вместе обедали с ней на газоне за корпусом нашего факультета, ходили в кино, просиживали в кафе, смялись до одури или просто молчали. Мне было с ней спокойно. Как с самим собой. Я мог ей сказать всё, как и она мне. Без трепета и смущения. Она, наверное, была красивой, потому что некоторые однокурсники цокали языками и трясли перед моим носом большими пальцами, торчащими из их кулаков, как восклицательные знаки. Не буду же я им втолковывать, что между мной и этой забавной коротко стриженой девушкой нет никаких интимных точек соприкосновения. То есть совсем никаких. Никто ж не поверит.
— А давай прикинемся парой, — как-то предложила она. — Ну так, ради прикола. Всё равно нас с тобой уже в одну постель положили.
— В смысле? — не понял я.
— Ты что, совсем дурак? Только ленивый о нас с тобой не сплетничает. Кто-то с третьего курса обмолвился, что я от тебя аборт сделала. Прикинь?
— Бред какой-то, — растерялся я.
— Ещё какой, — согласилась она. — Ну так что, поводим всех за нос, а потом — бах! — разыграем самый трагический в мире разрыв.
— Тебе что, так скучно?
— Не будь занудой!
— Делай что хочешь, — отмахнулся я.
И она сделала. Да так умело, что я первый попался на её удочку. На следующий день после этого несерьёзного, как мне показалось, разговора она пришла в белом платье. Чёрт знает что, но у меня какой-то пунктик насчёт белых платьев. Нет, я не романтический психопат, который впадает в кому от всего нежного, пенного, воздушного… От чего там они ещё загибаются? Я вполне себе жёсткий реалист, понимающий всю тщету проработки категорий красоты. Тем более — женской. Женщина что, не человек, чтобы её воспринимать только как предмет внешних совпадений с умозрительным идеалом? Но вот белое платье на меня всегда действовало как красный платок на быка. Есть в белых платьях что-то провокационное. Нет, не в маленьких чёрных или тёмно-синих в пол, а именно в белых, летящих, чтобы в их складках можно было взгляду заблудиться. Белое платье всегда напоминало мне вызов. Серьёзно. Маргинальность сейчас в моде, и все намеренно загоняют себя в её рамки. А белое платье — как пятно света в мрачном сыром лесу. Откуда она узнала, что если и воздействовать на меня, то только таким способом? У неё что, доступ в мой насквозь законопаченный внутренний мир? Так или иначе, на следующий день она пришла в белом платье.
— Ты что, совсем рехнулась? — сказал я, чувствуя, как горячая волна смущения уже начинает меня душить.
— Ты забыл? — подмигнула она подведённым глазом. Да как подмигнула! У меня похолодело под коленями. — Мы же с тобой решили…
— Это ты решила, — остановил я её. — Ты, а не мы. И потом… Когда ты всему этому научилась?
— А я всегда это умела, — пожала плечом она, продолжая совсем не свойственными ей жестами провоцировать мой мужской норов. — Ты просто не замечал.
— Слушай, это всё дико и пошло! — взорвался я, потому что прекрасно понимал, что ни дикими, ни пошлыми все её странные ужимки назвать было нельзя. Немного нелепыми, детскими, где-то даже трогательными — да, но не дикими и пошлыми. Я схватил её за локоть и поволок к выходу. — Поехали к тебе домой. Ты переоденешься в нормальную одежду. Смотреть на тебя не могу.
Она страшно расстроилась. И сделала только хуже. Она никогда не расстраивалась из-за подобных пустяков. Я и не знал, что есть пустяки, из-за которых она расстраивается. Ни разу она не демонстрировала свою обиду, и я представить себе не мог, как огорчусь, увидев её поджатые губы и быстро моргающие глаза. Глубокие карие глаза, похожие на крупные миндалины.
Чтобы не трястись с ней в метро, я вызвал такси. Слава богу, машина пришла быстро. Затолкав её на заднее сидение, я сел рядом с водителем и назвал её адрес. Водитель, смуглый человек лет пятидесяти, всю дорогу сочувственно разглядывал её в зеркало заднего вида. Когда мы прибыли на место, я расплатился и жёстко ей сказал:
— Выходи.
Она, неуклюже путаясь в оборках и воланах белого платья, почти выпала из машины.
— Это, конечно, не моего ума дело, — откашлялся водитель, когда она сильнее положенного хлопнула дверью автомобиля, — но вы бы уж поделикатней с девушкой-то. Славная она у вас.
Я мотнул головой, промямлил что-то вроде «постараюсь» и направился к подъезду, где, боясь, как бы я не заметил, она вытирала слёзы. Я заметил.
— Слушай, хватит реветь, — почему-то гаркнул я на неё. — Ты сама на это подписалась. Надо было меня хотя бы предупредить, в каком русле ты собираешься действовать, а не так вот вываливать на меня планетарную дозу своего странного очарования. Я не привык к тебе такой. Соображать надо. Давай хоть постепенно. Я не знаю… в кино пойдём сходим.
— Мы и так ходим в кино, — сказала она, уставившись на меня своими глазами. Глубокими карими глазами, похожими на крупные миндалины.
— Давай пойдём туда за руку… И не смотри на меня так, — огрызнулся я. — На ворону вон смотри или на клумбу…
— Хорошо, — мотнула она головой.
— Иди переодевайся, — выдохнул я. — Я здесь подожду.
И она убежала. В этот день в университет мы не возвращались. Она вышла из дома в своём обычном облике, но мой внутренний покой был уже нарушен. Я страшно злился на неё за это. Вот ведь нашёл нормального человека, с которым можно обо всём нормально поговорить, так нет… Пошла на поводу у общественного мнения! Да какая разница, кто о чём болтает! А если хочется кого-то за нос поводить, влепи себе хорошую затрещину, потому что из подобной затеи никогда ещё ничего путного не выходило! Всё это я высказывал ей вслух, пока моя ярость не улеглась.
— Ну что, теперь можно за руку? — как ни в чём не бывало произнесла она.
Я уставился на неё, как на динозавра.
— Так ты что же, совсем меня не слушала?
— Очень даже хорошо слушала. Ну так можно — за руку и в кино?
В кино мы не пошли. Зачем, когда все мои мысли сосредоточились на том, какой горячей, оказывается, была её ладонь. Она шпарила и причиняла боль. Я думал, что к концу дня заработаю себе на пальцах приличные ожоги.
— Будто котёнка из огня тащил, — произнёс я вслух.
— Что? — не поняла она.
— Ничего.
Я всё пытался спросить, почему она так изменилась? Нет, когда она пришла в белом платье, всё было понятно. Белое платье кого хочешь изменит. Но я же сам заставил её переодеться, а значит вернуть себе свои прежние облик и подобие. Что непонятного? Однако ничего не произошло. Белое платье она сняла, но почему её глаза так и остались глубокими карими глазами, похожими на крупные миндалины? Почему все её улыбки, странные волнующие движения плечами и тихий смех не были сброшены вместе с ним? Я пытался заговорить об этом, когда мы сидели в сквере у набережной и ели фисташковое мороженое в хрустящем вафельном рожке; я хотел начать этот разговор, когда она бросала мелкую гальку в мутноватую воду реки, стоя на широком плоском валуне; я хотел покончить с вопросами, которые, как осиное жало, сверлили мне мозг, когда водил её по невысокому и довольно узкому парапету, окаймляющему городской парк. И всё это время её кипящая ладонь исходила лавой в моей руке.
— Что за чёрт, — только и мог выдыхать я в закатный воздух.
Так я ничего и не выяснил. Простились мы у её подъезда.
— Зайдёшь? — просто спросила она.
— Нет, — испугался я и истово затряс головой.
— Что с тобой? — наклонила она набок голову.
— Нет, это с тобой — что? — Ну вот же! Ещё немного, и, пусть хоть под конец дня, но всё-таки выяснится причина её кардинального изменения! Но этот вопрос так и повис в почти безвоздушном пространстве, которое образовалось между нами. Я почувствовал, как начал задыхаться. — Я пойду.
Всю ночь я не спал. Бродил по дому, как медведь-шатун, натыкаясь на стулья, этажерки, двери, забывая закрыть холодильник, из которого доставал совершенно несъедобные вещи. Мать вышла на кухню и обнаружила у меня в руках бутылку бальзамического уксуса.
— Зачем тебе бальзамический уксус в два часа ночи? — спросила она.
А я только развёл руками. Мать качнула головой, улыбнулась и ушла в свою комнату.
На следующий день она пришла в обычном наряде. Но магия белого платья почему-то усилилась. Проклятье! Она даже пыталась вести себя как раньше, но вчерашний день уже что-то сломал в моём прежнем представлении о ней. Я был очень зол. На неё. На себя. На этот мир, который, хочешь ты или нет, но подчиняет тебя своим законам. Я даже и не помнил, как пришёл к решению привести её к себе домой. Опомнился только тогда, когда снял руку со звонка домофона. Мать округлила глаза, увидев рядом со мной девушку.
— Прямо нечаянная радость, — улыбнулась она.
— Да уж, — буркнул я.
— Пойду на кухню, что-нибудь приготовлю.
И мать ушла. Я проводил её в свою комнату, посадил в кресло, а сам сел напротив. Так мы просидели около десяти минут: глядя друг на друга в полном молчании.
— Ты видишь во всём этом неестественность? — тихо произнесла она.
— Совершенную, — кивнул я.
— Почему?
— Это не должно быть — с тобой.
— Почему?
— Не знаю… Раньше с тобой было легко. Сейчас — трудно.
— А может, и неплохо, что трудно?
— С тобой — плохо. Я не хочу, чтобы с тобой было трудно.
— Почему?
— Ты что, разговаривать разучилась? Почему да почему… Потому что!
Я встал и подошёл к окну. Она встала рядом.
— То есть, как я поняла, на тебя, кроме меня, любая другая может смотреть — так. Любая другая, кроме меня?
— Не знаю…
Я совсем сник, потому что, действительно, не знал ответа ни на один её вопрос.
Наши натужные отношения длились чуть больше месяца. Мы попробовали всё, что запланировано природой между мужчиной и женщиной, но даже после этого отношения так и остались натужными.
— Как будто инцест… — шепнула она мне в плечо.
— Как будто инцест… — согласился я.
— Давай расстанемся, — шепнула она мне в плечо.
— Давай, — согласился я.
«Стоило ли всё это начинать?» — ныло у меня в голове, когда я провожал её до дома.
— Стоило ли всё это начинать? — спросил я её у подъезда.
— Не знаю, — пожала она плечом.
Всё ясно, мотнул я головой, теперь её время отвечать «не знаю» на мои вопросы.
Мне было трудно предположить, как сложатся наши отношения дальше. Но всё оказалось гораздо проще, чем я себе навыдумывал. На следующий день, как только она появилась на пороге аудитории с совершенной уверенностью в глазах, что всё, происходившее между нами в течение месяца, неудачный эксперимент, я понял, что прежнее наконец-то вернулось. То прежнее, о котором я так тосковал, без которого так томился. Я снова почувствовал тишину и спокойствие рядом с ней. Как и она — рядом со мной.
— Мы с тобой слишком близки на всех уровнях человеческого общения, кроме физического, — сказала она мне перед началом лекции по социологии. — Этим всё объясняется. Прости меня. Ведь это я тебя подставила.
— Да, ты во всём виновата, — кивнул я и улыбнулся. — Как хорошо, что всё закончилось.
— Друзья?
— Ещё какие!
Мы закончили университет, вместе болтались по всевозможным агентствам в поисках работы, с разницей в неделю её нашли, я — в компании, в которой служу и по сей день, она — в логистическом отделе на заводе по изготовлению канцтоваров. Она успела побывать замужем за каким-то шибко умным программистом с очень унылым лицом, но красивыми глазами. Я пытался отговорить её от этого мезальянса.
— Да почему мезальянса-то? — удивлялась она.
— А ты сама не видишь? — разводил руками я. — Он же как одна огромная и очень запутанная программа. А тебе живой человек нужен, а не цифирь.
— Если тебя это так волнует, возьми и женись на мне сам! — не унималась она.
— У нас уже был опыт совместной жизни, помнишь?
— Да как же забыть-то? Словно с родным братом против неба согрешила.
— Внемли моим молитвам.
— Не внемлю. Я большая девочка, делаю что хочу.
— «Делаю что хочу» — это как раз уровень младшей школьницы.
— Да что тебе от меня нужно?
— Разумного решения.
— Слушай, — вдруг жарко, у самого моего лица, зашептала она, — ну дай мне попробовать что-то изменить в моей насквозь просчитанной жизни. Ведь я такая же цифирь, как и он. Позволь мне хоть раз сделать что-нибудь похожее на прыжок в ледяную воду!
— С ним не получится как в ледяную воду.
— Ну ладно, пусть это будет просто прыжок.
— Не лучше ли прыгнуть с тем, кто мог бы тебя подстраховать?
— Только ты можешь меня подстраховать. А ты у меня всегда есть.
— Уверена?
— Мне почему-то так кажется.
— Я не собираюсь пасти тебя всю жизнь.
— Я не прошу — пасти, я прошу дать мне возможность выполнить прыжок.
— Зачем?
— Я в последнее время занялась коллекционированием новых ощущений.
— Ты дурная. Совсем дурная. Ты ведь знаешь, что это твоё приключение ненадолго.
— Знаю.
— Ну хорошо, — махнул я рукой. — Я сделал всё, что мог. Ох, допрыгаешься ты когда-нибудь… Он ведь может тебе боль причинить.
— Он не сможет. Он цифирь. Я ведь и выбрала его только потому, что он не сможет мне причинить боль.
— Тогда какие новые ощущения ты собираешься с ним коллекционировать?
— Вот выйду за него и расскажу.
Замуж она вышла в середине апреля. Я был свидетелем со стороны невесты. Это выглядело очень провокационно. Но нам было всё равно. Судя по всему, её новоиспечённому мужу — тоже. Их совместная жизнь продолжалась ровно год. В день годовщины свадьбы они развелись.
— Ну, пополнила коллекцию новых ощущений? — спросил я её в нашем сквере у набережной после того, как процедура развода завершилась.
— Да.
— И?..
— Я поняла, что прыжки не для меня. Я люблю пешие прогулки.
— Дубина. Я с наслаждением скажу самую сногсшибательную фразу: я предупреждал.
— Сам дубина! Что толку от твоих предупреждений? Я должна была самолично испытать это на себе.
— Очередная чушь от младшей школьницы. Есть вещи, которые лучше не пробовать. Это называется бережным отношением к своей и чужой жизни.
— Ладно, ладно, мамочка, — похлопала она меня по плечу. — Теперь со всеми своими бредовыми идеями — сразу к тебе.
— Ещё чего!
Но на самом деле всё получилось с точностью до наоборот. Это я бежал к ней по любому поводу. Носила она в себе необыкновенную способность настраивать на нужную волну. Ей иногда не приходилось даже рта открывать, — просто присутствовать на фоне моего монолога, — и каким-то образом единственно верные решения приходили сами собой. Без неё ничего не получалось, но стоило ей присесть рядом на диван, или замереть с чашкой горячего капучино где-нибудь по правую руку, или просто, постукивая резвыми пальцами по клавиатуре ноутбука, устроиться на подоконнике, срасталось всё — и сразу. Поэтому естественно, что с рассказом о моём почившем родственнике-профайлере и делом Номера 1248 я отправился прямиком к ней. К моей бывшей.

Спутник, смуглая фея и компания

Я сидел на её кухне над огромной чашкой кофе со сливками, а она молодым стрижом прорезала пространство от стола до окна и обратно.
— Это самое необыкновенное, что могло с тобой случиться, — качая головой над раскрытой папкой с делом Номера 1248, сказала моя бывшая, когда всё-таки приземлилась рядом со мной. — И ты ещё недоволен! Да я мечтала о таком вот развитии событий с самого развода! Хотя я-то тут при чём… Не суть… Всё, что происходило с тобой до этого момента — душная рутина!
— Не неси чушь, — отмахнулся я. — Речь не о том, доволен я или нет. Пока эта история находится на так называемом «теоретическом уровне», она кажется забавной и увлекательной. Мы с тобой всё это читаем, удивляемся интриге, восхищаемся неординарностью потерпевшего, проникаемся его трагедией. А дальше — что? Как ты себе это вообще представляешь? Сел и поехал по адресу, который, может, уже раз десять сменился? А даже если и не сменился, что я буду чувствовать на пороге чужого дома, чужой судьбы? «Здравствуйте, я тот, кто может вам помочь!» — «Помочь в чём?» — «Да я и сам толком не знаю!» Так, что ли? Я не умею в чужую жизнь — с разбега!
— А зачем — с разбега? — подняла бровь моя бывшая. — Тебе же и инструкция дана: «не спеша, неторопливо».
— Да при чём здесь инструкция! — я начал злиться. Ну как можно быть такой… — Ты меня знаешь лучше других.
— Других-то не особенно много, — хмыкнула она.
— Тем более! Я даже не представляю, с чего начать. Да и надо ли с чего-то начинать? Может, я сделаю только хуже! Может, человек вычеркнул из воспоминаний эту мерзость, а я заявлюсь и начну трясти уже мёртвую яблоню…
— Образно мыслишь. Это хорошо. Но я тебе скажу одну замечательную вещь. Люди огромное количество всякой всячины мечтают вычеркнуть из своей памяти, думая, что память — дырявый бытовой пакет. Все воспоминания, хочется им этого или нет, остаются здесь, — она постучала пальцем по виску. — И здесь, — тот же палец ткнулся чуть ниже левой ключицы. — Самые гнусные в том числе. Иногда люди обманывают себя, надеясь, что наступит день и они рассосутся сами собой. А они просто прессуются, становясь подобием валунов, и обрастают мхом и плесенью. Именно они делают человека хромым. Он не может просто идти вперёд, бодро вышагивая под нежным солнцем будущего. Он ковыляет, пригибаемый этими валунами, и остаётся далеко позади своих замыслов, надежд, ожиданий. Чтобы человеку легче шагалось, эти гнусные воспоминания нужно изъять. Самостоятельно такое дело провернуть сложно. Нужно обладать волей, самообладанием и весомой долей оптимизма. Классный набор. Им может похвастаться далеко не каждый.
— Нет, всё это поучительно, психологически выверено, и ты вообще молодец, времени зря не теряешь, — остановил её я. — Я так понимаю, мне выпала честь быть тем, чьими руками должны изыматься эти самые «гнусные воспоминания»?
— Ну да, — широко улыбнулась моя бывшая.
— Да я в себе-то мало что могу изъять!
— Успокойся, — ещё шире улыбнулась она. — Я же с тобой буду.
— Чего-о? — от неожиданности я захлопал ресницами, как испуганная институтка.
— Я поеду с тобой. Мы вместе будем искать этого твоего Номера 1248. И остальных тоже. И не пялься так. И не тряси головой. Всё решено. Мной. Здесь и сейчас.
Спорить с ней было бесполезно. Всегда. Если она что-то решала «здесь и сейчас», её легче было сбросить с узкого моста в горную реку, чем переубедить. Но, если честно, я внутренне страшно обрадовался этому её «здесь и сейчас», потому что понимал, что одному мне не справиться. Уж такой я человек: мне обязательно нужно, чтобы кто-то хорошенько пнул меня в необходимом направлении. А дальше я всё сделаю сам. Знала это и она.
Весь остальной вечер мы просидели, молча уставившись в чашки с остывшим кофе. Она покусывала костяшку указательного пальца, углубившись в какие-то свои дремучие мысли, а я исподлобья наблюдал за ней.
— Завтра поедем на вокзал заказывать билеты, — резко выпрямившись, сказала моя бывшая.
— Вот так — сразу? — откинулся я на спинку стула.
— А почему — сразу? — округлила она глаза. — Когда ты прочитал письмо твоего родственника-профайлера?
— Два дня назад.
— Два дня назад! — всплеснула она руками. — Да за это время состариться можно! Завтра едем на вокзал.
Я не собирался сопротивляться. Не было смысла, потому что теперь всё в её жизни подчинено этому приключению: пульс, ритм, режим питания и сна. Кстати, о сне… Что-то мне подсказывало, что она глаз не сомкнёт сегодняшней ночью.
— Что-то мне подсказывает, что сегодняшней ночью ты глаз не сомкнёшь, — потрепал я её по макушке в прихожей.
— Не исключено, — мотнула она головой. — Ты же знаешь мою увлекающуюся натуру. Я же маньяк до всего такого.
— Да, знаю. Ты маньяк. И поэтому немножко тебя боюсь.
— Не бойся, — махнула она рукой. — Это не смертельно. Для тебя, во всяком случае.
— Пока.
— Пока.
Мы договорились встретиться у центрального входа на вокзал в пять часов вечера. Ей нужно было доделать какие-то дела, с кем-то договориться, кому-то передать отчёты или что-то там ещё.
— Короче, к пяти я освобожусь, — сообщила она мне суетливым и немного сердитым голосом. Когда она спешила, всегда немного сердилась. Было в этом что-то детское, что-то забавное, не могу объяснить почему.
— Не торопись со своими делами, — пытаясь спрятать улыбку за важностью тона, ответил я. — Я дождусь тебя в любом случае.
— Хорошо.
В итоге она пришла первой.
— Ты чего так долго? — нетерпеливо подёргивая коленом, сказала она.
— Я не опоздал. Это ты пришла на пятнадцать минут раньше.
— Да? Ну ладно.
Мы простояли длинную очередь в кассу, прежде чем нам достались билеты в нужном направлении. Когда я предложил ей заказать их по Интернету, она запротестовала, словно я сказал что-то сверхъестественно неприличное.
— Вообще ничего мне не говори об этом! Только через кассу!
— Да почему? Ведь так удобнее!
— Да потому! И удобство тут совсем ни при чём. Дух путешествия начинает уживаться в нас, когда мы приезжаем на вокзал за билетами. Нам нужно прочувствовать всю эту бодрящую суету, заполнить лёгкие запахом креозота.
— Запах креозота — это то, чего как раз не хватало моим лёгким.
— Не беси меня!
Не буду, конечно, не буду. Я забавлялся, когда наблюдал за её нетерпеливостью. В такие моменты она становилась ранимой и смешной. И совсем не вызывала раздражения. Совсем. Странно даже.
Билеты мы купили на завтрашний вечер. Трястись в поезде нам предстояло почти сутки. Во время сборов (я — в своём доме, она — в своём) мы не отрывались от телефонов. Я прижимал трубку плечом к уху и неторопливо складывал в чемодан вещи, о которых тут же сообщал моей бывшей. Забракованный ею «хлам» сразу отбрасывался. Знаю я её: непременно будет рыться в моём багаже и фыркать.
— Сворачиваю красный джемпер.
— Фу-у, не вздумай! Он страшно тебе не идёт.
— Это почему ещё?
— Потому. У тебя слишком здоровый цвет лица для красной одежды. Будешь похож на автомобильный прикуриватель.
— Ладно, отложил. Тогда серый пуловер.
— Самое оно! Ты в нём до невозможности элегантный.
— Ладно, убрал. А рубашка в фиолетовую клетку?
— Ой, замолчи и не позорь!
— С восторгом.
Когда же я просил её поделиться со мной тем, что она собиралась взять с собой, моя бывшая всякий раз пыхтела в трубку, как растерявшийся ёж на зачищенной делянке.
— Тебе не всё равно?
— Совершенно.
Интересно, что бы она сказала, если б я ответил, что не всё равно? Но она знала, что я никогда бы так не ответил.
После недолгого ожидания нужного поезда (приехали на вокзал за полчаса до его отправления), мы, неуклюже передвигая по узкому вагонному коридору чемоданы, добрались до купе.
— Там будут незнакомые люди, — с опаской сказала она, немного задержавшись перед дверью.
— Тебя пугают незнакомые люди? — округлил я глаза. — Ты же собралась вторгаться в чужую жизнь! Где логика?
— До чего ж ты занудный!
В купе уже расположилась, должно быть, супружеская пара средних лет. Мы поздоровались и начали устраиваться. Когда вещи были разобраны, моя бывшая, прижавшись виском к оконной раме, стала наблюдать за суетливыми движениями полной дамы по ту сторону запылённого стекла, бурно ожидавшей кого-то совсем рядом с вагоном, а я принялся изучать наших соседей, пряча свою физиономию за страницами журнала о современной фотографии.
Он был высок, слегка полноват, что его совсем не портило, с копной чёрных волос, едва припорошенных лёгкой сединой у висков, и детским выражением на добродушном лице. Широкий нос, немного зауженные глаза, густые брови создавали странную гармонию. Он был совсем не привлекателен, но что-то в его образе завораживало взгляд. От него веяло тишиной, уютом и августовским вечерним садом, окружавшим какую-нибудь двухэтажную усадьбу с россыпью крохотных и ладных хозяйственных построек. Она казалась маленькой смуглой феей с открытым лбом, лишённым даже мимических морщинок, её тёмно-каштановые волосы безмятежно лежали ровными прядями за маленькими ушами с квадратными мочками, неглубокие ямочки, время от времени вспыхивающие у уголков красивых губ, были явными признаками весёлого нрава. Что это со мной? Неужели и я, повинуясь обстоятельствам, потихоньку становлюсь профайлером?
Поезд закачался, пару раз фыркнул, как обиженный кот, и неторопливо отправился. Меж тем наши соседи начали негромкий разговор.
Она: Ты сегодня в пальцах запутался.
Он: Угу. Хотя, если по правде, просто решил похулиганить.
Она: Молодец. А меня не судьба предупредить? Я же прямо на эстраде чуть тебя не выругала на чём свет стоит.
Он: Хотел бы я это послушать.
Она: Дома послушаешь.
Он: Зато столько драйва испытала. Ну скажи, что тебе не понравилось, скажи!
Она: Не скажу. Ты всегда знаешь, что я могу делать, а что нет. Вот ведь, доверяю тебе больше, чем себе.
Он: Ну, это вовсе не плохо.
Она: Наверное.
Они вели свой разговор тихо и по-домашнему, словно сидели сейчас не в купе поезда дальнего следования, а у себя дома, на просторной веранде, заставленной горшками герани, петуний и настурций. Моя бывшая с интересом поглядывала на беседующую пару, а я, опустив журнал на колени, почему-то улыбнулся. Не знаю почему. Должно быть, аромат герани, петуний, настурций и тихого августовского вечера проник в мой утомлённый рутинной работой и бесплодными замыслами организм.
— Смотри, мы рассмешили молодого человека, — улыбнулась мне смуглая фея. — Это всё ты.
— Я-то здесь при чём? — так же широко улыбнулся спутник.
— Ты всегда при чём, — толкнула его в бок смуглая фея и добавила громче, прямо обращаясь ко мне: — Путешествуете?
Я мотнул головой.
— У вас прелестная девушка, — смуглая фея улыбнулась теперь моей бывшей.
— Она не моя девушка.
— Я не его девушка.
Мы сказали это в один голос, точно копируя интонацию друг друга.
— Очень смешные, — сказал спутник. — Мы тоже путешествуем. Втроём.
— Втроём? — опять в один голос спросили мы с моей бывшей.
— Это он так шутит, — хмыкнула смуглая фея. — Хотя... можно и так сказать.
Спутник потянулся к верхней полке и осторожно выудил оттуда большой гитарный футляр. Он был чёрный и блестящий, как космос, и его страшно хотелось погладить.
— Хочется погладить? — вдруг спросил он. Мы с моей бывшей переглянулись и дружно кивнули.
— Футляр — это часть нашей популяризаторской деятельности, — важно проговорил он.
— А такое возможно? — спросила моя бывшая.
— У него всё возможно, — кивнула головой в сторону склонившегося над футляром спутника смуглая фея. — Я иногда на него сама удивляюсь.
— Да я сам на себя удивляюсь, — хмыкнул в ответ спутник. — Однако же, вот, молодым людям захотелось погладить футляр. А это уже начало. Кто знает, может, их следующим шагом будет желание взять в руки гитару?
Он достал из футляра необыкновенной красоты инструмент. Гибкие живые линии корпуса, лаковое покрытие, медовый отлив, хвойный запах, удивительной формы колки (они напоминали изящные головки морских коньков) — всё в этой гитаре было воплощением гармонии, сродни той, что отражалась на забавном лице спутника.
— Ух... — я и моя бывшая поделились друг с другом общим вздохом.
— Знакомьтесь, это Ариадна, — сказал спутник, нежно поглаживая гитару по обечайке.
— У него дома ещё две гитары: одна — Аматэрасу, другая — Царь, — махнула рукой смуглая фея.
— С ума сойти, — покачала головой моя бывшая.
— Вот и я говорю, — хмыкнула смуглая фея. — Я не обращаю внимания. Это его право. Ведь я же назвала сирень в нашем саду Аидой, а жасмин — Каварадосси.
— Вы странствующие музыканты? — прижала ладони к груди моя бывшая. Я закатил глаза.
— Ваша девушка зрит в самый корень, — всплеснула руками смуглая фея.
— Она не моя девушка.
— Я не его девушка.
— Мы действительно странствующие музыканты. Сегодня закончился наш маленький тур по нескольким городам, большим и не очень, и вот мы наконец-то можем ненадолго вернуться домой.
— Под живительную тень Аиды и Каварадосси, — шепнула моя бывшая.
— Именно, — шепнула ей в ответ смуглая фея.
— А вы кто? — отклонившись от Ариадны, спросил спутник.
— Мы частные детективы, — сузив глаза, ответила моя бывшая.
— Ты что, с дерева упала? — тихо запаниковал я.
— Не позорь меня, — в ладонь шикнула она.
— Частные детективы, как интересно! — качнула головой смуглая фея. — А сейчас, должно быть, едете разрешать какую-нибудь страшную головоломку?
— Можно и так сказать, — согласилась моя бывшая.
— Однако, — только и мог сказать я.
— А что вы будете делать дома? — не унималась моя бывшая. Я дёрнул её за локоть, она едва слышно на меня цыкнула. — Говорят, что странствующие музыканты не любят подолгу сидеть на одном месте.
— Это верно, — улыбнулся спутник. — Но дом есть дом. Где же ещё набираться сил для дальнейшего странствия, как не под живительной тенью Аиды и Каварадосси. Кстати, там у нас не только сирень и жасмин. Там много всякой всячины. И багрянник, и акация, и калина, и бересклет…
— И у каждого своё имя? — подняла брови моя бывшая.
— А как же? По-другому и быть не может! Вы же друг друга по имени называете. Вообще, у всего живого должно быть имя. Это уж как дважды два. Кстати, одну из наших шпалерных вишен зовут Дважды Два.
— А ещё у нас шесть собак и три кошки, — сказала смуглая фея и заправила за ухо прядь выбившихся волос.
— А кто же за всем этим присматривает в ваше отсутствие?
— Наши приёмные дети, — произнёс спутник, не отнимая головы от корпуса гитары. — Мальчик двадцати трёх лет и девочка двадцати пяти. Давно у нас живут. Он — умница, красавец, застенчив просто болезненно. Очень вкусно готовит весенние роллы и не боится грязной работы. Сколько споров у нас было по этому поводу. Прекрасный баритон, но страшно стесняется петь. Хотя всегда споёт, если она его попросит, — спутник качнул головой в сторону смуглой феи.
— Мы вытащили его из одной секты десять лет назад, — грустно улыбнулась она. — Можно сказать, от родителей оторвали. Это, наверное, неправильно. Но неправильнее было бы бросить мальчика на произвол судьбы. Ладно бы ещё секта была тихой, мирной, высаживала бы себе какую-нибудь брюкву или топинамбуры… Так нет. В их катехизисе непременное посещение гражданского населения с непременным условием обращения. Неважно, каким способом будут проходить эти обращения, но неофиты должны поставляться секте в обязательном порядке, иначе нерадивых миссионеров ждут наказания. Ох, если бы вы видели нашего мальчика! И он, такой, таскался по пятам за своими безумными родителями, которых на его глазах унижали, оскорбляли, иногда награждая приличными тумаками!
— Мы тогда только начинали самостоятельную музыкальную карьеру, — подхватил спутник, отложив Ариадну. — Я всё ещё входил в состав симфонического оркестра как виолончелист-концертмейстер, она, — мягкий кивок в сторону смуглой феи, — была солисткой хоровой капеллы.
— А как же вы узнали про эту секту? — спросил я.
— Наш первый сольный концерт состоялся в небольшом особнячке в центральном городском парке, — продолжила смуглая фея. — Аренда там была достаточно щадящей. Именно в этом особнячке время от времени проходили собрания той самой секты. Мы в общем знали об этом, поэтому очень внимательно подошли к выбору дня выступления. Это был вечер пятницы. Мы пришли за час до начала концерта, чтобы настроиться, переодеться, подготовиться. А на пороге, возле алебастровой вазы, сидит наш мальчик, потирая тонкие запястья. Они были исполосованы так, словно кто-то решил опробовать на них меру своей жестокости.
— На наши вопросы он отвечал только одно: «Я туда больше не вернусь». На тот момент нам некогда было разбираться, куда он не вернётся и почему. Мы просто взяли его с собой, посадили на первый ряд и велели дождаться конца выступления, даже если ему противны классика и джаз.
— Да, тогда у нас была потрясающая программа… — смуглая фея подняла глаза к потолку мягко покачивающегося купе. — Смелыми были. Начинающие боятся таких вещей, за которые взялись мы. Для таких вещей должна быть особая харизма, такая манящая, знаете, не бьющая наотмашь, парализующая волю, а обволакивающая, входящая в состав крови слушателя естественно, как воздух.
— С чего мы решили, что она у нас имеется? — пожал плечом спутник.
— Не знаю, — отозвалась смуглая фея. — Это были и Клод Дебюсси, его «Песни Франции», переложенные для гитары, и Чайковский, и Рахманинов, и Гершвин, и Бернстайн.
— А потом Портер, Брубек, Синатра, — щурясь от удовольствия, добавил спутник.
— Да, замечательная была афиша. И наш мальчик не только высидел полтора часа концерта, но и расплакался от счастья, объяснив свои слёзы тем, что никогда ещё в своей жизни не чувствовал себя таким свободным.
— После концерта мы отправились к нему домой, — спутник качнул головой. — Странными бывают люди. И очень злыми. Вроде с Богом, о Боге…
— Да нет, не с Ним и не о Нём. Давай не будем рассказывать ребятам о неприятном, — подняла глаза на него смуглая фея. — Если коротко, мы мальчика отсудили. И теперь он живёт с нами.
— А девочка? — спросила моя бывшая. — У вас же ещё и девочка есть.
— Есть. Немного на вас похожа, — улыбнулась смуглая фея. Моя бывшая зажмурилась от умиления.
— Не обольщайся особо, — шепнул я ей. — Мне сдаётся, она не такая назойливая.
— А тебе завидно? С тобой ведь никого не сравнили, — шикнула она на меня, не убирая с лица умиления.
— И что теперь? — я повёл плечом, а сам подумал: вот ведь, действительно, ни с кем не сравнили.
— У девочки тоже история? — не унималась моя бывшая. Мой локоть устал впиваться в её бок. Она просто перестала на него реагировать.
— У каждого из нас своя история, — хмыкнул спутник.
— Не изображай Плутарха, тебе не очень-то идёт, — задорно хихикнула в ладонь смуглая фея.
— Ну, попытаться-то стоило, — улыбнулся он в ответ. — У нас в городе полно всевозможных молодёжных объединений. Это здорово. С одной стороны. С другой — возможность выжить даётся очень немногим, поскольку невероятно сильна конкуренция. Одно из таких объединений состояло из талантливых девочек. Действительно талантливых. Сильные вокалистки, владевшие навыками исполнения a;capella, самостоятельно создававшие интересные аранжировки как классических произведений, так и джазовых. Слушать их было — одно сплошное удовольствие.
— Мы тогда только входили в так называемую фазу первоначального узнавания, — подхватила смуглая фея. — Ну там первые пластинки, первые интервью, первые туры. Познакомились мы с ними на одном из концертов. Их представили нам как начинающую и очень перспективную вокальную группу. Именно в составе этой группы мы и увидели впервые нашу девочку. Она как-то отличалась от всех. Нет, нельзя сказать, что она казалась чужой, что ей было некомфортно рядом с другими участницами. Однако что-то в ней было не так.
— Вскоре выяснилось, что в плане, так сказать, дарований ей определили последнее место, — сказал спутник. — Мы это поняли там же, на концерте. У неё практически не было партий. Она, как и остальные девочки, звёздно улыбалась, мило пританцовывала в такт исполняемой песне, но микрофон в её руке был просто никчёмным атрибутом.
— Наше близкое знакомство началось немного позже, — продолжила смуглая фея. — Как-то нам нужно было уезжать в очередной тур по восточным городам страны. Мы долго готовились к этой поездке, очень много работали, но перед нами встала проблема, что делать с шестью собаками и тремя кошками. Взять их с собой — это чистое безумие.
— Хотя у тебя и была такая идея, — подмигнул ей спутник.
— Была, — согласилась смуглая фея. — А что толку от прекрасной идеи, если все обстоятельства просто кричат, что они — против!
— Что верно, то верно, — кивнул спутник. — Тогда мы дали объявление, что в наш загородный дом нужен работник на такой-то срок с такой-то оплатой и таким-то функционалом.
— В его офис выстроилась очередь, как перед «Моной Лизой» в Лувре, — развела руками смуглая фея. — Мы такого не ожидали.
— Верно, — согласился спутник. — И тут я обнаружил где-то в самом конце очереди знакомое лицо. Это была она, та самая странная девочка с мёртвым микрофоном в руках. Я пригласил её в офис, переговорил с ней и принял решение нанять на время нашего отсутствия именно её. Что-то в ней мне показалось определённо… правильным, что ли.
— Да, — сказала смуглая фея, — она вообще напоминает лесное существо, этакую греческую дриаду или итальянскую гиану. Может быть, поэтому она неожиданно быстро поладила с нашим зоопарком. Посмотрела на этот дурдом и осталась.
— Её родной город на севере страны. Очень далеко. Да и родным-то его можно назвать с натяжкой. Поэтому она и сбежала оттуда подальше, как только закончила школу. Никто её даже не попытался остановить. Там длинная история.
— То есть сначала она поладила с вашим зоопарком, а уже потом с вами? — спросила моя бывшая.
— Да, и это было одним из основных условий для выбора претендента, — кивнула смуглая фея.
— А выполнить это условие не так-то просто, как может показаться, — загадочно улыбнулся спутник.
— Серьёзно? — оживилась моя бывшая. — Они у вас что, тоже наподобие секты?
— Ну, можно и так сказать, — согласился он. — Вот, например, возьмём Бабулю…
— Взять Бабулю — это ещё та задачка, — закивала смуглая фея.
— Бабуля — самая старая кошка в нашем семействе. И самая норовистая. Ей в этой жизни больше чего не нравится, чем нравится. И найти то, что её устроит, сложнее, чем плевать против ветра. За любую промашку — когтями в бок.
— Так это не Бабуля, — поёжился я. — Какая же это Бабуля? Чистой воды террористка.
— Я бы сказал, матёрая, — согласился спутник. — Однако именно этой террористке удаётся держать всю нашу шерстяную компанию в состоянии хотя бы приблизительной дисциплины.
— А какие ещё персонажи проживают в вашем доме? — прижавшись щекой к оконному стеклу, спросила моя бывшая.
— Самый сварливый персонаж — Свекровь, — сказала смуглая фея.
— Кто? — в один голос откликнулись мы с моей бывшей.
— Свекровь, — повторила смуглая фея. — Это пожилая псина, которую мы нашли у автозаправки лет восемь назад. Тогда она была совсем молоденькой и очень несчастной. Если животину обижают люди, она впоследствии становится либо злой, либо сварливой. Наша Свекровь всё время ворчит.
— Всё время, — подтвердил спутник. — Что бы она ни делала, куда бы ни шла — впереди неё, да и позади, душным облаком дымится её ворчание.
— Хорошо сказал, — улыбнулась смуглая фея. — Как слова к новой песне.
— Если не забуду, обязательно воспользуюсь.
— Если ты забудешь, я вспомню. Как только гляну на Свекровь, сразу вспомню.
— А почему — Свекровь? — поинтересовался я.
Спутник и смуглая фея переглянулись, качнули головами и пожали плечами. Одновременно.
— Так сложилось, — ответил мне спутник, и я поверил этой информации.
— Есть ещё кот Пилатес.
— Это как-то… — хмыкнул я, — … смело. И неожиданно.
— Ну уж не неожиданней, чем Свекровь, — в ответ мне хмыкнула моя бывшая.
— Пожалуй, — согласился я.
— Тут-то как раз всё ясно, — махнула рукой моя бывшая. — Этот кот может в узел завязываться.
— Точно! — хором ответили спутник и смуглая фея.
— Причём иногда мы находим его в совершенно неадекватных для земной формы существования позах, — продолжил спутник. — Вот, например, его излюбленная: в углу дивана на голове, опустив задние лапы, а передние распластав в стороны, словно крылья. Я, когда впервые увидел его таким, не на шутку испугался.
— Или вот Арматура, — подхватила смуглая фея. — Да не делайте таких страшных глаз! Это собака. До такой степени худосочная, что даже мы, её хозяева, до сих пор не можем к этому привыкнуть.
— Наша девочка, едва увидев Арматуру, подумала, что это тень её тяжёлого прошлого, — усмехнулся спутник.
— Мы ничего не можем поделать с этой жуткой худобой, — развела руками смуглая фея. — Когда мы увидели её впервые (она стояла, прислонившись к нашему забору), то подумали, что она — охапка сухих веток, которую прибил ветер. С тех пор мало что изменилось в её внешнем виде. Сколько бы мы её ни кормили, она всё в той же поре.
— И, похоже, научилась пользоваться этим выгодным обстоятельством, — покачал головой спутник. — Стоит ей заглянуть в глаза человеку, у того тотчас рождается невероятная жалость к этому страдающему животному. Ну и понятно, что всё самое вкусное достаётся ей, обездоленной, вечно голодной Арматуре. Хотя, если уж быть честным, она у нас самая прожорливая.
— Не в коня корм, — сказал я.
— Именно, — подтвердил спутник.
— Мой любимый — это Аферюга, — собрала в гармошку переносицу смуглая фея. — Кот с необыкновенно привлекательной мордой. Чёрный, как дым пожарища, глаза ярко-жёлтые и необычайно добрые. Но в этом-то и есть подвох. Веришь ему безоговорочно.
— Добрая половина всех неприятностей в нашем доме, от разбитой посуды до разодранной проводки, его лап дело, — сказал спутник. — Любой другой на его месте сделал бы пакость — и ходу. А этот — нет. Будто знает, что, стоит ему поднять морду, округлить глаза, а потом зажмуриться, как на солнце, — ему всё спустится с рук.
— Но ведь обычно так и бывает, — посмотрела на него смуглая фея.
— Обычно так и бывает, — усмехнулся спутник.
— А Жижа? — спросила его смуглая фея.
— Да, Жижа, — кивнул он. — Жижа — это отдельный персонаж.
— Жижа… — прошептал я в недоумении. То же самое сделала и моя бывшая.
— Жижа досталась нам от соседей, которые уезжали работать в другую страну. Брать с собой Жижу они не могли.
— Что это такое — Жижа? — поднял я бровь.
— Это страшно толстая корги. Наши соседи — бесконечно добрые люди, которые считали, что чем толще собака, тем она счастливее.
— У некоторых бабушек такая же психология, — мотнула головой моя бывшая и тяжко вздохнула.
— Ты чего это так вздыхаешь? — тихо спросил я её.
— Ты не видел, какой я была в десять лет, — зашептала она мне куда-то в висок. — Необъятная, как просторы нашей родины. Я все свои фотографии того возраста сожгла. Без сожаления уничтожила кусок детства.
— Бабушкина работа?
— Ну.
— Они плакали, когда с Жижей прощались, — продолжил спутник. — И Жижа плакала.
— И мы, — подхватила смуглая фея, — потому что не знали, сколько времени нам понадобится, чтобы привести эту собаку в надлежащий вид.
— И сколько времени понадобилось? — спросила моя бывшая.
— Почти год, — констатировал спутник. — Было жёстко. И для нас, и для Жижи.
— Сейчас она вполне себе приличная корги средних размеров, — сказала смуглая фея. — Но кличку мы менять не стали.
— Что касается Занозы, там тоже своя история, — немного помолчав, произнёс спутник.
— Его любимая псина, — цокнула языком смуглая фея.
— Просто когда мы пришли в питомник, чтобы забрать щенка, этот вцепился в мою брючину зубами да так и волочился за мной до самого выхода. Не оставил шанса никому. Либо он, либо… он. Отсюда и кличка.
— Шесть лет прошло, а Заноза до сих пор ходит за ним как приклеенный, — усмехнулась смуглая фея.
— Да… Ну, а два других жильца появились в нашем доме под музыку Луиза Бонфы, — потянулся спутник, разминая пальцами круглые плечи. «Они могут рассказывать о своей лохматой артели от восхода до заката, — подумал я. — Как живётся тому, у кого есть что-то, о чём можно рассказывать от восхода до заката? Неплохо, наверное».
— Точно, — согласилась смуглая фея. И со спутником, и со мной. С нами обоими. — Я тогда до бессонниц увлекалась его музыкой. До ошалелости какой-то.
— До самозабвения, — собрав губы в трубочку, сказал спутник, а потом расплылся в улыбке.
— До самозабвения, — скопировала его смуглая фея. Потом они, обливаясь чересчур лучезарными взглядами, стали пощипывать друг друга за уши, за подбородок, за скулы. Я тревожно посмотрел на мою бывшую. Она, натужно улыбаясь, пыталась принять всю эту странную возню за чистую монету, но у неё это получалось не очень хорошо. Она ткнула меня пальцем в колено.
— Так надо, — тихо сказал я ей. — Наверное…
— Не пугайтесь так, — отдышавшись, снова по-человечески заговорила смуглая фея. — «Самозабвение» — любимое словечко нашего мальчика. Он так умильно хлопает глазами, так забавно вытягивает губы, когда его произносит… Вот мы и вспомнили.
— Классно… — кивнул я. Люди искусства — инопланетяне.
— Насчёт двух других жильцов… — попыталась вернуть разговор в прежнее русло моя бывшая.
— Да, — спохватилась смуглая фея. — Они появились под музыку Луиза Бонфы. Я тогда его очень много пела. Очень много. И «Меланхолию», и «Потерял любовь»... Ты так забавно подпевал мне, помнишь? — обратилась она к спутнику. Тот молча кивнул. — И «В воскресенье вечером»…
— О, моя любимая! — оживился спутник, закатил глаза, поднял над головой руки и затряс ими как маракасами… Или чем там ещё. Смуглая фея засмеялась и потрепала его по круглой щеке. Он смешно очнулся. «Как спектакль разыгрывают, — подумал я. — Люди искусства определённо лунатики». — Вообще-то эта композиция инструментальная. Но у неё как-то получилось сделать из неё нечто вокально-неординарное.
— К разным занятиям по хозяйству я подбирала свою музыку Луиза Бонфы. Там есть из чего выбрать. Когда подвязывала шпалерную вишню, пела «Паузу любви», когда выкладывала сланцем форму новой клумбы, мурлыкала «Утро карнавала»… Чего ты смеёшься! — смуглая фея толкнула в бок закачавшегося в беззвучном смехе спутника.
— Я даже в своей токарной мастерской слышал это её «мурлыканье», — вслух хохотнул он и сразу же получил затрещину по лохматому затылку.
— Ты же утверждал, что тебе нравится!
— Нравится, нравится! — ещё громче засмеялся спутник.— Но то ли ветер был такой сильный, то ли твоё «мурлыканье» выходило на новый уровень, однако до моей мастерской долетало приблизительно следующее… — Спутник откинул голову, выбросил руку сначала вперёд, потом отвёл её немного в сторону, прикрыл глаза, собрав основание дремучих бровей в одной точке где-то посередине лба, и затрубил гулким басом на довольно сносном (как мне позже заметила моя бывшая, она в этом понимает) португальском:
Manh;, t;o bonita manh;,
D; vida a uma nova can;;o,
E a minha voz vai at; a eternidade,
Em seu caminho vai sempre a cantar.
Мы все покатились со смеху. Я воткнулся лбом в стол, моя бывшая уронила голову на мою спину где-то между лопаток, смуглая фея вонзилась затылком в стену купе.
— Только при этом в одной руке у неё была такая нехилая мотыга, а в другой — каменюка размером с голову Жижи, — тряся головой от хохота, добавил спутник.
— Да нет же, всё было совсем не так! — заливаясь смехом, заколотила его по плечам смуглая фея. — Слышала бы тебя наша Жижа! Не верьте ему, он всегда так делает. Сам-то поёт, как филин ухает. Скажи, ведь это зависть, да? Самая чёрная, самая мутная зависть, да? Она, как маленький флюгер, поворачивалась то к нам, то к нему.
— Абсолютная, иссушающая душу зависть, — качнул головой спутник.
— А как было на самом деле? — подперев щёку кулаком, спросила моя бывшая.
Смуглая фея прижала пальцы к губам, глубоко вздохнула и закрыла глаза. Она тоже собрала основание тонких бровей где-то посередине лба, но в это мгновение она напомнила мне ребёнка, увидевшего во сне смерть: беспомощность и тайна. Я не знаю, как это возможно соединить, но ей удалось.
— Мурашки по хребту... — шепнула мне моя бывшая. — Размером с лошадь.
Я только кивнул.
А дальше зазвучала песня. Мне трудно описывать музыку, я не Номер 1248, о чём в тот момент страшно пожалел. И всё-таки… Есть некая область в человеческом рассудке, с помощью которой осуществляется странное восприятие настоящего. Оно вдруг начинает выталкивать на поверхность жизни банальные вещи, внезапно делая их выпуклыми, многозначными, окутывая ореолом неразгаданности, нет, скорее, недоказанности. И стол, и пыльная рама вагонного окна, и надкусанное яблоко на бумажной розетке — всё это начинает восприниматься звонкими, единственно возможными в своей непогрешимой прочности звеньями в цепи истинного внутреннего существования человека. И рождается трепет. И благодарность. Что-то подобное случилось со мной во время пения смуглой феи. Я вдруг ясно увидел за окном мир, от которого часто отмахивался, вернее, старался не замечать, точнее, воспринимал его обычным фоном своего бытия, не понимая, что без этого фона никакого бытия и быть-то не может. Голос смуглой феи развернул мне его перед глазами, словно свиток, ценности которого я не осознавал. До этого момента. За пыльным стеклом вагона мелькали деревья, по горизонту полей скакали гигантскими изумрудными белками холмы, пропадая за поворотами, где-то вдали тонким серебристым волоском блеснула река, а поезд отбивал ритм, слишком неровный, держал темп, слишком быстрый для звучащей песни. Но во всём этом несовпадении было что-то первозданное, чистое и правильное, во всём этом скрывалось желание найти гармонию, уравновесить различия и упиваться тишиной в своём сердце, когда всё это получится найти. А всё это получится найти. Других вариантов и быть не может. Так, во всяком случае, мне обещал голос смуглой феи.
Песня закончилась. Голос превратился в пар и осел где-то на верхних полках купе. У меня отпустило горло.
— Да, — после продолжительной паузы сказал спутник, — на самом деле всё было именно так. Всё всегда именно так, когда она поёт.
Смуглая фея хмыкнула, пожала плечом и улыбнулась:
— Не моя заслуга.
— Но в том, что у нас дома появились Фара и Слон, заслуга только твоя, — шумно выдохнул спутник, предлагая вернуться в обыденность. И правда, долго дышать разряженным воздухом Чуда непривычно. Мне, по крайней мере.
— Фара и Слон? — оживилась моя бывшая, хотя её глаза всё ещё бродили по закуткам купе, как заблудившиеся в городском парке дети.
— Фара и Слон, — кивнула смуглая фея. — Два удивительных пса белой масти. Всякий раз, когда я пела что-нибудь из Луиза Бонфы, они останавливались у нашего забора и садились, уткнув лбы в закрытую калитку. Это было странно, необычно. Как только пение прекращалось, они снимались с места, словно два маленьких белых кораблика, и не спеша дрейфовали в свою очень загадочную гавань.
— Сначала мы думали, что у них есть хозяин, — продолжил спутник, — такими ухоженными они казались. Но однажды мы решили проводить их, чтобы посмотреть, откуда они к нам приходят. Выяснилось, что живут они в сосновых посадках, которые расположены приблизительно в трёх километрах от нашего дома.
— Мы забрали их себе, — сказала смуглая фея, — раз на этих собак никто не претендовал. Просто открыли калитку. А они не долго думая вошли. Так же не спеша, как в свои сосновые посадки.
— У Фары, должно быть, в темноте светятся глаза, как у полицейской машины? — поинтересовалась моя бывшая.
— Как у двенадцати полицейских машин, — прошептала смуглая фея.
— А Слон — потому что большой, — спокойно произнёс я. Ведь это так же очевидно, как и то, что у Фары в темноте светятся глаза.
— Нет, — покачал головой спутник.
— Нет? — не понял я.
— Нет, — ещё раз качнул головой спутник. — Когда он впервые залаял, сипло и резко, я попятился назад и задел рукой гипсового слоника, который украшал одну из наших клумб с флоксами и пионами. Слоник стоял на невысоком столбике с круглой площадкой. Он упал со своего пьедестала и разбился.
— Я очень расстроилась, — сказала смугла фея. — Это была первая скульптура, которую я сделала своими руками.
— Да, — согласился спутник. — И поэтому она, ткнув пальцем в нос собаке, сказала: теперь ты будешь слоном. Так он и стал Слоном.
Люди искусства доведут меня до паранойи. Я перестану доверять вещам, чья очевидность лежит на поверхности.
На следующее утро мы прощались с ними.
— Ради таких вот знакомств мы и путешествуем поездом, — сказала смуглая фея, пожимая руку моей бывшей. — Самолёт не даёт таких возможностей.
— Она просто боится высоты, — шепнул мне на ухо спутник. Но так, чтобы все услышали.
Смуглая фея фыркнула и пожала плечами.
Они вышли на станции … — большого города. Он был похож на вздыбленный океан: холмы, холмы, холмы, как волны, на гребнях которых белой пеной взвивались многоэтажки. На одном из самых высоких холмов возвышалась тонкая, как игла, телевизионная башня, белоснежная, как флагшток на готовом к смотру корабле. У меня защекотало в носу и защемило в груди. С чего бы?..
— Интересно, где же находится их дом со всей этой дремучей компанией? — задумчиво спросила меня моя бывшая.
— За самым дальним холмом, наверное, — ответил я. — Пора возвращаться в реальность.
— Но ведь это тоже была реальность! — подняла она на меня глаза.
— Да, — качнул я головой и улыбнулся. Она напомнила мне сейчас какое-то маленькое животное, которое вполне могло бы прижиться среди питомцев спутника и смуглой феи. Интересно, как бы её звали в их странной вселенной? Кочерыжка? Вагонетка? Зануда? — Давай-ка тоже укладываться. Через пару часов мы будем на месте.

Кайра

Около шести часов вечера мы высадились у старинного вокзала небольшого провинциального городка. Город имел цветочное название, и это было совершенно оправдано. Столько цветов на улицах я не видел никогда. Они росли повсюду, опутывая собой высокие деревья в скверах, заполоняя дорожки тротуаров, переливаясь через края гипсовых вазонов, как убегающее молоко или кипящее варенье. Я ни разу — до этого момента — не наблюдал по обочинам обычных тропинок заросли кустовых роз самой необъяснимой расцветки. Розовыми лепестками играли дети во дворах, делая из них кукол и украшения, и, убегая домой, оставляли прямо на скамейках. Ветер сбивал лепестки в ароматные горки, а к ним слетались воробьи, чтобы понежиться и побарахтаться в них, пока местные коты дремали в лучах заходящего солнца. Всё это я наблюдал, пока мы, громыхая по мощёным улицам чемоданами, добирались до ближайшего к вокзалу отеля. Это было необычно, странно, захватывающе. Городские клумбы едва справлялись с огненно-рыжими копнами настурций и лиловым потоком петуний. Наверное, даже в самые пасмурные дни этот город оставался ярким, как детская мечта.
— Я хочу жить здесь, — выдохнула моя бывшая, когда мы добрались до гостиницы, весь фасад которой напоминал зелёный водопад из плотных глянцевых листьев дикого винограда.
— Какая же ты падкая на всё внешнее, — усмехнулся я, открыв перед ней стеклянную дверь, завешенную фисташковой шторкой. Я прекрасно понимал всю тщету подобных обвинений. Во-первых, она никогда не была падкой на всё внешнее, а во-вторых… Я бы тоже задержался в этом местечке на недельку-другую.
Мы заняли два одноместных номера рядом. Распаковав вещи, решили перекусить в маленьком кафе, которое нам посоветовал молодой человек на ресепшне. У него был необыкновенно красивый нос. Поправив узел голубого в искорку галстука, он сказал:
— Я не знаю ваших предпочтений, но всё-таки настоятельно советую пройтись до «Ротозея».
— До кого? — в один голос спросили мы с моей бывшей.
— До «Ротозея», — сжав в ладони узел своего голубого в искорку галстука, тихо повторил молодой человек. — Быстро, вкусно, и цены вас вполне устроят.
— Цены устроят, — хмыкнула моя бывшая, когда мы пошли по указанному адресу. — Может, у этого мальчишки друг там работает официантом, а ещё вероятнее — отец шеф-повар или администратор. Вот он и пиарит этого «Ротозея».
— Славно пиарит-то, — пожал я плечом, — мило, ненавязчиво.
Кафе, как, впрочем, и все соседние дома, куталось во что-то лиственно-цветочное. С левой стороны от входа под полосатым тентом стояли плетёные столы и стулья. За некоторыми из них сидела публика богемного вида.
— Мы с тобой так же выглядим? — спросила меня моя бывшая.
— А тебе не всё равно?
— Всё равно, — фыркнула она. — А что, незаметно?
Мы прошли в полутёмный зал и заняли столик у окна. К нам подошёл официант.
— А вы знаете менеджера … гостиницы? — вдруг спросила его моя бывшая. Мы с официантом оторопели.
— Нет.
— Подождите говорить мне «нет», — откинулась на спинку стула моя бывшая. — Я убеждена, что вы должны знать его.
— Н-нет.
— Ой, да бросьте! Он-то сказал, что благодаря вашей самозабвенной работе обслуживание в «Ротозее» выше всяких похвал!
— Б-благодарю…
— Ну и что же мне ответить ему? Просто ваше «б-благодарю»?
— Н-нет...
— С ума что ли сошла? — завращал я глазами.
Официант, покраснев до темени, положил на край стола меню и быстро ушёл.
— Плакать, наверное, — улыбнулся моя бывшая.
— Слушай, можно тебя попросить без такого вот… — шепнул я в мягкую обложку меню. — Давай просто поедим.
— А я что, против? — невинно захлопала ресницами она.
Весь вечер мы действительно наслаждались кухней. Моя бывшая была так довольна, что даже несколько раз улыбнулась бедному официанту. Он весь подобрался, словно заподозрил что-то неладное. Напряжение с его лица исчезло только тогда, когда мы расплачивались.
— Давай ещё раз сюда придём, — перегнувшись через стол, громким шёпотом сказала мне моя бывшая. Официант побледнел.
— Обязательно, — холодно ответил я и потащил её на улицу.
Сегодня мы решили просто осмотреться, побродить по скверам, бульварам и дворикам, подышать незамутнённым воздухом этого странного, похожего на предутренний сон, города.
— А завтра начнём рушить границы чужого личного пространства, — тяжко вздохнув, произнёс я.
Ночью я долго не мог заснуть. Мне трудно было представить, как я начну разговор с Номером 1248, как я стану ему объяснять своё присутствие и неизвестно откуда взявшийся интерес к его жизни, сумею ли я, не нанося ущерба, вернуть его к прошлой трагедии во имя какой-то, пока невнятной для меня, высокой цели, и надо ли ему всё это. То, что мне это не сдалось, и говорить нечего. Я резко сел на постели. Меня снова захватил приступ отчаяния. Что я забыл в этом волшебном городе? Вот ведь, повёлся на поводу сначала у почившего родственника, а потом у моей бывшей, которая так до сих пор и скачет от этой затеи. Как кенгуру.
Телефон дрогнул, выдал сноп яркого света и погас. Я заглянул в сообщения. Ну ещё бы! Моя бывшая. Должно быть, ей тоже не спалось.
«Может, придумаем легенду? Ну, чтобы не очень странными показаться Номеру 1248?»
«Мы в любом случае покажемся ему странными. Только представь: звонок в дверь, а за порогом незнакомые люди вдруг начинают что-то объяснять», — ответил я.
«Вот поэтому и нужно что-то придумать».
«Только ещё хуже запутаемся. Давай уж начистоту».
«Как знаешь».
«Если бы...»
«Пока».
«Пока».
Я проворочался часов до двух, а потом просто упал в забытьё. Мне снились странные люди с разноцветными волосами и очень много воды: лужи под ногами, дождь, берег незнакомого моря и чашка горячего кофе с корицей. А потом огромная рыба в окне, которая насвистывала своими одутловатыми губами полонез Огинского, а в это время в её спину вгрызалась пятнистая крыса в разноцветном шарфе. Бррр... Очнулся я так же внезапно, как и заснул. Голова гудела, точно после хорошего кутежа.
— Ч-чёрт, — сухим языком попробовал произнести я, ощупал голову и медленно поднялся.
На часах было без четверти семь. Если лягу снова, не поднимусь и к полудню, подумал я. Качаясь из стороны в сторону, как морская водоросль, я добрёл до ванной, принял прохладный душ и сделал пару дыхательных упражнений. Вроде, взбодрился. Натянув джинсы и футболку, я вышел из номера. Мне бесконечно нравились ранние прогулки, пока ещё туман плавал над дремотным городом, а на улицах попадались только шустрые воробьи, барахтающиеся в мокрой траве, да коты на парковых скамейках. Я захотел увидеть этот цветочный город ранним утром.
Подойдя к двери моей бывшей, я затих, потом тихонько постучал. Ответа не последовало. Значит, она спит. Ну и пусть себе спит. Сегодняшнюю прогулку я совершу в одиночестве.
Поздоровавшись с менеджером, сонно клевавшим красивым носом чуть не до самой стойки ресепшна, я вышел на улицу. Город окутывала нежная ароматная дымка, которая остаётся после свежей неторопливой ночи. Я шумно вдохнул воздух и едва слышно рассмеялся. Сам не знаю почему, просто на душе стало как-то по-детски спокойно и тихо. Я вдруг почувствовал, что сегодня смогу всё. В этом городе, во всяком случае, сегодня для меня не будет ничего невозможного. Пружинистой походкой я завернул за угол гостиницы и оказался в очень просторном уютном парке. Я узнал его ограду: чугунную, с каким-то немного тяжёлым цветочным орнаментом. Мы проходили вчера мимо этой ограды, когда направлялись в «Ротозей». Только по ту её сторону. В парк мы не заходили. А зря. Он, скорее, напоминал бор с узкими аллеями. Я пошёл по одной из них, даже не предполагая, куда она меня заведёт: парк казался бесконечным. Под моими кроссовками поскрипывал крупный красноватый песок, по обочинам аллеи время от времени попадались скамейки, выкрашенные в желтовато-румяный цвет, по бокам которых стояли высокие гипсовые вазоны с полузакрытыми цветами бессмертника и анютиными глазками самой разной расцветки. В высоких густых ветвях платанов и сосен я слышал голоса горихвостки и коноплянки. И шуршание лёгкого ветра.
— Господи, как хорошо-то, — произнёс я вслух и зашагал дальше.
С левой стороны между тонкими стволами молодых осин проглядывала ещё одна узенькая аллея, шедшая почти параллельно моей. Я увидел, как по ней стрелой пронеслась белка и, бесшумным сквозняком взлетев по стволу сосны, затерялась где-то в её синеватой кроне. Вдруг я обнаружил, что на том месте, где только что скакала белка, стоит человек и растерянно озирается. На нём был лёгкий холщовый пиджак и парусиновые брюки нелепого лимонного цвета. Он возник так неожиданно, что я пару раз сморгнул: мало ли что привидится ранним утром. Нет, человек по-прежнему растерянно озирался. Потом сделал несколько шагов вперёд. Под его ногой звонко хрустнула сухая ветка, он вздрогнул и понёсся по аллее вглубь парка. Его словно стегнули, словно пришпорили — во всяком случае, мне так показалось. Что-то странно знакомое почудилось мне в этом неизвестно откуда взявшемся человеке. Отчего стало ещё больше не по себе. Меня буквально потащило за ним. Я вовсе не собирался отправляться по его следам. Тем более, он галопировал, как заправский ахалтекинец, что наводило на самые неприятные и очень тревожные мысли. Но здравый смысл вдруг перестал руководить мной, и я полетел вслед за ним.
Этот человек был вдвое старше меня, но он, как бы я ни старался, на пять- шесть метров оставлял меня позади. Так мы и неслись по параллельным аллеям, как два электропоезда по разным путям в один и тот же пункт назначения.
Минут через десять спешного марша я оказался на незнакомой мне улице. Если честно, я мало оглядывался по сторонам, чтобы разглядеть её, боясь потерять из виду этого странного человека. А он, как заводной паровозик, не снижая скорости, мчался вперёд. Мы пересекли небольшую площадь, завернули за угол старинного здания, напоминавшего театр или музей, миновали ещё один сквер с фонтаном в виде тонкой девушки, поднявшей к небу алебастровую руку, и углубились во двор. Там мой «объект», как я его уже успел окрестить, потоптался возле огромной круглой клумбы с фиолетовыми и розовыми флоксами, что-то поискал в карманах холщового пиджака, обернулся и слегка зацепил меня взглядом. Большая голова, тонкая шея, квадратные очки, застенчивый взгляд… Я чуть не подпрыгнул. Это же Номер 1248! Собственной персоной! Если я сейчас подойду к нему и заговорю, моя бывшая меня не простит. Я спрятался за широким стволом старого тополя, чтобы понаблюдать за ним. Номер 1248 достал из кармана пиджака колокольчик и, прижав его к самому уху, дёрнул рукой. Колокольчик звякнул жалобно, как больной котёнок. Это показалось мне странным и немного жутким. Убрав колокольчик в карман, Номер 1248 выудил из того же кармана тёмный блокнот и ручку, что-то чиркнув на странице, убрал и его, как прежде колокольчик, а ручку пристроил за широким ухом. Затем, немного постояв, словно забыл что-то сделать, он подошёл к угловому подъезду, нажал кнопку домофона и скрылся за дверью. Я выдохнул и поспешил в гостиницу. Идти предстояло минут тридцать или около того. Но, выйдя за пределы двора, я почувствовал, как меня пробивает озноб. Прямо перед собой, на другой стороне пешеходной дорожки, уложенной розоватой плиткой, я увидел знакомый фасад, убранный тёмно-зелёными глянцевыми листьями дикого винограда, и стеклянную дверь, завешенную фисташковой шторкой.
— Что всё это… Ч-чёрт возьми, — прошептал я, не веря своим глазам.
Сильнее, чем положено, хлопнув дверью, миновав ресепшн, где кивала всем заходившим и выходившим постояльцам красивой головой темноволосая девушка (красивый нос наконец-то заслужил отдых), я понёсся в комнату моей бывшей. Она стояла передо мной в пижаме с голубыми медведями и коротко зевала.
— Ты чего такой заполошный?
— Ты сейчас готова меня выслушать?
— Нет. Без чашки кофе я по утрам мало что воспринимаю.
Только теперь я вспомнил, что сам не завтракал. Я подождал, пока она натянет джинсы и футболку (а делала она это чрезвычайно быстро), и мы отправились в «Ротозей».
— Только, умоляю, не цепляйся к персоналу, — взмолился я.
— Когда это я к нему цеплялась? — пожала она плечом.
Нас обслуживал другой официант. Моя бывшая от досады цокнула языком.
— Только бы парень не уволился по собственному желанию, — сказал я ей.
— Да не-ет, — с привыванием зевнула она в ладонь. — Просто сил набирается.
— На что?
— Да мало ли…
Она заказала омлет по-баварски и капучино. Я выбрал блинчики с топлёным шоколадом и двойной эспрессо.
— Ну и о чём ты хотел мне рассказать? — спросила меня моя бывшая, когда мы оба утолили первый голод.
— Сегодня я встретился с Номером 1248.
— Без меня? — вытянула она лицо.
— Ну так случилось, прости. Всё-таки странный он какой-то.
— Ты заговорил с ним?
— Нет, конечно. Как бы я это смог сделать без тебя?
— Правильно, никак.
— Я шёл за ним минут тридцать. Через парк, который начинается сразу за углом нашей гостиницы, потом через площадь, потом мимо фонтана… Он завёл меня в какой-то двор.
— С огромным количеством цветов?
— Удивительный город. Цветы у них повсюду. Случись мне натолкнуться на выгребную яму, не удивлюсь, если и она будет засажена какими-нибудь рододендронами.
— И?..
— Он покрутился у одного из подъездов, позвенел колокольчиком из кармана, что-то записал в блокноте и ушёл.
— Куда?
— В подъезд.
— Так, — откинулась моя бывшая на спинку плетёного стула. Она хрустнула под её лопатками, как свежее яблоко под детскими молочными зубами. — Что там с колокольчиком?
— Это первая загадка, — облокотился на стол я. — Он вытащил колокольчик из пиджака и позвонил в него, как это делают умалишённые.
— А ты видел, как звонят в колокольчик умалишённые? — усмехнулась она.
— Не цепляйся, — огрызнулся я. — Начнём с того, что нормальные люди не носят колокольчики в карманах и не звенят ими по любому поводу.
— Ладно, согласна.
— А потом произошло вообще чёрт знает что. После того, как он исчез за дверями подъезда, я стал раздумывать, каким путём мне вернуться обратно в гостиницу. Дорогу я запомнил слабо, потому что не оглядывался по сторонам, чтобы не упустить его из виду. И оказывается, что двор, в который он вёл меня полчаса, находится вот здесь, прямо перед самым носом! — я хлопнул ладонью по столу. — Вот скажи, зачем ему нужно было это устраивать?
— Выясним. Он тебя заметил?
— Думаю, да. Мне так показалось, во всяком случае.
— Может, он перед тобой разыгрывал этот спектакль? — задумчиво произнесла моя бывшая, покусывая край белоснежной салфетки.
— С какой стати?
— Может, это какой-то тайный знак, — продолжала жевать салфетку она. — Может, он хотел этим что-то сказать, на что-то натолкнуть… Выясним. Собирайся!
— Подожди! — вцепился я ей в запястье. — Мне нужно взять документы по его делу, фотографии, блокнот.
— Мы пока на разведку. Надо же сначала, как это говорится… почву прозондировать. А вечером всё будет официально. С документами, фотографиями и блокнотом.
Моя бывшая так резко отодвинула стул и так шумно встала, что немногочисленная публика с тревогой посмотрела в нашу сторону. Подобным образом поднимаются из-за стола очень рассерженные люди. Должно быть, посетители подумали, что мы банально поссорились. Тогда я тоже решительно отодвинул стул, шумно встал, с досадой бросил на стол деньги и зашагал к выходу. Иногда ст;ит поводить окружающих за нос. Это так… освежает. А вообще, если честно, я частенько в её присутствии становлюсь придурком.
Мы вернулись к стеклянной двери, завешенной фисташковой шторкой.
— Итак, — начал я, как заправский детектив из малобюджетного сериала. — Видишь эту пешеходную дорожку?
— Определённо, — качнула головой моя бывшая.
— Это граница между нашей жизнью до и нашей жизнью после всего того, что с нами сегодня произойдёт.
— Определённо, — снова качнула головой она.
— До сих пор не верю во всё это, — уже совершенно серьёзно произнёс я.
— А я верю, — совершенно серьёзно произнесла она.
Мы перешли дорожку, и я повёл мою бывшую во двор, из которого часом раньше выскочил как ошпаренный. Мы зашли за угол, и тут мне действительно стало не по себе. Никакого тополя, за которым я прятал собственное бренное тело, пока Номер 1248 производил свои манипуляции, ни большой клумбы с фиолетовыми и розовыми флоксами там не оказалось. Это был абсолютно незнакомый двор с новенькой детской площадкой, с целым выводком деревянных гномов, расположенных в разных уголках крохотного скверика с двумя белыми скамейками, с разноцветными шапками гортензий и зарослями космей в палисадниках. И ни одного намёка на моё утреннее приключение!
— Что-то не так? — заметив моё смятение, осторожно дёрнула меня за локоть моя бывшая.
Я молча качнул головой.
— Ты уверен, что это тот самый двор?
— Я уверен, что это совсем другой двор, но именно отсюда я вышел к гостинице.
— Ты уверен? — тихо повторила она.
— Но я же не совсем ненормальный! — сорвался я.
— Знаешь что, — не обратила внимания на мой тон моя бывшая. — Давай-ка проделаем этот путь не за пару минут, а за те твои полчаса. Через парк, через площадь, мимо фонтана. Ты сможешь его вспомнить?
— Попробую, — совсем растерялся я.
Мы вернулись к стеклянной двери, завешенной фисташковой шторкой. Я тряхнул головой и повёл мою бывшую за левый угол гостиницы. Там, действительно, оказался тот самый парк за чугунной оградой.
— Пока всё так, — облегчённо выдохнул я.
Мы вышли на аллейку со звонко хрустящим песком. Слева от нас, между тонкими стволами молодых осин, проглядывала точно такая же. Вовсю голосили птицы, пахло прелой землёй, мхом и какими-то ароматными травами.
— Господи, как хорошо-то, — закрыв глаза, втягивая носом воздух, шепнула моя бывшая.
— Вот-вот, — дёрнулся я. — Как раз после этих слов я увидел белку там, на параллельной дорожке.
Я вытянул руку в сторону, где, по моему стойкому убеждению, с утра была белка, и обомлел. Сейчас она там тоже была. Точила своими крохотными острыми зубками шишку. А потом исчезла в синеватой кроне высокой сосны.
— Всё так и было? — шёпотом спросила меня моя бывшая, потому что на мгновение у меня онемел язык.
Она смотрела на меня круглыми испуганными глазами, а я пялился поверх её затылка на противоположную тропинку, на которой внезапно, я даже и не понял, каким образом, появился уже знакомый мне силуэт в холщовом пиджаке и парусиновых брюках нелепого лимонного цвета. Моя бывшая словно прочитала мой взгляд и резко обернулась.
— Это что ещё за… — шёпотом произнесла она.
— Пошли, — придя в себя, тихо сказал я, схватив её за руку.
Мы, словно тати, пробирались следом за суетливо перебирающим некрепкими ногами Номером 1248. Его, как и в первый раз, время от времени куда-то заносило, выносило и дёргало, будто он нёс под своим пиджаком не человеческое тело, а пару воздушных шаров. Под нашими кроссовками поскрипывал песок, но он почему-то не слышал нас, хотя в парке стояла совершенная тишина, а наши шаги громыхали, как если бы мы чеканили шаг в железных сапогах по железным мосткам какого-нибудь линкора.
— Он глухой что ли? — дёрнула меня за рукав моя бывшая.
— Должно быть, он думает, что мы просто парочка, которая решила так романтично начать день, — немного запыхавшись от скорого шага, сказал я.
— Мы не парочка, — на минуту остановилась она, чтобы перевести дыхание.
— Тебе вот сейчас это принципиально? — шёпотом разозлился я и снова потащил её следом за быстро удаляющимся Номером 1248. «И откуда в нём столько прыти? — подумал я. — Вроде на спортсмена не похож. Даже наоборот. Однако…»
Тем временем мы приблизились к площади, той самой, с красивым старинным зданием посередине, напоминающим театр или музей.
— Мы сходим сюда? — на сбившемся дыхании спросила меня моя бывшая.
— Сходим, — сухо ответил я.
Дальше мы вышли к фонтану в виде девушки, тянущей свою алебастровую руку к небу.
— Мы погуляем здесь? — еле слышно пробормотала моя бывшая.
— Погуляем, — сухо ответил я.
Наконец мы вошли в тот самый двор. Теперь я определённо мог сказать, что двор был тем самым. Старый тополь, клумба с фиолетовыми и розовыми флоксами — всё как в прошлый раз.
— Давай-ка спрячемся за дерево, — подтолкнул я свою бывшую к морщинистому замшелому стволу. Сегодня он меня уже спасал.
И снова повторилось всё один в один: в руке Номера 1248 глухо звякнул колокольчик, вытащенный им из кармана пиджака, затем появился тёмный блокнот с карандашом, а потом — исчезновение в подъезде.
— Пошли, — решительно произнесла моя бывшая и, как в атаку, бросилась к закрытой двери.
— А ну иди сюда, — в ярости ударив по колену, словно собаку, позвал я её, не выходя из-за ствола дерева. — Я сказал, иди сюда!
Она остановилась посреди пустынного двора и подняла голову вверх. Я посмотрел туда же. Меня кинуло в жар. На балконе шестого этажа стол Номер 1248 и в упор смотрел на мою бывшую. Потом он слегка перегнулся через перила (мне стало не по себе, я очень боюсь высоты) и поманил её рукой. Она помахала ему в ответ, словно была полжизни с ним знакома, и поскакала к подъезду. Мне это показалось чем-то… нереальным. Я рванулся за ней. Поймав её у самой двери, я хорошенько тряхнул её за плечи.
— Ты с ума сошёл? — вполне себе реально гаркнула она на меня.
— Это что сейчас было-то? — тихо спросил я её и осторожно посмотрел на балкон. Он был пуст.
— А что было? — пожала она плечом. — Нас ждут, вот и всё.
— Откуда ты знаешь? — отшатнулся я от неё.
— Я не знаю, откуда знаю, — шикнула она на меня. — Просто пойдём.
— Ты же говорила «почву прозондировать»?
— Забудь, что я говорила. Пошли.
Моя бывшая становилась такой же странной, как и Номер 1248. Прямо у меня на глазах! Неужели «Дело № 1248» — опасный метафизический вирус, посеянный профайлером и выпущенный мной по незнанию? Да кто такой тогда этот профайлер?! С самого начала я знал, что эта история, в которую втянул меня мой почивший родственник, с явным душком… Ладно бы это касалось одного меня. Моя-то бывшая здесь при чём? Хотя она сама… Добровольно… У меня слегка закружилась голова. Ну всё, теперь и я инфицирован…
— С тобой всё в порядке? — я погладил её по плечу.
— Не знаю, — тихо улыбнулась она. — А с тобой?
— И я не знаю.
Что-то происходило с нами. Обоими. Но мы оба не знали что.
Моя бывшая нажала кнопку видеофона. Нас ни о чём не спросили, просто открыли дверь. Мы поднялись на шестой этаж (пешком, она страшно боялась лифтов) и оказались перед массивной дубовой дверью. Потоптавшись перед ней с минуту, я поднёс палец к розетке звонка. Внезапно раздался щелчок отодвигаемой щеколды, и загадочная дверь медленно отворилась. Я так и застыл с торчащим кверху пальцем.
На пороге стояла молодая женщина лет двадцати пяти. Её короткие блестящие волосы были уложены на манер знаменитых укладок эпохи модерна: гладкими волнами от макушки к вискам, закрывая часть высокой острой скулы и уха. Глаза, длинные, узкие и густо накрашенные, как у азиатских императриц, подозрительно сверкали из-под прямых, почти ныряющих в височные впадины бровей. В уголке пухлых сочно-фиолетовых губ дымилась тонкая чёрная сигарета. Каждая черта её дикого и красивого лица открывалась для меня неспешно и полновесно, но в какой-то другой реальности, которая начала ворочаться во мне, как болезненный сон. Мне казалось, что я изучал её лицо, не отворачиваясь, не отрываясь и даже не моргая, часов пятнадцать. На деле же не прошло и минуты.
— Чего нужно?
Её голос был мягким, но с природной хрипотцой. Он напомнил мне море в знойный день, когда пузырчатая пена ненадолго окутывает прибрежные камни, а потом с лёгким шуршанием уходит в песок… Что за чертовщина! Вид этой странной девицы то и дело наталкивал моё сознание на какие-то несвоевременные и не свойственные мне художественные выкрутасы! Море, песок, азиатские императрицы…
— Так чего нужно?
Первой пришла в себя моя бывшая.
— В этой квартире проживает человек, с которым нам необходимо встретиться по неотложному делу, — откашливаясь после каждого слова, произнесла она. Видимо, эта женщина каким-то образом повлияла и на неё.
— В этой квартире проживает только один человек. И это — я, — Девица вынула сигарету изо рта и стряхнула пепел в крохотную фаянсовую пиалу, которую держала на длинной узкой ладони. — А у меня с вами нет никаких неотложных дел.
— Но как же… — всё-таки растерялась моя бывшая.
— Вам знаком человек в холщовом пиджаке, брюках лимонного цвета и очках? — пришёл ей на помощь я.
Девица перевела острый взгляд на меня и начала ковырять им моё лицо, как гончар резцом неудавшийся глиняный кувшин.
— Я понятия не имею, о ком вы говорите, — холодно ответила она.
В этот момент за спиной девицы раздался звук, похожий на отголоски осыпи в невысоких горах: словно на узкую тропинку покатились мелкие камни, сначала едва слышно, а потом всё громче и громче. А через пару секунд нас оглушил треск и грохот. Девица резко затушила сигарету о дно крохотной фаянсовой пиалы, и мы, все трое, рванулись сначала в тёмную прихожую, толкаясь и наступая то друг другу на ноги, то на то, что попадалось под них, а затем ввалились в просторную гостиную, потонувшую в малиновом полумраке. Высокие окна были вплотную завешаны портьерами; утренний свет скудно пробивался через едва дрожащие под лёгким сквозняком края.
— Стойте здесь, — жёстко остановила нас девица и, потянувшись за правую створку стеклянной двери, нащупала выключатель. Вспыхнул свет.
— Что за… — выдохнула в ладонь крепкое слово девица.
У левой стены под огромной картиной, изображающей белый город на берегу океана, стоял роскошный пятиярусный комод старинной работы. Я видел подобные в антикварных магазинах моего города, куда мы одно время ходили с матерью и её одичалой после развода подругой. Та была помешана на отношениях. Если одни отношения заканчивались, она ударялась в другие. Неважно, с кем или чем она в них ударялась. На тот момент её тянуло к чему-то неодушевлённому (после развода она терпеть не могла, чтобы ей перечили, а оставаться равнодушным к её капризам могло только нечто неодушевлённое), но оно обязательно должно было иметь «хоть жиденькую, но историю». Так вот этот комод она бы оценила.
Но удивил нас не комод, а то, что его средний ящик, словно вынесенный чьей-то могучей рукой, скорбной доминой возлежал почти в центре гостиной, беспомощно выставляя напоказ, должно быть, приватное для хозяйки содержимое. Некоторые вещи во время его падения разметались по гладкому паркетному полу, образуя собой островки таинственной информации.
— Сущий бред, — пробурчала девица и пошла расшторивать окна. Наконец-то в гостиной началось утро. Я выключил свет. — Давно уже такого не было, — сказала она, ковыряясь носком узкой ноги в разноцветных лужицах из писчей бумаги, наборов открыток каких-то городов, полуистлевших гербариев и зашарпанных карманных кляссеров. — Одно время каждую неделю вылетал, потом приутих. А теперь вот, как нарочно, к вашему приходу.
— Может, вам священника вызвать? — озираясь по сторонам, спросила моя бывшая. Всё это время она стояла за моей спиной, вцепившись в задний карман моих джинсов.
— Вызывала, — махнула рукой девица. — Специально ездила в монастырь в двадцати милях от города. Привозила дедушку-бесогона, смешного такого, славного. Он всё языком цокал да головой качал. Чем-то на отчима моего похож, — тут она почему-то поморщилась.
«Славный», «смешной» и — поморщилась, не понял я. Хотя последние пару часов я вообще мало что понимал.
— Так вот этот дедушка сказал, что у меня «чисто», — продолжила девица, — что такого «чистого» дома он уже давно не посещал. Чаем его напоила. Он пил, цокал языком и головой качал… Ну, раз уж вы здесь, давайте и вас чем-нибудь напою. А с этим всем — она мотнула головой в сторону таинственного комодного ящика — я позже разберусь.
Девица перешагнула через стопку каких-то голубых тетрадей и отправилась на кухню. Только тут я заметил несколько фотографий, чёрно-белых, с пожелтевшими краями, которые неровным косяком лежали на полу у кресла-качалки, укутанного тёмно-зелёным флисовым пледом. Поначалу я не обратил на них внимания, потому что смотрел на слишком явные результаты этого погрома, которые находились почти в центре гостиной. Кресло же одиноким брошенным стариком притулилось у двери.
— Постойте! — я резко схватил девицу за запястье, когда она уже выходила из гостиной. И сам не знаю, как посмел.
— Полегче, молодой, — окатила меня ледяным взглядом она. Я разжал пальцы.
— Можно я посмотрю на снимки? — смущаясь, действительно, как молодой, спросил я. — Только посмотрю…
— Ну посмотри, — пожала она плечом.
Я подошёл к креслу, присел рядом с ним, оно покачнулось от моего случайного прикосновения. Я поднял верхнюю фотографию и обомлел.
— Иди сюда, — тихо позвал я мою бывшую. Она присела рядом со мной. — Глянь-ка.
На снимке, улыбаясь во весь рот, посверкивая очками на солнце, махал кому-то рукой Номер 1248.
— Да вот же он, — тыча пальцем в лицо на фотографии, громко сказала моя бывшая. Потом повернулась к девице и ещё раз произнесла:
— Вот он!
— Да кто он-то? — начала раздражаться девица.
— Тот, про которого мы вас спрашивали, — ответил я. — Тот, кто позвал нас сюда с вашего балкона.
Девица взяла из моих рук фотографию, покрутила её перед глазами, качнула головой и улыбнулась. Совсем другой улыбкой. Незнакомой и для неё самой, потому что, я это ясно почувствовал, ей стало немного не по себе после неё. Словно мы с моей бывшей подсмотрели то, на что смотреть не имели права.
— Ну, ради такого случая я предложу вам не только чай, а что покрепче.
Она ещё раз качнула головой, посмотрев на фотографию, потом осторожно положила её на сиденье кресла и молча направилась на кухню. Мы, так ничего и не понимая, тихо пошли за ней.
— Так живёт он здесь или нет? — шептала мне в плечо моя бывшая, пока мы заворачивали за бесконечные углы бесконечно прихожей. — Почему не вышел нас встречать?
— Может, её боится? — кивнул я в сторону девицы. — Спрятался в спальне или кабинете и ждёт подходящего времени. Так-то она внушает трепет.
— Так-то да, — согласилась моя бывшая уже на пороге кухни.
Кухня, в отличие от гостиной, была залита солнечным светом. Яркие апельсинового цвета шторки раскачивались под порывами свободно гуляющего по подоконнику ветра. Фисташкового цвета стены были завешаны лёгкими белоснежными стеллажами с дорогой посудой и фарфоровыми безделушками, плетёная ваза полураспустившимся тюльпаном свисала почти до моего затылка.
— Садитесь.
Мы послушно опустились за стол, покрытый скатертью такого же оттенка, как и стены. Моя бывшая погладила пальцем скатерть и едва слышно хмыкнула. Девица резко повернулась.
— Ничего, — затрясла головой моя бывшая, испугавшись тяжёлого взгляда, — просто в нашей гостинице тоже всё фисташковое.
— А-а, вы не здешние, — потянула девица и цокнула языком. Наверное, как тот дедушка-бесогон, почему-то подумал я. — Да, в нашем городе любят фисташковый цвет. Вы издалека?
Мы с моей бывшей по-детски кивнули. Не сговариваясь, вместе. Глубоко и медленно. Девица ухмыльнулась, открыла дверцу буфета из какого-то очень тёмного дерева и достала тёмную бутылку, посаженную в плетёную корзинку. Лоза, из которой была сделана эта корзинка, тоже была тёмной. Что-то тёмное шевельнулось у меня внутри. Я тревожно глянул на мою бывшую. Она казалась совершенно спокойной. Значит, пустое, подумал я и тоже успокоился.
— Вы ехали в этот город, не зная его главной истории? — спросила нас девица, нарезая полупрозрачными гладкий нежно-сливочный сыр и раскладывая ломтики веером по красивому глиняному блюду. Сюда же она небрежно высыпала с десяток невероятно крупных маслин, достав их из стеклянной банки причудливой формы мельхиоровой ложкой такой же причудливой формы, а в заключение неторопливо, как заправский бармен, разлила бордовый, тугой, вязкий, неторопливо покидающий тёмную бутыль напиток. Пахнуло чем-то далёким, чащобным, предгорным и — до предела тёмным.
— Вальполичелла, — вдохнув едва заметный, плавающий над краями красивого высокого бокала дымок, тихо произнёс я.
— О да, — согласилась девица.
Мы молча сделали по глотку.
— Кто что почувствовал? — шёпотом спросила девица.
— Слива, — тихо, с закрытыми глазами, заговорила моя бывшая. — Вишня немного. Совсем чуть-чуть мускатный орех.
— Прелестно, — похвалила её девица. — А ты? — обратилась она ко мне. Она продолжала фамильярничать с нами. Но сейчас, над бокалами превосходной Вальполичеллы, это уже не имело никакого значения.
Я покатал вино по нёбу, дал ему неторопливо опуститься на самое дно моего нутра и на мгновение замер. Ну, конечно! Горький миндаль, засахаренные каштаны и — поджаренный белый хлеб. Определённо… Всё это я сказал вслух, но будто самому себе.
— А ещё немного шоколада, копчёного мяса и гравийной пыли, — подхватила мою интонацию девица.
— Да… — прошептали мы. Все трое.
После пережитого гастрономического потрясения, продлённого ломтиками качокавалло*, девица снова спросила нас:
— Так вы ехали в этот город, не зная самой главной его истории?
Мы развели руками.
— Хорошо, — откинулась на спинку стула девица. — Что первое поражает в нашем городе?
— Море цветов, — воскликнула моя бывшая. Она очень быстро хмелеет.
— Как это верно, милая.
Милая? А кем тогда буду я после очередной пары бокалов?
— Именно море, — продолжила девица. — Ну, а теперь слушайте. Каждый, кто по каким-то причинам приезжает в наш город, удивляется не только обилию цветов, но и необыкновенному ландшафту. Холмы, низины и опять холмы, а ближе к западной окраине — невысокие белые горы, песчаники. Раньше здесь было море. Когда — раньше, сказать не берусь. Просто — раньше. На берегу этого моря жила прекрасная девушка. Ну как же без неё? Все легенды так или иначе связаны с кем-то юным и прекрасным. Не против, если я закурю? — не дождавшись нашего ответа, девица встала из-за стола, открыла буфет и достала с его верхней полки узкую и длинную пачку чёрных сигарет. Она отошла к окну, с прищуром прикурила и выпустила серебристый столбик дыма к потолку. — Слушайте, мы ведь ещё не познакомились. Выпили Вальполичеллы, но так и не познакомились. Как в средневековье, честное слово. Налей-ка нам ещё по бокалу, — обратилась она ко мне.
Я (как заправский бармен) разлил вино по бокалам. Оно неторопливым, вязким, витым ручьём заполнило богемское стекло.
— Ну и ну, — цокнула языком девица. — Как заправский бармен.
— Спасибо, — ответил я.
— За вас, странные незнакомые люди, — усмехнулась она.
— За нас, — согласились мы.
Мы пригубили вино.
— Зовите меня Кайра.
— Кайра? — переспросила моя бывшая.
— Так звал меня отчим. Очень увлекался орнитологией. Может быть, поэтому почти на всех его картинах где-нибудь да затесалась птица. Пусть не целиком, а просто хвост, крыло или ощущение её присутствия.
— Ощущение её присутствия?
— Именно. Ощущение присутствия птицы. Он и сам был как это ощущение. О нём как-нибудь потом. А как вас называть?
Мы озвучили свои имена.
— Ну, допустим, — выпустила дым из ноздрей Кайра. Она уж точно была не птицей. Скорее, драконом. — Продолжим? На чём я остановилась?
— На том, что ни одна легенда не обходится без кого-нибудь юного и прекрасного, — напомнила моя бывшая и шумно глотнула вино. (Она очень быстро хмелеет, — ещё раз подумал я.)
— Верно, — улыбнулась в бокал Кайра. — Без этого никак. Так вот, эта самая девушка, имя которой так и осталось тайной, носила в себе одну необоримую страсть — цветы. Она засадила цветами всю усадьбу, где жила с отцом, одним очень состоятельным магнатом. Отец считал это её увлечение женским капризом, нежным баловством и, в общем, не имел к нему никаких претензий. Дочь не совала нос в его, иногда не очень чистые и не совсем порядочные, дела, была покладиста, сговорчива и послушна. Ну и пусть возится со своими петуниями да флоксами. Однако время шло, и девушка вошла в свою пору. Расцвела и зарделась. Немало молодых соседей заглядывалось на неё, но ко всем она была безучастна. Страсть к садоводству захватила всё её сознание. В глубине её чистой души родилась цель, которую она захотела непременно достигнуть. Девушка была очень непохожа на родителя, но всё же — дочь своего отца. Упорства ей было не занимать. Она решила превратить берег, где располагалось их имение, а также прилежащие посёлки и селения, в нечто, напоминающее рай. Она почему-то подумала, что начинать возведение рая нужно с цветов, с внешнего благоустройства, а не с изменения образа мыслей тех, кого она хотела облагодетельствовать. Может, потому что сама была чистой в помыслах и действиях. Однако её отец был совершенно другого мнения. Он понял, что его дочь зашла слишком далеко в своём увлечении. А остановить это может только одно — замужество. Так думал её отец. Так думают многие отцы. И он определил для неё жениха — престарелого приятеля с туго набитым кошельком. И тут ему пришлось столкнуться с истинным нравом своей дочери. Она жёстко и холодно ответила отцу отказом. Поначалу родитель растерялся: он впервые встречался с сопротивлением со стороны своего послушного, покладистого ребёнка. Но даже после тихих разговоров, во время которых он привёл огромное количество доводов «за» этот брак, его дочь осталась такой же жёсткой и холодной. Отец впал в ярость. «Или ты выполнишь мою волю, или я без гроша выгоню тебя из дома!» — крикнул он. Она ничего не ответила, но той же ночью собрала небольшой узелок необходимых вещей, добрую половину которых составляли семена выведенных ею растений, засыпала в карман платья горсть любимых ею фисташковых орешков, хорошо утоляющих голод, села в лодку и поплыла в открытое море. Отца разбудил вой сторожевой собаки, очень любившей юную хозяйку. Почуяв, что она уплывает навсегда, пёс решил спеть ей последнюю песню. Именно эта песня и разбудила старого хозяина. Отца обуял гнев. Он кликнул слуг, которые с проворством ящериц спустили на воду небольшое лёгкое судно, и вместе с командой опытных моряков отправился в погоню. Девушка поняла, что ей не спастись. Она также поняла, что, если вернётся в отчий дом, прежнего вольного житья под сенью розовых кустов и шпалерных вишен ей не видать. Тогда она взмолилась небесным силам, чтобы оберегли её, чтобы совершилось чудо спасения, потому что только на чудо можно было ей надеяться. И чудо совершилось. Поднялся страшный вихрь, и под лодкой, на которой плакала от отчаяния девушка, образовался огромный водоворот. Водоворот унёс её на самое дно прямо на глазах обезумевшего от горя отца. Как только над головой девушки сомкнулись волны, наступила необычайная тишина. Только альбатросы кричали где-то далеко-далеко, у самого горизонта. Долго метался отец по палубе своего корабля, долго выкрикивал имя единственной дочери, долго матросы ныряли в глубину, но ни лодки, ни тела девушки им так и не удалось обнаружить. Ни с чем вернулись они домой. Как только отец, немой и глухой от свалившейся на его голову беды, уплыл к родному, но ставшему таким чужим, берегу, из самого центра утихнувшего водоворота поднялся маленький островок, в центре которого расцвело ярко-алыми цветочками невысокое фисташковое дерево, а под его ветвями лежала девушка, живая и невредимая. Видимо, один из орешков выпал из её кармана, когда вода спасала её от деспотичной воли отца, и пророс в плодородной земле чудесного острова, подаренного девушке морем. Вскоре благодаря её любви и труду этот остров сам стал морем — морем цветов. А под фисташковым деревом она построила себе шалаш, в котором и жила тихо, мирно и счастливо. Только иногда, выходя к ласкающим берег волнам, она глубоко вздыхала. Печаль по отцу не давала ей возможности по-настоящему насладиться покоем. Однако, зная характер своего родителя, возвращаться она не хотела. В скором времени шалаш оплели своими побегами клематис, плющ, дикий виноград, и он превратился в крепкий, уютный, спасающий от холода, зноя и дождей дом. Шло время. По каким-то причинам море вокруг острова стало мелеть и в конце концов совершенно исчезло. Уже совсем старая жительница цветущего острова решила добраться до берега своей быстротечной юности, к усадьбе, где когда-то жила со своим отцом. Ей не понадобились для этого путешествия ни лодка, ни плот — море совсем высохло. От её прежней усадьбы не осталось и следа, дом осыпался, сад запустел. В отдалённом уголке погибшего сада она обнаружила тесную могилку. Это было последнее прибежище её отца. Она с трепетом и слезами перенесла останки своего родителя к своему дому под фисташковым деревом и покрыла захоронение пышным ковром из белых роз, фиолетовых левкоев и пенно-розовых пионов. А дальше… Люди прознали про остров, чудесным образом появившийся из-под воды, об обилии цветов и живительной тени фисташкового дерева и стали селиться поближе к этому месту, считая его благословенным. Так и появился на свет наш город.
Кайра замолчала, как и весь мир за окном. Наступила какая-то странная парящая тишина, в которой хотелось находиться, как в знойный день, на дне облака. Она разлилась за окном, протекла через прозрачные апельсиновые занавески в кухню и спокойно вошла в состав нашей крови. На душе стало радостно и светло, как в Рождество.
— Странно, — тихо произнесла Кайра после продолжительного молчания. — Я ведь ни разу так обстоятельно не рассказывала эту историю. Слушать — слушала, но чтобы рассказывать — ни разу…
— Как ощущение? — спросил я её.
— Ощущение присутствия птицы, — улыбнулась она.
— Я люблю фисташки, — сказала моя бывшая, подперев ладонью подбородок.
— Вот уж не знал, — усмехнулся я.
— Никак не пойму ваших отношений, — подняла бровь Кайра.
— А тут и понимать нечего, — махнула рукой моя бывшая. (Вальполичелла сейчас вконец развяжет ей язык, — забеспокоился я. — А ну как начнёт разглашать все хитросплетения наших с ней судеб?)
— Ну и ладно, — пожала плечом Кайра. (Ай да умница, — успокоился я.) — Теперь давайте вернёмся к тому, что вас привело сюда, да ещё так рано.
— Тот человек с фотографии, — подсказал ей я.
— Да-да, — качнула головой она, — я помню. Тот человек с фотографии. Как вы его называете?
— Номер 1248, — ответил я.
— Странно. Хотя… Пусть будет так.
Похоже, Кайра ничему не удивлялась.
— Мы рассчитывали, что увидим его здесь, — проговорила моя бывшая, растирая пальцами виски. — Он вёл нас именно сюда.
— Кто вас сюда вёл?
А нет! Пожалуй, удивить её всё ещё можно.
— Номер 1248, — продолжая массировать виски, добавила моя бывшая.
— Этого не может быть. Вы обознались.
— Исключено, — покачал я головой.
— Повторяю, этого не может быть... — Голос Кайры зазвенел, как тот колокольчик, к которому прислушивался Номер 1248 у её подъезда.
И я, пытаясь выглядеть серьёзным реалистом, рассказал ей всё, что случилось с нами этим утром.
Она долила остатки вина в свой бокал и залпом выпила.
— Этот Номер 1248, как вы его называете, умер три с половиной года назад, — стеклянным голосом произнесла Кайра.
Мы с моей бывшей переглянулись. А потом снова уставились на Кайру. Она шумно вздохнула, скрестила руки на груди и опять шумно вздохнула.
— Хорошо, — тихо произнесла она. — Я расскажу. Вы смутили меня с самого начала… Господи, я никогда так много не говорила. Да, смутили с самого начала, когда появились на моём пороге без звонка в дверь.
— Нет, я хотел позвонить, — возразил я.
— Хотел – не хотел, это дело десятое, — отмахнулась от меня Кайра. — В тот момент меня словно потащило к двери, во мне родилось какое-то странное влечение, словно за ней меня ждёт мужчина моей мечты.
— Это он-то? — хихикнула моя бывшая. Я дёрнулся, ощерился в её сторону, однако немного смутился.
— Да нет, — сморщилась Кайра, — не он. Просто по силе и мощи это влечение было именно таким.
Я немного обиделся.
— И самое главное, сопротивляться этому совсем не хотелось, — продолжила Кайра. — Причём способности сопротивляться были, не было желания. Открываю дверь, а тут вы. Сначала я даже разочаровалась. А потом этот ваш вопрос... Думаете, я сразу не поняла, о ком вы? Поняла. И фотографии удивилась, чтобы скорее себя убедить, а не вас. Да и всё остальное… Короче, я по возможности отдаляла разговор об этом человеке.
— Значит, та легенда была просто так рассказана? — подняла брови моя бывшая. — Просто как способ отдалить неприятный разговор?
— С чего ты взяла, что он неприятный? — спросила Кайра. — А легенду эту нужно каждому знать, кто приезжает в наш город, иначе многое вас травмирует, многое пройдёт мимо, до многого так и не доберётесь чистым разумом. — Кайра помолчала. Потом достала сигарету и, прищурившись, прикурила. — Этот человек… Этот ваш Номер 1248 некоторое время жил в моём доме. Он был очень дружен с отчимом… Отчима я любила больше, чем мать. Но он почему-то меня не любил. Нет, он общался со мной, посмеивался над моей подростковой пухлостью, дарил подарки даже на глупые праздники. Ну, например, очень любил одарять меня чем-нибудь странным и нелепым во всемирные дни неторопливости и вязания на публике.
— А есть такие дни? — хмыкнув, спросил я.
— Есть и не такие, — хмыкнув, ответила она. — Чего только он мне не дарил: то принесёт в подарочном пакете кирпич с наклейкой «Веский аргумент», то резиновую орущую курицу, из задницы которой при нажатии вываливается гелевое яйцо. Оно оставляло жирные пятна на всём, куда вываливалось… Короче, его забавляли мой вечно открытый от удивления и восторга рот, мои почти в голос хлопающие глаза, моё ничем не прикрытое обожание. Он был смешным, но меня не воспринимал. Совсем. И все его приятели были такими же. Кроме этого… вашего Номера 1248… Хотите чаю?
— А кофе есть? — спросил я.
— Как не быть.
— А можно я сам сварю?
— Валяй.
Кайра достала из буфета мельхиоровую турку и бумажный пакет какого-то заморского кофе. Я встал у плиты.
— А я буду чай, — сказала моя бывшая. — Если можно, зелёный.
— Отчего же нельзя, — пожала плечом Кайра и выпустила в потолок столбик серебристого дыма. — Можно, конечно.
Она щёлкнула кнопкой на большом электрическом чайнике. Он недовольно запыхтел, будто старый трамвай перед выходом в рейс. Я замер над туркой. В кухне закачалась тишина. Было слышно, как шуршит апельсиновая занавеска, покачивающая на своих лёгких прозрачных складках утренние солнечные лучи. Так, должно быть, шелестели листья на фисташковом дереве, под тенью которого высаживала свои флоксы первая насельница этого благословенного места. Действительно, благословенного. С каждой минутой моего пребывания здесь я ощущал прилив какой-то странной, светлой, согревающей всё моё измочаленное рутиной существо силы. И от этой тишины не хотелось отказываться. Не хотелось отказываться ни от единого мгновения, проживаемого мною здесь, складывать их в памяти, а потом взять и возвести из них гигантскую стену, увитую жимолостью, плющом и диким виноградом, за которую бы никогда не проник смрад пустоты, суеты и отчаяния. Все эти мысли носились в моей голове, пока я помешивал сочную тёмно-коричневую гущу, булькающую в мельхиоровой турке.
Кайра разлила в белые чашки ароматный чай, а мне протянула большую коричневую, в форме кофейного зерна, кружку.
— В самый раз, — с удовольствием качнул я головой.
— Это мне отчим подарил, — шумно улыбнулась она. — На международный день чая.
— Кофейную кружку?
— Именно.
Мы молча сделали первый глоток.
— Я продолжу, — сказала Кайра, немного помолчав. — Так вот. Этот ваш Номер 1248 с самого начала показался мне… Инопланетянином что ли. Несуразный, с вечно извиняющейся за что-то улыбкой. Когда он увидел меня, почему-то присел, как перед маленьким ребёнком. А я тогда была уже подростком. Рослым подростком. Помню, как я хмыкнула ему в лицо, а он не обиделся. Сказал только, что он всё делает несвоевременно. Отчим отнёс в кабинет его вещи и сказал, что он пока поживёт у нас.
— А что сказала на это ваша мама? — спросила моя бывшая, водя пальцем по золотистому ободку чашки.
— Ну, во-первых, я давно уже говорю вам «ты», приглашая вас откликнуться, а вы почему-то этого не понимаете. А во-вторых, моя мать спокойно относилась ко всему, что говорил и что делал мой отчим. Раз он привёл в дом человека, значит он привёл в дом человека. И это не обсуждалось.
— Твой отчим был художником? Я правильно тебя понял? — немного смущаясь, спросил я. Пока «ты» не совсем вязалось у меня с образом Кайры. Но раз она настаивала…
— Ты всё правильно понял, — улыбнулась она. — И художником потрясающим. Если у вас будет время, я покажу вам его работы. Так вот. Как-то поздно вечером я случайно подслушала их разговор на кухне. Мама достала бутылку хорошего вина и они что-то там отмечали. Наверное, опять какой-нибудь всемирный день. Из этого разговора я поняла, что Номер 1248 попал в жуткую передрягу, связанную с его старинной и очень ценной библиотекой. Мой отчим жутко распалился тогда. Вообще он был сверх меры темпераментным… художником. Называл его «гениальным придурком», «талантливейшим смертником», «беспринципным камикадзе». На следующий день, придя из школы, я увидела на своём столе маленький бордовый блокнот. Прочитав пару страниц, я сначала не оценила бред, который излагался там, надо сказать, витиевато и, в общем, изящно. Позже отчим мне объяснил, к;к необходимо это читать.
— Ты взбалмошная девица, — сообщил он мне. — Это поможет тебе причесать твою кудрявую, немного запутанную, но в целом правильную натуру.
Я тогда страшно обиделась на «взбалмошную девицу» и возненавидела бордовый блокнот. Никому не позволю причёсывать свою «кудрявую, немного запутанную, но в целом правильную натуру»! Если понадобится, сама причешу! Так я тогда подумала. Но любопытство взяло верх. Оно всегда берёт верх. Даже над теми, кто к нему, в общем, не имеет никакого отношения. Потому что оно само имеет отношение ко всем и всегда. На то оно и любопытство. Каждый вечер я стала прочитывать по паре страниц и в скором времени очень многое узнала о живописи и силе цвета, о приоритете его над линией (я тогда серьёзно увлеклась живописью — я серьёзно увлекалась всем, что было важно для отчима), узнала о музыке. Не о конкретном стиле или направлении, а о музыке как способе существования… Это были очерки Номера 1248, которого, надо признаться, я практически не видела. Он почти безвылазно жил в мастерской отчима, а сюда приходил только что-нибудь перекусить (ел он крайне мало) и поговорить с мамой. Она получала массу удовольствия, слушая его странную тихую речь.
Однажды, когда я ломала голову над каким-то диким уравнением, без особого успеха готовясь к контрольной, в дверь моей комнаты постучали. Я была крайне этим недовольна, но дверь открыла. На пороге стоял Номер 1248. Он начал извиняться. Многословно и как-то бестолково. По всему было видно, что его задело выражение моего лица. Оно почему-то часто задевает.
— Это правда, — хмыкнул я.
— Что ты хочешь этим сказать? — подняла бровь Кайра.
— Только то, что выражение твоего лица часто задевает, — качнул головой я и залпом допил остывший кофе.
— Да, это верно, — помолчав, улыбнулась Кайра. — Отчим тоже мне об этом говорил. Всегда. Я многих заставляю извиняться. Меня это бесит. Я работаю над этим. Правда. Только не думайте, что я оправдываюсь!
— Никогда! — затрясла головой моя бывшая.
— Я даже попыталась тогда улыбнуться ему, — помолчав продолжила Кайра, — но это не помогло. Мне пришлось выслушать все его «простите», «неловко вас отвлекать», «я, как всегда, несвоевременно»… В комнату он не вошёл, просто протянул мне через порог узкий красный конверт и ушёл. В этом конверте было приглашение в джаз–клуб. Есть у нас такое замечательное заведение на набережной реки. Невысокий особнячок с белыми полукруглыми колоннами у входа. Я часто проходила мимо него, когда в одиночестве бродила по городу. По нему хорошо гулять в компании, но тогда о нём ничего не поймёшь. Правильнее встречаться с ним один на один. Так вот, встречаясь с моим городом один на один, я часто проходила мимо этого уютного дома.
— Его стены тоже чем-нибудь увиты? — спросила моя бывшая.
— А как же иначе? — улыбнулась Кайра. — Но я и предположить не могла, что когда-нибудь окажусь внутри. Джаз для меня тогда вообще был закрытой темой. Не то чтобы я не любила его и не слушала. Он просто существовал для меня параллельной вселенной, о которой я догадывалась, но открыть её, заглянуть, узнать — зачем? И тут мне предоставляется такая возможность… Я обрадовалась не потому, что мне вдруг стал интересен джаз, а потому что мне предложили что-то незнакомое. Тем же вечером я сообщила об этом отчиму.
— Готовься к прыжку в неизбежность, — сказал он мне.
— В смысле? — не поняла я.
— Ты должна была с этим столкнуться. Рано или поздно. Благодаря удачным обстоятельствам это произойдёт даже раньше, чем я предполагал.
— Это хорошо или плохо? — забеспокоилась я.
— Это просто превосходно! — потрепал меня по затылку отчим. Правда, он не сообщил мне, каковы будут результаты моего прыжка. Ведь я могу с одинаковой страстью возлюбить ту самую неизбежность, в которую должна сигануть, а могу воспротивиться ей. И тогда уж ничего не сможет остановить мою ненависть… До сих пор помню своё состояние, когда за моей спиной закрылась тяжёлая дубовая дверь. Отчим и даже мама вполне естественно вписались в ту атмосферу, что там царила. Я же как будто глотнула разряженного воздуха. Взрослые красивые люди, шорох шагов по мягкому ковролину, приглушённый смех, отдалённое звучание какой-то странной, не улавливаемой моим сознанием музыки, ласковые взгляды, которыми меня обливали со всех сторон, поглаживание по голове, пожатие рук… Это была пытка, но пытка, которой не хотелось сопротивляться. Я тогда подумала, что любители джаза — опасная секта извращенцев и, если вовремя не поставить блок, если не отгородиться, не запастись какими-нибудь талисманами и оберегами, обратного хода уже не будет. Тебя обезволят и склонят к пожизненному рабству. И ты согласишься. Без обсуждений и вопросов. Но когда я обдумывала весь ужас происходящего со мной, отчим взял меня за руку и повёл в зал. Это было небольшое полукруглое помещение с невысоким возвышением в центре, на котором, как гвоздь, торчал одинокий стул. Столики вокруг него были покрыты лёгкими ажурными скатертями пшеничного цвета, на них стояли длинные вазы с цветами и хрустальные пепельницы. Мы сели за один из них. Какой-то человек с чёрной эспаньолкой положил рядом со мной красивое зелёное яблоко, улыбнулся и ушёл. Через пару минут гул в зале стих и на возвышение поднялся… я даже не поняла сначала, подумала, что мне померещилось… На возвышение вышел Номер 1248. Я готова была увидеть его где угодно: среди слушателей, за барной стойкой или в зимнем саду в фойе с садовыми ножницами, но не в центре эстрады. Он вышел, прижимая к груди скрипку. В зале раздались аплодисменты. Не дежурные, а настоящие, как весенний дождь. Я видела, как постукивала пальцами по ладони одна женщина средних лет, сидящая за соседним столиком. Так хлопают безоговорочному другу, долгожданному и трепетному. Номер 1248 коротко поклонился, кому-то махнул смычком, кому-то улыбнулся, словно за что-то извиняясь. Как всегда, подумала я. А потом начал говорить. Речь его была короткой и тихой. Мне, во всяком случае, пришлось напрягаться, чтобы хоть что-нибудь разобрать. Остальные слушали без всякого напряжения. Должно быть, привыкли. Говорил он о том, что мало понимает в музыке, что создаёт её по наитию, по какому-то зову извне, на который не откликнуться было бы кощунственным, что сам бы никогда не решился исполнить хоть крохотную пьеску из своего репертуара, если бы не талантливые друзья–музыканты. Тут он посмотрел куда-то вглубь зала и снова помахал смычком. Я оглянулась и увидела, что к эстраде стремительным шагом направляются очень хрупкая улыбчивая женщина в голубом платье и довольно крупный мужчина в рубашке цвета топлёного молока. Через плечо он нёс гитару невероятно красивого медового цвета. Они по очереди обняли Номер 1248 и поклонились залу. Меня оглушили овации. Кто-то выкрикивал их имена, кто-то свистел, кто-то издавал всевозможные приветственные звуки. Мне стало немного стыдно, что я одна не выразила ни восторга, ни радости, ни удивления. Просто потому что не знала их. Совсем. Номер 1248 произнёс название первого произведения. Я снова не расслышала, но переспрашивать у отчима не захотела, поскольку он смотрел на этого нелепого человека как на представителя отмирающего вида — глазами, полными тоски и счастья.
Человек с гитарой опустился на стул, немного поёрзал на нём, склонил голову почти к самой деке и замер. Женщина подняла голову, всматриваясь в потолок, как в небо неизвестной планеты, а Номер 1248 медленно и нежно возложил смычок на струны. А дальше случилось то самое неизбежное, о котором предупреждал меня отчим. Я не умею говорить о музыке так, как это умеет делать Номер 1248, однако… Есть некая область в человеческом рассудке, с помощью которой осуществляется странное восприятие настоящего. Оно вдруг начинает выталкивать на поверхность жизни банальные вещи, внезапно делая их выпуклыми, многозначными, окутывая ореолом неразгаданности, нет, скорее, недоказанности. И зал, и столики, укутанные лёгкими покрывалами пшеничного цвета, и высокие вазы с цветами, и пустые хрустальные пепельницы, и красивое зелёное, так и не тронутое мной яблоко, — всё это начинает восприниматься звонкими, единственно возможными в своей непогрешимой прочности звеньями в цепи истинного внутреннего существования человека. И рождается трепет. И благодарность. Что-то подобное случилось со мной во время звучания той необыкновенной песни, название которой я так и не услышала. Я вдруг ясно увидела мир, от которого часто отмахивалась, вернее, который старалась не замечать, точнее, воспринимала его обычным фоном своего бытия, не понимая, что без этого фона никакого бытия и быть-то не может. Щемящий, парящий, словно предутренний туман, звук скрипки, переливы гитарных аккордов, томительных и нежных, как воспоминание о прошедшем счастье, и голос… Этот голос… Странный, прозрачный, немного солёный, как морская вода на рассвете… Незнакомый мне прежде мир развернулся перед моими глазами, точно свиток, ценности которого я не осознавала, — Кайра замолчала, а я с выпученными рыбьими глазами уставился на неё, как на пришельца, пытаясь разграничить её впечатления от музыки, услышанной в джаз–баре, и мои, рождённые в вагоне поезда дальнего следования. Кайра длинно и судорожно вздохнула. — После того вечера начался мой сумасшедший роман с музыкой Номера 1248. Оказывается, её у него было — море. Отчим стал поставлять мне её в неограниченном количестве. Большинство его вещей исполняли те двое. Лучшего исполнения и желать было невозможно. Несколько позже он познакомил меня с ними. Я была похожа на пациентку клиники для душевнобольных, когда они с отчимом привели меня в гостиницу, в которой остановились эти музыканты. Они тогда собирались в какой-то свой тур по каким-то там другим городам. Не помню каким. Я вообще мало что помню из того визита. Я во все глаза смотрела на хрупкую женщину, удивляясь, как люди могут так улыбаться, и на её спутника. У него такое детское лицо… У отчима в мастерской осталось много записей с их концертов. Если захотите…
Кайра посмотрела на нас. Мы быстро, словно она сейчас нам откажет, закачали головами.
— А потом… Потом отчим заболел. И его не стало. Я думала, что не вынесу. Это было страшнее осознания того, что он меня не любил. Пусть бы не любил, только бы оставался живым. Мама страшно переживала, но вышла из этой ситуации менее потрёпанной, чем я. Номер 1248 затосковал и уехал. Через некоторое время прислал мне письмо. Откуда-то очень издалека. Сказал, что часть его библиотеки нашли, что живёт он в маленькой квартирке, предоставленной ему какими-то сердобольными поклонниками босса-новы. Я ответила. Так и завязалась переписка. Он писал мне три года. Обо всём. О музыке, живописи, к которой я постепенно охладевала, потому что рядом не было отчима, о стихах и глупых поступках. О многом. Его письма я до сих пор время от времени перечитываю. Правда, уже с другим настроением. Он был идеалистом, наш Номер 1248. И видел этот мир своим близоруким, но во всём остальном идеальным взглядом чистым, непорочным и непогрешимым. Зло, которое время от времени корёжило его, он воспринимал как вспышку какого-нибудь заболевания, которое пройдёт, обязательно пройдёт, нужно только пройти курс лечения. Музыкой, живописью, хорошей литературой... Я часто хмыкала и закатывала глаза, когда читала его откровения. Но потом незаметно втянулась и стала искать оправдания его идеализму. И, хотите верьте, хотите нет, порой их находила. В музыке, в живописи, в хорошей литературе, в людях, которые всё это создавали и всё это воспринимали. А потом он затих. Я забеспокоилась. И не напрасно. На своё очередное тревожное письмо я получила ответ. Писали те люди, в чьём доме он проживал. Они и сообщили мне, что Номер 1248 тихо умер во сне. Я странно восприняла его уход. Он упал на меня камнем, завалив вход в моё счастливое детство. Этот человек ведь был последним, кто связывал меня с отчимом.
— А мама? — тихо спросила моя бывшая.
— Мама, да, конечно, — улыбнулась Кайра. — Но мы с ней никогда не были близки, и она никогда не видела его таким, каким видела его я. Она не понимала моего трепета и восторга неофита, когда он просто входил в комнату. Для неё он был славным малым, смешным, забавным и очень её любившим. Для меня он был однозначным отцом, полновесным родителем. Он открыл мне мир бесконечных человеческих возможностей, он помог мне, критичному и недоверчивому подростку, осознать многослойность и красоту мира вокруг, поверить ему и ждать от него чуда. Реального чуда.
— Почему ты так уверена в том, что он тебя не любил? — спросил я.
— Не знаю…— пожала плечом Кайра. — Что-то было в его отношении ко мне… театральное.
— То есть ненастоящее?
— Нет, именно театральное. Ему постоянно хотелось создавать для меня декорации, выстраивать мизансцены, подводить меня к каким-то кульминациям, чтобы всё моё существо находилось в постоянном катарсисе. А такое на делают рядом с тем, кого любят. Рядом с тем, кого любят, всегда проще. Всё — проще. Мне всегда приходилось искать способы, чтобы соответствовать тем декорациям, которые он для меня сооружал. А это не под силу подростку-интроверту. Я страшно уставала, а он был неутомим и безжалостен в этом своём постоянстве.
— А почему ты не сказала ему об этом?
— Как бы я посмела?.. Что уж теперь говорить…
— А эти люди… — осторожно начал я. — Ну, те музыканты, с которыми часто играл свою музыку Номер 1248, ты с ними потом встречалась?
— Нет, — качнула головой Кайра. — Они выпали из моего жизненного пространства после смерти отчима и отъезда Номера 1248.
— Жаль, — почему-то расстроился я.
Мы замолчали. Апельсиновая занавеска клубилась над окном, как облака на рассвете. Небо зажмурилось, и заморосил мелкий тёплый дождь. Я глянул на часы. Без четверти четыре.
— Ты хотела нам показать мастерскую отчима и дать послушать записи Номера 1248, — резко выпрямился я. — Как насчёт завтрашнего дня?
Кайра почесала висок, скрутила трубочкой сочно-фиолетовые губы и кивнула.
— Хорошо. Завтра я вас жду.
Потом широко улыбнулась, прищурив один глаз, и добавила:
— Разговорили вы меня сегодня, однако. Давно со мной такого не было. А вообще я рада, что не выгнала вас тогда.
— А как же ящик? — спохватилась моя бывшая.
— Какой ящик? — подняла бровь Кайра.
— Ну тот, там... — ткнула в сторону комнаты пальцем моя бывшая. — Комодный ящик.
— Ах тот, там... — снова улыбнулась Кайра. — Не переживайте, я уберу сама.
На пороге мы обнялись как старые знакомые, очень старые, что позволило нам постучать друг другу раскрытой ладонью по лопаткам. Выйдя во двор, мы оглянулись на балкон шестого этажа. Он был пуст. Кайра не любила прощаться дважды. Завернув за угол, мы увидели знакомый фасад, укутанный тёмно-зелёной листвой дикого винограда, и стеклянную дверь с фисташковой шторкой. Нисколько не удивившись, мы перешли через пешеходную дорожку, уложенную розоватой плиткой, и отправились в «Ротозей». Очень хотелось утки по-пекински и горячего эспрессо с венским пирожным.

Концерт для трёх колокольчиков с оркестром

— Неужели те удивительные люди в купе имеют какое-то отношение к Номеру 1248?
Моя бывшая сидела на моей постели, подвернув под себя ноги, и с большой плоской тарелки уплетала венские пирожные. Наш ужин в «Ротозее» длился дольше обычного и не обрастал её пыхтением или колкими замечаниями в адрес несчастного официанта, того самого, который не знал, куда себя деть под её острым взглядом и словом во время нашего первого посещения этого уютного кафе. Когда он вопросительно посмотрел на меня, кивнув в её сторону, я пожал плечом и махнул рукой.
— Давай закажем ещё венских пирожных, — сказала, наконец, моя бывшая, что-то беспокойно разглядывая на дне белой фаянсовой чашки из-под эспрессо. — Закажем и возьмём с собой.
— Ничего не треснет? — спросил я её.
— Не знала, что ты такой, — фыркнула она.
— Хорошо, — согласился я, — только завтра уволь меня от твоих причитаний по поводу боков, зада и всего прочего, что внезапно отросло у тебя за ночь.
— Ладно, — скучно произнесла она.
— И не зови на помощь застегнуть тебе джинсы или завязать шнурки.
— Ладно.
— Ладно так ладно.
Мы заказали ещё пару венских пирожных, и я попросил их упаковать. Подавая красивую сливочного цвета коробку, перевязанную тонкой атласной тесьмой, официант ещё раз бросил на меня вопрошающий взгляд. Я развёл руками.
И вот теперь, поедая пирожные на моей постели в моём номере, моя бывшая ворочала в голове каменные глыбы всех тех неожиданностей и странностей, которые сегодня щедро на нас обрушились.
— То есть ты понимаешь, что все премудрости начались не нынешним утром, когда я чуть было не поверила в твой топографический кретинизм, а тогда, в поезде? — моя бывшая облизала пальцы правой руки, щедро вымазанные потёкшим шоколадом. — Одно мы с тобой знаем точно, — качнула головой она, вытирая салфеткой перепачканные взбитыми сливками щёки, — наш клиент умер, но перед смертью всячески старался быть счастливым. На сколько это вообще возможно бездомному человеку.
— Насколько я понял, в его случае это не самое большое невезение, — ответил я, стряхнув крошки пирожного с её колен. Они веером легли на гобеленовое покрывало. — И вообще, брысь с моей постели! Вон кресло, садись туда.
Моя бывшая, прижимая к груди тарелку с остатками бисквитного шедевра (что уж говорить), перебралась в глубокое кресло, покрытое таким же гобеленовым покрывалом.
— И ешь, пожалуйста, над тарелкой!
— По большому счёту, первое дело мы закончили, — продолжила она, проглотив очередной кусок и не обратив на моё ворчание никакого внимания.
— Пора собираться домой, — качнул я головой.
Она вытаращила на меня глаза.
— И думать забудь! Для меня (не знаю, как для тебя) стало открытием, что встреченные нами — совершенно случайно — люди были причастны к жизни и, скажу больше, творчеству Номера 1248. А это значит, что с этого момента мы берём на заметку каждую деталь и рассматриваем её с точки зрения необходимого элемента.
— А тебя во всей этой истории больше ничего не смущает? — спросил я.
— Продолжай, — сказала она, отставляя пустую тарелку на низкий стеклянный стол и приваливаясь к спинке кресла. — Ведь ты не вопрос задаёшь, ты претензию предъявляешь.
— Да, — согласился я. — Предъявляю претензию. Во-первых, из тех двух пирожных, что ты сейчас умяла без зазрения совести, как минимум одно предназначалось мне. И во-вторых. Ты хоть как-то можешь объяснить эту куролесицу с дорогой к дому Кайры? То, что Номер 1248 умер — факт неоспоримый. То, что, скорее всего, наши замечательные соседи по купе — люди для него крайне важные (что в некотором роде тоже наводит на странные мысли) — снова факт. Но как объяснить всё то, что с нами происходило на пути к этому странному дому? Ты ведь сама во всём этом участвовала, это не только мои тараканы! И парк, и белка, и Номер 1248, который к этому времени уже три года как почил, и балкон, и обратная дорога, которой и нет вовсе, которая и не дорога, а так, пешеходный переход… Как всё это уложить в голове?
— Слушай, слушай, — вдруг засуетилась моя бывшая, спрыгнула с кресла, подскочила ко мне и стала как-то болезненно поглаживать мои плечи, шею, руки. Как будто боится чего, подумалось мне. — Послушай меня… Не дури сейчас и всё это просто отпусти. Тебе этого не объяснить, никому этого не объяснить. Даже твой покойный родственник, наверное, отошёл бы в сторону и просто дал этому всему идти так, как оно идёт. Если ты сейчас будешь пытаться разложить это всё по полочкам, твои полочки рухнут, и мне придётся отвозить тебя в клинику для душевнобольных.
— Тогда зачем всё это? — отстранил я от себя её руки. — Зачем было пускаться в такое вот сомнительное путешествие? Смерть Номера 1248 — загадала больше загадок, чем сам Номер 1248. Теперь я хочу разобраться в них, а не с ним. С ним и так всё ясно. Разве это не естественно?
— Нет, — жёстко остановила меня моя бывшая, — мы будем разгадывать загадки, оставленные Номером 1248, а не его смертью. Их много, их так много, хотя бы в его музыке, которую мы не слушали, а Кайра говорит о ней как о новом Риме, как об Эдеме и Вальгалле. И ещё люди, те самые, и ещё мир вокруг него, и ещё что-то, объяснения чему не могу найти!
— Ты же сама сказала, что относительно Номера 1248 наша задача выполнена, что мы можем отправляться домой! — взвился я. Иногда отсутствие логики в её рассуждениях меня бесило.
— Да, сказала, сказала, — вдруг заметалась по комнате моя бывшая. — Про «отправляться домой» — это ты сказал… Но послушай… Что-то мне подсказывает, что мы не всё узнали о нём.
— Всё, что нужно — узнали, — сопротивлялся я ей. — Всё, что нужно! Он был счастлив, спокоен, занимался музыкой, жил с любимыми людьми. Когда приедем домой, напишу по этому поводу отчёт для моего родственника и отнесу в ближайший храм. Но согласись, что и тебя и меня сейчас начало интересовать нечто большее, чем уже завершившаяся судьба этого человека, нечто необъяснимое, пугающее.
— Соглашусь, — закивала моя бывшая. — Но мне интереснее доподлинно узнать, как сильно он изменился после встречи с твоим родственником-профайлером, пусть ему спокойно дышится на том свете. Пусть им обоим там спокойно дышится.
— Зачем? — поднял я руки.
— Я должна это узнать, чтобы… чтобы что-то узнать о себе. Я вдруг поняла это, когда увидела его там, на балконе. Нам в первую очередь нужно что-то понять о себе.
— Зачем? — снова поднял я руки. Я совсем перестал её понимать.
— Ты серьёзно? — отошла она от меня почти к самому окну.
— Абсолютно, — качнул головой я. — Каким образом мы узнаем о себе, разузнав об изменениях в сознании Номера 1248? Ты думаешь, что мой родственник — парапсихолог, чтобы моделировать личность давно состоявшегося человека?
— Он такой непонятный, этот Номер 1248, такой непонятный. И я непонятная.
— Чрезмерно.
— Разобравшись в нём, мы немножко разберёмся в себе. Ему наше вторжение уже не покажется вторжением, а для нас он станет этим… прототипом.
— Да ты же цинична, как патологоанатом! — развёл я руками. — А может, я не хочу больше ничего о себе узнавать. Может, я монстр, извращенец последний. А пока я этого не знаю, я не самый дурной человек. Если честно, я вообще не хочу многого из того, что сейчас со мной происходит.
— Я понимаю тебя.
— Нет, не понимаешь! — что-то во мне клацнуло и отворилось. Словно старый сундук с проржавевшей железной дверцей. — Я-то ведь совсем другое хочу узнать.
— То, о чём ты хочешь узнать… о нём не надо узнавать! — почему-то разозлилась она. — Неужели ты не понимаешь? Если нет места логике, нужно просто отойти. Ведь это так просто — взять и отойти!
— Просто? — зашипел я ей в лицо. — С тобой когда-нибудь подобное случалось? Часто ли у тебя возникла неизбежность просто взять и отойти? Для тебя всегда всё было просто. Может быть, поэтому ты для Кайры после первого же бокала Вальполичеллы стала «милой».
— Это-то здесь при чём?
— Всё при чём! Почему ты хочешь раскапывать очевидное, не беря в расчёт того, что вокруг нас происходят сумасшедшие вещи? Почему ты заостряешь внимание на том, что и без твоего копания объяснится? Рано или поздно! Что ты хочешь узнать о себе? Давай, спрашивай, я отвечу на любой вопрос! Ты — въедливая, любопытная, крайне навязчивая девица, не желающая видеть ничего дальше своего носа! А я… Я ясности хочу! Я хочу понять, кой чёрт здесь происходит, чтоб в дальнейшем не седеть и не заикаться при — не дай Бог! — подобном раскладе событий!
— Да ты — хренов теоретик, который пытается всё объяснять!
— А ты вспомни блокнот Номера 1248, тот самый блокнот, помнишь? Ты читала его, распустив нюни, когда я пришёл к тебе с его делом. Он тоже пытался всё объяснить. Он назвал это «словотворчеством». Вспомнила?
Мы стояли лицом к лицу с расширенными бешеными зрачками, пытаясь закопать друг друга в аргументах, в шипении и в непонятно откуда взявшейся агрессии. Я смотрел на неё и не узнавал: она всегда казалась мне непоколебимой, точной и уверенной во всём, что делала. Или не делала. А сейчас передо мной раскачивалось тонкое нежизнеспособное растение, которое может согнуть любой ветер, утопить любой дождь, раздавить любой груз. Что-то внутри неё искало во мне помощи, а я, слепой и глухой придурок, никак не мог этого понять. Всё её существо билось сейчас о мою каменную грудь, как едва заметные волны вечернего бриза — о Великую Китайскую стену, с каждым мгновением откатываясь всё дальше, понимая неизбежность одиночества и беспомощности рядом со мной. Мне стало стыдно.
— Хорошо, хорошо... — я осторожно прикоснулся к её дрожащим плечам. Её тело ходило ходуном. — Мы останемся и всё узнаем о Номере 1248, чтобы ещё немного узнать о тебе. Хотя, знаешь, куда уж больше. И такое-то количество тебя трудно вынести.
На её реснице повисла слеза. Всё, выдохлась, подумал я. Сейчас начнётся потоп. Однако я ошибся. И здесь ошибся. Сегодня она меня просто уничтожала. Уничтожала — просто. Как и всё у неё…
— Да. И попробуем разобраться с тем, что так тебя волнует, — сухо произнесла она.
— Там посмотрим, — забеспокоился я. Мне не понравился её голос. — Может, и не понадобится.
— Как быстро ты сдаёшься, — усмехнулась она.
— Неправда. Это я чтобы тебя успокоить.
Ночь я опять провёл скверно. Надо же, какой приятный городок, но как в нём всё запутано! Как хочется от всего отдохнуть, всё отодвинуть, как говорит моя бывшая, так нет! И ночь здесь просто так не даётся. Чем бы её задобрить, чтобы она наконец-то принесла долгожданный покой? Задремал я около двух и до семи утра сдавал какой-то экзамен. Всё никак не мог внести персональные данные в очень странную анкету. Все, кто был со мной в узкой аудитории с тёмно-синими стенами, уже начали уходить, а я всё вписывал имя, фамилию, возраст и так далее в эту проклятую анкету.
Очнувшись, словно выйдя из глубокого обморока, я сел на постели.
— Так вот, значит, как чувствует себя случайно раздавленная слива, — шепнул я своим ногам, торчащим из-под стёганого розового одеяла.
Я посмотрел на часы и решил, что утренних прогулок с меня достаточно. Буду смиренно сидеть и ждать, когда в мою дверь постучится моя бывшая. Я потянулся с хрустом, зевнул, стащил с постели ноги и поплёлся в ванную. Приняв прохладный душ, пофыркав и покрякав положенное количество раз для пущего эффекта, растёрся докрасна полотенцем и остался вполне довольным приобретённым состоянием. Моя бывшая просыпалась позднее, поэтому в запасе у меня было порядка часа. Я покопался в аудиозаписях, щедро скаченных накануне поездки в телефон, и остановился на песенке Карлы Бруни «Мой Раймонд». Отчего-то хмыкнув, я нажал на play, растянулся на убранной гобеленовым покрывалом постели и, покачивая в такт мелодии ногой, погрузился в мир французских слов, придыхания и музыкальной безыскусности. Но чем крепче забирал меня лёгкий потрескивающий тембр Карлы Бруни, тем неотступнее мне слышался голос смуглой феи, поющий «Утро карнавала». До определённого момента я пытался сопротивляться этому странному ощущению, однако очень скоро я понял, что мой мозг вот-вот взорвётся. Мягкий, тягучий, тёпло-медовый голос, неторопливо жонглируя глубокими, словно лесные заводи, и шуршащими, как шины детского велосипеда по мокрой после дождя мостовой, звуками, голос смуглой феи накренял моё сознание в сторону бесконечного горизонта над бесконечным морем. Но сегодня я туда не хотел! Сегодня мне было достаточно просто помочить ноги на каменистом берегу, сегодня я хотел взгляда из-под ладони, а не в себя. Сегодня мне хотелось простоты и обыденности. От тайн и загадок, как выяснилось, тоже устают. Меня слегка утомил вчерашний день. И я не знаю, каким будет день нынешний. Именно поэтому этим утром мне так хотелось «Моего Раймонда», а не «Утра карнавала». Но разве меня спрашивают! Разве интересуются в этом прелестном городе моим жалким мнением!
Я сел на постели и, выключив телефон, забросил его под подушку. Карла Бруни замолчала. «Смуглая фея, нет, пожалуйста! — взмолился я. — Ещё хотя бы полчаса обыденности, хотя бы полчаса!..»
В дверь постучали. Смуглая фея замерла. Я вскинулся, как жеребец на старте, и понёсся открывать дверь.
— Рано я сегодня? — спросила меня моя бывшая.
— Самое оно, — выдохнул я и шагнул за порог. — Прошу тебя, прямо сейчас напой мне что-нибудь до идиотизма банальное.
— Такой сложной музыки я не знаю, — пожала плечом она.
— Ну, что вот у тебя сейчас в голове?
— Много чего.
— Я имею в виду музыку.
— Вторая часть третьей симфонии Рахманинова.
Я остановился как вкопанный.
— Серьёзно?
— Совершенно.
— С утра пораньше в твоей голове шуршат крыльями ангелы, — развёл руками я.
— Случается, — качнула головой она, и мы отправились завтракать в «Ротозей».
В кафе нас обслуживал тот самый официант. «Тот самый» — так назвала его моя бывшая. Увидев её в хорошем расположении духа, «Тот самый» едва заметно улыбнулся. Она ему больше нравилась в своём естественном состоянии ёрницы, острячки и вредины. Он глянул на меня исподлобья, я незаметно поднял большой палец правой руки: «Сегодня норма». Он слегка качнул головой. Ещё немного, и мы выработаем систему условных знаков, подумал я. Он, наверное, подумал о том же.
Моя бывшая заказала полюбившийся ей омлет по-баварски и латте с творожным печеньем. Я — блинчики с творогом и бананом и капучино. В это утро официант подходил к нам чаще обычного.
— Приручила лиса? — спросил я её. — Вот что теперь делать будешь?
— Отучать, — ссыпая крошки от печенья на блюдце, сказала моя бывшая.
Расплатившись и попрощавшись с «Тем самым» (она — холодно кивнув, я — как приверженец тайной организации со своим соратником), мы отправились к дому Кайры. Отправились через парк, уже не озираясь и не останавливаясь на каждом шагу. Как будто вступили в договор с этим городом: мы всё принимаем за чистую монету, а ты нас просто радуешь цветами, ароматным воздухом, нежным солнцем и хрустящим песочком под ногами. Сегодня мы не торопились. Времени до встречи — вагон и маленькая тележка, чтобы не спеша насладиться видами, которые вчера мы по причине спешности и испуга пропускали мимо глаз. В парке было неожиданно многолюдно. На чистеньких скамейках по обочинам аллеи сидели прилежные юные пары, которые всем своим видом демонстрировали пожилым прохожим свою чистоту и наивность. Ага, конечно, подумал я. Так же, должно быть, думали и пожилые прохожие. Однако все условности соблюдались с качественным выражением лиц, поэтому и принимались охотно, как не всякая правда жизни. Под вазонами, переполненными анютиными глазками, петуниями и настурциями, расположились коты, словно хозяева этого города и судеб всех, кто его населяет. Время от времени они поднимали большие пушистые головы и поглядывали на сидящих и бродящих взад-вперёд двуногих как на необходимую бесполезность. В жизни любого уважающего себя кота есть место для такой необходимой бесполезности, как хотя бы одно двуногое. Эта мысль ясно читалась на каждой усатой наглой морде. Котов в этом городе было море. Такое же разливанное, как и море цветов. И такое же разноцветное. Ни одного уставшего от обездоленности, голода и страха кота мы не обнаружили, хоть и пытались.
— Не во всяком городе люди так самоуверенны и самодостаточны, как здесь эти пушистые наглецы, — сказала моя бывшая, когда мы проходили мимо бесцеремонно распластавшегося посреди аллеи здоровенного кота персикового цвета.
— Это им так кажется, что они самоуверенны и самодостаточны, — возразил я. — Как только кончатся добрые, обожающие их до одури обыватели, кончится их самоуверенность и самодостаточность.
— Хочется верить, что в этом городе такие обыватели не кончатся, — улыбнулась моя бывшая встречной старушке, которая доставала из фисташкового клетчатого платка кружки сырокопчёной колбасы. — Куда радостнее наблюдать за толстыми ленивыми котами, чем… В этом, знаешь, тоже ощущается особая атмосфера города.
— Согласен, — кивнул я. — Но вот что странно: наблюдать за толстыми ленивыми котами — сплошное удовольствие. Почему с людьми совсем по-другому?
Моя бывшая остановилась и посмотрела на меня как на дурака.
— Потому что они — люди.
Действительно, хмыкнул я про себя.
Не спеша мы вышли на небольшую круглую площадь со старинным зданием в центре. То ли театр, то ли музей.
— То ли театр, то ли музей, — хмыкнула моя бывшая. — Давай подойдём.
— Давай, — сказал я, глянув на часы. Стрелка на циферблате словно замерла. Такое ощущение, что сегодня время решило дать возможность воспользоваться собой так, как нам заблагорассудится. Не каждому выпадает такое счастье. «Давайте, резвитесь, пока я даю вам на это право», — будто улыбалось нам время с круглого циферблата моих часов.
Это здание оказалось художественной галереей. У входа шумел крохотным фонтаном маленький сквер. Ивы, цветы, скамейки, — всё, как и положено в этом городе. У одной из скамеек расположилось небольшое общество из подростков и людей постарше.
— Что там? — привстала на носочки моя бывшая.
— Любопытная кошка вчера сдохла, — проворчал я. Всё это значило, что мы застрянем у злосчастной скамейки на неопределённый срок. — Давай лучше к реке пойдём, — потянул я её за рукав футболки.
— Конечно, — кивнула она, в принципе не обратив на меня никакого внимания.
Между тем внутри плотного кружка у скамейки зазвучала музыка. Сначала до нас доносились только приглушённые биты, а потом я явно ощутил знакомые гармонии «Лейлы» Эрика Клептона. Мне самому захотелось встать на носочки и посмотреть, что же там происходит.
— Подойдём? — словно почувствовала меня моя бывшая.
— Давай, — согласился я.
Мы подошли поближе. Я заглянул поверх голов каких-то старшеклассников и увидел картину, изумившую меня своей неожиданностью. В центре круга, образованного скейтбордами, рюкзаками и людьми, плавал в звуках хриплого голоса и нежной гитары парень лет восемнадцати. Он словно жонглировал невидимыми воздушными сферами, словно прощупывал пространство между ним и остальными, стоящими за пределами очерченного им самим круга. Едва заметно переставляя ноги в разорванных на коленях джинсах и мягких белых кроссовках, он придавал своему телу неразличимые чужим глазом импульсы, и оно то сгибалось, то разгибалось, то склонялось к самой земле, то, входя в конфликт с законами гравитации, воспарялось над ней.
— Как дельфин, — тихо проговорила моя бывшая. Я молча согласился.
Лицо Дельфина, странно бледное, казалось таким значительным и отрешённым. За плотно закрытыми ресницами, должно быть, создавались хореографические хитросплетения, полные губы нашёптывали слова песни, как заклинание. Всё, что он делал на этой ограниченной площадке, было таким лёгким, гармоничным и так совпадало с энергетикой песни, что я почувствовал себя совершенно беспомощным против его какой-то немного первобытной, немного звериной, но бесконечно мудрой магии.
— В таком возрасте — Эрик Клептон? — словно саму себя, спросила моя бывшая. — Что бы он мог понять в его гитаре?
— Ну вот видишь же, — шёпотом, не сводя глаз с дирижирующего пространством парня, сказал я, — кое-что понял.
— Кое-что, — качнула головой она. — И даже немного больше.
«Лейла» закончилась. Дельфин замер. Никто не зааплодировал. Я, захотевший было пару раз ему хлопнуть, услышав тишину, на мгновение завис с разведёнными ладонями, но, вовремя спохватившись, почесал себе где-то за ухом и спрятал руки в карманы. Через минуту я услышал «Осенние листья» Жозефа Космы в исполнении всё того же Клептона. И снова Дельфин, качнув воздух вокруг себя, стал сплетать и расплетать его, пропуская между красивыми пальцами, заряжая его частицами своей странной, распыляющейся, как огромный июльский одуванчик, души, и одаривать им стоявших рядом и, должно быть, мало что понимавших и в Клептоне, и в музыке, которую он играл, и в нём самом, что создавал здесь нечто серединное между пением, танцем и жизнью.
— Пойдём отсюда поскорее, — вдруг прошептала моя бывшая.
— Что случилось? — не понял я.
— Этот мальчик странно действует на мою нервную систему. Он явно обладает гипнотическими способностями. Видишь, как все смотрят на него? Не отрываясь, как на шамана. Мне, знаешь, не по себе.
— Могу тебя успокоить, — ответил я моей бывшей, когда мы перешли площадь и поравнялись с фонтаном в виде белой девушки с тонкой рукой, направленной к небу. — Так всегда бывает рядом с гением. Парень-то не промах.
— Ну и город, — цокнула языком она. — Море цветов, море котов. И люди. Как море.
— Поднятая со дна морского Атлантида, — усмехнулся я. — Просто со всех точек зрения.
— Не исключено, — серьёзно произнесла она.
Мы направились на набережную. Там было не так многолюдно, как в парке, но, в общем, оживлённо. Набережная представляла собой небольшой каскад ступенек вниз, к самой реке. Последняя ступень время от времени погружалась в воду, а когда река немного отступала, на ней оставались следы нехитрой речной жизни: маленькие пустые ракушки, песчаные наносы, изумрудные нити водорослей. На этих ступеньках сидели, полулежали, пили кофе или чай из высоких картонных стаканчиков, смеялись или просто молчали разновозрастные жители этого странного городка. По самой набережной мало кто прохаживался. Только приезжие типа нас с моей бывшей.
Мы шли вдоль чугунной ограды, сплошь заросшей ярко-фиолетовой ипомеей, и молчали каждый о своём. Я очень уважал мою бывшую за то, что она считала право «молчать о чём-то своём» совершенно неоспоримым.
— Вмешиваться в чужое молчание — это как нарушать государственную суверенность, — как-то сказала она мне, когда я однажды извинился перед ней за своё довольно долгое выпадание из её пространства. Тогда мы только начинали общаться. И в тот момент я понял: она — мой человек.
А сейчас я думал о том, что это приключение распороло моё время на громадные куски. Так бывает с какой-нибудь одеждой. Смотришь на неё — она совершенно микроскопического размера. Но как только начнёшь кромсать, так конца и края нет. Прошли всего сутки, а я вдруг почувствовал в своей душе старость, я вдруг как-то осел, поуменьшился в размерах, подсократился в желаниях.
— Это нормально, — услышал я справа. Моя бывшая шла рядом со мной и пинала носком белой босоножки круглый рябой камешек.
— Что нормально? — спросил я.
— Ну, что ты постарел, поуменьшился, подсократился…
Оказывается, всё это время я разговаривал вслух.
— Что это вдруг со мной? — снова спросил я мою бывшую. — Ты ведь понимаешь, что нет более опасной привычки, чем разговаривать вслух. Прежде я её никогда не имел.
— Ну, прежде ты и призраков никогда не видел, — хмыкнула она.
— Да, не видел, — согласился я.
— Здесь даже молодые мальчики танцуют под «Лейлу» и «Осенние листья», а ты себе удивляешься, — она ненадолго замолчала. Наверное, вспомнила плавающий танец Дельфина в сквере рядом с художественной галереей. Потом улыбнулась и тихо произнесла:
— Я потихоньку начинаю разгадывать этот город.
— Уже?
— Да. Я этой ночью разговаривала с аптекарем.
— С кем? — я остановился и посмотрел на мою бывшую, как на больную тифом.
— С аптекарем. Чего ты остановился?
— Я бы не прочь присесть куда-нибудь.
Мы заняли пустую скамью рядом с высоким фонарём, напоминающим картонный стаканчик с горячим эспрессо.
— С кем ты говорила сегодня ночью? — ещё раз спросил я её очень осторожно и вкрадчиво.
— С аптекарем, — радостно и громко ответила она. — Я уже собиралась засыпать, а тут — стук в окно.
— Наши номера на третьем этаже, — на всякий случай напомнил я.
— А я о чём! Я не больная, понимаю! — обиделась она. Но тут же остыла. Какие резкие колебания в настроении, забеспокоился я. Это всё воздух. Во всём виноват воздух… — Я подскакиваю к окну, одёргиваю занавеску и вижу: на огромной деревянной лестнице у моего окна стоит мужчина. Весь в чёрном.
— Ты же сказала, что он аптекарь!
— Ты можешь не перебивать меня?
— Постараюсь…
— Так вот. Стоит на лестнице и машет рукой. Я открыла.
— Ты открыла окно незнакомому мужчине в чёрном?.. — мои глаза, наверное, стали размером со Средиземное море. Каждый.
— Естественно! Как же такому замечательному человеку и не открыть? — искренне удивилась она, а потом подозрительно на меня посмотрела. — Странный ты сегодня какой-то.
Это я — странный?!
— Не мешай, пожалуйста! Так вот. Он осторожно перебрался ко мне в комнату, совсем не испачкав подоконник. А был он чумазым до невозможности. Просто как трубочист. Впрочем, совсем скоро выяснилось, что он и есть трубочист.
Я открыл рот.
— Ой, молчи, ради бога! Я всё помню про аптекаря! Он поставил на подоконник кашпо с азалиями. Которое висело рядом с моим окном на чугунном крючке в форме маленькой человеческой руки. Придёшь к себе, высунь голову, увидишь такой же. Только не знаю, с азалиями будет твоё кашпо или нет. Моё же до последнего лепестка было покрыто удивительным светящимся покрывалом. Оказывается, эта азалия — дом небольшой колонии светлячков, представляешь! Под самым моим носом творятся такие чудеса, а я и знать не знаю!
— И что же было дальше?
— А дальше он рассказал мне, что каждые понедельник, среду и пятницу по ночам он забирается на крыши домов по правую сторону улицы, моет черепицы и прочищает трубы. Эта работа занимает у него немало времени, но, несмотря на то, что он страдает он недосыпа, он никогда от неё не откажется.
— Позволю себя спросить… При чём здесь всё-таки аптекарь?
— Мыть черепицы и чистить трубы — это не основная его работа. Вообще-то он трудится в маленькой аптеке недалеко от перекрёстка, ну, там, где в центре дороги огромная круглая клумба с флоксами. Аптеку он унаследовал от отца. Можем как-нибудь забежать к нему на огонёк. Купить что-нибудь.
— В аптеке?
Моя бывшая сверкнула на меня глазами, и я махнул рукой.
— Хорошо, забежим, купим. Только не пойму, каким образом этот аптекарь-трубочист помог тебе разгадать город.
— Здесь, в этом самом месте, нужно просто отключать голову.
— В смысле?
— В прямом. Нужно прекращать анализировать всё, что происходит с тобой во внешнем пространстве города. Все эти давно умершие люди, звенящие в колокольчики, плюющиеся ящиками комоды, молодые мальчики, танцующие под музыку прошлого века, — всё это ни при каких условиях нельзя анализировать. Ну, случилось и случилось. Город, в котором белый халат аптекаря к ночи заменяют чёрной робой трубочиста, находя в этом не причину подработать, а желание обрести полноту восприятия мира, — особый город. Ты заметил, что здесь не боятся быть непонятыми или, что ещё хуже, высмеянными, ведь заметил? Каждый дышит, живёт и общается в том режиме, который интересен прежде всего ему.
— Ну, тогда здесь экстремально правильный народ.
— Экстремально!
— Ты хочешь сказать, что человек со свёрнутым сознанием здесь не выживет?
— Не-а. Либо свихнётся, либо повесится.
— Жёстко.
— Экстремально! А ещё этот аптекарь рассказал мне о своей мечте. Он очень хочет жить в доме, окна которого выходят на лес высоковольтных вышек.
— Серьёзно?
— Совершенно!
— Я понимаю мечту об окнах, выходящих просто на лес. Но на лес высоковольтных вышек… А почему?
— Откуда же ему знать!
— Ну это же его мечта! Что-то о ней он всё-таки должен знать.
— Это, в первую очередь, мечта, а не сведения о жилплощади. С вопросами «почему» и «как» обращайся к начальнику жилконторы.
— Ну всё, понесло…
Я поднялся со скамьи и глянул на циферблат. До встречи с Кайрой оставалось ещё минут сорок. Что-то странное происходило со временем. Может, и прав этот аптекарь? Или трубочист… Может, действительно, не стоит анализировать всё, что здесь происходит? А то я так, пожалуй, додумаюсь до чего-нибудь крайне опасного. Например, до того, что этого города вообще не существует, а нас засосала сюда пространственная дыра…
— Пошли уже, — в раздражении вцепился я в запястье моей бывшей. — И знаешь что, у меня к тебе небольшая просьба. Давай ты больше не будешь вступать в пространные диалоги с разными мужчинами без моего присутствия рядом. Хоть мы и в городе экстремально правильных людей, мой рассудок пока не готов доверять им на сто процентов. Хорошо?
— Какой же ты… — она посмотрела на меня, как на лягушонка в знойный день. — Хорошо. Только не плачь.
Я фыркнул, а она окатила меня взглядом сверху вниз. Как ей это удалось, ведь она почти на голову ниже меня!
Подходя к дому Кайры, я почувствовал себя совершенно разбитым. Моя бывшая со своими странностями, аптекари-трубочисты, влезающие ночью в номера гостиниц, измотали меня почище любых физических нагрузок.
— Что это с тобой? — спросила меня Кайра, когда мы сидели за кухонным столом в её фисташковой кухне и пили превосходный кофе.
— У него реакция такая на твой город, — причмокивая языком, сказала моя бывшая.
— Бывает, — улыбнулась Кайра. — Не дёргайся, всё это пройдёт через пару недель.
— Через пару недель я должен быть дома, — буркнул я дну коричневой кружки.
— Нам пора, — сказала Кайра, так меня и не утешив.
До мастерской её отчима мы добирались на автобусе, водитель которого был очень странным человеком. Впрочем, чему я удивляюсь? Он не просто выполнял свои обязанности по перевозке пассажиров, но делал это необычайным образом. Ну, на взгляд такого серого обывателя, каким, по словам моей бывшей, теперь являюсь я. Громко и чётко проговаривая названия остановок, он связывал их либо с какой-то городской историей, либо проводил параллель с творчеством поэта, композитора или художника. Как всё это умещалось в его голове, понятия не имею. Может, у него голова какой-нибудь особой формы?
— Уважаемые пассажиры, следующая остановка «Улица Сливовая». Что может быть краше сливовых деревьев в пору цветения! Помните, в одном стихотворении: «Я не могу найти цветов расцветшей сливы, Что другу показать хотела я: // Здесь выпал снег — // И я узнать не в силах, // Где сливы тут, где снега белизна». А вот посмотрите направо: видите, за теми тополями река? Возможно, жители нашего города знают, что по этой реке убитый горем отец возвращался домой на своём корабле, так и не найдя несчастной дочери. Как ему было догадаться, что она как раз самая счастливая? Иногда отцы слепы к счастью своих дочерей, иногда многого не хотят замечать… Такие вот отцы бывают… Вон на том холме до сих пор можно найти некоторые вещи, оставшиеся от его дома. Правда, верхушка этого холма уже перерыта вдоль и поперёк. Поговаривают, что все возможные находки уже разобраны по музеям и частным домам. Но кто знает… Можно ведь и рискнуть.
На Сливовой улице из автобуса вышло несколько человек, несколько поднялось по его ступенькам и заняло опустевшие места. Дверь автобуса закрылась.
— Следующая остановка «Девятый вал».
— Жутко, должно быть, жить на улице, которая называется «Девятый вал», — хмыкнул я.
— Гости нашего города наверняка содрогнулись, — продолжил водитель. — «Жутко, должно быть, жить на улице, которая называется «Девятый вал»…
Да ну вас всех с вашим умением копаться в чужих головах!
— Однако, если припомнить знаменитую картину Ивана Константиновича, в нашем «Девятом вале» нет совершенно ничего катастрофического. Просто сейчас наш автобус забирается на девятый от западного въезда в город холм. Здесь расположился посёлок людей особого склада…
— То есть все остальные — абсолютно нормальные, — буркнул я.
— Чего ты там ворчишь? — толкнула меня локтем в бок моя бывшая. Когда-то это было моей привилегией. Неужели всё в этом городе так стремительно меняется?
— …Чуть выше, за ясеневой рощей — мастерские художников, рабочие кабинеты писателей, зеркальные залы танцовщиков, холлы вокалистов.
— Выходим, — резко поднялась со своего места Кайра.
Мы едва успели выскочить за ней на булыжную мостовую. Автобус скрипнул дверью и, не спеша покачиваясь на выпуклых камнях, как на маленьких волнах, покатил вниз.
Кайра шла быстрым широким шагом. Очень быстрым. Я ещё ни разу не наблюдал её походку со стороны. Из её дома до автобуса мы шли не торопясь и недолго. А сейчас она словно всю свою натуру вколачивала в неровную бугристую поверхность не такой широкой, как её шаг, дороги. Руками она почти не пользовалась. Как так? — подумал я. Такой стремительный шаг предполагает соответствующие движения руками! Но нет. Её руки, смуглые, полные, будто только что выложенные из печи на прилавок багеты, были спокойны. Она очень напоминала мчавшийся куда-то катерок.
— Мы спешим? — спросил я её.
— С чего ты взял? — улыбнулась она.
— А и то правда, — усмехнулся я.
Вдруг она резко остановилась. Мы почти воткнулись в её спину, как во внезапно появившийся фонарный столб. Господи, да почему она всё делает так резко?
— Простите, — махнула она рукой. — Я забыла предупредить. Это одна из моих дурных привычек. Когда до конечной цели моего пути не меньше десяти минут ходьбы, в меня словно тонну угля забрасывают, я как с привязи срываюсь. Вообще не умею ходить медленно. В редких случаях. И недолго.
— Мы потерпим, — понимающе кивнула моя бывшая, хотя и сама изрядно запыхалась. — Мы потерпим? — она снова толкнула меня локтем в бок. Да что ж такое-то!
— Ну разумеется, — кивнул я.
И Кайра опять снялась, как чайка с крыши. Мы флажками понеслись за ней. Пока мы мчались, словно спасаясь от лавины, она не проронила ни слова, но была как-то торжественно весела. Это чувствовалось по её прямой и острой, как плавник акулы, спине, по тому, как она держала голову: её голова необыкновенно легко покачивалась и временами откидывалась назад, словно и не сидела на плечах несущегося с бешеной скоростью человека. Молчала и моя бывшая. Скорее всего, потому, что устала. Я же, собрав в кулак всё своё представление о собственной спортивной форме, решил понаблюдать за тем, что происходило сейчас вокруг меня.
Наш маленький стремительный табун проносился по узкой мощёной улочке, зажатой с обеих сторон чугунными решётками, за которыми — и по правую, и по левую руку — тянулись вверх и по сторонам ясени, клёны, липы. Кое-где между деревьями проглядывали оранжевые крыши, каминные трубы и перевитые ярко-синей ипомеей веранды. Эти завуалированные плотной листвой деревьев дома напоминали случайно выбившиеся за пределы волшебной стены видения: вот они появились, а вот исчезли. В их незримое присутствие веришь и не веришь одновременно, как в сову, случайно залетевшую на балкон дома в центральной части города. Странное ощущение. До мурашек на затылке.
Чугунные решётки завернули за угол (каждая — за свой), забирая с собой дома–видения, а перед нами вырос высокий холм, исчерченный тропинками, ныряющими в траве, как ящерицы. На его вершине начиналась новая улица.
— Нам сюда, — сказала Кайра.
Мы поспешили за ней по неширокой крутой лестнице с деревянными потрескавшимися перилами, в которых кое-где проросли серебристые лишайники, и вышли на плоскую площадку, вымощенную таким же булыжником, как и дорога внизу. Первый дом по правую руку был высоким, в семь этажей, и узким, в один подъезд. Напротив дымился ароматными нежно-фиолетовыми свечками сирени небольшой сквер с парой розовых скамеек, окружённых гипсовыми вазонами, залитыми разноцветьем анютиных глазок.
— Всё, пришли, — выдохнула Кайра. Мы выдохнули вместе с ней.
— Ничего себе путешествие, — отдышавшись, сказала моя бывшая.
— Путешествие как путешествие. Самое обычное для нашего города, — пожала плечом Кайра и достала связку ключей, которые топорщились в её руке распустившейся алюминиевой астрой и позвякивали стройно и задорно, пока она искала нужный.
— Выбросить бы половину, — бурчала под нос она, перетряхивая звенящую астру, — да всё руки не доходят.
Мы поднялись на третий этаж и, прождав положенные полторы минуты, пока опять не будет найден необходимый ключ под шипение и чертыхание Кайры, зашли в тёмную прихожую. Казалось, ей нет конца и края, такой кромешной была эта темнота.
— Да что ж такое-то! — снова прошипела Кайра, шаря рукой по прохладной стене в поисках выключателя.
Когда вспыхнул свет, мне почудилось, что мои глаза полоснули чем-то жгучим и солёным. То же самое испытали моя бывшая и Кайра: я видел, как они растирали веки, выпуская из них тоненькие ручейки слёз.
— Проходите в комнату, — шмыгая носом, произнесла Кайра. Слёзы повисли на кончике её носа, как дождевые капли на осиновой ветке.
Мастерская была огромной и невероятной. Я не мог подобрать другого слова. Высоченный потолок с недосягаемым фаянсовым раструбом люстры находился, должно быть, на уровне Луны, непомерной величины оконные проёмы напоминали рукотворные пруды в нашем городском парке, где по утрам я совершал пробежки, паркетный пол, уходящий куда-то за горизонт, вызывал в памяти далёкие фильмы детства про пустыни или пампасы, мгновенно заглатывающие всякие следы человеческого пребывания. Может быть, поэтому пыльное и не очень ухоженное пространство мастерской казалось околоорбитальной областью куда-то запропастившейся планеты. Стены от плинтусов до потолка были завешаны картинами, эскизами, набросками, пустыми холстами и неровными клочками бумаги с какими-то фантастическими рисунками пастельным карандашом. По углам мастерской одинокими брошенными кораблями возвышались мольберты; белые простыни, прикрывающие некоторые из них, смотрелись обветренными парусами, гордыми, неприступными и не желающими терять своей просолености в горниле даже самой интенсивной стирки. У окна располагался неширокий и длинный стол, заваленный дисками, сухими букетами уже непонятных цветов и кружевными салфетками. При чём здесь кружевные салфетки? К углу стола словно прирос маленький круглый магнитофон, на панели которого стояла статуэтка танцующей кошки.
— Можно картины посмотреть? — спросил я, словно боялся, что Кайра ответит мне отказом.
— Ты в мастерской художника, — усмехнулась она. — А в мастерской художника не принято об этом спрашивать, потому что это само собой разумеется. Смотрите, а я пойду поставлю чайник.
Мы подошли к стене и запрокинули головы. У самого потолка висели тяжёлые холсты с пейзажами. Одни казались больными, сморщенными, как одинокие старухи, другие — наполненными удивительным воздухом лавандовых полей. Вот почерневший от дождей и морозов забор, за которым корчились деревья гнилого умирающего леса, а вот венок из тигровых лилий, вьюнка и календулы, плывущий по оранжевой от заходящего солнца реке. Чуть ниже разместились жанровые картинки. Одна мне особенно понравилась. Кстати, и моей бывшей тоже.
— Чудо какое, — пискнула она, легко постучав костяшкой пальцев по кончику своего носа. Он смешно спружинил, и я хмыкнул. — Что? — глянула она на меня из-под взбугрившихся бровей.
— Ничего, — мотнул головой я. — Действительно, чудо.
На холсте была изображена полуоткрытая дверь на веранду, за которой спряталась девочка. Мы решили, что это была девочка, поскольку видны были только тёмная кудрявая чёлка и один роскошно-чёрный глаз, в котором отразился сад, не изображённый на картине. С другой стороны двери стояло блюдце с молоком, а над ним, раскачивая пушистой мордочкой, сидела упитанная разноцветная кошка в красном сафьяновом ошейнике с крохотным серебристым колокольчиком. Мне показалось тогда, что я услышал этот лёгкий хрупкий звон. Кошка тоже уставилась на маленького человека за дверью. Точнее, на его глаз. Забавная нарисованная история, которая заставила отступить на пару шагов, чтобы изучить её повнимательней. Меня одурманило огромное количество деталей, а до них я сам не свой. Это знала и моя бывшая, поэтому не торопила. Мутное в самых уголках у тонких дребезжащих рам стекло с сохранившимися следами крохотных мушиных лапок, тончайшая паутинка над карнизом, узкий подоконник веранды, заставленный жестяными банками из-под французского печенья и узкими высокими бутылями тёмного стекла, в которых тихо и смиренно умирали колокольчики. А ещё чуть повыше дверной ручки — розовый детский пальчик с заусенцами у самого неровного ноготка и ресницы, длинные, путанные, особенно на внешних уголках глаза. И сам глаз. И мягкий затылок кошки. Между маленьким человеком и зверьком словно впервые произошла встреча, словно они столкнулись здесь, на ступеньках веранды, с неизведанными друг для друга формами жизни, словно один из них прилетел с Луны, а другой — с Солнца, и вот так, внезапно, встретились на Земле.
— Фантастика… — прошептал я.
— Мне тоже нравится, — сказала вошедшая с подносом в руках Кайра таким будничным голосом, что мне стало обидно. — Располагайтесь, — она кивнула в сторону маленького диванчика, потрескавшегося, как кожа динозавра. Я придвинул к нему просторный табурет, стоящий в углу, будто покинутый жителями остров. Такой же серый и пустынный. Кайра водрузила на него поднос, на котором дымился всеми ароматами высокогорных долин превосходный чай, разлитый по круглым, с совершенно иноземным орнаментом чашкам. Тут же стояли блюдца с пастилой, тонкими вафлями и печеньем. Мы сели.
— Неудобно?
— Нормально.
— Да я знаю, что неудобно. Для этого диван и стоит.
— Чтобы было неудобно?
— Именно.
— Зачем?
— Мой отчим считал, что комфорт убивает творчество. Оно рождается только в хаосе. Из хаоса. Рождается в нём, чтобы извести его под корень. Маме эта его позиция очень не нравилась. Она-то как раз хаос терпеть не могла. Мне было всё равно, поэтому я любила здесь бывать. А мама — нет. Может, стулья из кухни принесём?
— Не нужно, — тряхнула головой моя бывшая. — Зачем диктовать этому месту свои условия?
— Опять ударяешься в мистику? — фыркнул я.
— А ты всё ещё нет? — подняла бровь моя бывшая. — Видно, этот город мало чему тебя научил.
— Результат его обучения скажется чуть позже, — улыбнулась ей Кайра. — Он у тебя немного… неторопливый.
— Он не у меня, — дёрнулась моя бывшая. — В остальном я с тобой согласна.
— Лучше, чем обсуждать меня в моём же присутствии, может, перейдём к делу? — спросил я.
— Да, — кивнула Кайра. — Перейдём.
Она встала с дивана, торопливо заглотнув круглое печенье и так же торопливо залив его чаем («Шш-а!» — прошипела она, потому что обожгла губы), подошла к столу, сгребла диски в пыльную колючую груду и перетащила её на диван.
— Здесь все записи с музыкой Номера 1248. Кто только её не исполнял… Вот посмотрите, — Кайра тряхнула перед нашими лицами тёмно-малиновым диском, на котором красивым почерком было выведено «Грета Моргана». — Эту женщину невозможно забыть. Так про неё говорил отчим. Мама и не думала ревновать, потому что понимала, что к русалкам не ревнуют.
— К русалкам? — спросили мы в один голос.
— Да, к русалкам. Когда я увидела её (это было один раз), я совершенно согласилась с отчимом. Таких прозрачных стеклянных глаз я никогда не видела.
— Ужас какой, — поёжился я.
— Ничего ужасного, — почему-то обиделась Кайра. — Стекло разным бывает. Оно может преломлять лучи, обливая мир вокруг себя космическим сиянием, оно может содержать в себе глубокие благородные оттенки старинных винных бутылей, к которым страшно притронуться, оттого что на их горлышках тонкой паутинкой нанизаны столетия. Вот какое стекло я имею в виду. Когда Грета Моргана смотрела на тебя, ты проваливался в гущу прожитых не тобой событий. Она становилась автором сюжетов, навязываемых ею здесь и сейчас твоей судьбе. Она не спрашивала, хочешь ты участвовать в этих её экспериментах или нет. Она просто смотрела. Её голос тоже был стеклянным: тонким, дребезжащим, холодным и… разноцветным, как горный хрусталь. Когда Грета Моргана пела, этот мир давал трещину, потому что он тоже становился стеклом, почти таким же, как её глаза и голос. А под этим небом может существовать только одно такое стекло. Получалось так: либо она, либо этот мир. И этот мир сдавался, потому что её глаза и голос были сильнее его. Значительно сильнее. Номер 1248 познакомился с ней здесь, в мастерской отчима. Он оказался единственным человеком, кого не раскололо стекло Греты Морганы. Единственным, кто сумел согреть его, кто дыхнул на него и выписал на мутном пятнышке туманности её имя. Это стоило того.
Кайра поднялась и подошла к магнитофону. Через мгновение к высокому потолку мастерской, клубясь и извиваясь, потянулся странный, дымный, немного душный голос. Мне показалось тогда, что человеческое горло не в состоянии родить нечто подобное, но, вслушавшись, я понял, что и музыку, которую он исполнял, трудно представить себе произведением человеческого ума и сердца. Она начиналась тонким ручьём у подножья какой-нибудь неизвестной горы, переполненной красотой и жутью. Она качалась, как утлый плот на волнах огромного дремлющего океана, а голос качался поверх неё в совершенно своём, суверенном пространстве. Как, где, когда и зачем встретились этот голос и эта музыка, было откровенной тайной, которую хотелось разгадывать, но от возможности разгадки становилось страшно. Мне стало страшно. Стало страшно и моей бывшей, потому что она тихонько положила холодную ладонь на мою руку. Голос затих. Музыка умерла.
— Пытка? — после непродолжительного молчания спросила Кайра.
— Определённо, — ответил я.
— Однако теперь вы не сможете отделаться от того, что только что услышали. Всё это будет преследовать вас и мучить, но через некоторое время вы возжаждете испытать это ещё раз. А потом ещё раз. И ещё…
— Возжаждем? — переспросила Кайру моя бывшая.
— Именно. Не «захотите», не «пожелаете», а «возжаждете». Как глоток кристально-чистой воды в хрустально-чистом бокале.
— Эту музыку написал Номер 1248? — кивнул в сторону затихшего магнитофона я.
— А что, трудно представить? — усмехнулась Кайра.
— Нет, — мотнул головой я. — Совсем нет, даже наоборот. Было бы странно, если бы его музыка оказалась другой.
— Точно, — согласилась она.
— А как она называется? — спросила моя бывшая.
— «Мёртвый Арлекин».
— Как? — в один голос прошептали мы.
— Вам по слогам повторить? — подняла на нас тяжёлый взгляд Кайра, потом улыбнулась и вздохнула. — Эту музыку он написал после того случая с его библиотекой.
— С его женой, ты хотела сказать? — осторожно поправил я.
— Нет, с его библиотекой, — нажимая на каждый звук, произнесла Кайра.
Я откинулся на спинку дивана и больше ни о чём не спрашивал.
— А вот это уже совсем другое... — после минутного молчания она потрясла перед нами диском с изображением смуглой феи и спутника на фоне светло-зелёной кое-где осыпавшейся стены. Мы с моей бывшей выпрямили спины, словно вспомнили о чём-то родном и близком. Наши взгляды потеплели и даже увлажнились.
— Как на родине побывали, — хмыкнула Кайра. — С ними всегда так. Я не встречала ни одной семьи, которая излучала бы столько тишины и покоя. Когда я впервые их увидела, мне стало больно. Ну, это как после болезни выходишь на солнечный свет и он нестерпимо обжигает глаза, привыкшие к полумраку, пропахшему какой-нибудь карболкой. Отчим очень любил их. Так же сильно, как и Номер 1248. Им он посвятил «Концерт для трёх колокольчиков с оркестром», — Кайра ещё раз качнула диском у наших лиц. — Это он, собственно, и есть. Правда и оркестр, и три колокольчика — всё это до некоторой степени символично. Нет, пара колокольчиков, действительно, присутствует. Но третий — её уникальный голос.
— Да, голос определённо уникальный, — качнул головой я.
— Всё-то у тебя определённо, — хмыкнула Кайра.
— Определённо, — согласилась с ней моя бывшая. Я ткнул её локтем в бок. Всё возвращается на круги своя. Хорошо.
— А что с оркестром? — спросил я не для перевода разговора об особенностях моего лексикона, просто мне, действительно, было интересно, что может быть символичного в оркестре.
— Оркестр — это его гитара, перкуссия одного начинающего художника, который оказался ещё и начинающим музыкантом, и флейта. На ней играла ваша покорная слуга, — Кайра встала и сделала витиеватый поклон.
— Серьёзно? — в один голос воскликнули мы.
— Слушайте, у вас забавная привычка всё переспрашивать вместе, — хохотнула она. — И после этого вы утверждаете, что между вами ничего нет?
— Именно поэтому между нами ничего нет, — развела руками моя бывшая.
— Я даже не предполагал, что ты можешь играть на флейте, — не отреагировав на замечание моей бывшей, сказал я.
— Это почему же? — подняла бровь Кайра.
— Да вот поэтому, — показал я пальцем на её выгнутую причудливой волной бровь. — Тебе на рояле надо, Бетховена там всякого, какую-нибудь Аппассионату, или на органе, чтобы Баха, ре-минорную фугу…
— То есть для флейты я недостаточно трепетна? — её бровь почти скрылась за гладкой чёлкой.
— Слушай, я боюсь говорить тебе правду, — признался я.
— Да я согласна, — улыбнулась вдруг Кайра совсем «флейтовой» улыбкой. — Я, может, и хотела бы Бетховена и Баха, да вот не умею ни на рояле, ни на органе. Хотя у Баха есть Прелюдия до–мажор, а у Бетховена — семнадцатая соната. Но ты не переживай, я не только на флейте играю.
— А на чём ещё?
— На бубне и укулеле. Это как-то устраивает твоё воображение относительно меня?
— Бубен и укулеле? Вполне.
— Давайте уже послушаем этот самый «Концерт для трёх колокольчиков», — заёрзала на неудобном диване моя бывшая.
— Давайте, — сказала Кайра и включила диск.
На записи что-то щёлкнуло, потом кто-то кашлянул и вздохнул, по-домашнему, как утром перед завтраком, а дальше зазвучали странные, упругие, наполненные полутонами гитарные аккорды, от первой струны к последней, как от первого слова к последнему выдоху. Их было пять или шесть, я не помню, помню только их странность и густоту. Потом они замолчали, только их отзвук колебал гулкое пространство студии. Как только и он затих, звякнули колокольчики. Сначала тихо, отдалённо, как из-за пазухи, затем всё отчётливей, отчётливей, будто стремились затопить своим звоном всё вокруг. У меня зашумело в ушах, и я дёрнул головой. А звон всё нападал и нападал на мой слух, на мои мысли, на мои нервы. Он словно поставил перед собой цель сокрушить меня. И вот когда дребезжание колокольчиков заполонило все пазы моего существа, откуда-то издалека, почти из небытия, донёсся тихий, облачный, окутывающий голос смуглой феи. Он уговаривал, не спеша и трепетно, он ласкал то по-матерински, то с тайными намёками и побуждениями, он вынимал душу, чтобы, окропив её нежным потоком обертонов, вложить обратно, обновлённую, исцелённую, цельную. Из тёплых клубов голоса смуглой феи вдруг проявился, как отделился, журчащий тембр флейты. Томное дыхание ровно раскачивало её звуки, и казалось, что вокруг наступает осень с мелкими, почти призрачными дождями и красными деревьями. Эти звуки покачивались на гибких ветвях голоса крохотными жемчужными каплями бесконечного дождя, отражая в себе мир человеческой боли, радости и отрешённости. Всё разом. Мне трудно говорить об этом, я не Номер 1248. А на заднем фоне, как на задворках вселенной, шумящим космосом дымились перекаты перкуссии. И только гитара своими плавающими аккордами от первой струны к последней, как от первого слова к последнему выдоху, возвращала моё улетающее сознание к реальности. Правда, реальность эта была не моей.
Музыка закончилась. Мы долго молчали. Я не знаю, о чём думала моя бывшая (она сидела ровно и остро, словно вязальная спица), не знаю, о чём грезила Кайра, запрокинув голову на спинку неудобного дивана. Я же думал о том, как мало знаю этот мир, как трудно схожусь с людьми, как часто не люблю их, подозревая во всём, в чём подозреваю самого себя, о том, как мало радости в моей жизни, как мало в ней странности и веры. Я думал о том, что мне, наверное, станет ещё тревожней, чем было до музыки Номера 1248, до этого его «Концерта», потому что окончательно понял, что мой почивший родственник отослал меня на эти галеры не для разгадывания тайн с жизнями потерпевших, а для погружения в них моей слепой несамостоятельной души.
— Нам надо идти, — я не узнал свой голос. Он звучал как-то стеклянно и ненадёжно, будто вот–вот даст трещину.
— Чего это ты так внезапно? — спросила меня моя бывшая. «Ей хорошо, — подумал я в эту минуту. — Она спокойно принимает всё, что происходит с нами в этом городе, а я сейчас вишу на карнизе собственного рассудка и с трудом сдерживаю потные руки, чтобы не соскользнуть вниз, на самое дно сумасшествия».
— Всё нормально, — качнула головой Кайра. Я с благодарностью посмотрел на неё. Она всё понимает. — Я же говорила, что Номер 1248 — необыкновенный человек. Вам просто нужно на воздух. Просто погулять по городу. Вас проводить?
— Нет, спасибо, — сейчас я вёл себя как малолетний хам. Может быть, потому что понимал, что прогулка по этому городу мало мне поможет.
Действительно, прогулки не получилось. Как только мы вышли из дома я, схватив мою бывшую за руку, поволок её вдоль чугунного забора вниз к автобусной остановке. Всю дорогу она прыгала за мной, как теннисный мяч, не говоря ни слова, что, в общем, было не в её характере. Даже когда мы рядом стояли под голубым пластиковым козырьком остановки, она молчала. Совсем не смотрела на меня. Лично я убегал от странных мыслей и ощущений, в которые окунуло меня дикое сочетание пронзительных колокольчиков, флейты, бархатного голоса, равнодушного шуршания перкуссии и переливов гитарных струн, от первой к последней, как от первого слова к последнему выдоху. От чего убегала моя бывшая, я не знал. Но от чего-то точно убегала. Она умело держалась в присутствии Кайры, она церемонно попрощалась за нас обоих, но, как только дверь за нами закрылась, что-то закрылось и в ней. Я сейчас это хорошо чувствовал. По её молчанию.
Мы сели в полупустой автобус, спокойно добрались до гостиницы и разошлись по своим номерам, ничего друг другу не пожелав.
Добравшись до постели, я рванулся в неё, как в океан со скалы. Было около семи пополудни, но мне страшно захотелось спать. Будто кто-то нарочно засыпал под мои веки сонного порошка. Я упал в сон без сновидений. Через час меня разбудил настойчивый стук в дверь. Шумно зевая, я открыл её. На пороге стояла моя бывшая.
— Прости, что разбудила, — сказала она, входя в номер.
— Всё нормально, — махнул рукой я и ещё раз зевнул с хрустом в челюстях.
— Полегчало?
— Ещё не понял.
— Прости меня за всё.
— С чего это ты вдруг?
— Я и не знала, как тебе страшно.
Я вытаращил на неё глаза.
— Мне страшно?
— Скажи, что нет, — фыркнула было она, но тут же успокоилась. «Ведёт себя со мной как с маленьким больным ребёнком», — подумал я. — Знаешь, о чём я думала, когда слушала «Концерт»?
— О чём?
— Может, и правда не стоило затевать всё это предприятие.
— Почему?
— Ты ведь не сможешь с этим спокойно жить. Пока, во всяком случае.
— С чем? О чём ты вообще?
— Ты знаешь, о чём я! — разозлилась она, потому что была права. Я прекрасно знал о чём она. — Ты всегда боялся всего, что оказывалось больше тебя, больше твоего понимания этого мира. Ты трусил перед этим. Помнишь, какая у тебя была истерика по поводу моего белого платья?
— Не было у меня никакой истерики, — тихо произнёс я.
— Была, была! А это только платье. Тогда ты и представить себе не мог, что я возьму и выйду из-под контроля твоего обо мне понимания. С тобой всегда так было. А с этим городом… Если ты по мелочи сходишь с ума, то что говорить обо всём, что происходит здесь? И, судя по всему, будет происходить дальше. Твоя беда в том, что тебе просто необходимо всё объяснять и непременно — с рациональной точки зрения.
— А как ещё можно всё объяснять?
— Ты узколобый, ты знаешь об этом?
— Я не узколобый, — почему-то не обиделся я. — Ты же в курсе, что я пытаюсь писать. Именно поэтому мой родственник-профайлер доверил мне свои незавершённые дела. Он так и обозначил в письме, что может мне доверить, потому что я пытаюсь писать.
— Я в курсе, что ты пытаешься писать, — усмехнулась она. — Тогда мне тем более не понятно, почему ты так и не научился читать между строк. Как же насчёт подтекстовой информации?
— Что ты хочешь этим сказать? — забеспокоился я.
— Вот видишь! Во-первых, ты опять боишься, а во-вторых, продемонстрировал свою кротовью близорукость. Неужели ты так и не понял, зачем твой родственник–профайлер, пусть земля ему будет пухом, затеял для тебя эту круговерть?
— Это же на поверхности... — поперхнулся я.
— Вот видишь! — торжествующе воскликнула она, потрясая передо мной указательным пальцем — У тебя всё на поверхности. Если хочешь знать, он давно уже всё понял про всех этих своих подопечных. Наверняка задолго до смерти. Просто люди эти оказались на редкость удивительными, а ты — на редкость — зануда. Хороший, славный, правильный, но — зануда. Он это тоже про тебя понял. Такими темпами твоя жизнь очень скоро превратится в замшелый трухлявый пень. Тебе не хватает воздуха. Во всём, что ты делаешь, не хватает воздуха. Даже в твоих попытках писать. Они все — хорошие, славные, правильные, но, как и ты — занудные! Тебе просто необходимо прокачать лёгкие. А прокачать их может только нечто удивительное, неординарное, странное, вызывающее сначала протест, и уж потом…
— Что потом? — взвился я. Вот теперь я, действительно, испугался. — Тебе-то откуда всё это знать? Что с тобой вообще не так? Почему тебе комфортно там, где любому нормальному человеку не комфортно? Ты так просто приняла этот город, так просто согласилась со всеми его условиями! Мне сейчас кажется, что у тебя с ним заговор против моего здравого смысла!
— Речь не о здравом смысле, — топнула она на меня, как на ощерившегося крысёнка. — Твой здравый смысл останется при тебе, никто на него не посягает. Речь о твоих шорах, к которым приросли твои виски. Я не знаю, каким образом это просёк твой профайлер. Может быть, не так редко он беседовал о тебе с твоей матерью. А может, ему было достаточно тех скудных сведений, которые она ему предоставила. Он же профайлер. Он понял, что тебе пора выбираться из собственной скорлупы, иначе твой удивительный талант, твой дар наблюдателя и словоохотника так и останется на уровне яйца редкостной птицы. И всё же он ошибся. Всё равно он знал тебя меньше, чем я. И узнал тебя не так глубоко, как я. Хоть он и профайлер. Твой родственник слегка просчитался. Чудо тебе пока не потянуть. Этот город, Кайра, её отчим, Номер 1248 и его музыка, особенно Номер 1248 и его музыка, сейчас тебе не под силу. Ты пока ещё гусеница, которую случайно ткнули травинкой в брюшко. Взял и свернулся, чтобы не сойти с ума от беспокойства. Этот «Концерт», колокольчики, флейта Кайры, голос смуглой феи, весь этот город — для тех, кто готов к тому, что его будут выворачивать. Ты к этому пока не готов.
Я стоял разинув рот и вытаращив глаза и долго не мог произнести ни слова. Я давно знаю мою бывшую, знаю, какой она бывает, когда сердится, когда не высыпается или когда затевает что-нибудь «грандиозное и бесспорно неповторимое». Но такой я её не знал. Такой я видел её впервые. Когда она успела сосчитать все мои нынешние страхи, когда она смогла расшифровать все протесты моей души, действительно, боящейся всего «грандиозного и бесспорно неповторимого»? Я был хладнокровен и бодр во всех ситуациях, связанных с обычной реальностью, самой обычной. Здесь на меня можно было положиться. И она знала это, потому что не раз пользовалась моей хладнокровностью и бодростью. Но когда речь заходила о чём-то далёком от возможности логического объяснения, о чём-то, что я теперь встречаю в этом городе за каждым углом, мне становилось не по себе. И вот состояние моего крайнего сопротивления всему происходящему наступило сегодня, в мастерской отчима Кайры, когда мы слушали «Концерт для трёх колокольчиков с оркестром». Эта музыка — как имплантант, который отказался принимать мой организм. Не я, не мой организм были первичными, а она, музыка Номера 1248. Слушая её, я чувствовал только одно — заражение крови. Моя бывшая оказалась права. Должно быть, я, действительно, ещё не созрел для подобного рода предприятий. Прости, мой почивший родственник, плохой из меня получился помощник. Наверное, потому что ты предлагал мне что-то иное и видел меня не помощником, а я не понял. Зато моя бывшая поняла. Один Бог ведает, каким образом.
— И что мне теперь делать? — проскрипел я.
— Ничего, — мотнула головой она. — Собираться и тащить свою задницу обратно, туда, где не будет нужды выходить из состояния гусеницы, где никто не будет метить травинкой в твоё брюшко. Сейчас пойдём в «Ротозей», поужинаем, потом я позвоню Кайре, потом — на вокзал покупать билеты. Жду тебя внизу.
Она вышла из комнаты, неся свои острые лопатки, как остатки крыльев. Сейчас она просто продиктовала мне ход действий, которому я должен следовать. Остаётся понять, кто дал ей на это право. Да я же сам и дал, тупоголовый болван! Я со многим, что она здесь наговорила, согласен, но только не с возможностью теперь помыкать мною, будто двухдневным кутёнком. Ополоснув лицо холодной водой, я выскочил из номера с намерением высказать ей всё, что накипело у меня на сердце, но увидел у ресепшна Кайру с большой папкой в руках. Она что-то оживлённо говорила моей бывшей, а та слушала её, клоня голову то к правому плечу, то к левому. Водилось за ней такое. Детское и смешное.
— Ужин немного откладывается, — сказала она мне, как только я радостно поздоровался с Кайрой.
— Почему? — спросил я и тут же нахмурил брови. — И ещё. Смени, пожалуйста, тон. Я пока в состоянии самостоятельно принимать решения и относительно дальнейшего моего пребывания в этом городе, и относительно… чего бы то ни было.
— С удовольствием, — как ни в чём не бывало пожала плечами моя бывшая. Какая же она странная!
— Успели поссориться? — вскинула бровь Кайра.
— Мы никогда не ссоримся, — ответила моя бывшая.
— Серьёзно? — в один голос воскликнули мы с Кайрой и рассмеялись.
— У меня есть что показать, — сказала Кайра минуту спустя. — Это случилось почти сразу, как вы ушли из мастерской.
— Поднимемся в мой номер? — предложила моя бывшая, и мы поднялись.
— Я даже не знала о существовании этой ниши в стене, — продолжила Кайра, сидя в кресле в номере моей бывшей. — Она будто случайно возникла, будто из ниоткуда. За той картиной с девочкой и кошкой.
— Феноменальная картина, — качнул головой я.
— Знаете, как она называется? «Нашлась!»
— «Нашлась!»?
— Именно. И вот за этой картиной была совершенно незаметная дверца. Ведь я сотни, тысячи раз поправляла её, стирая с рамы пыль, но ни разу не обращала внимания на эту дверцу. Я и открыла-то её иголкой. Увидела щель, просунула туда иголку, потянула и — почти вход в параллельный мир.
— Что же там было?
— Вот… — Кайра распахнула большую папку и протянула моей бывшей небольшого формата, но объёмную книжку в тёмно-коричневом переплёте. Она достаточно долго держала её в руках, перекладывая с одной на другую, потом длинно и протяжно вздохнула: «С ума сойти», — и бережно передала её мне.
Это был сборник стихов какого-то поэта с очень замысловатым именем. Я повертел её в руках, понюхал переплёт (мой самый любимый запах, наряду с ароматом прелой земли в конце марта) и пожал плечом:
— Любимый поэт твоего отчима?
Они обе посмотрели на меня, как на внезапно осиротевшего.
— Что опять не так? — не понял я.
— Это его стихи, — покачав головой, произнесла Кайра. — Это его псевдоним. И это — очевидно.
Я был потрясён. Больше тем, что это, оказывается, должно быть очевидным, нежели тем, что передо мной сборник стихов гениального художника. Почему это должно быть очевидным?
— Не расстраивайся, — похлопала меня по колену моя бывшая, словно мне только что удалили мозг. Я привалился к стене и закрыл глаза. Я что, действительно, такой бездарный или от меня слишком многого требуют?
— Вот уж никогда не думала, что отчим был таким изысканно-лиричным, — после некоторого молчания произнесла Кайра. — Мне казалось, он больше напоминал чудом выжившего на баррикадах парижского школяра, я ожидала остроты и хлёсткости, даже где-то пощёчины в его стихах, однако… Вот открой первое попавшееся.
Моя бывшая закрыла глаза, раскинула веером плотные глянцевые страницы и ткнула пальцем одну из них.
— А теперь читай, — кивнула Кайра.
И моя бывшая немного нараспев, как учат испанский, с мягким придыханием, словно горло перехватило, начала:
Золотою решёткой имя —
Вкруг души, чтоб и — сталь, и — стать!
  Чтоб не спутать меня с другими
  И в других меня не потерять.

  По неведенью ли, забвенью,
  Чтоб кому-то, идущему за,
  Над числом моего рожденья
  Пустота не сожгла глаза.

Пусть кому-то далёким эхом
Станет имя моё в пути,
Чтобы, сколь на него ни ехать,
Всё равно его не найти.

А кому-то оно ладонью
Круглой, мягкой откроется вдруг,
Той, которой дитя спросонья
Зажимает ночной испуг.

Чтобы, может, когда-то кто-то —
Даже тот, кто меня не знал, —
Над числом моего полёта
Моё имя поцеловал...
Она оторвала взгляд от страницы, и мне стало не по себе. И потому что взгляд у моей бывшей стал синим-синим (он всегда становился у неё таким, когда она чего-то не понимала и начинала от этого страдать), и потому что, действительно, всё прочитанное ею никак не сопоставлялось у меня в голове с образом отчима Кайры.
— Совсем никак не сопоставлю, — тоскливо произнесла моя бывшая. — Там же должны быть огни, пожары и какая-то первобытная радость. Ведь он, твой отчим, был первобытным — первозданным человеком.
— Именно, именно! — страшно заволновалась Кайра. — Ты ведь тоже это поняла.
— Ну разумеется, — на мгновение прикрыла свои синие-синие глаза моя бывшая.
— Давай теперь я, — нетерпеливо продолжила Кайра. Она совершила с книгой точно такой же ритуал, какой несколько минут назад проделала моя бывшая и, вдохнув, как перед погружением, начала читать:
Всем ты поёшь. Неважно,
Отроку ли, царю.
Фата Моргана, каждый
Видел твою зарю.

Кто о тебе не плакал?
Кто о тебе не молчал?
Фата Моргана, всякий
Ночью твоей не спал.

Всем без причуд ответил
Твой бесконечный взгляд...
Фата Моргана, светел
Твой роковой закат.

Кто не рыдал всей грудью,
Всеми слезами — враз?
Только ты знаешь, будет,
Будет особый час:

В поисках новой темы
Новым горя огнём,
Фата Моргана, все мы
Тихо «Прости...» шепнём.
Кайра замолчала, а по всему моему организму, как вирусы, с той же молниеносностью и неоспоримостью стали распространяться странные обертоны её немного дикого, какого-то субтропического, с потрескиванием и шуршанием голоса. Пространство вокруг неё во время её чтения то сжималось до состояния перепелиного яйца, то размыкалось, становясь космосом неизведанной вселенной. Но всё равно до меня никак не могло достучаться осознание, что все эти слова, связанные во все эти строки, рождающие все эти образы, исходили от ума и сердца отчима Кайры. Прочитанное Кайрой и моей бывшей могло быть создано кем угодно: Кайрой, моей бывшей, даже Номером 1248, но никак не отчимом. Мне так казалось.
— Дайте мне, — вдруг сказал я. Я и не понял, как это сказал.
Обе посмотрели на меня как на случайного, и Кайра протянула книгу, осторожно, с опаской, будто я мог ей навредить. Я принял её, словно участь: тревожно и с сомнением. Просто мне подумалось, что я должен попробовать на вкус слова, родившиеся когда-то в недрах непростой души этого огромного человека. Полистав книгу, я остановился на странице 115. Посередине страницы крупным шрифтом было напечатано: «Cherchez une rose».
— Что-то французское, — почему-то тихо произнёс я.
— Ну и что, — так же тихо отозвалась Кайра.
Я кашлянул в ладонь и подумал: зачем я на это подвизался? Мне всегда было страшно читать стихи вслух. Я считал это ненастоящим, потому что они должны опускаться на дно души при полном молчании. Но сегодня я сам бросил себя на эти галеры.
Ищите розу, добрый друг, ищите розу,
Везде и вопреки всему, шутя, серьёзно,
И царствуя, и появляясь в чьей-то свите,
Ищите розу, добрый друг, всегда ищите.

И даже если скажут Вам: «Пустая прихоть!» —
Ищите розу, добрый друг, как ищут выход,
  Как верят чуду или как не верят смерти,
Ищите розу, добрый друг, в пустом конверте,

В разбитом зеркале и склеенной посуде,
Когда оставят Вас или когда осудят,
Когда от Вас и вор последний отвернётся,
Ищите розу, добрый друг, она найдётся!

А если даже не найдётся — прочь печали!
Мой друг, как хорошо, что Вы её искали...
Что-то случилось со мной на самых последних строках во время их выдыхания, что-то произошло. Я словно принял в себя молочную душу ушедшего художника, словно прикоснулся к его палитре с засохшими красками. Меня словно допустили к таинству приготовления грунта для холста, которым оказалось моё сердце. Они такие простые, эти слова, такие же простые, как и цвета пастельных карандашей, и кажется, только возьми их, расставь в нужном порядке — и всё получится. Получится всё: и стихи, и картины, и жизнь. Всё на самом деле очень просто, всё уже повторялось тысячи раз и столько же раз повторится: бери каждое мгновение жизни, прижимай его к сердцу и любуйся как внезапным дорогим подарком.
— Всё на самом деле очень просто, правда? — прикоснулась к моему плечу Кайра. Я мотнул головой. — А я думала, что он не любит меня, потому что слишком многое предполагала. Посмотрите, что я ещё нашла.
Она снова распахнула большую папку и достала оттуда стопку чертёжной бумаги. На плотных рыхловатых листах (карандашом, акварелью, тушью) стояла, смотрела через плечо, сидела на подоконнике, поджав под себя ноги, в тёплом свитере с огромным воротником, скрывавшим почти пол-лица, в летнем сарафане и босыми ногами, утопающими в песке, в смешной зимней шапке с вязками в виде плетёных косичек, смеялась и хмурилась Кайра. На каждом листе в необыкновенной проработке деталей, в потрясающем ощущении воздуха жили образы девочки, бесконечно любимой отцом.
— Эти глаза… — коснулась пальцами одного из рисунков моя бывшая. На нём Кайра сидела, наклонив голову, наблюдая за кошкой. — Эти глаза были там, на той картине.
— Да, — подтвердил я и тоже прикоснулся пальцами к рисунку.
— Определённо, — качнула головой Кайра и улыбнулась. — Совершенно определённо. Почему я раньше этого не замечала? Ведь всё лежало на поверхности!
— Кому что, — хмыкнул я и посмотрел на мою бывшую. Она по-прежнему трогала пальцами лицо нарисованной Кайры. — Кто-то забирается в дебри и не видит, что творится у него перед носом, а кому-то определённо не хватает дебрей, чтобы уйти от всяких поверхностей.
— Ты странный, — пожала плечом Кайра.
— Это я — странный?
— Пойдёмте ужинать, — тихо предложила моя бывшая. — Есть очень хочется.
— Да, — подтвердил я.
— Нам нужно собираться, — посмотрела на меня моя бывшая.
— Уже? — едва заметно приподняла бровь Кайра.
— Уже? — спросил я их обеих.
Уже. Первое дело Номера 1248 оказалось запутанным, непонятным, где-то таинственным и… радостным. Невероятно радостным. Я вдруг ощутил это именно сейчас, здесь, в уютном номере городского отеля со стеклянной дверью, завешенной фисташковой занавеской, и стеной, укутанной плотной глянцевой листвой дикого винограда. Номер 1248 одолжил мне кусочек своего диковинного счастья. Что с ним делать, я пока не знал. То, что оно заняло один из уголков моего сердца, я чувствовал. Совершенно и безоговорочно. Но я не знал, как себя с ним вести, потому что благодаря ему перестал понимать себя прежнего. Сейчас мне хотелось улыбаться, как дурачку в парке при клинике для душевнобольных. Никому ничего не объясняя, просто улыбаться. Что на это скажут другие? Сейчас меня окружали люди, которые тоже просто улыбаются. А остальное — как звёзды лягут. А как они лягут, один Бог ведает. Ну и — совсем немного — мой почивший родственник-профайлер.

Камешки в ботинках

Трудно себе представить, что дело Номера 1248 длилось всего три дня. Всего три. Неужели иногда достаточно такого малого срока, чтобы душа встала не на место? А может, наоборот? Может, именно там, где она сейчас пребывает, ей как раз самое место? Теперь я с полным основанием мог сказать, что все эти мытарства разрабатывались моим незабвенным родственником лишь с одной целью - выбить почву из-под моих ног, а потом посмотреть, с какой интенсивностью я ими дрыгаю. Ему сверху особенно хорошо это видно. И я вполне допускаю правоту моей бывшей: а были ли все эти дела? Или была просто необходимость дать мне хорошего пинка, чтобы я вылетел на новый виток развития, потому что самостоятельно я этого сделать не мог благодаря своей “узколобости”? И вот ещё вопрос: зачем это понадобилось моему профайлеру? Откуда ему знать, что на данном этапе моей в общем-то устроенной, хоть и однотонной жизни нужно именно это? Может быть, разговоры с мамой были не такими уж пространными? А может, хватит задавать вопросы, на которые я сейчас всё равно не смогу ответить? Или может всё-таки воспользоваться способом моей бывшей и начать потихоньку доверять тому, что сейчас со мной происходит? Пора уже дать возможность жизни сотворить со мной что-нибудь действительно стоящее... Так или иначе, моему профайлеру авантюра удалась. Я выбит из привычного существования. Я страшно растерян. Я изрядно вымотан. Но я - нов. Определённо.  
  Я посмотрел на мою бывшую. Похоже, прозорливый родственник знал, что я буду не один. Похоже, то злонамеренное, как мне показалось в самом начале этой истории, письмо было писано скорее для неё, чем для меня, потому что именно она стала той самой нацеленной на мой неповоротливый зад ногой судьбы. Без неё бы выброса на новый виток развития не состоялось. А сейчас она, прижавшись спиной к стене купе, напоминала мне маленькую собачку на приборной доске автомобиля: в такт постукиванию вагонных колёс она безвольно мотала головой. В неё, как и в меня, что-то воткнулось в этом странном городе, что-то вросло, что-то растворилось в крови, изменив её состав. Ей, как и мне, было тяжело. А может, и ещё тяжелее. Она ведь не только себя новую возвращала домой, она и меня волокла изо всех своих не таких уж бесспорных сил. Судя по всему, я — новый — оказался намного грузнее себя — прежнего. Я и сам так чувствовал.
— Хорошо, что в купе мы одни, — вздохнув, сказала она. — Мне совсем не хочется поддерживать с кем-нибудь незамысловатую беседу.
— Самое трудное, что есть на свете, — это незамысловатые беседы, — согласился я. — Хочешь яблоко?
— Давай.
Я порылся в рюкзаке и достал огромное красное с золотистыми прожилками яблоко. Кайра принесла их на вокзал — четыре роскошных, с голову упитанной кошки, фрукта, «алеющих, как закат над океаном». Так она сказала. Её брови то съезжались на переносице, которая начинала бугриться, словно застывшие волны того самого океана, то взлетали под тщательно уложенную чёлку.
— Что с тобой? — спросила её моя бывшая.
— То же, что и с тобой, — хмыкнула Кайра. И я тогда заметил, что брови моей бывшей совершали тот же чудной танец.
— Нам пора, — я тронул плечо моей бывшей.
— Да, — кивнула она и прижала к груди пакет с яблоками.
— Не раздави, — качнула головой Кайра.
— Нет, — ответила моя бывшая.
Мы молча попрощались и зашли в вагон.
— Я буду вас ждать! — крикнула Кайра нам вдогонку, потом быстро развернулась и убежала.
На следующей станции, к которой поезд подъехал глубоко за полночь, в наше купе зашли двое: парень, высокий и худой, как тростниковый стебель, и девушка, беленькая и кучерявая, словно бишон фризе*. Нам не спалось. Мы поздоровались и предложили им чаю, на что наши соседи вежливо ответили отказом. Через полчаса они уже спали. Он — скрутившись садовым шлангом на верхней полке (его острые колени, обтянутые покрывалом, напоминали стреху не покрытой черепицей кровли), она — вытянувшись во весь свой небольшой росток, подоткнув под себя тонкое одеяло.
Под утро задремали и мы, так и не разобрав постели. Наши спутники покинули нас часов около девяти, когда мы дремали: я — облокотившись на стол, моя бывшая — воткнувшись в меня лбом. Сквозь сон я различал их осторожный шёпот, короткие свистящие смешки, если у них что-то падало, и звук закрываемой двери. Станция, на которой они сошли, называлась «Оттепель», значит, до конечного пункта нашего путешествия оставалось максимум часа два.
Поезд очень долго не мог подъехать к вокзалу: что-то случилось на железнодорожном полотне на въезде к городу. Пассажиры в вагоне громко возмущались, задавая пустые вопросы бледной и уставшей не меньше нашего проводнице. Она вымученно улыбалась, прикрывая глаза густо накрашенными веками, и повторяла одно и то же: «Скоро прибудем». Мы были просто камешками в её ботинках. Как только поезд выгрузит всех на горячий от жаркого солнца перрон, она вытряхнет нас из своей памяти, чтобы впустить туда на следующие сутки новых пассажиров, таких же чужих, ненужных и слегка её отягощающих. Всё правильно, иначе можно сойти с ума.
Выйдя из вагона, мы с моей бывшей прошли в маленькое привокзальное кафе, заказали эспрессо и печенье.
— Я скучаю, — сказала она, сделав пару глотков кофе.
— По Кайре? — спросил я.
— И по Кайре, и по городу, и по нам.
— По нам?
— Да, по нам. Здесь мы совсем другие. Как и не мы вовсе, как отражения самих себя вот в этих чашках: пол-лица, один глаз, одна ноздря…
— До ноздри было почти изысканно.
— Что ж ты за человек… — мотнула она головой, залпом допила кофе и встала из-за стола. — У тебя сколько дней до конца отпуска?
— Почти три недели.
— Особенно не расслабляйся. Нас ждут ещё два дела.
Я почему-то страшно испугался.
— Давай отложим их до рождественских каникул!
— Пошутил? Это же целых четыре месяца!
— Мне их как раз хватит, чтобы переварить наше первое путешествие!
— Даже не думай, — она чеканным шагом направилась к выходу. Маленький генерал большой армии, честное слово! — Давай дня два отдохнём — и в дорогу.
— Теперь ты пошутила? — остолбенел я. — За два дня я только себя вспомню!
— А ты поспеши, — хмыкнула она через плечо, с силой толкая тяжёлую дверь кафе. — А ещё лучше — не вспоминай. Зачем это тебе, когда всё изменилось?
— Что изменилось?
— Всё.
— Ты сумасшедшая.
— Спасибо.
Через час с четвертью я стоял в душе, прижавшись лбом к кафельной стене. Мать приехала из командировки и перебралась к себе: камин успешно вжился в пространство её жилища. Она была рада. Об этом сообщила её записка на кухонном столе. Это даже хорошо, что её не было. Мне сейчас нужно самостоятельно отдышаться. А самое главное, я совершенно не готов к вопросам. Даже самым банальным. Даже вовсе не касающимся поездки. Слишком много их громоздилось в моей голове, куда же ещё больше!
Горячая вода стекала по моему хребту, а я всё никак не мог прийти в себя. В того самого, которого оставил в этом доме неделю назад. Всё изменилось, сказала моя бывшая. Да, изменилось. Определённо. Всё-то у меня определённо! Я тряхнул головой и вылез из ванной. Вода градом покатилась по моим локтям, коленям, пальцам на пол. Через минуту я стоял в широкой луже, в которой отражался жёлтый круг лампы на запотевшем потолке. Этот круг дрожал, как мандарин в руке захмелевшего подростка… Бред…
В белом махровом халате я вышел на кухню и заглянут в холодильник. Спасибо, мама. Видимо, прежде чем заехать ко мне, она затарилась продуктами, чтобы затолкать в него хоть что-нибудь. Я нашёл там пельмени, три упаковки соуса, куриные крылышки в каком-то оранжевом маринаде, овощи, сыр и бутылку «Совиньон блан». Бросив крылышки на сковороду, я налил себе вина в кофейную кружку. Доставать бокал было лень. Да и не по случаю. Нарезал крупными кубиками помидоры, огурцы, примешал к ним ровные поленца лука-порея, залил оливковым маслом и стал поглощать всё это стоя. Деревянной лопаткой. Минут через десять подоспели крылышки, на которые меня уже не хватило. Я улыбнулся им сквозь стеклянную крышку сковороды и попрощался до ужина. Взял кружку «Совиньона» и отправился в свою комнату.
На столе, как и в день моего отъезда, таинственным островом, внезапно поднявшимся из вод хорошо изученного океана, возлежала папка с теми самыми делами, одно из которых достаточно покривило мою психику. Я немного постоял на пороге комнаты, словно испрашивая разрешения войти (что за бред, в конце концов!), сделал пару глотков вина и подошёл к столу. Ну уж нет! — отдёрнул я руку, которая помимо моей воли взялась за тесьму, связывающую две картонные створки. Только не сегодня! Сегодня я хочу погрузиться во что-нибудь тёплое, незамысловатое, неторопливое, хочу потрескивающего голоса Карлы Бруни и фильма «Ешь, молись, люби», который я смотрел из-за плеча матери. Тогда она переживала развод с отцом, тихо, почти незаметно. Мне так, во всяком случае, казалось. Что с меня было взять, с подростка, заваленного проблемами пубертатного периода. Надо сказать, исчезновение из моего жизненного пространства отца прошло для меня очень спокойно. Теперь я понимаю почему. Он был полной противоположностью отчима Кайры. В нём не плескалось море, не курились вулканы, не рождалась заря. В нём не зажигались звёзды, которые зажигали любовь, в нём не воздвигались горы, воздвигая уважение. В нём ничего не было. Может, поэтому я почти всю юность ощущал себя сыном Ничего. По неоспоримым понятиям человечества, сын должен перенять характер, привычки, наклонности отца. То ли понятия странные, то ли человечество. Меня всегда это возмущало, но я не сопротивлялся. Если бы я пораньше присмотрелся к матери, жизнь моя, мой внутренний мир сложились бы совсем по-другому. Я где-то очень глубоко в себе осознавал всю уникальность, невероятность и очарование своей матери, но это осознание рождало во мне мощнейший стыд, потому что во внешнем мире я не должен был отдавать ей предпочтение, как бы мне этого ни хотелось. Так делали все подростки в моём классе, в моей школе, во всём мире. И вот отец ушёл, оставив за мной право выбора, чьим сыном я хочу быть. С одной стороны, я стал свободным, с другой — я к этой свободе не привык. Во мне, как в накрепко сколоченном ящике, засела отцовская копия. Она не хотела убираться, потому что мои приказы ей казались смешными, и все мои попытки продемонстрировать себя альфой отцовская копия просто игнорировала. Ах, если бы отец бросил нас раньше, думал тогда я, если бы раньше! Раньше я был отважней, безрассудней, раньше я был ребёнком… Однако я не отказался от борьбы, за что до сих пор себя уважаю. Я начал с кровью, с жутким душевным смятением выкорчёвывать из себя отцовскую копию. С нервными срывами, с пьяными полуночными возвращениям домой, с никотиновыми отравлениями… Так во мне умирала отцовская копия. Умерла. Слава Богу. Теперь всё это — камешки в моих ботиках. Я ухмыльнулся, отодвинул папку, открыл ноутбук и загрузил «Ешь, молись, люби». Пока фильм скачивался, я, откинувшись на спинку стула, побалтывая в кружке оставшийся «Совиньон», слушал песни Карлы Бруни. Кайф.
Проснулся я поздно и то — от телефонного звонка.
— Да, — скрипучим голосом выдохнул я в трубку.
— Что с тобой? — бодро спросила меня моя бывшая.
— Сплю.
— Спишь?
— Да.
— Через пятнадцать минут на детской площадке возле твоего подъезда.
В трубке раздались частые гудки.
— Совсем обезумела! — орал я на всю квартиру, однако в режиме «Рота, подъём!» натягивал джинсы, чистил зубы и завязывал кроссовки. Ровно через пятнадцать минут я, злой, небритый, кое-как причёсанный, сидел на скамье возле песочницы. Никого не было. Через десять минут томительного ожидания, в течение которого моя бывшая побывала и мегерой, и латентной социопаткой, и эгоцентричной авантюристкой, и просто чокнутой сумасшедшей, я увидел её, выныривающей из-за угла моего дома. Позади неё тащился какой-то несуразно длинный сутулый субъект в коротких шерстяных брюках, тёмно-зелёной куртке и чёрной джинсовой кепке с красными буквами «adidas» над козырьком.
— Это что ещё за привидение? — спросил я себя, медленно поднимаясь со скамьи.
— Давно ждёшь? — как ни в чём не бывало улыбнулась она.
— Жду! — я попытался вложить всю желчь, всю обиду и раздражение в это короткое слово. У меня получилось, но она не заметила. Зато заметил верзила. Он вжал свою длинную, как у жирафа, голову в плечи и отступил шага на два.
— Я же говорил, что это не самое лучшее решение, — пробурчал он. Толстые губы, выпадавшие из общего внешнего формата всего его облика, вытянулись в трубочку, как у обиженного ребёнка… Хотя, если откровенно, какое-то неуместное сравнение.
— Не дёргайся, — жёстко произнесла в его сторону моя бывшая. Строжит, как мамаша, хмыкнул я. И снова неуместно. — Вот, познакомься, — сказала она мне. — Это… Неважно. Просто вам нужно познакомиться.
— То есть как — неважно? — оторопел я и взглянул на несчастного Жирафа. Ему было значительно хуже, чем мне.
— Всё по ходу, — махнула рукой моя бывшая.
— По ходу чего? — не унимался я. Жираф совсем сник. Он присел на край скамьи, где пять минут назад я проклинал тот час, когда встретил на своём жизненном пути эту беспутную стрекозу, и предался своим, должно быть, длинным и нескладным мыслям. — Можно тебя на минутку вон за ту ракету, — сквозь зубы процедил я и, крепко сжав в руке её локоть, поволок за разноцветную пластиковую громадину, напоминающую летательный аппарат. — Ты нормальная? В срочном порядке вытаскиваешь меня из постели, чтобы познакомить с тем, кто тебе неважен? Это вообще что за оглобля? — свистящим шёпотом набросился я на неё.
— Не ори на меня! — таким же свистящим шёпотом ответила мне моя бывшая. — Это — уникальный человек, у-ни-каль-ный! Я к тому, что чудеса, которые нас преследовали в том городе, теперь будут бродить за нами по пятам и здесь. Везде есть удивительные люди, просто раньше ты не хотел их замечать.
— А может быть, я и сейчас их не хочу замечать!
— Не может быть! Ты просто упрямишься и всё!
— Ты совсем рехнулась! Ты и всегда-то была без тормозов, а после этой поездки вообще умом обанкротилась!
— А сам?
Я замер. Против этого довода точно не попрёшь. Со мной ведь действительно происходило что-то неопределённое. Определённо.
— Кто это и почему я должен с ним познакомиться? — немного остыв, спросил я.
— Ну не в песочнице же об этом говорить, — развела она руками. — Пойдём, он угощает.
— Вот уж ни за что! — возмутился я. — Свой завтрак я и сам смогу оплатить. Кстати, и твой тоже.
— Да нет! — махнула она рукой. — У него отец — хозяин маленького кафе на соседней улице. Он и правда пригласил.
— Зачем я ему?
— Пойдём.
Моя бывшая вытащила меня из-за ракеты за рукав ветровки. Что у неё за манера всех куда-то таскать! Жираф так и сидел на краю скамьи, понурив длинную лохматую голову.
— Всё хорошо, — улыбнулась ему моя бывшая. Он тоже улыбнулся. Сначала ей, а потом мне. Я почему-то улыбнулся ему в ответ и подумал: «Дурдом».
Мы молча вышли на соседнюю улицу и направились через сквер, засаженный сиренью и жасмином, на другую сторону небольшой площади. Всю дорогу Жираф покашливал, пошмыгивал и потирал ладони, словно снимал невидимые перчатки. Я шёл рядом с ним, как старший брат с проштрафившимся подростком, хотя лет ему, должно быть, ничуть не меньше, чем мне. Странное ощущение, даже где-то волнительное — уверен: скажи я ему принять упор лёжа посреди мостовой, он сделает это не задумываясь. Интересно, он со всеми такой или моя бывшая что-то ему обо мне наговорила?
Минут через десять мы оказались рядом со старинным двухэтажным зданием фисташкового цвета. Меня дёрнуло. На первом его этаже располагалось то самое кафе, хозяином которого был отец печального Жирафа. Заведение произвело на меня самое благоприятное впечатление. Начну с того, что оно встретило нас «Моим Раймондом» Карлы Бруни. Я хмыкнул.
— Что? — спросила меня моя бывшая.
— Неплохое начало, — качнул я головой. Жираф оживился.
Интерьер зала был выполнен в итальянском стиле. Мне так показалось. Он напоминал крохотную привокзальную площадь с брусчаткой, перилами на чугунных решётках, большими круглыми часами на витом столбе у входа, с очаровательными уличными светильниками над каждым столиком. Поверх барной стойки качался раздуваемый невидимым кондиционером полосатый тент (бело-фисташковый!!!). По углам расположились кадки с искусственными апельсиновыми деревьями. На стенах висели великолепные репродукции с улочками Милана, Турина, Неаполя, каналами Венеции, фонтанами Рима.
Мы заняли дальний столик у окна, завешенного густым, поблёскивающим золотистыми искорками тюлем. Я открыл меню в хорошем кожаном переплёте. Почему я сделал это первым? Вообще, я вёл себя как босс, от которого зависела карьерная судьба трепетного стажёра. Стажёром был, конечно, Жираф. Кто дал мне на это право, я не знаю, но это премерзкое ощущение свербило мою душу и приятно холодило нервы. За мною ж никогда такого не водилось! Я мог разыграть из себя кого угодно, но не надменного сноба! Даже если бы и захотел, не получилось бы! А тут… Надо останавливаться.
— На тебя впервые смотрят снизу вверх? — шепнула мне моя бывшая.
Я вздрогнул. Она что, ведьма?
— О чём ты? — соврал я и кинул незаметный взгляд в сторону Жирафа. Тот следил за моим пальцем, бродящим по меню, в надежде увидеть, на названии какого блюда он замрёт. — Бог ты мой, — с досадой выдохнул я. Игра в царя и преданного слугу меня начала немного напрягать. Закрыв меню, я всем телом развернулся к моей бывшей: — Что происходит?
— Просто я дала почитать ему твою книжку, — пожала плечом она. — Ну помнишь, ту самую, первую, где есть рассказ про четырнадцатое октября?
— Когда ты успела? Мы ведь только вчера приехали!
— Вчера и успела.
Я откинулся на атласную спинку мягкого стула. Жираф блуждал взглядом по мелованным листам меню и казался до невозможности жалким. Ну за что мне всё это! К нам подошёл официант, невысокий молодой человек со скользящей походкой, идеальным пробором в блестящих чёрных волосах и красивыми руками.
— Давайте сделаем заказ, — примирительно произнесла моя бывшая и одарила всех неземной улыбкой.
Она заказала творожные шарики с фруктовым соусом, латте и круассан со сливочной начинкой, я выбрал скрэмбл с грибами и сливками, эспрессо и сэндвич с ветчиной, Жираф ограничился горячим чаем и венским пирожным. Первые минут пятнадцать мы молча наслаждались великолепным завтраком. Насколько вообще можно чем-либо наслаждаться в подобной ситуации. Я сдался первым.
— Где вы успели познакомиться с моей… подругой? — спросил я Жирафа. Моя бывшая хмыкнула. — Если мне не изменяет память, я никогда не видел вас в её окружении.
— Я тебя умоляю! — всплеснула руками она. — «Моя подруга»! «В её окружении»!
— Я хоть как-то начал, — сказал я. — Не сидеть же в гробовом молчании.
— Мы познакомились вчера вечером, — ответил на мой вопрос Жираф и опять смешно вытянул пухлые губы.
— Где?
— На моей выставке.
— На какой выставке?
— На моей.
— Что вы выставляете?
— Кукол.
— Что?!
— Фарфоровых кукол. Я их сам делаю.
— Как — сам?
— Очень просто. Хотя нет, конечно, не просто. Сложно во всех отношениях. Начиная с идеи, заканчивая материалами. Нет вообще-то. Заканчивая папиным глобальным недовольством относительно моего увлечения. Относительно меня самого и всей моей жизни.
— Вы хотите сказать, что отцу не нравятся ваши куклы?
— Совсем не нравятся. А ещё больше не нравится, что этих кукол делаю я.
— Почему? Они что, эти ваши куклы, мистические какие-нибудь, наводящие ужас?
— Ты посмотри на него, — дёрнула меня за рукав моя бывшая. — Какие мистические и наводящие ужас!
— Ваша… подруга права, — грустно улыбнулся Жираф, — я не умею ничего такого.
— Ну и слава богу, я надеюсь? — спросил я его.
— Конечно, — мотнул длинной лохматой головой Жираф.
— Вчера, когда я шла с вокзала домой, наткнулась на интересную афишу, — облизнув губы после очередного глотка латте, сказала моя бывшая. — До такой степени интересную, что не могла не откликнуться. Вот, смотри.
Она пошарилась в своём маленьком голубом рюкзачке и достала сложенный вчетверо разноцветный листок мелованной бумаги.
— Может, не надо… показывать, — взмолился Жираф, но моя бывшая так глянула, что у него отпало всякое желание сопротивляться.
Я взял протянутый ею листок, развернул его и ухнул в мир ярких красок, огромных букв и множества восклицательных знаков.
— Ещё бы грамм двести каких-нибудь блёсток и вот он — ад для эпилептиков, — усмехнулся я. — Аккуратнее надо с полиграфией зазывающего характера.
— Да это не я, — жалобно протянул Жираф, выпятив пухлые губы. — Вот ведь, попросил сестру помочь проанонсировать мою выставку так, чтобы отец не узнал, а она такое изобразила и развесила почти на каждом столбе. В итоге половина посетителей пришли посмотреть на создателя фарфоровых кукол, совершенно лишённого художественного вкуса. Интересно же! И отец узнал…
— Сколько лет сестре? — спросил я.
— Тринадцать, — ответил Жираф и судорожно вздохнул.
— Ну, это ещё не самое страшное, — попытался успокоить его я.
— Да, это ещё не самое страшное, — скорбно согласился он. — Ей ведь тоже здорово влетело от отца, когда он понял, что она мне помогает.
— Там такое было! — цокнула языком моя бывшая. — Его отец чуть всю выставку не сравнял с землёй. Меня это даже где-то восхитило.
Я округлил глаза и сжал губы в надежде, что она поймёт, какую чушь только что сморозила. Она не поняла.
— Но он, — кивнула она в сторону понурившего длинную лохматую голову Жирафа, — вёл себя очень стоически. Бледнел, молчал и не сходил с места. Правда, мы лишились нескольких превосходных экземпляров.
— Да, — почему-то оживился Жираф. — Пьеро, Гаитянка и Элла Фицджеральд… Уникальные были изделия.
— Можно вопрос? — откинулся я на спинку стула.
Жираф вытянул шею.
— Почему ты говоришь о вероломстве своего отца здесь, в его кафе? По-моему, это не только опасно, но и в какой-то степени аморально.
— По его расчётам, это единственное место, где я не могу говорить о своих куклах. То есть не имею права. Поэтому, когда я здесь, он спокоен. К тому же появляется он в кафе не сказать чтобы часто.
— И ни одного соглядатая? Ни одного сотрудника, собирающего на тебя компромат?
— Был один. Очень хороший су-шеф. Но сейчас он не работает.
— Совсем? — поднял брови я.
— У нас не работает, — улыбнулся Жираф.
— Вот теперь мне стало страшно.
— И мне, — подперев рукой щёку, шепнула моя бывшая. — Страшно интересно.
— Да нет, — махнул рукой Жираф. — Здесь ребята-официанты, и ребята-повара, и остальные ребята с пониманием относятся к моему творчеству. Почти все побывали на моих выставках. Почти у всех есть некоторые мои куклы. Иногда я делаю их на заказ за очень символическую сумму. Я же удовольствие получаю, когда их создаю, а деньги… Это ведь просто деньги…
— Идеалист, — цокнула языком моя бывшая.
— С придурью, — тихо поправил её я. — Но симпатяга. Хоть и убогий. Ясно, откуда взялось это понимание.
— Ваша подруга видела мои работы, и одна из них очень ей приглянулась.
— Вот и подобрались к самому главному, — шумно выдохнула она. — Я тебе правду скажу: кукла — загляденье! Мне сразу показалось, что, если не куплю её, никогда себе не прощу. Я точно знаю, что эта кукла сделана специально для тебя.
— Для меня? — вытаращил я глаза. — С чего ты это взяла?
— И сама не понимаю, — развела руками моя бывшая. — Просто знаю откуда-то, и всё.
— Ваша подруга и мне так же сказала, — качнул головой Жираф. — Мы разговорились. Мне стало очень интересно узнать о вас. Так всегда бывает, когда отдаёшь куклу в чьи-то руки. Тем более такую куклу.
— Я спасла его от отцовского гнева, после того как тот свернул выставку, — сказала моя бывшая. — Потащила к себе домой, напоила ромашковым чаем.
— Чужого человека? — я придвинулся к ней совсем близко, однако Жираф услышал и уныло развесил пухлые губы.
— Ты посмотри на него, — распахнула глаза моя бывшая. — Какой же он чужой?
— Ну да, — усмехнулся я. — Как и трубочист из того города, помнишь?
— Разумеется, — улыбнулась она и повернулась к Жирафу. — Ты не особо обращай на него внимания. Он вообще добрый, но с ним случаются приступы недоверия.
— Очень часто, — подтвердил я.
— Я понимаю, — закачал головой Жираф и стал похож на Дятла.
— Так вот, — продолжила моя бывшая. — Дома я немного рассказала о тебе, о твоей вечной определённости и определённом даровании. И дала почитать книгу, ну, ту самую, где есть рассказ о четырнадцатом октября. Я даже не предполагала, что он проглотит её за ночь!
— Это правда, — округлил глаза Дятел, снова превратившись в Жирафа. — Именно проглотил. Просто захлебнулся. И сразу — вот сразу! — захотелось воплотить в обычном для моего творчества формате несколько персонажей из вашей книжки. В частности, из рассказа о четырнадцатом октября. Я этого очень хочу. Наверное, как вечного лета.
Я откинулся на спинку стула и замер. Я всегда мечтал, чтобы персонажи моих рассказов обрели визуально-художественные очертания. Было время, когда я просто грезил о каком-нибудь маленьком художнике с тонкой кисточкой в нежных руках, который бы с трепетом юного путешественника бродил по возведённым мною крохотным мирам, оставляя за собой акварельные ручьи, пастельные туманы, гуашевые заросли. Когда я увидел картины отчима Кайры, то понял, что вожделенный мною юный художник умер. Это шокировало меня. Определённо. Но я смирился. Значит, больше не будет юного художника. И вдруг мне предлагают такое… Надо сказать, что все эти «кукольные» заморочки меня серьёзно пугают. Хотя, может, это и стереотип, на поводу которого я потащился. Все пугаются кукол, особенно напоминающих реальных людей. Что-то в этом есть… нездоровое. И то, что этот странный человек, похожий на Жирафа, занимается изготовлением именно кукол, меня определённо смущает. Готов ли я доверить ему своих персонажей?
Я поднял на него глаза. Он сидел на стуле, как богомол на ветке, ожидающий смертного часа.
— Ты удивительный человек, — сказал я, хотя собирался сказать совсем другое.
— Почему? — спросил меня Жираф.
— Отец против твоего увлечения. А вдруг наследства лишит?
— Непременно лишит. Сестру не лишит, а меня — непременно.
— Почему? — теперь спросил я.
— Я её называю «жена Цезаря», — улыбнулся Жираф. — Она всегда в глазах отца будет непорочной. Она ведь очень красивая. Совсем на меня не похожа. Ну и слава Богу, правда?
«Правда», — чуть было не ответил я, но вовремя опомнился.
— На самом деле я ничего против этого не имею, — пожал он острыми плечами. — Наследство, недовольство отца — всё это, знаете, камешки в моих ботинках. Может быть, они несколько замедляют мой ход, но вовсе не останавливают его. Я двигаюсь дальше, привыкая к некоторым неудобствам. Это даже хорошо! Представляете, как легко мне будет идти, когда неудобства испарятся? А ведь они испарятся. Я точно знаю. Я совершенно в этом убедился, когда прочитал вашу книгу.
— Почему? — я в недоумении закинул бровь под самую чёлку. Вот уж никогда не думал, что моё творчество делает такие чудеса! Приятно, ч-чёрт!..
— Не знаю, — снова пожал плечами Жираф. — Ваши рассказы… вдохновляют. Не думаю, что вы сами согласны со всем, что происходит между вашими героями. Даже напротив, я уверен, что вы не согласны со всем, что между ними происходит. Отсюда создаётся впечатление вечного живого спора, продуктивного спора, от которого становится как-то радостно. Вот эта радость — от всего, что случается в жизни, от согласия и от несогласия, от возможности просто вести этот спор, — и становится хорошо, это и вдохновляет. Поэтому я очень хочу, чтобы вы посмотрели на моих кукол. А потом, может быть, позволите мне создать Скрипача, Девочку с кошачьими глазами, Сизифа. И не только. Ещё из рассказов «Мера вещей», «Трилистник», «Разбуженный ветер». И ещё из «Тесноты ночи», «Сквозной раны»…
— Не нужно напоминать мне содержание сборника, — затряс я руками перед самым его лицом. Он остановился и развесил губы, как тёплые малиновые гетры на просушку. — Может быть, будет достаточно взглянуть на ту куклу, которая уже приобретена для меня? А там видно будет? — я бросил взгляд на мою бывшую.
— Всё уже и так видно, — отмахнулась она от меня. — Определённо. Пойдём и всё. Эта кукла твоя, но, если есть шанс посмотреть все работы автора, неужели ты этим не воспользуешься?
Я бы, конечно, мог сказать, что совершенно спокойно обойдусь без такого вот культурного потрясения, но разве это что-то изменит? Моя бывшая всё равно потащит меня в мастерскую Жирафа. Хочу я этого или нет. К тому же, если уж быть по-настоящему честным, с каждой минутой этот доморощенный кукольник вызывал во мне всё больше и больше интереса. Было бы, наверное, забавно посмотреть на творения его долговязых рук и такой же, должно быть, долговязой души. Ах, каким высокомерным я стал, каким высокомерным!
Мы вышли на улицу. Солнце пронизывало густые ветки молодых лип, словно портновской иглой, пытаясь придать им какую-нибудь изящную форму. У ветра и на солнце, и на ветки были свои планы. Жираф вышагивал впереди, то и дело оборачиваясь к нам, чтобы указать дорогу, что-нибудь спросить или уточнить. Отвечала моя бывшая. Я даже представить себе не мог, как выглядит дом человека, посвятившего себя созданию фарфоровых кукол. Я их по-прежнему боялся. И это был по-прежнему стереотип.
Через четверть часа мы свернули в уютный переулок, прошли по скверу, обогнули маленький старинный дом, в котором разместилась библиотека, начавшая своё существование ещё в первой половине прошлого века, и нырнули в небольшой квадратный дворик, засаженный сиренью и черёмухой.
— Правда, у меня немного не прибрано, — смутился Жираф.
— В мастерских никогда не бывает прибрано, — пожал плечом я.
— В самом деле, — улыбнулся он.
Мы вошли в первый подъезд, над дверью которого возносилось нечто, напоминающее античный фронтон, поднялись на третий этаж и перешагнули порог мастерской Жирафа.
Прихожая была такой же длинной, как и сам её хозяин. Он попросил не снимать обувь, однако я отказался.
— Это храм искусства, — несколько высокопарно заявил я, — а в храм в грязной обуви не входят.
— Да какой там храм, — опять засмущался Жираф, но по всему было видно, что ему невыносимо приятно. — Проходите. Вот сюда, осторожней.
Он вёл нас как по горной дороге, боясь, что мы собьёмся с пути. А сбиться было с чего. Подобного я никогда в жизни ещё не видел. Гостиная напоминала небольшой магазинный зал, заставленный стеллажами, полками, полочками, на которых сидели, лежали, стояли самые разные куклы. Это были молодые девушки в муаровых платьях и подростки в рваных джинсах, это были наездники и отшельники, аскеты и сказочники, это были особы голубых кровей и клошары. Но самое удивительное было в том, что весь этот странный народ, живущий на стеллажах и полках, казалось бы, своей таинственной жизнью, производил удивительное впечатление: лица этих кукол, их глаза, брови, скулы несли в себе отражение всепоглощающей, всепрощающей и где-то скорбной любви. Все они, в то самое мгновение, когда я на них посмотрел, словно пожалели меня необъятной космической жалостью, о которой втайне мечтает каждый человек. Я громко сглотнул.
— Всё суета сует, — мотнул головой Жираф, заглядывая в глаза чеховской Даме с собачкой, — одна маета.
Он подошёл к широкому столу, прижавшемуся к такому же широкому подоконнику, заваленному матово-белыми болванками в форме неправильных шаров, брусков, трубочек, всевозможным текстильным хламом, кусочками наждачной бумаги, кисточками разной толщины и длины, тюбиками акриловой и масляной краски и ещё чем-то, назначение чего так и осталось для меня загадкой.
— Всё это… — Жираф распростёр свои длиннопалые длани над столом, — и есть моя настоящая жизнь, реальная жизнь. Здесь я являюсь тем, кем являюсь, здесь я ничего и никого не боюсь. Ни гнева отца, ни вероятной нищеты из-за отказа мне в наследстве. Время от времени я пытаюсь себя понять, — вернее, понять свою совершенную непривязанность к окружающему меня миру, но, увы, понять не могу. Как и привязанность к нему некоторых других людей.
— Всех людей, — поправил его я. — Не лги самому себе. И ты к нему привязан. Хотя бы любовью к своей сестре. Или к «этому всему».
Жираф поник головой и пошёл бродить между стеллажами. Мне показалось, что сейчас он выглядел гостем в своей собственной мастерской. Или он всегда выглядел гостем в своей собственной мастерской?
— Ты можешь с ним помягче? — шёпотом спросила меня моя бывшая.
— С ним — нет, — качнул я головой. — Потому что Жирафу нужны те «камешки в ботинках», которые не дадут ему абсолютно саморазрушиться. Он вот-вот отлетит в мир иной и сам станет фарфоровой куклой.
— Ты же сам — человек творческий! — тихо возмутилась моя бывшая. — Или ты просто позиционируешь себя таковым? Почему ты мешаешь ему возноситься?
— Не сходи с ума! — так же тихо рявкнул на неё я. — У него нет и вряд ли когда-нибудь будет кто-то вроде тебя, чтобы он мог безопасно и безнаказанно возноситься. А в одиночестве он может просто взять и забыть дорогу обратно. И потом, искусство — на мой взгляд, конечно — обязательно должно чему-то сопротивляться. Обыденности, тупости, лени, ограниченности, ну и так далее. Оно должно направлять, лечить, вдохновлять, дарить отдохновение. А всё это, так или иначе, связано с тем, что нас окружает. А он вещает о том, что его ничто не связывает и ничто не держит. Великовозрастный младенец.
— Зануда и буквоед, — пожала плечом моя бывшая.
В проёме между стеллажами наконец-то появился Жираф, держа в руках вместительную коробку из-под зимних женских сапог. «Это ещё что такое?» — подумал я.
— А-а-а, — сладко протянула моя бывшая. — А это обещанный тебе подарок.
— Что ещё за подарок? — оторопел я.
— Ну я же тебе говорила о кукле, которую приобрела специально для тебя, — улыбнулась она, принимая из трепетных рук Жирафа коробку.
— Слушай, — сказал я, почему-то отступая от них на шаг. Мне показалось, что от этой коробки исходит какая-то опасность, от которой я, вероятнее всего, долго не оправлюсь. — Ведь я ничего такого у тебя не просил. Зачем ты всё это затеяла? Зачем вы оба всё это затеяли?
— Чего это ты так напугался? — округлила глаза моя бывшая. — Здесь та самая кукла. Помнишь, я говорила?
— Учти, — сказал я, всё ещё почему-то волнуясь, — никаких денег я тебе не верну. Это была твоя идея.
— Ну вот почему ты такой? — поморщилась она и стала потихоньку открывать коробку.
В этом её неторопливом движении было что-то до предела мистическое и пугающее. Я отошёл ещё на шаг. Жираф, до сих пор молчавший, прижал свернувшуюся в длинный кулак ладонь к пухлым губам и замер, как паломник в преддверии схождения святого огня. Моя бывшая достала из коробки куклу, и уж тут замер я. Она была… поистине прекрасна. Не знаю, как ещё можно охарактеризовать это произведение искусства. Поистине прекрасна… Тонкая, высокая, насколько это вообще возможно в кукольном формате, девушка… да нет, скорее, девочка-подросток с всё тем же невыносимо жалеющим выражением бледно-розового лица, с глазами, переполненными печалью, и долго носимым одиноким счастьем, странным счастьем, знаемым, пожалуй, только Жирафом, с маленьким тонким носом, с нежным пунцовым ртом и тёмными волосами, небрежно завязанными в небрежный узел, словно она спешила куда-то, словно не было времени толком причесаться и уложить свои блестящие тёмные локоны. Одета она была в длинную клетчатую юбку, красное коротенькое пальто, которое было мало ей в рукавах, и жёлтые резиновые сапоги. Над головой она держала большой лиловый зонт, мокрый от дождя. Могу поручиться, что он действительно был мокрым! Она смотрела на меня, как на потерявшегося ребёнка, как на продрогшего в зимнюю стужу кота, как на шмеля, утонувшего в сосновой смоле. А я отводил от неё взгляд, чтобы через секунду опять отправить его в немыслимо бездонные зрачки этого существа. Именно существа.
— Бог ты мой, — медленным шёпотом произнёс я и сел на стул, который мне вовремя подставил Жираф. Будто знал, что в какой-то момент мне откажут ноги.
— Я же тебе говорила, — тихо сказала моя бывшая, весьма довольная такой реакцией.
— Ты говорила, — надтреснутым голосом ответил я, — говорила, а должна была предупредить. О таком не говорят, о таком предупреждают.
— Она — ваша, — улыбнулся Жираф и длинным кулаком стёр длинную слезу, висевшую на кончике длинного носа.
— Смею ли... — прошептал я, потому что действительно подумал: смею ли?
Всю дорогу до дома я нёс коробку из-под женских зимних сапог, как хрустальный гроб Белоснежки, которую мне предстояло разбудить. Сколько бы ни просил меня Жираф («Я донесу до вашего подъезда, вы же под ноги себе не смотрите!»), сколько бы ни ворчала на меня моя бывшая («Знала бы, принесла бы прямо домой, а то с тобой стыдно. Как молодой отец из роддома!»), я донёс свою драгоценную ношу сам. Мы очень небрежно простились у двери в мою квартиру, я даже не пригласил их обоих войти и выпить по чашке кофе. Моя бывшая уже через закрытую дверь крикнула мне, что завтра придёт помогать собираться к очередной поездке по очередному делу («Так что не будь дураком, поужинай и ложись спать!»), и я остался один.
Весь вечер я пил эспрессо, слушал «Времена года в Буэнос-Айресе» Пьяццоллы и думал о том, что должно быть в этом мире хоть что-то, что ставило бы этот мир на место, что заставляло бы его иногда отходить в сторону, не зудеть над ухом, не врываться в сны и не крушить усталые кости. Хоть что-то, перед чем вся его непомерная и затягивающая суета, пусть ненадолго, становилась просто камешком в ботинке, просто камешком. Неважно, чем это может быть: письмом незнакомого прежде родственника, песней в купе, картиной на стене неизвестного умершего художника или куклой. Счастлив тот, думал я, у кого это «что-то» есть. Выходит, что и я — счастлив. Ч-чёрт возьми!

Скрябин, рай и магрибский суп

Утром не успел я продрать глаза, как услышал настойчивый стук в дверь. Так могла рваться в моё личное пространство только моя бывшая. Ни звонить, ни осторожно и деликатно постукивать, а именно вламываться, отбивая, должно быть, при этом кулаки и мыски туфель.
— Да что ж такое, — выругался я и в трусах поплёлся в прихожую. Дверь тряслась, как осиновый лист на октябрьском ветру. — Я услышал тебя, — рявкнул я, не открывая.
— Ну так открой, — ответила она и ещё раз засадила в дверь кулаком. Такие маленькие ручки! Откуда в них силища Голиафа?
— Я в трусах.
— И что? Можно подумать, я тебя в трусах не видела.
Спорить с ней было бесполезно. Всегда. Я хрипло вздохнул и открыл. Она, даже не взглянув на меня, стряхнула с ног босоножки и пронеслась на кухню.
— Ты ещё не завтракал?
— Я ещё и не вставал. И не вставал бы.
— Я же предупреждала тебя, что с утра зайду. У нас уйма дел. Кстати, очень нехорошо получилось с Жирафом.
— А что такое?
— Ты так и не дал ему ответа по поводу его предложения.
— Какого предложения?
— Ты что, вообще ничего не помнишь?
— Нет, почему же, помню. Всё. Кроме его предложения.
Моя бывшая достала с верхней полки буфета турку, с нижней — сковороду, залезла в холодильник. Выудила оттуда сосиски, помидоры, лук-порей, два яйца (нет, всё-таки три), коробку начатых сливок и хлеб. Очень быстро отрезала два ломтика хлеба, кинула их на сковороду, покрошила туда сосиски, помидоры, лук-порей и накрыла крышкой. Я наблюдал за её отточенными до автоматизма движениями, прислонившись лбом к косяку. На мне по-прежнему, кроме трусов, ничего не было.
— Узнаю тебя. Ты всегда забываешь основное. Он же испросил твоего соизволения на создание кукол к сборнику рассказов.
— А-а-а, — потянул я. — Знаешь, я готов дать ему своё соизволение. Думаю, это будет интересно. И полезно. Как для него, так и для меня.
— Для тебя в особенности, — сказала моя бывшая, заливая томившееся на сковороде кушанье яйцами, взбитыми со сливками. Они зашипели, засопротивлялись, но через пару секунд успокоились, отдавая завтраку все свои полезные свойства. Она качнула головой в сторону отодвинутого от стола табурета. — Садись.
— Пойду штаны хоть напялю, — ответил я и поплёлся в комнату. Я ещё не совсем проснулся.
В комнате я подошёл к окну, где в коробке из-под женских зимних сапог лежала моя Фрейя. Так я назвал её. Не знаю почему. Просто имя пришлось. И тут я болезненно засмущался. Своего помятого лица, своих трусов и голого торса, своего колтуна на голове и муторного запаха изо рта. То есть перед куклой мне стало стыдно, а перед живым, настоящим человеком, который сейчас готовил мне кофе, — нет! Я тряхнул головой. Ещё немного — и я стану Жирафом. Только хуже. Потому что я-Жираф буду явлением вторичным. А что есть хуже вторичных явлений?
Быстро натянув на себя джинсы и футболку, я направился в ванную. Там я тщательно вычистил зубы, побрился и кое-как уложил торчащие во все стороны патлы. Надо стричься, подумал я. Определённо.
— Ну ты где? — крикнула из кухни моя бывшая. Увидев меня, она улыбнулась и цокнула языком: — Для меня, что ли? Так зря старался.
— Для себя, — буркнул я и ковырнул вилкой шикарный омлет, дымящийся на моей тарелке всеми мыслимыми и немыслимыми ароматами. Умела она из пустяка сделать нечто особенное. Этого не отнять. — Слушай, ты меня время от времени останавливай.
— От чего? — не поняла она.
— Просто останавливай, и всё.
— Странный ты сегодня, — хмыкнула она.
Кофе был отменным. Мы молча позавтракали — несмотря на свою неугомонность, она умела уютно молчать. Я никогда не испытывал дискомфорта, погружаясь в её молчание. Как можно испытывать дискомфорт, окунаясь в прохладу южного моря?
— Доел?
Я кивнул.
— Пошли.
— Куда?
— Разрабатывать план очередного дела. Кто там у нас следующий?
“Кто там у нас следующий?” - машинально повторил я, и передо мной во весь свой, должно быть, небольшой рост, перепуганная и перепачканная, в тёплом не по погоде свитере, босиком встала пятнадцатилетняя девочка, спасавшая саму себя от прелестей “счастливой семейной жизни”. Её незапланированный приёмным отцом внутренний мир, её кардинальное отличие от погибшей дочери стали причиной развития совершенно психоделической истории. Как должно быть моей неутомимой бывшей не терпится засунуть в неё свой нос. И мой за компанию.
Она шумно встала из-за стола и направилась в комнату, мою неубранную после душной ночи комнату! Это, пожалуй, хуже, чем увидеть меня в одних трусах! Я сорвался с места и понёсся следом. Она, ничуть не смущаясь беспорядком, творившимся на моей постели, сидела за моим столом над открытой папкой с «делами», оставленными мне в наследство почившим родственником (пусть земля ему будет пухом).
— Слушай, ну я прошу хоть немного уважения к моему суверенитету, — взмолился я, наскоро застилая постель.
— Хорошо, — только и сказала она, не отрываясь от какого-то небольшого конверта, выуженного из папки.
— Это что? — спросил я, заглянув через её плечо.
Моя бывшая аккуратно вскрыла конверт и достала оттуда крохотную флешку, размером с мизинец ребёнка. Недолго думая, она включила ноутбук, втопила в проём флешку и открыла голосовой файл. Что-то щёлкнуло и зашипело, словно где-то закипал чайник. Судя по всему, так и было, поскольку через пару секунд раздался характерный щелчок и чей-то приятный мягкий голос проговорил: «Может, чаю?». Это был мужской голос, молодой и благополучный. Предложение, сделанное им, прозвучало не как дежурная фраза, а как то, без чего невозможно начать нормальный разговор. Поэтому другой голос, ломкий, блуждающий, будто болотный огонёк, ответил: «Может». Он был женским, точнее, почти детским. Так говорят девочки-подростки, когда не знают, что ответить у доски, а ждать подсказки от одноклассниц — последнее дело. Голос, полный отчаяния и решимости. Моя бывшая забралась с ногами на только что заправленную постель, я сел рядом. Мы продолжили слушать. Что-то забурлило, заструилось, ударяясь тугими брызгами о звонкий фаянс.
— Наливают чай, — шёпотом сказала моя бывшая, округлив до невозможности и без того большие глаза.
— Я понял, — развёл я руками.
Дальше воцарилась тишина, дробимая тяжёлыми глотками и вздохами. Минуты через две началось.
Он: Сколько вам лет?
Она: Что?
Он: Лет сколько?
Она: А… Пятнадцать. Два дня назад исполнилось. Впрочем, это, наверное, неважно.
Он: Отчего же. Очень важно. С днём рождения.
Она: Спасибо.
Он: Вы можете сейчас говорить?
Она: Я уже говорю.
Он: Я не о процессе в целом. Я о ситуации. Той.
Она (после продолжительного молчания): О ситуации? Той? (Снова продолжительное молчание). А можно попросить?
Он: Нужно.
Она: Вы задавайте вопросы, а я буду отвечать. Мне так проще.
Он: А мы только в таком формате работаем. Так всем проще.
Она: Правда?
Он: Истинная.
Она: Хорошо.
Опять тишина. Минуты полторы. Потом мужчина, должно быть, встал и открыл окно. Пространство загудело автомобильными сигналами, зазвенело детскими и птичьими голосами.
Он: Не против?
Она: Нисколько.
Он: Какое ваше любимое время года?
Она: Что?
Он: Время года какое любимое?
Она: Весна. Апрель. Земля пахнет раем.
Он: А как рай пахнет?
Она: Прелыми листьями.
Он: Откуда вы знаете?
Она: Так мама говорила, когда умирала.
Он: Сколько вам было лет?
Она: Шесть. У неё была пневмония.
Он: А отец что-нибудь говорил про рай?
Она (глухо хмыкнула): Хотелось бы послушать. Я его никогда не видела. Мама придумывала про него какие-то небылицы, а я почему-то понимала, что она придумывает. Когда люди говорят правду, они в глаза смотрят, а она сразу шла мыть посуду, чтобы вода шумела и заглушала ложь, а глаза бы смотрели на руки, в которых чашки, ложки, тарелки. Грязные. Она их очень долго мыла. Пока я на неё смотрела, она мыла. Ведь это ненормально.
Он: Почему же? Нормально.
Она хмыкнула и замолчала.
Он: А когда вы в детдоме оказались, рай по-прежнему источал запах прелых листьев?
Она: По-прежнему. Но для других — нет.
Он: А как — для других?
Она: Кто же верит в рай в детдоме?
Он: Но вы-то верили?
Она: Да, я верила. В рай надо верить. Иначе загнёшься. Не только в детдоме загнёшься. Везде. Потому что, по большому счёту, мы все обретаемся в детдоме. Так или иначе. Вся взрослая жизнь — детдом.
Он: Однако…
Она: Никогда не думали об этом?
Он: В таком разрезе — нет.
Она: Подумайте.
Он: Непременно. Продолжим?
Она: Чай вкусный.
Он: Что?
Она: Я говорю, что чай у вас вкусный. Никогда бы не подумала, что в полиции вкусный чай.
Он: Это мой чай. Я сам его составляю. Продолжим?
Она: Вы спрашивали про детдом. Не могу сказать, чтобы там было плохо. Я была маленькой. Там просто не оказалось мамы. А я была маленькой. Меня не дразнили, не ругали, надо мной не издевались. Многие меня просто не замечали. Некоторым я нравилась. Я не очень хорошо понимала тех, кто стремился покинуть приют ради новой семьи. Второй семьи не бывает, как бы мы об этом ни мечтали.
Он: Это вы только сейчас поняли или уже тогда понимали?
Она: Определённо — только сейчас, но именно тогда у меня закрадывались такие мысли. Может быть, потому что я очень хорошо помнила мамины слова. Она сказала мне как-то: «В этой жизни всё и всегда происходит однажды. Второй раз — это только второй раз».
Он: Но ведь очень часто случается так, что второй раз оказывается первым.
Она: А чем тогда оказывается первый?
Он: Ошибкой, недоразумением.
Она: Недоразумений в жизни не бывает.
Он: Полно. Это вам тоже мама говорила?
Она: Да.
Он: Трудно вам будет.
Она: Как будто теперь легко.
Он: И теперь не легко, но будет ещё труднее, если не поймёте, что не бывает одного раза. Только жизнь измеряется в единственном числе. Только она имеет значение. И только у неё есть право давать возможность работать на улучшение.
Она: Как в фигурном катании?
Он: Да, как в фигурном катании. Продолжим? Вы поэтому так долго не покидали приют?
Она: Да. За мной приходило несколько пар. Милые, хорошие люди, которые тоже думали про второй раз как про первый.
Он: И вы им не дали этого шанса?
Она: Нет. (Молчание. Хоть и недолгое, но очень напряжённое. Что-то звякнуло, что-то, напоминающее ложку, скользнувшую по краю большой фаянсовой кружки). Может, зря…
Он (испуганным дрогнувшим голосом): Продолжим? Почему вы согласились пойти с тем человеком?
Молчание.
Он (осторожнее): Почему согласились?..
Нечеловеческое молчание.
Он (ещё осторожнее): Вы ведь сами согласились?..
Она (вдруг добродушно хмыкнув): А вы бы отказали старому коту, выброшенному в мороз на улицу? Думаю, что нет. Вот и я не смогла. До него все были такими успешными, такими благополучными, что мне казалось: они и без меня справятся с этой жизнью. А этот… Хоть все бумаги у него были в должном порядке, он сам в должном порядке не был. И мне подумалось, что без меня он с этой жизнью не справится.
Он: То есть ему вы второй шанс дали?
Она: Получается так. И именно второй. И для него, и для меня — это был второй раз. Я сравнивала его с моей мамой, хотя прошло уже почти шесть лет, как она умерла, а я для него вообще представляла собой клона его дочери. Я-то ему предоставила шанс, а он мне — нет…
Запись оборвалась. Почти внезапно, почти на полуслове. Потом что-то щёлкнуло, и из колонок ноутбука, словно лёгким сквознячком из едва приоткрытого окна, легко забились звуки четвёртой прелюдии Скрябина. Она едва слышно покачивала пространство между мной, моей бывшей и той странной, далёкой девочкой, которая не верила во вторые шансы, но верила в то, что рай пахнет прелыми листьями. Музыка кружила в воздухе лёгким листопадом, заметая детские страхи, обнажая страхи взрослые, тем самым объединяя нас во всеобщий сиротский приют, о котором эта девочка так убедительно говорила. У меня заболела голова, и я затворил крышку ноутбука.
— Сколько ей тогда было лет? — спросила моя бывшая после напряжённого молчания.
— В письме было написано, что пятнадцать, — ответил я.
— Она страшная, — прошептала моя бывшая.
— В смысле? — не понял я.
— В прямом, — продолжала шептать моя бывшая. — Как только твой родственник не сбежал?
— Да почему страшная-то? — даже обиделся я.
— Слишком уж не пятнадцатилетняя…
— А мне вот, наоборот, кажется, что чересчур пятнадцатилетняя!
В нас обоих вдруг вспыхнул острый огонёк противоречия. «Ну держись у меня!» — почему-то подумал я. «Ну держись у меня!» — должно быть, подумала она.
— Где ты видел таких пятнадцатилетних девочек?
— В соседней квартире!
И в самом деле. На одной со мной лестничной площадке обреталось совершенно удивительное создание — девочка–старшеклассница. Мы сталкивались с ней каждое утро у лифта: я — выходя на работу, она — в школу. Мы очень тихо здоровались, и один из нас, кто в данный момент находился ближе к лестнице, спешно по ней спускался. Нам было трудно предположить, что может существовать пространство, способное вместить нас обоих. Я чувствовал себя рядом с ней неказистым ишаком, привыкшим к рутинным заботам. Она, мне кажется, тоже ощущала что-то подобное. Мы испытывали чудовищное смущение рядом друг с другом, хотя я был старше её лет на двенадцать. Она жила вместе с матерью, маленькой близорукой женщиной, щурившейся как на свет, так и на темень, свободно говорившей и с доктором искусствоведения, который по субботам навещал семью своей дочери на девятом этаже, и с его пятилетним внуком.
Однажды я стал свидетелем очень короткого разговора между маленькой близорукой женщиной и её девочкой. Вечером я возвращался от матери. Она испробовала новую автономную печь, приготовив черничный пирог. Пирог оказался чуть пресноватым, но если учесть, что это был первый её опыт… Я, естественно, велеречиво хвалил её пекарское искусство, вдруг в ней проснувшееся. Решив пройтись до квартиры пешком, я миновал лифт и не спеша стал подниматься по лестнице. Подходя к своему этажу, я услышал тревожный торопливый голос и затаился:
— Я понимаю. Тебе трудно, поэтому и с тобой трудно…
Такой же тревожный и торопливый голос ответил:
— Нет, не понимаешь. Я не хочу, чтобы со мной было трудно, но выходит только хуже. Это у тебя получается разговаривать с людьми, как с цветами, а я и в цветах вижу людей. Я во всём людей вижу. Людей, которые причиняют боль.
— Не все её причиняют, — не сдавался первый голос.
— Как найти тех, кто её не причиняет? — чуть возвысился второй.
— Сначала нужно научиться не причинять боль себе. По возможности.
— Для этого нужно хотя бы немного себя любить. А я себя ненавижу.
Потом послышался шелест открываемой двери лифта, и разговор оборвался. Я ещё немного постоял, прижавшись к стене, и поднялся к своей квартире только после того, как прозвучал длинный тяжёлый вздох и мягкий щелчок дверного замка.
Тогда, сидя за высокой чашкой горячего эспрессо и формально наблюдая за теннисным матчем между каким-то явным латиноамериканцем и каким-то явным скандинавом, я подумал, что никогда не был таким вот пятнадцатилетним ребёнком.
Рассказав эту историю своей бывшей, я с удовлетворением заметил, что произвёл впечатление.
— А можно мне посмотреть на неё?
— На кого?
— Ну на неё, на твою соседку, которая себя ненавидит…
— Тебе же дороже будет, — хмыкнул я. — Ты знаешь, какой у неё взгляд?
— А я бы очень хотела посмотреть на её взгляд, — совершенно искренне вздохнула моя бывшая. — Он, наверное, глубины неимоверной. А в глубину всегда тянет. Всегда. Во всяком случае, меня.
— Знаешь что, дорогая, — сказал я, немного раздражаясь, — даже если тебя тянет глубина, её, как бы там ни было, нужно спросить, тянется ли и она в твою сторону. А то ты в последнее время напоминаешь маленького ребёнка, который тыкает своим пальцем в чужое мороженое, просто потому что тянет.
— Зануда, — фыркнула моя бывшая. — Ты говоришь, как толстая старая нянька.
— Ну и на здоровье, — ничуть не обиделся я.
— Когда мы едем?
— Куда?
— К этой девочке, у которой рай пахнет прелыми листьями.
— Ты неутомима.
— Это плохо?
— Не знаю.
Моя бывшая резко поднялась и направилась на кухню. Загремели кастрюли, зашумела вода. Она занялась обедом. Я подошёл к окну. По карнизу крупные капли медленного дождя отстукивали ритмы босановы. Он будто раздумывал: орошать сегодня землю или нет?
— У тебя есть соус табаско? — звонко крикнула моя бывшая.
— Нет, — отозвался я, не отходя от окна.
— Ну интересно, — фыркнула она, резко хлопнув дверцей холодильника, — как теперь прикажешь готовить гаспачо?
— Зачем — гаспачо? — снова ответил я, наблюдая, как капли дождя лениво, словно крохотные прозрачные тюлени, скользили по стёклам.
Она не ответила. Я откинул крышку ноутбука, набрал в поисковике имя Астора Пьяццоллы, и через секунду в мою душу, как пыльца редких и выносливых высокогорных цветов, стали проникать звуки «Зимы в Буэнос-Айресе». Дождь за окном явно заинтересовался этим несоответствием, и ленивые толстые капли почти перестали стекать со стёкол на карниз и висели на них глазастыми жуками, с любопытством заглядывая в мою комнату. А там была зима. Такая же тягучая, одинокая и прекрасная, как и в Буэнос-Айресе.
Мой взгляд упал на большую коробку из-под зимних женских сапог. Я почему-то улыбнулся и достал оттуда Фрейю, которая по-прежнему сжимала в своей тонкой руке, нелепо торчащей из рукава красного, почти детского, пальто, мокрый зонт. Я поставил куклу на подоконник и заглянул в её немыслимые глаза. Она жалела меня. Она меня любила. Она скорбела вместе со мной, даря возможность другим разделять со мной моё скудное счастье. Так она смотрела на всех, кто заглядывал в её немыслимые глаза. Мне вдруг стало тепло и уютно. В самом себе. С самим собой. Это было странностью. Словно подлунный мир укутал меня мягким верблюжьим одеялом. Я положил куклу обратно в коробку, осторожно взял её в руки и направился к выходу. Из кухни доносился остро-пряный запах магрибского супа. Всё-таки не стала делать гаспачо. И правильно. Его нельзя делать без соуса табаско. А соуса табаско сегодня у меня не было.
Я открыл входную дверь и шагнул на лестничную площадку.
— Ты куда? — звонко крикнула из кухни моя бывшая.
— Я сейчас, — отозвался я, стоя у соседских дверей.
После непродолжительных колебаний я позвонил. Открыла пятнадцатилетняя девочка. Мы встретились глазами, и нас обоих накрыла волна чудовищного смущения. Она стояла и смотрела в пол. Я стоял и смотрел на огромную коробку в своих руках. Прошло около минуты, прежде чем я очухался.
— Простите… Вы, наверное, сочтёте это неуместным, однако… Но мне кажется совсем наоборот...
— Что именно я сочту неуместным? — спросила она меня тихим, почти бесцветным голосом.
— Вот это. — Я протянул ей коробку. Она сделала шаг назад. Испугалась, подумал я. — Не бойтесь, пожалуйста. Здесь кукла.
— Кукла? — её красивые брови забрались почти под самую чёлку. — Почему вы решили, что кукла будет уместна?
— Вы взгляните на неё, прошу вас, — и я суетливо, как незадачливый продавец–консультант, начал доставать Фрейю из огромной коробки. Мои руки дрожали и прыгали, как заячьи уши на ветру, однако куклу я достал. — Взгляните.
Девочка бережно взяла Фрейю и заглянула в её немыслимые глаза. Они смотрели друг на друга, как это делают внезапно нашедшиеся родственники: не понимая, что вот сейчас с ними случается счастье. Я не мешал им.
— Почему? — через некоторое время спросила меня девочка.
— Я не знаю, — пожал я плечом. — Наверное, потому что ей нужно кого-то любить.
— А как же вы?
— А я?.. — что бы мне ответить, чтобы было не так банально? — а я уезжаю скоро. Я вообще сейчас часто в разъездах… — «Просто молодец!» — чуть не чертыхнулся я. — Возьмите её, пожалуйста. Мне так будет легче. Жаль оставлять её совсем одну.
Девочка кивнула. Я тихо сказал: «Спасибо», — и стремительно направился домой.
— Куда ходил-то? — спросила меня моя бывшая. На столе дымились тарелки, наполненные кроваво-красным магрибским супом.
Я ничего не ответил, с удовольствием погрузил ложку в густое ароматное варево и, смакуя, прикрыл глаза.
— Нравится? — спросила она.
— Ужас как нравится, — сказал я. — На вокзал за билетами после обеда?
— Угу, — качнула головой она, прихлёбывая суп. — Странный ты.
— Угу, — ответил я.
Мне было тихо, спокойно и радостно.

Шарльазнавур

По данным, оставленным моим родственником-профайлером, место жительства «нашего нового дела» располагалось значительно дальше, чем город Номера 1248 — двое суток пути на поезде. Можно было, конечно, воспользоваться самолётом, но моя бывшая страшно боялась высоты.
— Чушь какая, — фыркнула она на моё предложение. — Самолёт — это крайнее средство. И то если до нужного места необходимо перевалить через океан.
— В таком случае можно сесть на пароход, — заметил я.
— Ну уж нет, — ещё убедительней фыркнула она. — Пароходов я боюсь больше самолётов.
Весь этот разговор происходил в машине. Мы ехали по широкой, заполненной до отказа магистрали. Была вторая половина воскресенья, и все возвращались в шумный, пыльный город, чтобы, суетно окунувшись в душную ночь, на следующее, такое же душное, утро разбежаться по своим душным офисам выполнять свою муторную работу. В салоне автомобиля звучал Этюд ре диез-минор Скрябина. Звучал отдалённо, как эхо грозы. Это эхо качалось у меня в голове призрачным колоколом, от правого виска к левому, и с каждым мгновением становилось настойчивей и неизбывней, словно входило в состав моей крови, становилось частью моего сознания.
— Слушай, а что если мы поедем с тобой на машине? — неожиданно даже для самого себя спросил я.
— На машине? — отозвалась она, всматриваясь в зеркало заднего вида.
— Ну да, на моей машине. Надеюсь, против машины ты ничего не имеешь?
— Вообще-то нет, — пожала она плечом. — Я могу тебя заменить, когда ты устанешь.
Я напрягся. Водила она безобразно. Теоретически — грамотно, но практически — безобразно. Такое ощущение, что все ухабы на дорогах были придуманы с одной целью: заманить туда мою бывшую. Её злосчастная старенькая Skoda испытала на своём веку немало приключений, автором которых становилась её неугомонная и падкая на всякого рода «экстремальности» хозяйка. Однажды ей захотелось срезать дорогу, и она, сворачивая с трассы, успешно въехала в ручей с таким илистым дном, что вытягивать оттуда её машину была ещё та работёнка для эвакуатора. Зато радовались зеваки, снимая то мою бывшую, то её авто со всех возможных ракурсов. Как-то ей приспичило украсить своё транспортное средство к Рождеству, и она заказала такую роскошную аэрографию, что ей всё-таки пришлось посетить отделение полиции, чтобы дать объяснения. Иными словами, перспектива доверить мою машину этой автомобильной анархистке меня совсем не устраивала.
— Нет уж, — ответил я. — Будем просто почаще останавливаться и отдыхать.
— Как скажешь, — снова фыркнула она. Наверное, поняла мои опасения. Ну и ладно.
Вместо вокзала мы поехали в кино.
— Триста лет не была в кино, — радостно зашептала моя бывшая. Признаться, я тоже. Надо сказать, что о кино мы придерживались очень похожих суждений: нам нравились одни и те же фильмы, одни и те же вызывали удивление, недоумение или отторжение. Кино являлось тем немногим, что заставляло нас без задних мыслей улыбаться друг другу, потому что нечего было объяснять, выяснять и доказывать.
Мы решили поехать в кинотеатр «Мартин», который находился на северо-западной окраине города. Далеко, однако стоило. «Мартин» был одним из кинозалов, демонстрировавших ленты прошлых лет из всех стран, какие хоть немного принимали участие в развитии мирового кинематографа. Именно там мы посмотрели «Унесённых ветром», «Ромео и Джульетту» Дзеффирелли, «Последнее танго в Париже» Бертолуччи, «Бог и дьявол на земле солнца» Глаубера Роши, «Женщину в песках» Тэсигахары, «Сталкера» Тарковского. «Мартин» был небольшим кинотеатром, но невероятно уютным, с крохотным кафе, где подавали потрясающий кофе в фарфоровых чашечках и ломтики слегка обжаренного хлеба со сливочным сыром. А ещё все фильмы пускались без дубляжа, на языке оригинала, с ярко-жёлтыми субтитрами. Сегодня мы ехали смотреть «Мою прекрасную леди».
— Одри Хепбёрн великолепна, — сказала уже в машине моя бывшая, когда я подвозил её домой. Всю дорогу она пела то «Погоди, Генри Хиггинс!», то «Я танцевать хочу!», а выйдя из моей машины у самого подъезда, вонзила в вечерний воздух острый смех, а затем усложнённые своим вдохновенным состоянием куплеты Альфреда Дулиттла «Если повезёт». Я затолкал её в лифт, сам открыл дверь её квартиры, пожелал ей доброй ночи и ушёл. Всю дорогу в моей голове, как молодые воробьи, прыгали коротенькие отточенные фразы: «Если повезёт чуть-чуть, если повезёт чуть-чуть, ты не будешь делать ни чер-та!».
Домой я приехал около восьми вечера. С грохотом поставил турку на плиту, открыл буфет и достал бутылку Шардоне. Страшно захотелось выпить. Пока варился кофе, я потягивал из пузатого бокала ароматный напиток и наблюдал за поднимающейся к краям турки прозрачно-коричневой пеной.
— Хорошо, — почему-то вслух произнёс я и тихонько рассмеялся.
Завтра мы окунались в очередное приключение. От начала отпуска прошло чуть больше недели, а моя голова уже отказывалась воспринимать этот мир как мой мир. Он совсем не был моим, он скорее существовал вокруг меня как мир Кайры, Номера 1248, смуглой феи и её спутника, как мир Жирафа и его странных печальных кукол, особенно Фрейи в коротком красном пальто и жёлтых резиновых сапожках, как мир девочки-соседки и её маленькой матери. А мой мир казался скудным, куцым, как хвост легавого кутёнка, достаточным только для того, чтобы время от времени сталкиваться с бурлящим темпераментом и убийственной харизмой моей бывшей. Её мне хватало по самые гланды. И вот — неделя жизни, о возможности которой я и не предполагал. Неделя! А мозги уже набекрень, и страшно хочется выпить. Но, ч-чёрт возьми, эта неделя — лучшее, что случалось со мной!
Кофе сварился. Я налил его в большую керамическую кружку и отправился в комнату. Внезапно возжелалось Скрябина. Того самого Этюда ре диез-минор, который выполоскал мне душу в салоне моего автомобиля. Я открыл ноутбук и включил колонки. Музыка снесла меня первыми аккордами почти к стене. Ещё немного — и соседи забарабанят в стену, поминая мою бессознательность и чрезмерную бравурность композитора («Это на ночь-то глядя!»). Я поспешил убрать звук, и Этюд снова приобрёл очертания далёкого грозового эха. Я сидел на полу, прижавшись спиной к спинке кровати и, немного обжигая губы, пил кофе. Именно в этот момент тот, чужой, населённый огромным количеством других людей мир подобрался ко мне максимально близко. Я вдруг почувствовал его толчки в своём сердце и понял, что моё путешествие уже началось. Едва эта мысль процарапала мою душу, как в дверь позвонили. Я машинально посмотрел на часы — было около десяти вечера. Музыка оборвалась, словно уступала место новому звучанию, а звонок всё звал и звал меня к входной двери. Я с трепетом прижался к дверному глазку и никого не увидел. «Придурки», — подумал я, досадливо поморщился и направился было обратно в комнату. Но стоило мне отойти от порога на пару шагов, как в дверь снова позвонили. Я метнулся к дверному глазку и прижался к нему уже с вожделением маньяка. Никого! «Чертовщина какая-то», — снова подумал я, а моя рука потянулась к замку. Вот кто мне объяснит, почему я иногда делаю вещи, которые совсем не планирует мой рассудок? Я осторожно приоткрыл дверь и сквозь щель разглядел разноцветный пушистый комочек, который трещал и топорщился на самом пороге.
— Это ещё что? — вслух произнёс я и шагнул на лестничную площадку.
Комочек глянул на меня ореховыми глазами, зевнул и затрещал ещё основательней.
— Ты чьё? — спросил я комочек. На какой ответ я рассчитывал, задавая этот вопрос?
Это была кошечка месяцев четырёх отроду и, вероятно, не знавшая коварного нрава отдельных особей человеческой породы. Она смело и немного лениво, как и полагается всем кошкам, пошла ко мне на руки. Я внёс её на кухню и поставил на табурет. Она выгнула спинку, почесала за ухом, села, обвернув лапки пушистым хвостом, и замерла, тараня меня ореховыми глазами.
— Чего смотришь? — спросил я её.
— А ты как думаешь? — ответила она мне. Почему я не ужаснулся? Если бы ужаснулся, то впал бы в подозрение, что это может быть правдой. А так — бред и бред, и нечему здесь удивляться.
— Я думаю, что ты выглядишь слишком чистой и упитанной для бездомного ребёнка, — пожал плечом я.
— Вот видишь, как хитро я вожу тебя за нос, — на мгновение отвела взгляд кошка. — На самом деле я не ела два дня и спала под сиреневым кустом, что растёт во дворе твоего дома.
— Почему?
— Потому что ровно два дня назад я получила хороший пинок под зад от моих хозяев, — зевнула кошка и опять уставилась на меня.
— Почему?
— Это, должно быть, твоё любимое слово, — хмыкнула она. «Совсем как моя бывшая», — подумал я.
— Это не самое дурное слово, — ответил я.
— Наверное. Но я не хочу сейчас слушать даже не самые дурные слова, — вздохнула кошка. — Я бы не отказалась от мисочки позавчерашнего супа.
— Есть остатки вчерашней курицы.
— На это я даже и рассчитывать не смела!
— Слушай… — я почесал кончик носа. — Я знаю, как вы, кошки, относитесь к воде, но ты всё-таки с улицы. Давай перед ужином я тебя помою?
— Мало ты про нас, кошек, знаешь. Я прекрасно отношусь к воде, — хмыкнула кошка, опять как моя бывшая. — Поэтому я вовсе не против слегка понежиться в ванной. Ради этого я уговорю свой пустой желудок повременить с голодным урчанием.
Я взял кошку на руки, отнёс в ванную и включил душ. Нельзя сказать, что я многое повидал в своей достаточно однообразной жизни, но что-то, выходящее за рамки моего понимания, всё-таки в ней случалось. То, что происходило в ванной, можно без натяжки отнести именно к таким событиям. Кошка радостно фыркала, ловила крохотными розовыми лапками упругие струйки воды, жмурилась от удовольствия, наблюдая за тем, как вокруг её мордочки роятся перламутровые мыльные пузырьки.
— Ну ты даёшь, — мотнул я головой, накидывая на её мокрое тельце махровую салфетку.
— После вкусной еды и мягкой подушки купание — моё самое любимое времяпрепровождение.
— Ты странная кошка.
— Но ты ведь тоже странный, хоть и человек.
— Да нет. Знаю я одного Жирафа. Вот он — странный.
— Ну-у, Жираф! Жирафы все такие.
— Это точно.
Я поставил кошку на пол, она пару раз встряхнулась и стала похожа на разноцветную тучку. Я отправился на кухню. Она засеменила следом. Я открыл холодильник. Кошка с любопытством заглянула в него, и её ореховый взгляд остановился на банке сметаны.
— Да ну её, эту вчерашнюю курицу, — качнула она головой. — Хочу сметану. Много сметаны.
Я достал из буфета небольшую фаянсовую пиалу и от души налил туда сметаны. Кошка тотчас же омочила в ней свои длинные белые усы. Пока она звонко хлопала языком по густой сметанной поверхности, я пытался понять, почему это происходит в моём доме, со мной, почему на моей кухне ест мою сметану говорящая кошка? Но внутренний голос блокировал эти атаки живо и творчески: «Хорошо, что в твоём доме, а не в чужом, тогда ты лишился бы возможности вдоволь почертыхаться, повозмущаться и посмущаться, перед прочими людьми надо держать стойку; хорошо, что кошка окунулась в сметану, а то — только представь! — затребовала бы от тебя свежепойманного омара, приготовленного на каком-нибудь кокосовом масле; и, в конце концов, хорошо, что говорящей оказалась кошка, а не крокодил или, ещё хуже, суматранский таракан». К финалу моих беззвучных причитаний кошка насытилась и подняла на меня глаза.
— Ну что? — спросила она меня.
— Что — что? — спросил её я.
— Насчёт меня — что? — уточнила кошка, буравя меня взглядом.
— Надо подумать, — ответил я и отправился в комнату. Она посеменила за мной.
— Подумать? — не поняла кошка. — То есть ты считаешь, что здесь есть о чём думать?
— Всегда есть о чём думать, — спокойно возразил я и сел за рабочий стол. Она запрыгнула мне на колени, а с них перебралась на столешницу и расположилась прямо напротив моего лица. Выгодное положение, — заметил про себя я. Теперь никак не скрыться от её ореховых глаз.
— Естественно, — согласилась кошка.
— Ты ещё и мысли читаешь, — возмутился я.
— Вы, люди — странный народ, — хмыкнула она, как моя бывшая. — Все кошки умеют читать мысли, почему это вас всегда так удивляет?
— Если честно, то это совершенное нарушение приватности.
— Я и не спорю. Ну и что мне теперь с этим делать? Ты же не угрожаешь человеку с плохим зрением за то, что на его носу очки, и не шпыняешь длинноногого за то, что он длинноног.
Я ничего не ответил.
— Ну так что? — опять спросила меня кошка.
— Понимаешь, — помявшись, начал я. — Ты появилась не совсем в подходящее время.
— Знала бы, когда оно подходящее, появилась бы вовремя.
— Да нет, — с досадой цокнул я языком. — Мы завтра уезжаем по очень важному делу, и довольно далеко.
— А ты не подумал, что я как раз вовремя появилась?
— На кого я тебя оставлю?
— Оставишь? — кошка мурлыкнула и ткнулась лбом в мою щёку. Стало тепло и уютно. — Конечно, ты меня не оставишь. Вы ведь в машине едете, значит, там есть местечко и для маленькой пушистой кошки.
— Откуда ты знаешь, что мы едем в машине?
Кошка закатила свои ореховые глаза.
— Хорошо, хорошо, — согласился я. — Ты всё знаешь. Вот я, в отличие от тебя, знаю не так много. Ну, например, все ли слышат, как ты разговариваешь?
— Далеко не все, — улыбнулась кошка, — но та женщина, с которой ты отправляешься в дорогу, без сомнения, меня услышит.
— Ты уверена?
— А ты — нет?
— Ладно, — кивнул я. — Уже легче. Два сумасшедших рядом — это где-то счастье. А вдруг тебе наскучит путешествие, что мне тогда делать?
— Ты из вежливости спрашиваешь или действительно обо мне переживаешь? Тогда не беспокойся. Я придерживаюсь мнения, что путешествия наскучить не могут. Это люди бывают скучными, а путешествия — никогда.
— Ох, — по-старчески выдохнул я.
— А теперь определись с моим именем, пожалуйста, — склонила голову на бок кошка. — Мы, кошки, можем многое, однако существует закон, который не нарушит и слепой котёнок, а мне, если ты разбираешься в кошачьем возрасте, четыре с половиной месяца.
— Что ещё за закон такой?
— Имя нам может дать только человек. Только человек.
— Никогда не слышал о таком законе.
— Так ты никогда не слышал и как кошки разговаривают, — хмыкнула она, как моя бывшая. — Если честно, то ты вообще о многом никогда не слышал.
— Что верно, то верно, — согласился я и задумался. Оказывается, невероятно сложно давать кошке имя. — Ну, хорошо… — хотя чего тут хорошего, я не понимал. — Хорошо… Чтобы дать тебе имя, нужно знать, что ты любишь.
— Ох, какой ты въедливый, — мотнула мордочкой кошка. — Что, мне интересно знать, любят всякие барсики, бусинки, багиры или анжелы?
— Ну тогда будешь Анжелой, — пожал плечом я.
— Ни за что на свете! — фыркнула кошка.
— Поэтому не мешай мне с толком подходить к своей миссии.
— Хорошо… Хотя что тут хорошего, я не понимаю.
  Я дёрнулся. Ах, да, она же мысли читает…
— Итак, — я закинул ногу на ногу. — Для начала начнём с гастрономических привязанностей. Что ты любишь есть?
Кошка на мгновение задумалась.
— Я бы не отказалась ни от чего на свете.
— Слишком масштабно, — качнул головой я. — Мне что, назвать тебя Всё-на-свете?
— Было бы неплохо, — прищурила глаза кошка, — но обязательно называть меня в честь чего-то съедобного?
— Не обязательно, — пожал плечом я, — просто мне хочется иметь полную картину твоих приоритетов.
— Ну ладно, — сказала кошка и прыгнула мне на колени. — Пока я жила у прежних соседей, меня кормили систематически, но бессистемно.
— Это как? — удивился я.
— Проще пареной репы, — хмыкнула кошка, как моя бывшая. — Питалась я три раза в день, это я уяснила, однако мне трудно было предположить, что я обнаружу в своей миске. Это могла быть сметана, варёная рыба, кусок копчёной колбасы или корка ржаного хлеба. А ещё варёная свёкла, квашеная капуста или листовой салат.
— Кошмар какой-то, — развёл руками я. Кошка качнулась на моих коленях. — И ты всё это ела.
— А ты бы не ел? — спросила кошка, заглядывая мне в глаза.
— Ни за что на свете!
— Это потому что ты не кошка. У тебя есть личный холодильник, в который ты самостоятельно заглядываешь и выбираешь еду под настроение. У меня есть только настроение. Всё остальное — не моя привилегия.
— Это верно, — печально согласился я. — Значит, свёклой, сметаной, а тем более, копчёной колбасой мы тебя называть не будем.
— И на том спасибо, — улыбнулась кошка. Честное слово, улыбнулась! — Я позволю себе отойти от гастрономии. Ещё я люблю, когда мои лапки в тепле. Поэтому я буду тебе страшно признательна, если ты приобретёшь мне вязаные носочки. Лучше цвета топлёного молока. Я не стану возражать и против голубых или нежно сиреневых, но предпочтительнее всё-таки цвет топлёного молока.
— Послушай, — сказал я, тараща на неё глаза. — Я тебе имя выбираю, а ты мне озвучиваешь требования к своему проживанию в моём доме.
— Одно другому не мешает, — хмыкнула кошка, как моя бывшая. — Люблю принимать душ по вечерам, а ещё — чтобы меня расчёсывали щёткой с деревянными зубцами по направлению от макушки к кончику хвоста.
— Это так существенно?
— Определённо!
— Определённо…
— А ещё я очень люблю песни Шарля Азнавура.
От неожиданности я дёрнул ногой, и кошка вынуждена была спрыгнуть с моих колен на пол.
— Ты страшно неуклюж. Ты совершенно не кошка.
— Определённо.
Мы минуты полторы смотрели друг на друга в упор, и тогда я понял окончательно: кошку пересмотреть невозможно. Она улыбалась своими ореховыми глазами, словно видела перед собой маленького несмышлёного ребёнка.
— Какая песня тебе больше нравится? — тихо спросил я.
— Одна из любимых — эта.
Кошка сомкнула глаза, подняла брови и замурлыкала: «La boh;me, la boh;me, ;a voulait dire on est heureux, La boh;me, la boh;me, Nous ne mangions qu'un jour sur deux...». На чистейшем французском языке! Я откинулся на спинку стула и почувствовал, как волосы шевельнулись у меня на затылке.
— Ты поёшь по-французски? — сипящим от ужаса голосом спросил я её.
— Ну естественно, — пожала плечом кошка. — Некоторые говорят, что у меня парижский акцент, но я убеждена, что марсельский. Более мягкий, журчащий, как прибрежная волна.
— Хорошо, — кивнул я, хотя опять в голове промелькнула мысль, что всё это далеко от хорошего. — Что тебе ещё нравится у Шарля Азнавура?
— Фу, какой неправильный вопрос, — наморщила розовый нос кошка. — Но ты же не кошка, поэтому я не буду ни возмущаться, ни поправлять. Но под вечер я с удовольствием пою это: «Dans mon coeur, tu fleuriras toujours, Au grand jardin d'amour, petite fleur».
И снова на чистейшем французском!
— Ну как? — спросила меня кошка, когда закончила своё выступление.
— Сказать, что я впечатлён — ничего не сказать, — развёл руками я. — Откуда в тебе такая страсть к его песням?
— Как-то меня выпороли под звуки «Вечной любви», — полизав лапку, ответила она. — Сначала подумала, что это великая каверза судьбы, а потом поняла, что умереть от обиды и разочарования мне не дала эта песня. Точнее, этот голос. Ты когда-нибудь вслушивался в голос Шарля Азнавура?
— Я, в общем, слышал, как он поёт, — замялся я.
— «В общем», «слышал»! — возмутилась кошка. — Значит, немедленно ищи!
— Ну ладно, — сказал я, набирая в поисковике сакраментальное имя.
— С чего начнём? — спросил я кошку, которая преспокойно запрыгнула на стол и села, уставив в монитор свои ореховые глаза.
— Начнём с классики, — ответила она. — С того, что должны знать все кошки.
— Ну, я же не кошка.
— Только скажи, что тебя это не расстраивает!
— Что ты! Расстраивает! Определённо… — улыбнулся я.
— Тогда «Sous Le Ciel De Paris», — улыбнулась мне кошка в ответ.
Зазвучали первые, немного торопливые, немного растерянные, аккорды маленького оркестра, а вслед за ними заструился, задрожал, завибрировал всеми струнами парижских проводов и бельевых верёвок голос Шарля Азнавура. Он звал, манил под небо Парижа, такое же трепетное, как и его обертона, щедрое и нежное ко всем бродягам и нищим, ко всем влюблённым и ревнивцам, бесконечно таинственное и вдохновенное для философов, музыкантов и поэтов, очарованных мостом Берси, который кажется им дорогой в мир радости, истины и тишины, печальное и ласкающее где-нибудь над Нотр-Дам-де-Пари, где время от времени случаются драмы, но всё равно всё закончится хорошо. Даже если оно и сердится на тех, кто под его покровом горит от гнева, задыхается от злости и не спит от мук совести, оно любит своих страдающих детей и, чтобы все они могли друг у друга попросить прощения, дарит им радугу. Об этом рассказывал дрожащий, как последний осенний лист, как вода в Сене под первым весенним дождём, как сердце синего дрозда в каштановых ветвях на Елисейских полях, голос Шарля Азнавура.
Я всегда странно относился к Парижу. Может быть, потому что он казался мне претенциозным, чрезмерно горделивым и немного циничным по отношению ко всему миру. Но сегодня мне подумалось: «Что ж, вероятно, он имеет на это право, раз под его небом рождаются такие песни». Я улыбнулся, просто потому что мне захотелось улыбнуться. Вокруг меня плескался покой. Он раскачивал меня, как крохотную лодку, усмиряя свои намерения относительно моей бестолковой персоны, бережно и немного по-матерински, чтобы его волны не так безоглядно убаюкивали. Так, наверное, дремлют все кошки в ладонях великого покоя, не уходя в него безвозвратно, чтобы наблюдать за этим суетным, но таким прекрасным миром своим полуприкрытым всевидящим оком.
— Ты всё правильно понял, — качнула головой она. — Теперь ты немного кошка.
— Спасибо, — тихо ответил я и добавил: — Кажется, я знаю, как тебя назвать.
— Как? — слегка дёрнула ухом кошка.
— Шарльазнавур.
— Шарльазнавур? В одно слово?
— Да.
— Пожалуй, это то, что нужно.
— И я так думаю.
Я включил «Опавшие листья» и под кружение прозрачного звучания оркестра и призрачного голоса начал собираться в дорогу. Завтра предстояло проснуться чуть свет, чтобы заехать за моей бывшей и до утренних пробок выехать из города. Шарльазнавур сидела на столе рядом с ноутбуком, положив на клавиатуру разноцветный хвост, и наблюдала за мной, бережно и немного снисходительно, как адепт за неофитом. Ну а как же! Ведь теперь я немного кошка. Ох, знала бы моя бывшая, чем я весь вечер занимался!.. Завтра же и узнает. Наверное, Шарльазнавур ей всё разболтает. Должно быть, они так и будут трещать всю дорогу.
— Не клади этот пуловер. Он тебе не подходит, — сказала кошка, ткнув лапкой в тёмно-вишнёвый свитер.
— Но он мне нравится, — пожал плечами я.
— Как хочешь, конечно, — хмыкнула кошка, как моя бывшая. — Но я бы посоветовала его не брать.
Теперь их двое, тех, кто указывает мне, что подходит, а что нет! Я нехотя отложил пуловер в сторону.
— А клетчатую рубашку можно? — автоматически спросил я.
— Клетчатую рубашку можно, — качнула мордочкой Шарльазнавур.
Я свернул рулетиком клетчатую рубашку, убрал её в рюкзак, улыбнулся и запел тихим, но, без сомнения, дурным голосом: «C'est une chanson qui nous ressemble. Toi, tu m'aimais et je t'aimais. Et nous vivions tous deux ensemble, Toi qui m'aimais, moi qui t'aimais».

Тихая Заводь

— Это что ещё за новость? — спросила меня моя бывшая, забираясь в машину. С заднего сидения автомобиля из необъятной тёмно-зелёной вязаной шапки, которую когда-то подарила мне мать (это был её первый опыт вязания) смотрела на неё большими ореховыми глазами крохотная разноцветная кошка. Совсем котёнок.
— Знакомься, — небрежно кивнул в сторону кошки я и захлопнул дверь машины. — Это Шарльазнавур.
— Кто? — выпучила глаза моя бывшая.
— Шарльазнавур, — не меняя тона, повторил я и включил зажигание.
— Откуда она у тебя? Вчера вроде её ещё не было.
— Много чего вчера не было, — промурлыкала Шарльазнавур.
Моя бывшая и бровью не повела. Значит, ещё не дошло. Ну ещё бы! Я решил подождать. Тем временем мы выехали на основную магистраль. Было около шести часов утра, поэтому дорога встретила нас доброжелательным шуршанием отдельно взятых легковых автомобилей и небольшого количество поливальных машин. От асфальта исходил приятный тёплый аромат, словно всю ночь его орошал благодатный дождь. Я включил магнитолу. Оттуда волной печальной нежности качнулась знаменитая песня Жака Бреля. Не хотелось говорить. Просто не хотелось и всё. Песня пугала своим совершенством и идеальной гармонией, травила душу испепеляющим трепетом. Я выдохнул.
— Ты прав, — сказала Шарльазнавур. — Я тоже люблю эту песню.
И замурлыкала с чистейшим марсельским акцентом: «Ne me quitte pas, Ne me quitte pas, Ne me quitte pas, Ne me quitte pas»…
— Где ты выучилась французскому? — спросила моя бывшая кошку.
Спросила. Моя бывшая. Кошку. Я едва успел затормозить, чтобы не проскочить нужный поворот.
— Ты что же… Не удивлена? Не шокирована? Не напугана?
— С какой стати? — пожала плечом моя бывшая. — Я сразу поняла, что кошка говорящая. Почему это должно меняя шокировать?
— Ну хотя бы потому, что до этого момента ты ни разу в жизни не встречала говорящую кошку!
— Откуда тебе знать? — хмыкнула моя бывшая, как кошка. — Я в жизни такого повидала, тебе и не снилось!
— Теперь верю, — шмыгнул носом я.
— Ну так где же ты выучилась французскому? — спросила кошку моя бывшая ещё раз. Кошка мурлыкнула и улыбнулась. — Ну, не хочешь говорить, не надо.
— Её били под «Une vie d'amour» Шарля Азнавура, — ответил я за кошку.
— Какой ужас! — воскликнула моя бывшая, всем телом развернувшись к заднему сидению машины. В тёмно-зелёной шапке, улыбаясь и потягиваясь, сидела счастливая кошка. — Я буду тебя любить сильнее, чем ты любишь « Une vie d'amour».
— Почему ты решила, что она любит песню, под которую её били? — спросил я.
— Потому что умереть от обиды и разочарования ей не дала именно эта песня, — пожала плечом моя бывшая. Она явно была кошкой гораздо в большей степени, чем я. И Шарльазнавур это знала. — Включи нам что-нибудь этакое.
— Что значит — этакое? — не понял я.
— Чтобы мы могли с ней спеть дуэтом.
Полный и отчаянный бред, подумал я, но втопил клавишу «Пуск» на магнитоле, и зазвучал Мишель Фюген.
— Годится? — насмешливо спросил я.
— Вполне, — в один голос ответили моя бывшая и моя кошка.
Первые несколько секунд я наслаждался молодым и звонким голосом Фюгена, но вскоре мои дамы подкорректировали впечатление от шедевра французского шансона, громоподобно вступив во вторую часть куплета: «Il rentrait chez lui, l;-haut vers le brouillard.
Elle descendait dans le midi, le midi». Моя бывшая имела небольшой, но приятный голос, однако здесь, в машине, я вдруг понял, что она обманывала и себя, и весь окружающий мир. Её голос походил на гудение раненого ламантина. Он вздымался ввысь, а потом стремительно падал куда-то под колёса автомобиля, он выкорчёвывал камни из моей души, на которых зиждилось моё сознание, всё ещё сопротивляющееся тому хаосу, который сейчас происходил в моей жизни.
Что касается пения кошки, то оно было пением кошки с чистейшим марсельским акцентом.
Песня закончилась, как и силы Шарльазнавур и моей бывшей. Они обе как-то сникли, застыли, выдохлись. В машине воцарилось молчание. Мы мчались по шоссе, ведущему из города. По обочинам дороги громоздились небольшие домики, наполовину скрываемые свежевыкрашенными заборами, сады, гаражи и крохотные бистро с залами в пару столиков. Деловой город с новостройками, высотками, трубами заводов и мостами остался позади. Впереди прыгал горизонт, выпуская из своей мистической щели новые холмы, незнакомые берега незнакомых рек, таблички со странными названиями населённых пунктов и приближающийся полдень.
— Я есть хочу, — сказала Шарльазнавур.
— Дай ей немного сыра, — попросил я мою бывшую. — Он в корзине с продуктами.
Моя бывшая порылась в небольшой плетёной корзине, стоявшей у её ног, нашла упакованный в льняное полотенце сыр, оторвала от него кусочек, размяла в пальцах и протянула на ладони сладко зевающей кошке.
— Вкуснятина, — облизнулась та. — Вообще надо бы подумать о том, где нам остановиться на ночлег.
— А почему бы не заночевать в машине? — пожал я плечом.
— И думать забудь, — хмыкнула моя бывшая, как кошка.
— Теперь вас слишком много, чтобы я мог вести войну в одиночку, — покачал я головой.
Моя бывшая порылась в бардачке, нашла там портативный атлас и углубилась в его изучение.
— Ага, сейчас мы здесь, — ткнула она пальцем в середину разноцветной глянцевой страницы. — Примерно часа через два окажемся здесь. Слушай, заманчивое название.
— Ну и какое?
— «Тихая заводь».
— Что-то мне не нравится.
— А мне нравится, — сказала кошка. — Моё чутьё подсказывает, что именно в «Тихой заводи» нам нужно остановиться на ночлег.
— А твоё чутьё что тебе подсказывает? — фыркнул я на мою бывшую.
— То же самое, — улыбнулась она. — Определённо.
— Определённо, — мотнул я головой. — Почему же моё чутьё говорит мне об обратном?
— Потому что ты — только начинающая кошка, — мурлыкнула Шарльазнавур и зарылась в тёмно-зелёную шапку.
— Вообще-то я — человек.
— Определённо, — зевнула кошка и задремала.
Задремала и моя бывшая. Я потихоньку включил магнитолу, чтобы не поддаться дремоте. Из динамиков всплесками волн рассветного океана доносилась «Les moulins de mon coeur». Я постукивал пальцами по рулевому колесу и всё время попадал в слабую долю, за что потихоньку на себя сердился. Моя бывшая знает французский, моя кошка знает французский, один я воспринимаю его на уровне красивого, но баснословно сложного сочетания несочетаемых звуков. Однако мне страшно нравилось произносить эти марсианские слова как некое заклинание на удачу. Песня вилась, словно побеги дикого винограда, цепляясь за незаметные душевные пазы, проникая в тишину успокоенного сердца, оставаясь там гулким эхом. А за окном парил душный день, стирая с исступлённо синего неба даже намёки на облака. Мимо проносились гряды густых и по-майски нежно-зелёных ясеней, лип, с избытком покрытых золотистыми самолётиками душистых цветов; ухоженные домики с разноцветными деревянными и черепичными крышами, плоскими и покатыми; пруды, озёра, ручьи и маленькие речки; утки, разгуливающие со своими многочисленными выводками по обочине дороги, коровы, лениво поднимающие свои бронзовые головы навстречу сходящему с зенита солнцу. «Tous les moulins de mon coeur, comme un ;cheveau de laine, entre les mains d’un enfant, ou les mots d’une rengaine...» — потихоньку пел я, не понимая, как это у меня получается.
Через полтора часа я притормозил у дорожного знака с надписью «Тихая Заводь». Какой-то местный образованный пессимист, не лишённый живописного дарования, пририсовал под ней скорбную морду сенбернара, в чьих маслянистых глазах застыла огромная слеза, отражающая какие-то окна какого-то дома.
— М-да, — сказал я сенбернару, — весёлое, должно быть, местечко.
Моя бывшая, всё это время спавшая, свернувшись под ремнём безопасности в калачик, резко вскинула голову.
— Вот, — ткнул я пальцем в лобовое стекло. — Твоя «Заводь». Тихая или нет, уж и не знаю, однако по представленному изображению «не всё спокойно в датском королевстве».
— При чём здесь Шекспир? — сквозь сон произнесла Шарльазнавур и потянула лапки. Они раскрылись, как маленькие пушистые тюльпанчики. Какая прелесть! — ты чего это так на меня смотришь? — хмыкнула кошка, как моя бывшая.
— Просто смотрю, — смутился я и опустил глаза. — Уж и посмотреть нельзя.
— Что же мы стоим? — как кошка, зевнула моя бывшая. — Вперёд.
— Конечно, — мотнул я головой. — Вперёд. Только почему мне всё это совсем не нравится?
Я направил машину по полого спускавшейся дороге. Гравий захрустел под ногами, как обёртка от шоколада.
— Я скажу, почему тебе всё это совсем не нравится, — сказала моя бывшая. — Тебе всё новое не нравится. Вспомни прошлую поездку. Ты оклемался только когда мы назад вернулись. Новые впечатления всегда вызывали в тебе всплеск невероятной тревожности.
С этим трудно было не согласиться. Именно так всегда со мной и происходило.
— А ты попробуй относиться ко всему, что тебя тревожит, творчески, — продолжила моя бывшая. — Ведь любая экстремальная ситуация — это возможность расширить потенциал своего организма.
— Да, и заработать язву желудка, потому что не все экстремальные ситуации можно переварить.
— Я об организме — в переносном смысле, тупица, — глянула на меня исподлобья моя бывшая. — Я про личность — в целом.
— Так и я про язву — в переносном, — огрызнулся было я, но назвать её тупицей у меня не хватило духа. У меня вообще редко хватало духа ей возражать.
— И правильно, — мяукнула из своей тёмно-зелёной шапки Шарльазнавур.
— Это ты про то, что я сказал, или про то, о чём подумал?
На это кошка просто хмыкнула. Как моя бывшая.
Тем временем мы подкатили к первому дому, который оказался по правую руку от дороги. Он стоял на берегу небольшого неправильной формы озера, чьи берега сплошь покрывали высоченные тугие камыши. Дом был невысоким, с вместительной верандой, на ажурных карнизах которой раскачивались под едва различимым дуновением сквозняка многочисленные кашпо с фиалками, бегонией, овсяницей.
— Ну просто пряничный домик, — покачал головой я. — Вот подожди, сейчас выйдет оттуда милейшая старушка с огромным тесаком за пазухой.
— Это что за «за пазуха» такая, в которую можно огромный тесак затолкать? — усмехнулась моя бывшая. — Да и потом мы-то с тобой не особо на Гензеля и Греттель похожи. К тому же у нас кошка.
— Угу. Кошка — это вообще панацея от всего невыносимого в этом мире.
— Ты сейчас серьёзно? — навострила ушки Шарльазнавур.
— Определённо, — тут же поправился я и вышел из машины.
Моя бывшая взяла тёмно-зелёную шапку, в которой всё ещё потягивалась после продолжительного сна кошка, и вышла следом за мной.
— Ты только посмотри, какая здесь красота, — прищурив от восторга глаза, громко прошептала моя бывшая.
Это было правдой. Чуть дальше от тихого уютного домика с обширной верандой начинался холм. На нём, как ласточки на ветке, в ровненьком рядке расположились такие же тихие уютные домики с обширными верандами. Тонкие прутья заборчиков выпускали рвавшуюся наружу обильную зелень яблонь, вишен, сирени и черёмухи, узкие, почти игрушечные, калитки сплошь были увиты клематисом, плющом и шпалерной розой. На ровном газончике возле одной из калиток под ласкающими лучами солнца растянулось трое котов разных расцветок и габаритов. Шарльазнавур не обратила на них никакого внимания, как если бы их вовсе не было. Однако они поднялись на лапы, забили хвостами и округлили глаза. Шарльазнавур пару раз фыркнула в их сторону, и коты тут же осели, превратившись в бестолковых горемычных существ, понимающих тщету всех своих притязаний.
За домиками, как волны зелёного океана, катились холмы вплоть до самого горизонта. А там — синее небо, такое синие, что становилось страшно от того, что оно может прорваться и выпустить наружу свою невозможную синеву, которая зальёт собою весь этот видимый мир.
— Ух, — только и произнёс я.
— Определённо, — прошептала Шарльазнавур, и я впервые увидел, как её ореховые глаза наполняются слезами.
— Здравствуйте.
Мы все одновременно дёрнулись от неожиданности и повернули головы назад. У калитки невысокого домика, что располагался на берегу озера неправильной формы, стоял молодой человек, совсем ребёнок, лет семнадцати, не больше. Чёрные свободного кроя брюки колыхались у его колен, точно флаги на флагштоках, а тёмная рубашка с какими-то кружевными вставками на груди висела на его плечах, словно чехол для рояля. У него было круглое лицо, пухлый рот и длинные глаза, как у египетского божка или японского философа. Его волосы каштановой шапкой небрежно лежали на голове совершенной формы. Он даже не смотрел на нас, он присматривался, чуть наклонив голову к правому плечу. Чем дольше он нас рассматривал, тем легче становилось у меня на душе. Чёрт знает что такое! Внимательно, без суеты он ощупал своими длинными глазами моё лицо, особо ни на чём не останавливаясь. Даже обидно. На лице моей бывшей задержался несколько дольше, более детально изучив её нос. Нос, надо сказать, был и правда хорош: маленькая изящная пуговка, почти жемчужинка, мягкая, как кусочек ватки, которую нанизывают на нить, чтобы подвесить к потолку в преддверии Рождественских праздников. Судя по всему, этот мальчик вполне оценил нос моей бывшей. Мордочка Шарльазнавур заинтересовала его значительно больше, чем наши тривиальные физиономии. Он даже сделал шаг нам навстречу и наклонил голову к левому плечу.
— Какая интересная у вас кошка, — сказал мальчик скорее кошке, чем нам.
— Кошка, действительно, интересная, — подтвердил я и замер, ожидая, как среагирует на незнакомца Шарльазнавур.
— Мяу, — сказала та и мягко улыбнулась.
— И тебе — мяу, — ответил мальчик и тоже улыбнулся.
— Слава Богу, — выдохнул я, радуясь, что обошлось без сюрпризов. А всё же интересно, как бы отреагировал мальчишка на говорящее животное?
— Вы как у нас? — поднял он на меня свои длинные глаза.
— Проездом, — ответил я. — Хотелось бы пообедать и немного отдохнуть.
— Мои родители держат здесь небольшое кафе, — он махнул рукой куда-то за ближайший холм. — Меня иногда допускают на кухню.
— В качестве кого? — спросила моя бывшая.
— В качестве повара, — немного смутившись, ответил мальчик.
— Серьёзно? — в один голос воскликнули мы.
— Да, — совсем смутился он. — Просто я умею готовить. Умею хорошо готовить. Даже где-то отлично. Почти совершенно... — последние слова он произнёс шёпотом.
— А можно нам попробовать твоё совершенство? — так же шёпотом спросил его я.
— Я был бы счастлив, — оживился мальчик. — Только вы скажите отцу, что сами на это пошли, что сами захотели!
— Ну ладно, — пожал я плечом и с опаской посмотрел на мою бывшую. Что-то во всём этом мне показалось подозрительным. А она как ни в чём не бывало улыбалась мальчику широкой, почти материнской улыбкой и кивала головой, словно соглашалась со всем, что он ещё скажет.
— Тебе всё это не кажется подозрительным? — толкнул я её в бок локтем.
— Совершенно. Пойдём.
Мы поднялись на холм и увидели крохотную долинку, такую же диковинно- прекрасную, как и всё в Тихой Заводи. На ней ровными рядками стояли такие же невысокие домики с обширными верандами, увешанными петунией, бегонией и бересклетом. Между ними неторопливо петляла ровная грунтовая дорожка, по обочинам которой кое-где выскакивали, как спины мифических животных, горбатые скамейки. Мы прошли по дорожке до поворота к ухоженному ручью, над ним возвышалось удивительное строение, самое высокое в Тихой Заводи. Его крыша, покатым козырьком покрывавшая третий этаж, почти касалась неба. Во всяком случае, мне так показалось. Два балкона на втором этаже были, пожалуй, великоваты даже для такого высокого дома, однако их изящество извиняло несоответствие масштабов. На парковке под балконами стояло несколько машин, покрытых дорожной пылью. Над неширокой дверью красовалась вывеска: «Пустошь и тачка».
— «Пустошь и тачка»? — почему-то спросил я у своей бывшей. Она посмотрела на меня так, словно сама давным-давно знала «Пустошь и тачку», а я вообще родился в семье босяков, понятия не имевших о знаковых местах вселенной. Неуч и невежда!
— Именно так, — ответил за неё мальчик. — Это очень скучная история.
— Как скажешь, — пожал я плечом.
В зале «Пустоши и тачки» было прохладно и очень уютно. На стенках, обитых бежевыми гобеленами, горели бра в виде клеток с птичками внутри, на полах сбивались в маленькие складочки вязаные дорожки, столы покрывали нежно-голубые скатерти с крохотными кисточками по уголкам. Иными словами, всё здесь напоминало далёкое счастливое детство, проведённое под заботливым, но очень строгим бабушкиным оком. Народу было немного, за столиками велись сдержанные разговоры, слышался шуршащий смех в ладонь, позвякивание столовых приборов и сытые выдохи. Над залом парили звуки знаменитой «Avec un brin de nostalgie» Шарля Азнавура.
— Специально для тебя, — шепнул я на ухо кошке.
— Мяу, — сказала она мне и подмигнула ореховым глазом.
— Ну, «мяу» так «мяу», — пожал я плечом и последовал за узкой спиной мальчика, который вёл нас к столику у самого окна.
— Вот, — сказал он, указывая на столик раскрытой ладонью, как на только что изъятый из недр земли сундук с сокровищами. — Я очень люблю это место. Именно его мне позволяют обслуживать. Время от времени.
Мы сели за стол, положив тёмно-зелёную шапку с Шарльазнавур на просторный подоконник, заставленный горшками с фиолетовыми и розовыми анемонами. К нам подошёл высокий человек средних лет с одним седым виском (второй был иссиня-чёрным, как и волосы на затылке). Его длинные глаза излучали покой и внутреннюю тишину.
— Просто мистер Дарси, правда? — шепнула мне моя бывшая.
— Ты привёл новых путешественников, — обратился человек к сыну, мягко нам улыбаясь.
— Да, путешественников и кошку, — качнул головой в сторону Шарльазнавур мальчик.
— Ну что ж, кошку тоже накормим, — ещё мягче улыбнулся человек и протянул нам меню.
Я взглянул на мальчика. Он уставился на меня умоляющим взглядом. Ах да, я и забыл, что обещал ему посодействовать.
— Вы знаете, — откашлявшись, начал я, — мы были бы совсем не прочь отведать что-нибудь из традиционного меню вашего сына.
Человек напрягся. Его длинные глаза на минуту отбликовали сталью.
— Видите ли, — тихо проговорил человек, — у моего сына пока нет традиционного меню.
— Ещё лучше, — подхватила моя бывшая. — Что может быть изысканнее нетрадиционного меню! — и она улыбнулась человеку своей самой обольстительной улыбкой. Откуда в ней это берётся, я не знаю, самое главное — что это всегда безотказно срабатывало.
— Ну хорошо, — медленно ответил человек, убирая со стола меню, и обратился к сыну, вонзившему взгляд в разноцветную дорожку на полу. — Принимай заказ.
Мальчик оживился сразу после того, как отец скрылся за дверью кухни. Он сложил руки у подбородка и улыбнулся своим пухлым детским ртом. Господи, что это была за улыбка! Словно все бабочки мира слетелись в «Пустошь и тачку»!
— Просто мяу… — прошептала Шарльазнавур.
— Только вы не удивляйтесь и не отказывайтесь! Я принесу вам своё «традиционное меню». Оно у меня есть. Отец знает о нём, но очень его стесняется.
Мальчик исчез в полумраке зала, как весеннее сновидение.
— Твои ощущения? — спросил я у моей бывшей.
— Странно, волшебно, неожиданно, тепло, романтично и унизительно, — перечислила она, загибая пальцы.
— А почему — унизительно?
— В этом уютном мире, похоже, не всем уютно. Стал бы мальчик просить нас о помощи, если бы в ней не нуждался?
— Верно, — кивнула из-под розового цветка анемона Шарльазнавур.
— И всё же есть в этом что-то неправильное, — засомневался я. — Мы словно подполье организовываем, словно какую-то тайную кампанию в поддержку униженным и оскорблённым.
— А почему бы нет? — хмыкнула моя бывшая, как кошка.
— Не сходи с ума, — отмахнулся я от неё. — Этот молодой человек не униженный и не оскорблённый. Просто у него с отцом временные трудности. Так всегда бывает в подобном возрасте.
— Много ты понимаешь, как бывает в подобном возрасте! — хмыкнула кошка, как моя бывшая.
— Что ты хочешь этим сказать? — возмутился я.
— Просто в подобном возрасте ты не жил с отцом, — пожала плечом моя бывшая.
Это правда, тогда я уже с отцом не жил. Я никогда не испытывал боль или обиду, когда кто-то говорил мне об этом. Тем более, моя бывшая. Она на многое имела право, потому что знала меня даже лучше, чем я сам себя знал. Нет отца — это самая банальная вещь на свете, которую не изменить ни сожалением, ни озлоблением, ни сваливанием в эту отходную яму своих гендерных неудач. Кто может поручиться, что, будь рядом со мной отец, я стал бы достойнее, чем сейчас? Лично я не могу. А раз так, значит, и проблемы такой не существует. Во всяком случае, в моей жизни, полной сейчас проблем несколько иного характера.
Мальчик появился у нашего столика так же внезапно, как и исчез. На нём был белый длинный фартук, в руках он держал большую книгу в ламинированном супере.
— Что это? — спросил я.
— Это моё традиционное меню, — склонившись, ответил мальчик. — Полистайте, сделайте выбор и позвоните в этот колокольчик, — он достал из кармана фартука крохотный серебряный колокольчик на тонком деревянном черенке. — Я услышу и приду.
Мальчик откланялся и растворился в сумраке зала.
Моя бывшая шумно раскрыла книгу.
— О, — улыбнулась она. — Это же альбом импрессионистов.
— Что? — не понял я.
— Альбом импрессионистов. Мане, Дега, Моризо, Ренуар, Соролья, Ван Гог… Прекрасные репродукции.
Она неторопливо пролистывала страницу за страницей, шумно вдыхая запах дорогой полиграфии, улыбаясь и качая головой. Шарльазнавур, перебравшись к ней на колени, тыкала мордочкой в шелестящие листы огромной книги и мурлыкала, словно бульдозер. Обе они выглядели совершенно счастливыми. Один я казался самому себе полным идиотом.
— Может, объясните мне, что здесь происходит?
— Мы выбираем, чем бы нам закусить, — сверкнула на меня ореховыми глазами кошка. — Присоединяйся.
«Бред какой-то», — подумал я и откинулся на спинку стула.
— Может, всё-таки воспользуемся услугами отца и закажем нормальную еду?
— А я не хочу нормальную, — качнула головой моя бывшая. — Я хочу «Валенсийский танец в апельсиновой роще».
— А я, пожалуй, «Японский мостик», — мурлыкнула Шарльазнавур и вернулась под анемоны в тёмно-зелёную шапку.
Моя бывшая взялась за черенок колокольчика и два раза едва заметно его тряхнула. Колокольчик не откликнулся, просто немного задрожал в её ладони. Через мгновение у столика с крохотным блокнотом в руке и робкой улыбкой стоял мальчик.
— Выбор оказался трудным, — важно сказала моя бывшая.
— Не сомневаюсь, — отозвался мальчик.
— Однако я с удовольствием отведаю «Валенсийский танец в апельсиновой роще». А моя кошка…
— Это моя кошка… — внезапно оскорбился я.
— … А моя кошка — «Японский мостик».
Мальчик всё старательно записал, а потом обратил жаркий взгляд своих длинных глаз в мою сторону.
— А что же вы? — тихо спросил он меня.
— Что-нибудь на ваше усмотрение, — только и сумел сказать я.
Мальчик низко поклонился и, шепнув: «Вы не пожалеете», — исчез.
— Вы спятили? — спросил я мою бывшую и мою кошку, которая планомерно становилась моей бывшей кошкой. — Зачем вы подыгрываете этому несчастному ребёнку?
— По-моему, теперь этот ребёнок совершенно счастлив, — поигрывая цветком, сказала Шарльазнавур. — Всё, что здесь происходит, не бред, как ты до сих пор думаешь, а самая настоящая реальность, от которой ты всё время отмахиваешься.
— До сих пор, — ткнула в моё плечо моя бывшая. — Что же ты за человек-то такой! Тебя серьёзно ничему не научила наша прошлая поездка?
Я снова откинулся на спинку стула. Прошлая поездка, вернее, воспоминания о ней, терзали меня, как фантомная боль. Я впервые столкнулся с тем, что со мною там происходило. Ни один нормальный человек не сможет безоговорочно согласиться с подобным или безоговорочно его принять. Моё сердце тосковало по странному фисташковому городу, по Кайре, по Номеру 1248, но разум постоянно тормозил меня: «Широко шагаешь, штаны не порви». Я понимал, что мне просто страшно привыкнуть к себе, видевшему такое, участвовавшему в таком. Может, просто нужно упражняться воспринимать мир отражением чуда? Упражняться, а не сопротивляться? Но иногда сопротивляться гораздо проще, хотя и приходится прикладывать неимоверное количество усилий. Смиряться куда сложней, хотя и делать-то, по сути, ничего не надо: прикрыть рукой глаза и дать согласие на себя — нового, вот и всё. Только что с собой новым делать?
— Ничего не бойся, — потянулась Шарльазнавур. — Ты хоть по природе и трус, но трус благородный. Насколько позволяет тебе твоя трусость.
— Какую чушь ты говоришь, — не обиделся я. Я постепенно начинал привыкать к тому, что кошка беспрепятственно забиралась в мою голову и шарилась в ней, как мышь в амбаре. — И не благодари за сравнение.
— Очень нужно, — хмыкнула кошка, как моя бывшая.
В зале запорхала «La derniere minute» Карлы Бруни. Хрустящий голос шелестел, как фольга на дорогом шоколаде. «Quand j’aurai tout compris, tout v;cu d’ici–bas. Quand je serai si vieille, que je ne voudrai plus de moi», — словно весенний дождик барабанил по черепичной крыше веранды. Я прикрыл глаза и улыбнулся. Просто так. Потому что мне этого внезапно захотелось. Сердце вдруг отозвалось каким-то странным, домашним чувством, и внутри меня наконец-то затанцевал обросший ракушками и водорослями испуганный бегемот. Этот бегемот едва ступил на тёплый песок неизвестного берега тогда, несколько дней назад, там, в фисташковом городе. Его толстые ноги погрузились в сыпучее золото, а он испугался, потому что подумал, что попал в трясину и его засасывает и скоро совсем засосёт и его молочная, хоть и тучная душа навсегда останется грустным приведением. Он просто не понял, что ноги его — в золотом песке, который бережно соскребает с его потрескавшихся ступней наросты и мозоли, а берег этот — начало чего-то хоть и страшного, но нежного и радостного, чего всё время так жаждала его молочная и тучная душа. «Quand la peau de ma vie sera creus;e de routes. Et de traces et de peines, et de rires et de doutes...». Надо же, что может прийти в голову под тёплый хрипловатый голос Карлы Бруни!
— Ты очень смешной, — сказала моя бывшая, даже не смотря в мою сторону.
— Ну и хорошо, — тихо и радостно ответил ей мой бегемот.
— Надеюсь, не заставил долго ждать. — Перед нами внезапно, как птица на подоконнике, появился мальчик с огромным подносом в руках. Как только он, такой тоненький, словно ивовый прутик, его удержал!
— Это достигается упражнениями, — мурлыкнула кошка.
Я глянул на неё как на кубок с ядом. Она вильнула хвостом и зевнула. Слава Богу, мальчик ничего не расслышал. Он старательно расставлял светло-зелёные квадратные тарелки на стол и загадочно улыбался. Последней тарелкой оказалась моя.
— Я позволил себе предположить, что вам может понравиться, — виновато посмотрел он мимо меня. — «Воспоминания о саде в Эттене».
Я дёрнулся. Мальчик наморщил лоб и стал похож на щенка дога.
— Наверное… Наверное, не то…
— Нет, — сказал я, откашлявшись (что-то в горле запершило). — Скорее наоборот. Уж чересчур то. То самое.
Мальчик зарделся, поклонился и исчез, как птица с подоконника. А мы стали с любопытством рассматривать свои блюда. На тарелке Шарльазнавур, которая оказалась чуть меньше наших, в прозрачном бульоне плавали тугие кусочки чего-то белого с различными оттенками розового, сливочного и цвета топлёного молока, поверх чего изогнутой дорожкой возлежал мостик из черенков зелёной спаржи и стрелок молодого лука-порея. На мостике — снова что-то, только теперь уже молочно-белое, ровными колечками, тонкими до полупрозрачности, словно облака ранним майским утром. А на этом белом и полупрозрачном — крохотные красновато-горчичные крупинки. Должно быть, нечто остро-ароматное.
— Именно так я себе и представляла «Японский мостик», — мурлыкнула кошка и не спеша принялась за трапезу. Она ела так изысканно и утончённо, что я подумал: а кошка ли она вообще?
У моей бывшей на тарелке расположилась целая рощица стройных высоких канапе, которые приготовлялись, должно быть, прозрачными пальцами валенсийских кудесниц. Каждое канапе начиналось с румяной платформочки из поджаренного белого хлеба. Она напоминала закатное облако. А дальше — тонкий резной лист изумрудного оттенка, напоминающий рукколу, а на нём что-то плотное и тугое удивительного терракотового цвета, усеянное крохотными крупинками тмина и горошинками душистой горчицы, затем какие-то сливочные спиральки, а поверх всего этого — майская зелень ростков пророщенной пшеницы.
— Ну что ж, — потянула носом моя бывшая. — Я не знаю, как выглядит валенсийский танец в апельсиновой роще, но я единственная, кто отведает его на вкус. — И она погрузилась в размышления о сочетании вкусовых оттенков своего блюда.
Я перевёл взгляд на содержимое своей тарелки.
— Да, — остро кивнул я всему тому, что там увидел. — «Воспоминания о саде в Эттене». Ох уж эти воспоминания…
В сливочно-золотистом густом бульоне возлежали четыре валика цвета густой сметаны. По форме они напоминали семена тыквы. Между ними ярко-розовыми завитками плавали сочные креветки и дольки помидорок черри, и всё это было посыпано зеленью петрушки. Я втянул носом аромат, исходивший от моего блюда, и у меня закружилась голова. Я вдруг ощутил себя бредущим по дороге, покрытой хрустящим оранжевым песком, забивающимся в мои сандалии. Я изредка поднимал глаза к тёмно-голубому небу без единого облака, вдыхал аромат роз, ирисов и жасмина и понимал, как огромен этот мир и как мал в нём я. Мне стало немного печально. Я вздохнул, длинно и прерывисто, словно проплакал всю ночь, и начал есть. Проглотив несколько кусочков, я почувствовал, что, действительно, плачу. «Не может быть», — подумал я и на всякий случай прикоснулся кончиками пальцев к ресницам. Мои глаза и правда были мокрыми от слёз. Я растерянно посмотрел на мою бывшую и кошку. Они тоже плакали. Тихо и счастливо.
— Что происходит? — шёпотом спросил я мою бывшую.
— Чудо, — ответила она.
— Чудо? — мотнул я головой. — Какое чудо?
— А ты что, не допускаешь, что чудо может произойти на кухне, в руках гениального повара? — почему-то разозлилась она. — То, что ты только что попробовал, это целый мир, красиво выложенный на твоей тарелке, преподнесённый тебе в дар как самому дорогому человеку. То, что ты попробовал, — приглашение к любви. Неужели ты этого так и не понял?
Она всегда умела говорить. Обо всём. Я, если честно, никогда не думал о кулинарии в подобном разрезе. Нет, мне очень нравилось готовить, мне даже кажется, что я и вовсе неплохо готовлю, однако мне и в голову не могло прийти, что всё это может стать какой-то жизненной философией, чем-то большим, чем просто переработкой продуктов для более комфортного и полезного их поглощения.
— У этого ребёнка определённый талант, — сказала Шарльазнавур, вылизав тарелку до отражения в ней фиолетового анемона. — Никак не пойму, почему отец так критично к нему настроен?
— Понятия не имею, — ответил я на вопрос, который кошка задавала, скорее всего, не мне, потому что странно отреагировала на мой ответ. Она посмотрела на меня, словно впервые увидела.
— Может быть, ему не нравится, что сын широко шагает, — пожала плечом моя бывшая, — боится, что тот штаны порвёт. Как и он когда-то.
— Кто? — удивился я.
— Отец, — буднично сказала моя бывшая.
— Откуда ты…
В это время у нашего стола появился мальчик. Внезапно, как птица на подоконнике.
— Готов выслушать всё, что вы мне скажете, — склонил он красивую голову и зарделся.
Вдруг моя бывшая поднялась с места, протянула руку и коснулась пальцами тёмных волос мальчика, слегка вздрогнувшего под этим прикосновением. Потом она улыбнулась, торжественно и печально, и тихим и каким-то долгим, как стебель бамбука, голосом заговорила:
Неужто музе не хватает темы,
Когда ты можешь столько подарить
  Чудесных дум, которые не все мы
Достойны на бумаге повторить.
И, если я порой чего-то стою,
  Благодари себя же самого.
  Тот поражен душевной немотою,
Кто в честь твою не скажет ничего.
Для нас ты будешь музою десятой
И в десять раз прекрасней остальных,
Чтобы стихи, рожденные когда-то,
Мог пережить тобой внушенный стих.
Пусть будущие славят поколенья
Нас за труды, тебя — за вдохновенье.*
Не знаю, сколько времени продолжалось молчание. Кажется, я тоже встал рядом. Кажется, я даже подошёл к мальчику и что-то сказал ему. Должно быть, что-то очень важное для него, потому что он ответил мне удивительной улыбкой и странно низким поклоном. А потом, кажется, моя бывшая посмотрела на меня, как на вершину снежной горы, далёкую и сверкающую, а кошка прикрыла свои ореховые глаза, и её лицо — именно! — вдруг стало отражением лица Феи Драже из балета «Щелкунчик», который я смотрел в состоянии полной отрешённости пару лет назад по телевизору в два часа ночи на кухне с бутылкой «Пилзнера» в руке. Не могу понять, что на меня нашло. А самое главное, не могу понять, как я всё это так и не смог толком запомнить! Я словно из тумана доставал отрывки смутных воспоминаний, и они казались молочными и грустными, словно я отрывал их от чего-то дышащего, живого, страдающего.
— Господи, что же всё-таки понамешано в твоей голове? — тихо спросила меня моя бывшая, когда мы сидели в плетёных креслах на просторной веранде гостевого дома у подножия одного из холмов. Мы решили остановиться на ночь в «Тихой Заводи» и продолжить наше путешествие утром, сразу после завтрака. Должно быть, это решение мы принимали там же, в «Пустоши и тачке», потому что я этого совсем не помнил. — То ты пугаешь своей одноклеточностью и вопиющей простотой, то уводишь на дно такого омута, что выбраться оттуда тяжелее, чем из мутной трясины.
У меня страшно болела голова. Я прикоснулся к своему виску, почти так же, как это сделала моя бывшая там, в кафе, с мальчиком. Висок ошпарил меня, словно кипящий котёл.
— Я не могу понять, что на меня нашло. А самое главное, не могу понять, как я всё это так и не смог толком запомнить.
— Может, и хорошо, что так и не смог запомнить?
— А как же обогащение опыта? Я же, вроде как, должен чему-то учиться, даже в таких вот непростых условиях. Особенно в таких вот непростых условиях.
— Не переживай, — отмахнулась моя бывшая от назойливого мотылька, начавшего над её головой свой бестолковый ночной танец. — Твой опыт останется при тебе.
— Что хоть я ему сказал, мальчику? — повернулся я к моей бывшей.
Она улыбнулась и повернулась ко мне.
— То, что нужно. То, что давным-давно должен был сказать ему его отец.
Я хмыкнул, как моя кошка.
— Определённо?
— Определённо.
— А где Шарльазнавур?
Моя бывшая выпрямилась в кресле, повертела головой и уставилась на меня.
— Понятия не имею.
Кошка никогда не оставляла нас. Никогда. Даже если ей нужно было отбыть на некоторое время по своим непонятным кошачьим делам, она обязательно предупреждала.
— Ты ведь свободная кошка, — как-то сказал я ей.
— Так ведь вы — несвободные люди, — хмыкнула она в ответ, как моя бывшая.
А тут вдруг раз — и её нет. Мы обыскали дом, заглянули в чулан под лестницей, где хранилось всё для уборки и было темно и душно, обшарили сад, перетрясли сливу и вишню, переворошили сирень. Шарльазнавур нигде не было.
— А может, она ушла? — ужаснулся я и присел на ступеньку веранды.
— Не может, — жёстко сказала моя бывшая и присела рядом со мной. — Не сейчас.
— Почему ты так думаешь?
— Не знаю. Но знаю, где мы ещё не искали.
Она резко поднялась и зашагала к калитке.
— Исключено, — крикнул я ей вдогонку, но всё-таки последовал за ней. — Она никогда бы не вышла за пределы дома, не предупредив.
— Она и к тебе домой пришла, не предупредив, не помнишь?
Да уж, с этим не поспорить. Моя бывшая гораздо больше понимала мою кошку, поэтому я доверился её предчувствию. Мы шагали рядом по тихой улице. Изрядно потемнело. Зажглись фонари, и свет из окон домов напоминал о тепле, уюте и бесстрашии тех, кто сейчас находился по ту сторону опущенных штор.
— Ты куда?
— К дому мальчика.
— Зачем?
— Там наша кошка.
— Откуда ты знаешь?
— Какая разница — откуда, главное — знаю!
— Хорошо, хорошо, только не злись.
Мы обогнули пруд, над тёмной водой которого разносилось нестройное пение грустных лягушек, уставших от слепящего солнечного света, и сверчков, призывающих на землю сны. В доме, где проживало семейство мальчика, было темно и тихо.
— И что дальше? — спросил я мою бывшую, подперев руками бока.
— Родители ещё в кафе, заканчивают работу, — ничуть не смущаясь, проговорила моя бывшая. — А вот где этот странный космический ребёнок?
— На крыше, — почему-то сказал я. Вернее, даже не я, а кто-то внутри меня, кто всегда вмешивался в самый неподходящий момент.
— С чего это ты взял? — недоверчиво посмотрела на меня моя бывшая.
— Не знаю, — пожал плечом я. — Просто когда я смотрю на такие вот домики, то думаю, что, если бы жил здесь, то разбил бы на крыше свой маленький сад с большими кадками какой-нибудь жимолости и гортензий, поставил бы лёгкий пластиковый стол, подперев его ножки кирпичами, и пару шезлонгов. А ещё припрятал бы огромный прозрачный зонт, чтобы видеть, как тучи выворачиваются наизнанку, изливаясь дождём. Там бы я рисовал пейзажи, писал бы дольники и читал бы Чехова и Мураками. Тогда, наверное, я бы мало чем отличался от этого мальчика.
— Да ты, откровенно говоря, и сейчас не особенно от него отличаешься, — немного помолчав, сказала моя бывшая. — Я это ещё в «Пустоши и тачке» заметила.
— Да что хоть там произошло, в «Пустоши и тачке»?
— Тише! — зашипела моя бывшая и, согнув колени, засеменила к другому концу дома. Я, согнув колени, засеменил тоже.
Обойдя дом, мы остановились у старой ветлы, разросшейся словно разодранное по краям гигантское зелёное одеяло, которое забыли снять с верёвки и унести домой лет двести назад. Над нами навис угол карниза, а над ним слышались приглушённые голоса.
— Он на крыше, — сказала моя бывшая и улыбнулась мне счастливой улыбкой. — Смотри, под ветлой два твоих шезлонга.
— Мои бы стояли там, — я ткнул пальцем в небо.
— Думаю, что и там они стоят. А здесь — специально для нас. Присядем?
— Давай.
Мы тихонько, избегая резких движений, уселись под ветлой в старые, но добротные шезлонги.
— Слушай, — поёжился я. — Есть в этом что-то неправильное.
— В чём? — посмотрела на меня моя бывшая.
— Ну, в том, что мы тут собираемся сидеть и подслушивать.
— Да. Что-то неправильное в этом определённо есть, — согласилась она.
— Определённо, — согласился я.
— Однако я никуда отсюда не пойду без Шарльазнавур.
— И я.
Так и решили. Хотя ощущение неправомерности нашего пребывания в шезлонгах под ветлой очень долго меня не покидало. Но остаться стоило. Определённо. Причина первая: этот юный хитрец всё давным-давно понял про нашу кошку. Выяснилось, что он с первого взгляда разрешил её загадку. Может, потому что он, как и моя бывшая, гораздо в большей степени кошка, чем я? Причина вторая: интересно, когда о себе рассказывает подросток, а не его родители. Вдвойне интересно, что подросток и сам не знает, что его рассказ слушают. Люди. Не кошки.
— Я просто заболел импрессионистами, — доносился с крыши мягкий, тёплый голос мальчика. Таким я его ещё не слышал. — Мне было десять лет, и все смеялись надо мной. В школе начались первые любовные истории, все носились с прыщами и свиданьями, а я не мог насмотреться на «Девушку с цветами» Хоакина Сорольи. Я раздобыл репродукцию, выклянчил её у учителя рисования, сам сколотил рамку и повесил у себя над кроватью. Я боялся дышать рядом с ней. Мне казалось, что она закроет глаза и не захочет меня видеть, если я не почищу зубы или не выглажу рубашку. Это было дико и странно для тех, кто спорил на щелбан, кого поцелует самая популярная девочка из четвёртого класса.
— А ты не хотел, чтобы тебя целовала самая популярная девочка из четвёртого класса?
Мы подались вперёд. Это был голос Шарльазнавур.
— Посмотри на меня, — вдруг странным голосом попросил мальчик.
— Я смотрю на тебя. Во все глаза. С первой минуты нашей встречи.
— Ну и что ты обо мне скажешь?
Густое, тайное молчание, которое может родиться только на дне кошачьих зрачков.
— Ты не любишь целовать популярных девочек. Но почему? Что ты вообще об этом знаешь?
— Кое-что знаю.
— Если бы я была любопытной, как все люди, я бы… Кого я обманываю! Кошки значительно любопытней, чем все люди, хотя и мудрее. Не пойму, как это в нас сочетается… Так что ты знаешь об этом?
Трепетное, прозрачное молчание, которое может родиться только на дне юной человеческой души.
— Она училась живописи в художественной школе. Она ходила туда три раза в неделю: понедельник, вторник и пятницу. Ей было тринадцать лет. Она была на голову выше меня, с длинными руками и ногами, с лицом, похожим на лепесток тигровой лилии, таким же острым, длинным и рыжим. Её волосы лохматой шапкой лежали на верхушке головы, как орлиное гнездо на вершине скалы. Она говорила сама с собой так же, как с окружающим миром: громко, ярко, странно. Она мне казалась самой прекрасной на свете.
— Казалась? А теперь — нет?
— А теперь… Её — нет.
— Кошки любопытны, ты должен всегда держать это в своих мыслях.
— Я держу.
— Вот и хорошо.
— Она заметила меня, когда я глазел на неё из окна своего класса. Он на первом этаже моей школы, и из него хорошо просматривается сквер, по которому она ходила на занятия три раза в неделю…
— Понедельник, вторник и пятницу.
— Да. Она остановилась и помахала мне рукой. Я сначала не понял, что это — мне, но, сообразив, ответил. Правда, махнул я ей как-то… неправильно.
— Это как — неправильно? Как вообще можно махнуть неправильно?
— Спроси у птиц, что значит махнуть неправильно и к чему это может привести.
— При случае обязательно спрошу. Ну и к чему же привело твоё неправильное махание?
— К её скорби.
— Прости?
— К её скорби, говорю. Она сама мне так сказала, когда вплотную подошла к окну.
— Так и сказала?
— Именно. Сказала, что скорбь по мне сразила её наповал и ей просто необходимо со мной поговорить. Я выпрыгнул из окна и пошёл за ней.
— У нас, кошек, несмотря на всю необъятность натуры, есть одно полезное чувство: чувство самосохранения. Мне казалось, что оно присуще и людям, несмотря на всю ограниченность их сущности.
— Оно совершенно присуще и мне. Именно оно и подсказало мне, что я буду целее, если пойду с этой странной, самой прекрасной на свете девочкой. Так я сохранил пусть и ограниченную, но свою сущность. Она помогла мне её сохранить.
— Она очень похожа на кошку.
— Да… И правда очень похожа.
— А почему она скорбела по тебе?
— Потому что я больше похож на неё, чем на тех, кто мельтешил в окне за моей спиной. А тем, кто больше похож на неё, всегда доставалось от тех, кто мельтешил в окне за моей спиной. Это было совершенной правдой. Когда она посмотрела на меня, у неё вдруг заболели корни волос. Они всегда у неё болели, когда её разрывала скорбь. Поэтому она их отрезала. Сама. Ночью.
— Восхитительно.
— И я так думаю. Ни одна популярная девочка не пошла бы на такое.
— Даже под страхом смерти. Даже под страхом смерти близкого человека.
— Думаю, да. Она привела меня в художественный класс, где пока никого не было. Ей нравилось приходить раньше других, пока не начиналась человеческая суета и пространство не становилось тугим и потным, как в спортивном зале. О, это тугое и потное пространство! Как она верно это подметила! Почему большинство людей тугое и потное пространство спортивных залов считает надёжным поставщиком здоровых тел и душ?
— Обыкновенный человеческий стереотип. Сколько их ещё!
— Точно. Обыкновенный. Обыкновеннее вряд ли что можно придумать. Она показала мне свою работу. Ещё незаконченную. Она копировала репродукцию с картины Ван Гога «Пустошь и тачка».
— Так называется кафе твоих родителей.
— Да. Эта картина — воплощение одиночества. Так она мне сказала. Я всмотрелся в картину и понял, что девочка права. Но потом она сказала, что так было до встречи со мной, потому что теперь «пустошь» — она, а «тачка» — я, и что теперь название этой картины можно читать как «Пустошьитачка».
— В одно слово.
— Да.
— Как моё имя.
— Да. И эта картина теперь — не воплощение одиночества, а первый шаг — от него. А потом она показала мне альбомы с репродукциями Хоакина Сорольи, его свет... Эмиля Бернара, его странную «Мадлен у дерева любви»... Макса Либермана, его «Дюны в Нордвике»... Пьера Боннара, его мимозу... А потом ещё. И ещё. И я понял, что единственный исход из этого мира тугого и потного пространства — вот он, мир импрессионистов, их постоянное движение образов, впечатлений, их живая фантазия, трепетное сочетание видимого и запечатлённого.
— И ты ушёл к ним.
— Ушёл. Настолько, что мне стало всё равно, что думают обо мне не только мои одноклассники, но и мои родители.
— Это плохо. Нельзя куда-то так уходить.
— И об этом мне говорит кошка…
— А кто тебе об этом скажет, как не кошка? Ты, когда уходил, разве не понимал, что все импрессионисты с их дрожащим светом и так далее… Мне с трудом даются человеческие слова, они бывают крайне однозначными для такого неоднозначного существа, как кошка. Так вот, ты разве не понимал, что все твои импрессионисты — порождение этого мира? Мира тугого и потного пространства? Как бы тебе ни хотелось это не принимать, принять это необходимо. Принять и сказать «спасибо». Даже Ван Гог это принял. Не сразу, правда.
— Сейчас я это понимаю. И принимаю. Не будь этого тугого и потного пространства, вряд ли Соролья увидел бы такой воздух и такой свет. Но я тогда был маленьким и немного грустным. А грусть иногда не очень удачно шутит с маленькими детьми. Правда, скоро всё стало на свои места. Семья девочки уехала из наших мест куда-то страшно далеко. Мы даже не успели толком попрощаться. Она оставила для меня альбомы репродукций и законченную копию «Пустоши и тачки». Я был раздавлен тогда. Почти перестал разговаривать с родителями, которые именно в это время приобрели кафе и занялись его обустройством. Им, в общем, некогда было вдаваться в подробности моего молчаливого настроения. Может, потому, что я в принципе никогда не был говорливым. Я попробовал тогда заняться живописью, однако из-под моей кисти всё выходило плоским, статичным, тусклым и печальным. Даже солнце. Но потом в моей жизни произошло удивительное событие. Встреча. Нет, наверное, каждая встреча по-своему удивительна. Но то, что случилось со мной тогда… — мальчик затих, и мне показалось, что он закрыл глаза и улыбнулся космической улыбкой.
— Знаешь, что? — потянулась кошка. — Давай о встрече ты расскажешь позже, когда будешь тратить поменьше времени на свою космическую улыбку. Расскажи, что с тобой стало после этой встречи.
— Хорошо, — как-то с облегчением согласился мальчик. — Однажды я всматривался в репродукцию Гюстава Кайботта «Камиль Дюарель в парке», и мне вдруг показалось, что клумбы на заднем фоне очень напоминают кулинарное блюдо. Я пока ещё не осознал какое. Наверное, просто потому, что такого ещё не существовало. Я добыл все ингредиенты, которые, по моему мнению, были необходимы, и, глядя на картину, смастерил свой первый салат. Я так его и назвал «Камиль Дюарель в парке». Отец одобрил моё творение и спросил, что я туда добавил, но рецептура просто вылетела у меня из головы. Тогда он попросил меня приготовить его ещё раз. Я приготовил. Он попробовал. Вкус был совершенно иной, однако и его он тоже одобрил. Если бы он тщательно не записал рецепт, я утерял бы его снова. Он спросил меня, что я ещё могу приготовить. Я задумался, а потом сказал: «Женский портрет» Ловиса Коринта, «Морской пейзаж с большим небом» Эжена Будена, «Регату в Конкарно» Поля Синьяка и ещё кое-что… Отец посмотрел на меня как на потерпевшего и попросил принести поваренную книгу, где были бы записаны все эти рецепты. Я принёс ему альбом импрессионистов. «Ты, что же, просто смотришь на картины и готовишь?» — спросил он меня. «Да, — ответил я. — А как по-другому?» — «А где рецептура, количество ингредиентов для вкусового баланса?» — опять спросил он. — «А зачем? — ответил я. — Разве это так важно?» — «Спроси у строителя, важен ли ему рецепт раствора, когда он кладёт кирпич при постройке нового дома!» — рассердился отец и больше ничего мне не сказал. Правда, он всё же заметил моё дикое увлечение кухней. Я мог что-то сделать из ничего, но так и не сказать из чего это что-то сделано.
— То есть сегодня мы, я и мои люди, серьёзно рисковали, когда пошли у тебя на поводу?
— С обывательской точки зрения — да.
— А кто тебе сказал, что мы не обыватели?
— Твои глаза.
— Подхалим. Ну что ж, оставим всё на твоей совести, хотя, откровенно говоря, «Японский мостик» удался на славу. Из чего это приготовлено, думаю, спрашивать не имеет смысла.
— Никакого.
— Тогда расскажи, как кафе твоего отца стало носить имя одной из картин Ван Гога.
— Ну… если быть точнее, имя копии с копии картины Ван Гога.
— А это принципиально?
— Определённо.
— Ох уж эта определённость!
— Именно с этим блюдом… то есть, с картиной Ван Гога «Пустошь и тачка», которую я хотел взять за основу блюда, произошёл казус. Она, вернее, оно мне не давалось. Никак! Я раскрывал перед собой альбом с репродукциями, тот самый, по которому готовил всё остальное, всматривался, внюхивался — бесполезно. И только когда взял в руки работу моей уехавшей подруги, в голове вдруг щёлкнуло, а в сердце вдруг ёкнуло.
— И произошло чудо?
— И произошло чудо. Я понёс это чудо на пробу маме, не отцу. Не знаю почему. Не спрашивай. После каждой ложки она долго молчала, потом склонила голову к плечу. Вот так… — должно быть, в этот момент он склонил голову к плечу, как сделала тогда его мама, — и сказала, что назовёт в честь этого блюда кафе.
— Так просто?
— Не совсем. Когда она узнала название блюда, открыла глаза. Вот так… — должно быть, в этот момент он открыл глаза так, как сделала тогда его мама. — Но она мне пообещала. Потом был долгий разговор с отцом. Он-то хотел, чтобы наше заведение называлось как-то броско, ярко и загадочно. А тут «Пустошь и тачка». Когда он узнал, что легло в основу этого названия, рассердился и обвинил маму в том, что она потакает моему нездоровому увлечению «неорганизованной, а значит, опасной кухней». И всё же маме удалось убедить его, не знаю, как, но это единственное, что останется в кафе от моей блажи. Так он сказал. С тех пор я время от времени помогаю родителям в кафе. Правда, большей частью в мойке и при сервировке столов к каким-нибудь праздникам. К плите он меня почти не подпускает.
— Как же он позволил тебе приготовить ужин нам?
— Он не смог отказать посетителям.
— Почему ты не попросил об этом кого-нибудь раньше? Насколько я успела понять, кафе твоего отца редко пустует.
— Я не знаю, правда. Может, и стоило попробовать. Я и сам додумался об этом, только когда вас увидел. Тебя и твоих людей.
— Нужно же с чего-то начать. В данном случае — с кого-то.
— Я рад, что начал именно с вас. Надо сказать твоему человеку спасибо за отзыв, который он оставил на «Доске впечатлений» у входа.
— Ты что-нибудь писала на «Доске впечатлений» у входа? — тихо спросил я мою бывшую.
— Нет.
— А кто писал?
— Ты! Ты что, совсем ничего не помнишь? — сверкнула она на меня глазами.
— Я помню, как мы плакали над тарелками, а больше — ничего, — растерянно развёл я руками.
— Не надо ничего ему говорить, — отозвалась Шарльазнавур. — Я сама ему передам. Ну, мне пора.
— Уже? — было слышно, как мальчик встал с чего-то старого и скрипучего.
— Уже.
И на нас, притаившихся под ветвями старой ветлы, мгновенно и грациозно, как майская молния, прыгнула Шарльазнавур, не снимая с лица — именно! — ухмылки седого мудреца. Мы вскрикнули, завозились, как ежи в норе, а потом замерли, потому что яд стыда при полном отсутствии движения не так интенсивно распространяется по организму.
— Ты так думаешь? — заглянула мне в глаза своим беспощадным ореховым взглядом кошка. — Я бы этого не утверждала. Сколько же времени вы здесь сидите и нас подслушиваете?
Всё, что я мог сейчас делать, так это смотреть на раскрасневшееся испуганное лицо мальчика и понимать, что вторгся в такую приватность, которую все мальчики не прячут разве только от кошек.
— Не сердись на них, — сказала кошка, развалившись на моих руках. — Они ведь просто люди. Хотя и неплохие.
Мальчик несмело улыбнулся, а потом тихо спросил:
— Хотите кофе?
«Это он, наверное, из вежливости», — подумал я.
— Не думаю, — ответила мне моя бывшая.
— Нет, правда, хотите кофе? — уже громче переспросил мальчик.
Мы согласились. Он легко спрыгнул с крыши и провёл нас в дом. Тот был тёплым, уютным, но каким-то грустным. Кухня зелёным островком качалась в левой стороне дома, отгороженная от гостиной тяжёлой портьерой малинового цвета. Мы сели за стол, покрытый ситцевой нежно-салатовой скатертью. От смущения я почти не поднимал взгляд. Так и смотрел то на свои ноги, то на свои руки. Кошку мы посадили на табурет рядом с буфетом. Она вильнула хвостом, подломила лапки и затихла, прикрыв ореховые глаза. Внутри неловкого молчания мальчик нещадно гремел туркой, нарочито долго засыпал в неё кофе, звонко ударял по медным бокам столовой ложкой и делал всё возможное, чтобы избавить нас от необходимости просить прощения за свою бестактность.
— Посмотри-ка на эту фотографию, — вдруг сказала моя бывшая и ткнула пальцем в стену поверх моей головы.
Надо мной почти до самого потолка располагались фоторамки разной величины и формы: от обычных деревянных прямоугольников до розовых пластмассовых сердечек. А в них — снимки великого множества людей: старых, молодых, строгих, смеющихся, с хозяевами дома, без них. В одну из рамок и тыкала пальцем моя бывшая. В ней была фотография мальчика, который осторожно обнимал за плечи молодую женщину, улыбающуюся прозрачной, почти призрачной улыбкой. На ней была красная куртка и жёлтые сапоги. В руке она держала сложенный зонт. Её глаза под тонкими длинными бровями словно жалели того, кто делал эту фотографию, того, кто стоял рядом с ней, и того, кто будет поднимать на неё свой взгляд. Как я сейчас.
— Силы небесные… — мне стало душно.
— Вот и именно, — качнула головой моя бывшая. — Это же кукла, которую подарил тебе Жираф.
— Этого не может быть…
— Как же не может, когда вот…
— А Жираф мог знать эту женщину?
— Жираф мог знать кого угодно. Я тебя успокоила?
— Нет.
— Кофе готов, — улыбнулся мальчик неловкой улыбкой. Он разлил удивительно ароматный напиток в маленькие фаянсовые чашки и поставил перед нами. Сам сел рядом с кошкой на низкую скамью, двумя руками сжимая высокий стакан с ромашковым чаем.
— Как называется этот кофе? — скрывая дрожь в голосе, спросила моя бывшая.
— Никак, — пожал плечом мальчик. — Просто кофе.
— Какая интересная у вас стена, — попытался хмыкнуть я. — Просто фотогалерея.
— Да, — качнул головой мальчик и сделал глоток своего чая. — Здесь очень хорошие люди. Каждый раз смотрю на эту стену и понимаю, что в мире очень много хороших людей.
— Душу греет. Определённо, — сказал я и тоже сделал глоток. Кофе оказался отменным.
— Ещё как греет.
— А вот женщина в красной куртке, — осторожно спросила моя бывшая. — Интересное у неё лицо.
Мальчик прикрыл глаза и озарил кухню космической улыбкой.
— Эта женщина в красной куртке… — произнёс он и затих. Надолго. Мы не смели ни окликнуть его, ни шевельнуться. Этого не смело всё, что окружало нас: ни лёгкий ветер, едва заметно колыхавший прозрачную занавеску, ни вдруг замершие настенные часы, ни иволга, за секунду до этого о чём-то спорившая с орешником под окном. Что-то происходило сейчас за закрытыми веками длинных глаз, что-то случалось теперь за высоким лбом под вздрагивающей чёлкой. — Эта женщина… — встрепенулся он так же внезапно, как и замер. — Если бы я не сфотографировался с ней, то, скорей всего, решил бы, что всё это мне просто приснилось.
— Ты когда с ней познакомился? — спросил я.
— Да я и не знакомился с ней вовсе, — почему-то округлил свои длинные глаза мальчик. — Я даже представить себе не могу, как с ней можно познакомиться.
— В смысле? — в свою очередь округлила глаза моя бывшая.
— Ну… даже не знаю… — мальчик поставил высокий стакан с недопитым чаем на стол. — Есть такие люди, с которыми знакомиться нельзя… Как бы это попроще-то… Уж очень слово это — «знакомиться» — какое-то не подходящее. Она просто пришла, просто заказала кофе…
— Ты ничего не предложил ей из своего «традиционного меню»? — спросил я.
— Нет, — качнул головой мальчик. — Тогда ещё не было моего традиционного меню. Тогда ещё и названия «Пустошь и тачка» не было, потому что всё началось с неё… Эта красная куртка, которая, пожалуй, ей была мала: уж слишком короткие рукава. Жёлтые резиновые сапоги. Зонт. Большой зонт, больше напоминающий посох. И глаза…
— …Переполненные жалостью к этому миру, — перебил его я.
— Именно! — оживился мальчик. — Вы это тоже заметили?
— Сразу, как только увидел её.
— Ты сейчас о кукле или о женщине? — шепнула мне моя бывшая.
— А есть разница? — шёпотом ответил я.
— Как только она села за столик, кстати, тот же самый, за котором ужинали вы, я сразу же понял, что она пришла именно ко мне, что она знает меня, а я знаю её. Я принёс ей кофе, а она попросила меня устроить её на пару дней в Тихой Заводи. Один из гостевых домиков был свободным, правда расположение его было не очень. Почти у самой дороги. Это ничего, сказала она. Это совсем неважно. Она и правда пробыла у нас пару дней. Но я этого никогда не забуду. Отец сказал, что она очень напоминает болотную кочку.
— Серьёзно? — расстроился я.
— Да вы не думайте, — махнул рукой мальчик и улыбнулся. — Из уст отца это самый бесспорный комплимент. Болотная кочка выглядит молодой, зелёной, а по сути она — кусок земли, который вынесет всё и всех, кто когда-нибудь воспользуется его помощью. Мудрее болотной кочки может быть только болото. Так говорит отец.
— Век живи… — повёл я плечом.
— Вечером того же дня она попросила меня показать мне окрестности Тихой Заводи. Родители не были против. Они обрадовались, что нашёлся хоть кто-то, кто вытащит меня с моей крыши от моих альбомов с репродукциями импрессионистов. Они и не знали, что в конечном итоге мы почти оба дня проведём на крыше её гостевого дома. Да, его расположение было у самой дороги, но по дороге ездили машины с разными людьми, у которых разные судьбы, а за дорогу садилось солнце. Этого было достаточно, чтобы наши разговоры уходили в сторону людей, судеб и солнца.
Как-то она меня спросила, почему я торчу над книгами импрессионистов, ничего не предлагая им взамен. Так и сказала: «Они, должно быть, столько тебе дают, раз ты не отходишь от них ни на шаг. Почему же ты им ничего не предлагаешь?» Сначала я и не понял вовсе, что она имеет в виду.
— Ну смотри, — сказала она мне. — Вот читаешь ты книгу, предположим, Мураками. А она начинается с того, что герой повествования слушает увертюру из оперы «Сорока–воровка» Россини или, скажем, Симфониетту Яначека. Неужели ты не почувствуешь в этом приглашение автора к дальнейшему развитию? Ведь вот же тебе даётся возможность глубже узнать характер персонажа без особого вмешательства автора! Не просто же так герой слушает именно эту музыку, правда? Так послушай и реши, почему он слушает именно её. А за компанию познакомься с такими великими людьми, как Россини и Яначек. А что делаешь ты?
А что делал я? Я смотрел на картины и пытался сделать то, что сделать никогда не смогу. Я никогда не смогу стать художником, потому что держать кисть в руках дано не всякому.
— Но ты же можешь стать художником немного по-другому, так? — улыбнулась она мне. — Просто попробуй посмотреть на те же картины немного под другим углом. Тебе столько всего предлагают и Ренуар, и Мане, и Соролья, и Ван Гог. Предложи и им что-нибудь в обмен на их щедрость.
— Какая же это тогда щедрость? — задумался я. — Щедрость — это когда ничего не требуют взамен.
— Только не в искусстве, — возразила она мне и почему-то звонко рассмеялась. — Искусство вообще коварная вещь. Его щедрость и бескорыстие очень относительны. Оно всегда требует отдачи. Всегда. Если ты увидел или услышал произведение искусства и оно от тебя ничего не потребовало, значит, это произведение чего угодно, но только не искусства. Завтра я уезжаю, а тебе даю задание. Сегодня же приди домой, открой твой альбом на любой странице и посмотри на картину, которая тебе выпадет, так, как не смотрел на неё ни разу.
Я пришёл домой, открыл альбом и…
— …Уткнулся носом в репродукцию Гюстава Кайботта «Камиль Дюарель в парке», — мурлыкнула кошка.
— Да, — качнул головой мальчик. — Ну а дальше вы всё знаете.
— Забавно, — качнул головой я.
— Правильно, — качнул головой мальчик. — Прошло не так много времени, приезжаете вы, и вот я уже готовлю вам кое-что из своего традиционного меню.
— А жизнь-то удалась, — хмыкнула моя бывшая, как кошка.
— Да, удалась, — почему-то загрустил мальчик. — Только мне кажется, что я сам совсем не приложил к этому руку. Если бы не та женщина в красной куртке и жёлтых сапогах, я бы так и тыкал мёртвой кистью в мёртвый холст. Если бы не вы, я так и не знал бы, как заявить отцу о своём давно уже существующем традиционном меню. Вот вы завтра уезжаете, а что делать мне дальше?
— Вот что я тебе скажу, — зевнула кошка, поднимаясь на лапки. — Когда мои прежние хозяева открыли передо мной входную дверь, чтобы закрыть её за моей спиной, я не поверила. Как же так! Меня, такую умную, такую толковую кошку и — на улицу?! Поэтому я села на порог и как ни в чём не бывало стала вылизывать свои замечательные крохотные лапки. Хозяева оценили этот мой ход совершенно по-иному. Они подумали, что я необыкновенно глупа. А я просто до последнего верила в их человечность. Тогда глава этого замечательного семейства посмотрел на меня с лаской людоеда и спросил:
— Ну что? Пути ясны да очи слепы? Ничего, я помогу.
И дал мне хорошего пинка под зад. Но именно тогда мои очи прозрели. Эти хозяева вели себя как злодеи, но только относительно всей нашей кошачьей братии, не по отношению ко мне лично. Лично мне они оказали неоценимую услугу — они дали мне хорошего пинка под зад. Я вылетела из ненужной двери и влетела в нужную. Считай, что ты вылетел из ненужной двери и влетел в нужную. Теперь и пути ясны и очи откроются. Именно теперь — ты сам. До этого момента — мы, с этого — ты сам. Это нормально.
— Совершенно, — улыбнулся мальчик. — А ты одна такая… говорящая?
— Ой, да слава Богу! — фыркнул я. — Ты только представь мир, где все кошки — говорящие!
— Идеальный, — ничуть не обиделась кошка. Наверное, подумала: что с меня взять? — Что же с тебя… — но посмотрела на меня с сожалением и благодарностью и замолчала.
— Нам пора, — сказала моя бывшая, поднимаясь из-за стола. — Завтра рано вставать.
— Я провожу вас, можно? — спросил мальчик.
— Если не проспишь, — улыбнулся я.
— Не просплю.
Придя в гостевой дом, мы все уснули, как только коснулись подушек.

Красная куртка, жёлтые сапоги

Дорога то поднималась в гору, то опускалась. И слева и справа простирались поля, на которых ещё час назад лежал густой туман. Из него, как из-под детского одеяла, время от времени выпадали тонкие берёзовые стволы, удивлённо раскинутые лапы лиственниц, высоковольтные вышки, скорее, похожие на сувенирные Эйфелевы башни. Мальчик принёс нам холщовую сумку «разных разностей, чтобы в дороге было веселей». Что он имел в виду, мы поняли только тогда, когда эту сумку вскрыли. Там мы обнаружили изобилие съестных припасов. Пирожки, вафли, изюм, нарезанная колечками домашняя колбаса, хлеб и большая бутылка топлёного молока.
— Это чтобы в дороге было веселей, — улыбнувшись, сказала моя бывшая, когда высунула свой нос из холщовой сумки. — Интересно, как он всё это обозначил? «Завтрак на траве»? Или, может, «Терраса кафе на площади Форум в Арле ночью»?
— Он это назвал «Разные разности», — ответил я и тоже улыбнулся. — Это картина с его собственным сюжетом.
До места назначения оставалось примерно часа полтора. На душе было светло, как на небе. Рядом сидела моя бывшая, потихоньку подпевая «Лунной реке» Синатры, на заднем сидении в своей, вернее, когда-то моей, но это уже не имело значения, тёмно-зелёной шапке дремала Шарльазнавур, а впереди уходила за горизонт дорога, гладкая и блестящая, как спина дельфина. Удивительно! Удивительно, что именно сейчас, в машине, я почувствовал, что прежней жизни уже нет. Совсем нет. Похоже, что её и не было. Было что-то, напоминающее наваждение, туманный, не всегда спокойный сон. Но всё это совсем не было жизнью. А жизнь началась именно сейчас, во время ритмичного постукивания моего большого пальца по рулевому колесу в унисон знаменитой песне и немного тоскливому поскуливанию моей бывшей (надо же, ведь сколько талантов носила в себе эта женщина, а вот пела она, как выяснилось, из рук вон плохо, просто безобразно), именно сейчас, когда по левую и правую руку проносились холмы, перелески и луга, которые неспешно топтали одинокие кони и коровы одной и той же масти, именно сейчас, когда я совершенно привык к тому, что не все кошки молчаливы и зачастую их появление на пороге сулит немало изменений в судьбе. В общем, я был счастлив. То есть я впервые мог сказать об этом определённо. Первые ужасы, первые пароксизмы беспомощности и совершенной растерянности, которые накрывали меня во время предыдущего приключения, улеглись. Я перестал дёргаться, проверять себя на адекватность восприятия реальности с помощью дедовского способа — щипков, жёстких, с вывертом и оттягом, угомонился и успокоился. Где уж мне было тогда думать о счастье, когда я блуждал в потёмках внезапно открывшейся правды об этом странном, страшном и прекрасном мире. Себя бы вспомнить! А сегодня я — определённо! — счастлив!
Моя бывшая задремала, обняв холщовую сумку, наполовину ею же и опустошённую.
— Слушай, — вдруг заговорила Шарльазнавур, — а что ты собираешься сказать той девчонке, когда найдёшь её?
— Ничего, — пожал плечом я.
— То есть как — ничего? — удивилась кошка. — Что-то же ты должен будешь ей сказать!
— Должен, — согласился я. — Но, убей Бог, пока не знаю что.
— Мой прежний хозяин, человек учёный, всегда серьёзно готовился к грядущему сложному разговору. Именно поэтому из всех сложных разговоров он выходил победителем.
— Твой первый хозяин, вероятно, и к твоему пинку под зад серьёзно готовился, — фыркнул я. — И потом, я не собираюсь выходить из нашего с ней разговора победителем. У меня задача совсем другая.
— Это верно, — потянулась кошка. Вместе с ней потянулся и её голос.
— А чего это ты своего хозяина стала часто поминать?
— Не знаю, умер, наверное.
— С ума ты что ли сошла! — ужаснулся я.
— И вовсе не сошла, — равнодушно ответила Шарльазнавур. — Когда с кошкиного языка часто слетает чьё-то имя, значит, что-то с этим кем-то не так.
— «Что-то не так» вовсе не означает «умер, наверное».
— Может, и не означает, — зажмурилась кошка.
— Вот как теперь с тобой говорить? — спросил, немного помолчав, я. — Теперь я буду бояться, если ты вспомнишь меня или назовёшь по имени.
— Я никогда не назову тебя по имени, — ответила кошка. — Я хоть раз называла тебя по имени?
«И правда, — подумал я. — Ни разу с её появления в моей жизни Шарльазнавур не назвала меня по имени».
— И зачем мне тебя вспоминать, когда ты вот он, всё время рядом? Ты же не собираешься в ближайшее время дать мне под зад?
Я не собирался.
Мы подъехали к южной окраине города, когда на небе вовсю ворочались чудовищные дымчатые тучи. Воздух стал дремучим, вязким, словно патока. Хотелось его распороть, как целлофановый пакет, и вдохнуть полной грудью, нормальным человеческим вдохом, а не свистящими глотками задыхающейся на берегу рыбы.
— Смотри: придорожное кафе, — сказала моя бывшая, тыча пальцем в лобовое стекло, отмеченное первыми крупными каплями надвигающейся грозы.
— Побежали, — ответил я.
Мы выскочили из машины и вприпрыжку понеслись к кафе. Шарльазнавур смешно покачивала головой у меня под мышкой в такт моему галопу. Едва мы закрыли за собой стеклянную дверь, раздался страшный треск, и через секунду всё пространство за ней разжижилось, растворилось, потекло.
— Это мы вовремя, — сказала моя бывшая, занимая столик.
Мы огляделись. В кафе почти никого не было. По соседству устроился пожилой мужчина, напомнивший мне поседевшего сурка. Откинувшись на спинку плетёного стула, он прихлёбывал чай из большой белой кружки. Перед ним стояло блюдце с солёными крендельками, которые подают к пиву. Седой Сурок забрасывал их небольшой горсткой в рот, а затем прикладывался к кружке с чаем. Из кружки шёл аккуратный белёсый дымок, и, когда он поднимал её к лицу, дымок заволакивал его скулы и нос. Седой Сурок пофыркивал, мотал головой, довольно крякал в кулак и повторял всё сначала: крендельки, глоток горячего чая, довольное кряканье в кулак.
За стойкой не спеша протирал высокие стеклянные стаканы парень лет восемнадцати, который время от времени поглядывал на Седого Сурка и улыбался, покачивая тёмно-русой чёлкой.
— Эй, Ливингстон, обслужи-ка клиентов, — вдруг крикнул звонким голосом Седой Сурок парню за стойкой. Тот закинул на плечо полотенце и понёсся к нам, доставая из кармана длинного клетчатого фартука блокнот и карандаш.
— Ливингстон? — почему-то спросила меня моя бывшая.
— А что такого? — пожал плечом я.
— Простите, — посмотрела в глаза парню, склонившемуся над нашим столом, моя бывшая. — Вас, действительно, зовут Ливингстон? Вот прямо как того путешественника?
Ливингстон улыбнулся и качнул тёмно-русой чёлкой:
— Да нет. Так меня назвал отец. Вот он, кстати.
Седой Сурок оказался отцом Ливингстона. Всё-таки забавным иногда бывает человеческий мир.
— Что будете заказывать?
Мы втроём переглянулись. То есть, я, моя бывшая и моя кошка, которая в последнее время ни во что меня не ставила. При этих словах вспомнились «Японский мостик», «Валенсийский танец в апельсиновой роще» и «Воспоминания о саде в Эттене». Есть ли здесь, интересно, блюда с интригующими названиями? Судя по пытливому и уверенному взгляду Ливингстона, здесь таких блюд не было.
— А что вы нам посоветуете? — спросил я.
Ливингстон немного растерялся и глянул на отца. Седой Сурок развернулся к нам всем своим немного грузным телом и цокнул языком в сторону сына:
— А ещё хотел в Африку сбежать и умереть там от лихорадки…
Мы вытаращили глаза. Кошка — тоже, но вовремя опомнилась и спрятала мордочку в тёмно-зелёную шапку.
— Где же твоя расторопность, верность делу и доля здоровой самоуверенности? Дай-ка я.
Седой Сурок, покряхтывая, поднялся со стула и подошёл к нам, ласково отстранив Ливингстона.
— Итак, молодые люди, давайте попробуем ещё раз, — обратился он к нам. Глаза его искрились неподдельным счастьем. Наверное, таким же, какое испытывал всю дорогу я.
— С самого начала? — подняла бровь моя бывшая.
— С самого! — Седой Сурок склонился к нашему столику, как только что это проделал его незадачливый сын. — Что будете заказывать?
Моя бывшая подмигнула мне, и я снова спросил:
— А что вы нам посоветуете?
— Того, что я вам сейчас посоветую, нет ни в одном придорожном кафе как на южной, так и на всех остальных окраинах города. Такого картофельного гратена, как у нас, вы нигде не найдёте. Как только вы его проглотите — а вы его проглотите! — мы принесём вам чай со сливками и домашние булочки с творогом. А вашей кошке мы предложим хорошую порцию сметаны из топлёных сливок.
— Ох ты ж… Мяу, — сказала шокированная кошка. Я округлил глаза, но, похоже, ни Седой Сурок, ни Ливингстон её не поняли. Хотя как теперь верить! Мальчик-то из «Тихой Заводи» тоже сначала не подал виду, что с первой минуты разгадал нашу Шарльазнавур. Я всмотрелся в лица новых знакомых повнимательнее и успокоился. Нет, нашу кошку не расслышали. Точнее, расслышали только её «мяу». Ну и слава богу.
Обслужили нас молниеносно. Ливингстон расставлял тарелки с тихой улыбкой заговорщика, пока его отец наблюдал за ним из-за высокой столешницы барной стойки.
— Если вдруг что-то понадобится, смело зовите, — улыбнулся шире молодой человек.
— Так и позвать — «Ливингстон»? — уточнила моя бывшая.
— Так и зовите, — кивнул тот. — Если честно, то я на своё настоящее имя почти не отзываюсь. Отвык.
Ливингстон быстро поклонился и скрылся за дверью кухни.
Стихия за пределами уютного кафе бушевала не на шутку. За мутным стеклом едва виднелись постоянно меняющиеся силуэты мучимых ветром и ливнем деревьев. Это напоминало какой-то страшный ритуальный танец: таинственно, ужасно, завораживающе.
— Не смотри так на грозу за окном, — сказала Шарльазнавур, вылизав миску со сметаной. — А то не успеешь опомниться, как окажешься на улице и станешь таким вот деревом.
— Что за ерунда, — почему-то испугался я и опустил глаза на дно тарелки, где ещё лежали остатки гратена. Великолепного, надо сказать, гратена. Седой Сурок оказался прав.
— Что же мы будем делать дальше? — спросила моя бывшая таким тоном, как будто знала ответ на этот вопрос. Поэтому я, отложив вилку, перенаправил его обратно:
— Да, и что же мы будем делать дальше?
Она, вытерев рот салфеткой, откинулась на спинку плетёного стула.
— Я предлагаю переждать грозу здесь, а потом как бы невзначай спросить у Седого Сурка, как нам проехать по нужному адресу и не случалось ли в прошлом по нужному адресу какого-нибудь происшествия.
— Ты думаешь, что первый встреченный нами Седой Сурок знает о происшествии, которому без малого шесть лет?
— Городок небольшой, может, что-то и слышал. В любом случае, пока гроза не закончится, мы будем сидеть здесь.
— В любом.
Ливингстон принёс нам чай со сливками и булочки с творогом. Всё горячее и прелестное, как покой после бурных слёз.
— Как справляется мой головорез? — спросил подошедший к нам Седой Сурок, после того как Ливингстон, быстро поклонившись, снова исчез за дверями кухни.
— Головорез? — подняла бровь моя бывшая.
— Да это я так, по стариковской привычке, — откашлявшись, сказал Седой Сурок.
— Посидите с нами, — предложил я, отодвигая соседний стул. — Всё равно ведь нет никого, кроме нас. И, судя по тому, что гроза не собирается останавливаться, ещё долго никого не будет.
— Ошибаетесь, молодой человек, — прищурился Старый Сурок, но за стол сел. — Именно в грозу, в страшную грозу, когда вообще никого и ничего не ждёшь, кто-то всё-таки приходит и что-то всё-таки случается. Принцип неожиданности. Самый любимый принцип вселенной. Даже когда шквалистый ветер грозит выломать дверь моего кафе, я её никогда не запираю. Так и болтается туда–сюда, пока ветер не поймёт, что меня дразнить без толку. Любите музыку?
— Совсем неожиданный вопрос, — хмыкнул я. — Тот самый принцип?
— Тот самый, — улыбнулся Старый Сурок. — Ну так как, любите?
— Что-нибудь из Шарля Азнавура, пожалуйста.
— Без вопросов. Ливингстон!
Через пару минут в пустом кафе зазвучал дрожащий, нежный и тревожный голос.
— «Tu ;tais trop jolie», — вдруг запел таким же дрожащим, нежным и тревожным голосом Седой Сурок и почему-то посмотрел в ореховые глаза Шарльазнавур. Она зажмурилась и спрятала мордочку в тёмно-зелёную шапку. — Удивительная у вас кошка.
— О да, — качнул я головой. — До невозможности.
— Не знаю, что такое, но мне и правда хочется побеседовать с вами, молодые люди. И с вашей кошкой.
— С кошкой не надо, — улыбнулась моя бывшая. — Она уж если начнёт болтать, закончит только к полуночи.
Зрачки ореховых глаз опасно сузились.
— Прости, — шепнула ей моя бывшая. — Просто так надо.
— Знаете, в моей жизни однажды была уже такая вот непогода, — немного помолчав, тихо заговорил Седой Сурок. — Вот такая же. Страшная. Бесконечная. Невыносимая. Особенно невыносимая после целой череды счастливых лет. Совершенно безмятежных. И вот вдруг… Сначала погибли жена и дочка. Потом я загнал себя в такую чёрную дыру, что сам стал чёрным. Даже повеситься решил, чтобы всё в одночасье закончилось. И тут опять сработал принцип неожиданности. Тот человек, который должен был, по всем правилам и правам, меня доконать, и стал моим спасителем.
Кошка подняла голову. Мы с моей бывшей переглянулись. Нет, пока ничего подозрительного, кроме того, что всё это нам показалось подозрительно знакомым. Мы насторожились. А воздух в пустом кафе продолжал дрожать и вибрировать под влиянием нежного голоса французского шансонье.
— «Tu ;tais trop jolie», «Tu ;tais trop jolie» — снова повторил Седой Сурок, словно заклинание. Порывы ветра усилились, стёкла в оконных рамах задребезжали. — Думаете, почему я не ухожу домой? Почему торчу здесь, вместо того чтобы спрятаться от грозы за тёплые толстые стены дома?
— Потому что здесь Ливингстон, — сказала моя бывшая.
— Ну уж нет, — улыбаясь, замахал руками Седой Сурок. — Я жду свою дочь. Всегда в такую непогоду. А этот бродяга чувствует себя гораздо вольготнее в одиночестве. Его хлебом не корми, дай ощутить в крови брожение солёной воды всех на свете штормов, как у морского волка. Он с самого начала стремился в пропасть, чтобы потом из неё выбираться. Самостоятельно. Или умереть от лихорадки в какой-нибудь далёкой стране.
— Что за причуды? — мотнул головой я.
— Это не причуды, — ответил Седой Сурок. — Это вечное желание мериться силами с этим миром. Для кого-то такое поведение только ребячество, для него — стиль жизни.
— Опасный стиль, — повела плечами моя бывшая.
— Ничуть не опаснее, чем ваш, или мой, или вашей кошки.
— Да уж, — буркнула себе под нос Шарльазнавур. Я сверкнул на неё глазами, она сверкнула на меня своими.
— Когда дочь привела его в наш дом…
— То есть как — привела? — спросили мы с моей бывшей в один голос. Кошка подняла голову.
— Он ведь мне не родной, — улыбнулся Седой Суслик. — Я оттого говорю об этом без ложного сочувствия, не зажимая рот ладонью, что для него это не секрет. Он же всё помнит. Ему было тогда около двенадцати. По-моему, глупо делать из всего этого сентиментальную историю. Эй, Ливингстон! — вдруг крикнул Седой Суслик, развернувшись всем телом в сторону барной стойки. — Как я иногда тебя называю?
— Иногда — это когда? — донеслось с той стороны. Через мгновение к нам за стол подсел Ливингстон, вытирая руки подолом фартука. — Твоё «иногда» бывает» разным. Одно «иногда», когда ты посмотришь очередные сорок две минуты своего любимого исторического сериала. Тогда я у тебя «отщепенец», «гугенот» или «лорд Хулэган». Совсем другое, когда ты слегка переберёшь пива. Тогда я «лицо кузнечика», «сын крокодила» или «песчаная буря».
— А ты не обижаешься? — спросил я.
— На что? — не понял меня Ливингстон.
— Ну, на всяких там «отщепенцев» и «сыновей крокодила»?
— Вы серьёзно думаете, что на это можно обидеться?
— А нет?
— Нет. Определённо.
Моя бывшая хмыкнула, как моя кошка. Определённо.
— А если серьёзно, — сдержаннее произнёс Ливингстон, — то я этому человеку жизнью обязан.
— Да брось ты, — потрепал его по плечу Седой Сурок.
— И не подумаю. Это ведь ты дал мне возможность продолжать мечтать о путешествиях и смертельной лихорадке в какой-нибудь африканской стране. Одно дело — мечтать, другое — умирать на самом деле. Когда живёшь на грани, мечтаешь о куске сыра на ломте белого хлеба и о постели, в недрах которой не обитают колонии голодных клопов.
— Это ведь всё она, — тихими-тихими глазами посмотрел на сына Седой Сурок.
— Да, — едва заметно качнул головой Ливингстон и тоже посмотрел на отца тихими-тихими глазами.
— Кто — она? — осторожно спросила моя бывшая.
— Приёмная дочь, — ответил Седой Сурок.
— И дочь — приёмная?
— Сначала — дочь. Она вообще особенное существо. Всё, к чему она прикасается, становится немного чудом. И это вопреки всей её жизни до меня и со мной. Она ведь из детдома. Я захотел взять её в свой дом, когда ей минуло тринадцать. Не потому, что она привлекла меня своей неординарностью и всякими там талантами, хотя этого в ней было на пятерых с избытком. Я смалодушничал тогда. Она явилась мне точной копией моей погибшей дочери. Точной копией.
Мы с моей бывшей осторожно переглянулись.
— Я всё ещё был не в себе после той трагедии, а тут — она. Представляете? Я во что бы то ни стало захотел взять её к себе. Как портрет, как саму погибшую дочь. Эх, да что говорить… Наломал я дров. Чуть было не свихнулся, когда она стала смотреть на меня своими глазами. Не глазами моей дочери, а своими. Делать свои ошибки, говорить свои слова. В общем, в скором времени я превратил её жизнь в ту самую трагедию, которая отняла у меня родного ребёнка. Она убежала из дома. Я ведь только тогда и спохватился, когда обнаружил в её комнате записку, где было всего четыре слова: «Без меня тебе лучше». Я бросился её искать, как волк ищет похищенного человеком волчонка. Ей ведь некуда было идти. Зная её характер, я понимал, что в детдом она не вернётся. Потом выяснилось, что она добрела до одного из отделений полиции и зашла туда, просто чтобы согреться и попить чаю. Она была уставшей, напуганной и потерявшей доверие к людям. Правда, ненадолго. Её сердце слишком правильное, чтобы доверие навсегда покинуло его. Прошло больше четырёх дней с её исчезновения, и я понял, что потерял всё, что с её уходом из моей жизни ушла сама жизнь, которая превратилась в тоскливый отсчёт однообразных суток. Я таскался по городу, как голодный пёс в поисках хоть какого-нибудь пропитания. Я искал её и в центральных районах города и в самых отдалённых, ведь я не знал, куда занесёт её отчаяние. Я совсем не появлялся дома, потому что не мог переносить в нём даже воздуха, который стал для меня тяжелее цемента. А все думали, что «скрылся». Хотелось бы мне скрыться, да куда там! — Седой Сурок длинно и сипло вздохнул и замолчал. Мы его не торопили. За окном по-прежнему бушевала непогода, только теперь она казалась невыразительной и какой-то плоской, как музыка незадачливого тапёра за кадром немого кино. Седой Сурок потёр длинными сухими пальцами лоб и снова заговорил:
— Как уж я оказался на самой западной окраине города, до сих пор вспомнить не могу. Помню только полусожжённый сарай, а может, гараж… Помню, как проверял на прочность каждую вертикальную балку, каждый гвоздь и кусок арматуры, торчавший из стены. Снял ремень, сделал петлю… А дальше…
— Тебе обязательно рвать душу? — тихо спросил Ливингстон.
— Обязательно, — медленно качнул головой Седой Сурок. — Единственное, как я смогу отблагодарить Бога за то, что она всё ещё со мной, — это вот так вот рвать душу.
— Неправильная какая-то благодарность, — едва слышно заметил я.
— Благодарность не бывает правильной или неправильной, молодой человек. Каждый благодарит в той степени, в которой ему позволяет совесть. Моя совесть позволяет только это — рвать душу.
— Пойду приготовлю кофе, — сказал Ливингстон и отправился за барную стойку.
— Что же дальше? — спросила моя бывшая. Мне стало неловко, и я незаметно толкнул её пальцем в бок. Она даже не моргнула.
— Дальше за мной пришла полиция. Потом был суд, которого я дожидался в ненавистном доме. Однажды мне рассказали, что она несколько раз пыталась забрать заявление, которое написала библиотекарь приюта. Та ещё штука! Острая, длинная, как острога, сухая, словно из неё выпотрошили все кишки и вместе с ними душу. Хотя я, конечно, понимаю её. Она ненавидела меня. И правильно делала. Даже если бы моей девочке удалось уговорить её и заявление было бы отозвано, я бы сам написал на себя заявление и сам пришёл бы в суд с повинной.
Ливингстон, подошедший так неслышно, что даже Шарльазнавур не повела в его сторону ухом, расставил перед нами белые круглые с золотой каймой чашки, наполненные густым ароматным напитком.
— Попробуйте, — как-то грустно оживился Седой Сурок. — Так кофе может готовить только мой сын.
Кофе, действительно, был превосходным.
— Знаете, что можно назвать одним из чудес света? — вдруг спросил он нас после непродолжительного молчания. — Письма. Да-да. Письма, написанные авторучкой на тетрадном листе. Ещё чудесней, если эти письма пишет тот, кто, по всем законам справедливости, и не должен их писать. Вот этими письмами я и жил те два с половиной года, которые мне определил суд. Это были её письма. В них она жалела меня, успокаивала и уверяла, что не злится и очень скучает. Я рыдал над ними, как вдовец. А она писала, что, когда я выйду, у нас будет большая крепкая семья, что у меня теперь будет ещё сын, который ждёт – не дождётся встречи со мной, потому что уже любит.
— Мне тогда было лет двенадцать, — улыбнулся Ливингстон. — Я появился в приюте как раз в самый разгар её дела. Все так говорили — «её дело». Она тогда не жила в приюте, её к себе забрала библиотекарь, та самая, длинная и острая. Но сестра до позднего вечера пропадала у нас, таскалась с малышами, наблюдала за такими оболтусами, как я, помогала воспитателям. Как-то в марте она созвала нас, шестнадцать человек, в комнату отдыха, заперла дверь на ключ, села на подоконник и сказала:
— Если хотите, можете сидеть здесь и тухнуть — никто не заметит. Можете жрать друг друга с утра до вечера, если больше нечем заняться. Сегодня я насильно вас сюда притащила, я не открою дверь никому из вас до тех пор, пока не скажу, не покажу и не дам послушать всё, что принесла. А дальше — как хотите.
Мы, оголтелые, озлобленные, никому не нужные подростки, вытаращили на неё глаза и не могли ей ничего возразить. Нет, могли, конечно! Чего мы тогда не могли… Просто у каждого из нас возникло острое ощущение, что вот сейчас, здесь, ей мы просто не имеем права ничего возразить. И не потому, что она была старше каждого из нас — мы плевали на возраст, да и на всё остальное, в общем. Просто было в ней что-то особенное, что забивало обратно в горло тухлые слова и растворяло в мозгах тухлые мысли. Точнее не объяснить. Никто из нас не дёрнулся. Ни тогда, ни потом, когда эти наши «насильственные» посиделки превратились в ежедневную необходимость.
— Что это за посиделки были? — спросила моя бывшая.
— Да как сказать… — пожал плечами Ливингстон. — В тот знаменательный вечер она порола откровенную ерунду. Нам так казалось. Это сейчас я понимаю, какую нужно иметь смелость, даже откровенное безрассудство, чтобы нам, подранкам, втирать о детском восприятии мира Винсента Ван Гога, о лучезарности Хоакина Сорольи, о муках Шопена и терзаниях Бетховена. А потом о Памеле Трэверс, Туве Янссон, Габриэле Гарсиа Маркесе, Антоне Чехове, а потом снова о Рахманинове… О нём она вообще говорила, как о парне, от которого у неё крышу снесло. Именно так и говорила. Поэтому все эти гремучие, далёкие и странные, иногда совершенно непроизносимые имена в скором времени ложились в наши уши и сердца как нечто само собой разумеющееся. Так появился наш клуб «Благородных отщепенцев», где мы говорили о мире, который прежде казался нам далёким, странным, слишком чистоплотным, да и вообще лишним. У каждого из нас была своя мечта, никаким образом не связанная ни с приютом, ни с нашим нынешним существованием. Там мы могли говорить обо всём, что вдруг стало для нас значимым. Там мы читали, писали картины, стихи и песни. Там мы были чужаками для всех за пределами комнаты отдыха, но стали ближе друг другу, а главное, понятнее самим себе. Собирались мы по вторникам и пятницам в шесть часов вечера, и ничто, кроме, пожалуй, смерти, не могло нас заставить пропустить заседание. Это было чудом. Чудом.
— Скоро об этом клубе узнали обыватели нашего города, — потрепав сына по затылку, продолжил посветлевший Седой Сурок. — Многих ребят разобрали по домам. И чего бы таких не брать: они могли поддержать любую беседу и не ударить в грязь лицом. Здорово, когда подросток может поддержать любую беседу и не ударить в грязь лицом. Это ведь такая редкость.
— Но каждые вторник и пятницу в шесть часов вечера собирались все: и усыновлённые, и нет, — снова подхватил Ливингстон. — У меня тогда тоже появилась надежда, что, возможно, и мне удастся… что вдруг и я… Я как-то поделился этими мыслями с сестрой. Она сказала одно: «Не дёргайся». Хорошо, подумал я. Если она сказала не дёргаться, значит, дёргаться, действительно, бесполезно.
— Она откуда-то знала, что ты должен стать непременно моим сыном, — улыбнулся Седой Сурок. — Непременно моим. Что творилось у неё в голове? Что до сих пор в ней творится? Мне кажется, она всё знает лучше других. И как лучше для других! Может быть, поэтому с ней так спокойно… Я увидел их, едва вышел за ворота зоны: ей тогда только исполнилось восемнадцать, она была высокой, красивой молодой женщиной с удивительными глазами, жалеющими весь этот старый, больной мир, а этому сорванцу минуло пятнадцать. Никогда не забуду, как он протянул мне навстречу руки с растопыренными пальцами. Так делают маленькие дети или слепые люди. Эти растопыренные пальцы и оказались последней каплей. Я сел на асфальт и завыл. Сидел, раскачивался и выл, пока они не подняли меня и не вывели к автобусной остановке… А теперь я вот здесь, в этом придорожном кафе, которое, к слову, никто и никогда не называл «забегаловкой». Мы долго трудились, прежде чем оно стало нашим. И вот оно — наше. Кусочек дома, ведь вы заметили?
Мы, конечно, заметили. Седой Сурок замолчал. Молчали мы все. И даже непогода, которая ещё десять минут назад обещала раздавить крохотное придорожное кафе, как пустую арахисовую скорлупку. За окном заметно посветлело. Грозовая духота отползала куда-то за холмы, уступая место тишине и прохладе, которым я лично всегда удивлялся. Как и первому снегу. Как и первой листве. Словно всё это я видел впервые. Всегда.
— Почему вы решили, что она сюда придёт? — вдруг спросил я и сам испугался. Таким странным, неровным, похожим на уходящий клокочущий гром показался мне собственный голос. Со мной всегда так после грозы. Или долгого молчания. Со мной всегда — так.
Седой Сурок и Ливингстон переглянулись и передали друг другу улыбку.
— Она придёт, — покачал головой Седой Сурок. — Она всегда приходит. Ни разу не было такого, чтобы её ждали, а она не приходила.
Я посмотрел на мою бывшую. Она уставилась в окно. Ей невероятно шла задумчивость. Её застывшее лицо отражалось в мутном стекле и казалось мудрым, спокойным и древним, как наскальное изображение бизона. Скажи я ей это вслух, она бы фыркнула, назвала бы меня претенциозным или однобоким. Но я любил смотреть на неё — такую. Спокойную, мудрую и древнюю. Потом я посмотрел на Шарльазнавур. Она посапывала в тёмно-зелёной шапке, едва прядая ушами, что доказывало её совершенную боеготовность. Эти вечные кошачьи премудрости… Она всё слышала, всё понимала, а самое главное — всё знала. Потом я посмотрел в окно, в ту сторону, которую сканировал неподвижный взгляд моей бывшей. Деревья, несколько минут назад сгибавшиеся под порывами мощного ветра, как наложницы в гареме, стояли уставшие, измотанные, но несломленные. Асфальт отражал радугу и постепенно тающие фиолетовые облака. А со стороны дороги показался тонкий стремительно двигающийся силуэт в красной куртке и жёлтых сапогах. Над его головой раскачивался большой зонт, уже не нужный под светлеющим небом. Звякнул дверной колокольчик, и передо мной возникла Фрейя, та самая кукла, которую с горячей нежностью и отцовским трепетом передал мне с рук на руки Жираф, передо мной явилась та самая женщина с фотографии, по-родственному обнимавшая мальчика из Тихой заводи.
— Я же говорил, что она придёт, — сказал Седой Сурок, подходя к дочери и бережно целуя её в затылок. — Она всегда приходит.
Я ничему не удивлялся. Уже. Я просто смотрел в её глаза, переполненные любовью и жалостью ко всему и всем в этом послегрозовом мире, и с каждым мгновением мне всё отчётливее казалось, что пока она здесь — здесь всё будет в вечном порядке. С ней, действительно, очень спокойно.
— Правда, — согласилась со мной Шарльазнавур, а я даже не цыкнул на неё, чтобы она держала язык за зубами.
— Где ты была так долго? — спросил её Ливингстон, когда она после короткого представления села напротив нас, а он поднёс ей свой превосходный кофе.
— У племянника одной знакомой моей подруги, — ответила она, дуя на пузырящуюся густую пену.
— Ещё бы запомнить последовательность, — усмехнулся Ливингстон.
— Не утруждайся, — улыбнулась ему в ответ она.
— Что же там произошло, что требовало твоего непременного присутствия? — спросил Седой Сурок.
— Зуб, — сказала она, сделав глоток.
— Зуб? — переспросили все мы, даже кошка.
— А что такого? — удивлённо подняла бровь она. — Ребёнок не хотел рвать гнилой зуб, его надо было уговорить.
— А я думал, что ты только по части высших материй, — развёл руками Ливингстон.
— Если хочешь знать, гнилой зуб в определённый момент становится той самой частью высшей материи.
— Ты серьёзно?
— Всегда.
— Ну и как?
— Успешно.
— Чем же ты подкупила бедного ребёнка?
— Тайной. Я сказала ему, что зубы — хранилище удивительных сокровищ, которые человек открывает в себе лет через десять. А может, и раньше. И вот зуб начал гнить. Значит, какая-то часть сокровищ может исчезнуть, и в этом будет виноват только он.
— То есть ты его обманула, а потом ещё и пригрозила?
— Точно.
— Не находишь, что это выходит за грань того, чем ты обычно занимаешься?
— А чем я обычно занимаюсь?
— Это может продолжаться бесконечно, — обратился уже к нам Ливингстон и отправился на кухню.
— Я очень рада вас видеть, — сказала нам она, по-прежнему обнимая нас глазами. — Я попросила отца не покидать кафе до тех пор, пока вы не объявитесь.
— То есть как — пока мы не объявимся? — тихо спросила моя бывшая. — Вы, что же, знали, что мы вас разыскиваем?
— Она точно — кошка, — еле слышно мяукнула Шарльазнавур. — Она только притворяется человеком, а так она — кошка.
— Определённо, — не стесняясь, согласился я с ней.
— Я вовсе не знала, что вы меня разыскиваете, — пожала плечами она. — Просто в такую погоду кто-то бы обязательно остановился на обочине дороги, чтобы переждать грозу. Что же им мокнуть? Когда людей в дороге застигает гроза, они начинают думать всякие мысли, которые не ведут ни к чему хорошему. Например, что они одни, что мир пуст и злопамятен и тому подобное. Людям трудно найти в себе силы увидеть в грозе, предположим, сближение неба и земли. Ну, или что-нибудь такое, от чего на душе стало бы светлее. Поэтому необходима помощь извне. Это может быть просто чашка горячего кофе или песенка Шарля Азнавура под шкворчание пончиков на раскалённом противне. Какое счастье, что на обочине вашей дороги оказалось наше кафе.
— Какое счастье… — мотнул я головой. Мне стало тепло и отрадно.
— То есть речь не о нас конкретно, а о… — моя въедливая бывшая сделала неопределённое движение руками, которое, должно быть, обозначало вселенную или что-то в этом роде, но никак не меньше.
— Разумеется, — улыбнулась она. — Но это не значит, что вы — не особенные.
— О, мы-то уж точно особенные, — усмехнулся я.
— И вы, и ваша говорящая кошка, — согласилась она. Я почему-то даже не дрогнул. Она же сама — кошка, так о чём беспокоиться? — А почему вы меня разыскивали?
— Теперь это уже не важно, — сказала моя бывшая и была права. Да, теперь это было совсем не важно.
— Наверное, это так, — качнула она головой. — Только я одного не пойму: с какой стати отец с вами так разоткровенничался? — она положила свою ладонь на руку Седого Сурка. Тот зажмурился и стал похожим на старого слепого кота.
Мы уставились на неё, как на древнее ископаемое.
— А откуда… — начал было я, но, увидев, как она кулачком прикрывает смеющийся рот, почему-то решил не спрашивать. С недавнего времени я приступил к постижению этого странного мира, подброшенного мне в письме моим почившим родственником, с наибольшим тщанием и доверием. Зачем задавать вопросы там, где ответы уже получены? Она всё знает. Какими судьбами — её дело. И ведь, действительно, её. И если бы её занимали наши вопросы, она не спешила бы со своими ответами. Всё гораздо проще, чем мы думаем. Иногда мы слишком много думаем. А ещё чаще — додумываем. Определённо.
— Сегодня вы переночуете у нас, — сказала она. — Определённо, — и посмотрела на меня лучистыми глазами.

«Ушибленная пространством»

Вообще я человек непритязательный. Хотя, может, и выгляжу снобом и позёром. Так, во всяком случае, часто говорит обо мне моя бывшая. Уж не знаю, правда она так думает или это с досады. Я мало привередничаю, и, чтобы заставить меня ворчать, надо как следует постараться. Это я к тому, что меня почти не волнует комфорт в дороге. Я принимаю дорогу со всеми её необходимыми неудобствами, воспринимая их как некий набор всяких романтических штук. И ночёвки в машине или в заштатных придорожных отелях под аккомпанемент несмолкающего унитаза, и завтраки или перекусы на скорую руку, хотя и чистую постель и качественную кухню я люблю со страстью домашнего маньяка. Вот такой я удобный спутник. Однако всё, что я испытал тем вечером и той ночью в маленькой квартирке Фрейи с тоскующими глазами, я не смогу забыть никогда. Мне вдруг предложили всё и сразу. Ни с того ни с сего. В пути, где не приходится рассчитывать на комфорт и уют домашнего очага. А здесь мне предложили всё и сразу.
Дом Седого Сурка располагался в центре города. Из окон крохотной кухоньки и полукруглой гостиной хорошо просматривался тенистый сквер. Окна двух других комнат выходили на набережную неширокой и на удивление чистой реки. Подъезжая к дому, я испытывал двоякое чувство: мне было страшно неудобно стеснять его обитателей, но столь же страшно, просто мучительно, меня снедало любопытство, чем живут, чем дышат и чем питают свои души такие вот люди, собравшиеся под общей крышей.
— Просто рай какой-то, — мурлыкнула Шарльазнавур, вылизывая лапки после сытного ужина. Её накормили домашним творогом, который восхитительно делал Ливингстон. Он вообще много чего умел. И не только по части кулинарии. Пока Ливингстон готовил сногсшибательный лохикейто*, а Седой Сурок читал обязательную вечернюю газету, Фрейя показала нам коллекцию каллиграфических работ своего младшего брата.
— Ливингстон говорит, что каллиграфия — больше, чем рисование. Это чистое созидание и дзен.
— Ему видней, — сказал я, потрясённый увиденным. Моя бывшая смотрела на алфавитные замки, как на воскресшие детские мечты. Я ей не мешал.
Спать нас уложили в гостиной. Моей бывшей постелили на широкой софе, а мне досталось кресло-кровать, похожее, скорее, на кровать, чем на кресло. От подушки исходил тончайший аромат весеннего воздуха с горчинкой клейких почек, готовых вот-вот развернуться навстречу новой жизни. Я воткнулся лицом в её мякоть и шумно втянул носом.
— Тебе тоже хорошо? — сонным шёпотом спросила меня моя бывшая.
— Несказанно, — ответил я ей и не понял, как уснул блаженным сном младенца.
Наутро, сытно позавтракав тостами с ветчиной и сыром, запив всё это превосходным кофе от Ливингстона, мы засобирались в дорогу.
— Удачи вам, куда бы вы ни направились, — улыбнувшись своими тоскливыми глазами, сказала Фрейя.
— А ведь вы ни разу не сказали, куда вы направляетесь, — цокнул языком Ливингстон.
— А тебе есть разница? — толкнул его в бок Седой Сурок. — Дождёшься, твоё любопытство сыграет когда-нибудь с тобой злую шутку.
— Злые шутки моего любопытства закончились, когда я пришёл на первое заседание «Благородных отщепенцев», — усмехнулся Ливингстон и подал мне руку. Мы обменялись хорошим рукопожатием. — Счастливо.
— Будете проездом — милости просим, — потрепал меня по плечу Седой Суслик. — Уж не премините.
— Как не преминуть, — улыбнулась ему моя бывшая.
— А ты присмотри за ними, подружка, — обратилась к кошке Фрейя, ковырнув пальцем её мягкий затылок. Мне, должно быть, показалось, но Шарльазнавур подмигнула ей ореховым глазом.
Этот маленький утренний город казался заспанным птенцом, который распахивал свой клюв навстречу первым звукам, новостям, людям. Он жадно ловил отголоски движения немногочисленных автомобилей, ещё свежего ночного ветра, запоздавшего убраться за холмы к этому часу, человеческих мыслей, неровно и призрачно выпархивающих из-под пальцев, которые по-утреннему судорожно прикрывают зевок. От этого город становился беззащитным и немного нелепым, а значит, тёплым и слегка любимым. Мы увозили из него чувство чистоты и драгоценности людских отношений, чувство, которое позволяет с выдохом трепета и тишины сказать: «Всё хорошо». Нам, действительно, было хорошо. Мне, моей бывшей и моей кошке, разглядывающей во все ореховые глаза мчащиеся за окном липы.
Наш путь лежал в достаточно крупный населённый пункт. Значительно крупнее, чем тот, в котором мы оставили Фрейю и её семью. Добираться до него нужно было около двух часов. Не расстояние, если сравнивать с тем, что мы уже накатали. Нам предстояло закончить последнее дело, навязанное мне моим почившим родственником-профайлером. Пусть ему земля будет пухом. Без всякой иронии. Теперь уже без всякой. Моя бывшая выудила из моего кейса папку с документами и ноутбук и с очень серьёзным видом начала изучать документы.
— Итак, что мы имеем... — скупо, как настоящий криминалист, проговорила она. - Городской маньяк, ставший таковым из-за какой-то психологической заморочки семейного масштаба, пропадающие собаки, мужественная девушка-ветеринар, бросающаяся на амбразуру анималистической ненависти, её заточение в подвал... м-да... почти по Фаулзу, если исключить иную подоплёку. Благополучное освобождение. И всё. Никаких записей, флэшек и направляющей информации. За исключением одной пометочки... По этому делу совсем немного материала - Я хмыкнул, как моя кошка. Она не заметила. Видимо, очень погрузилась в игру. Пусть резвится, подумал я. А ещё подумал о том, что всё это стоило начать. Рядом с ней. Нет, по отношению к ней во мне ничего не повернулось в романтическую сторону. Скорее, наоборот. Я стал с ещё большим волнением и трепетом различать в ней кого-то вечно родного. Кого-то наподобие собственного ребёнка, например, или младшей сестры. Страх потерять её именно в этом качестве стал частенько посещать меня. Теперь меня многое в ней волновало, но волновало как-то особенно, с болью и тоской. Так волнуются о члене уже состоявшейся семьи. Состоявшейся задолго до твоего собственного появления. Хотя бы ради этого всё это стоило начать. Мне трудно это объяснить. Я не Номер 1248.
— И какую же пометочку ты обнаружила в этом малом количестве материала? — спросил я её, сделав серьёзную мину.
— Ну, например, у жертвы есть тётка, у которой та жила во время обучения в университете и с которой у неё были очень хорошие отношения, что само по себе подозрительно.
— Это ещё почему?
— Потому что тётка — самодостаточная бездетная работница департамента торговли и услуг, не терпящая суеты и «лишних разговоров за жизнь». — Моя бывшая ткнула пальцем в документ. — Здесь так и записано. С её слов. Она была на тот момент «бывшей хозяйкой заведения общественного питания». Опять — с её слов.
— А дама-то непростая, — согласился я. — Ты не думаешь, что нам стоит разработать стратегию поведения в её присутствии?
— Не думаю. Наша задача выйти на жертву. Общение с тёткой жертвы не входит в наши планы, ведь так?
— Но выйти на жертву мы сможем только благодаря тётке жертвы, — возразил я. — Из всего того, что мы имеем, совершенно определённым является адрес. Адрес тётки жертвы. То есть нам всё равно придётся стучаться в её дверь. Поэтому есть смысл посерьёзнее подготовиться к встрече с прекрасным.
— Пожалуй, — нехотя согласилась моя бывшая. — Как я не люблю непростых дам.
— А сама-то ты что, простая дама? — хмыкнул я, а потом с улыбкой добавил: — Да, это будет великая встреча. Почти «встреча на Эльбе».
— Определённо, — недовольно поморщилась она.
Когда мы добрались до города, начал накрапывать дождь. Только бы не разразилась стихия, подумал я и улыбнулся. На обочинах дороги не было кафе, которое бы манило к себе с силой крутящейся в голове мелодии. Это самая страшная на свете сила! Пытаешься вспомнить, где и при каких обстоятельствах её слышал, а вспомнить не можешь. Так вот, есть места и люди, такие же притягательные, как крутящаяся в голове мелодия. Кафе Седого Сурка было таким. На пути к нынешнему приключению подобного не встречалось. Поэтому хотелось добраться до гостиницы раньше надвигающейся непогоды.
— Хотелось бы добраться до гостиницы раньше надвигающейся непогоды, — буркнула Шарльазнавур, уткнувшись розовым носом в шерсть тёмно-зелёной шапки.
— Хотелось бы, чтобы её вообще не было, непогоды, — повела плечами моя бывшая.
— Как уж звёзды лягут, — философски подытожил я.
Видно, желание моей бывшей оказалось настойчивым, потому что скудный дождик только слегка окропил поверхность земного шара и понял, что бесполезен. Белёсые облака растаяли, и небо озарилось нежным солнцем. Мы въехали в город с западной стороны. Нас встречали высотки и чистые тротуары, стеклянные автобусные остановки и маленькие уютные магазинчики, клумбы шириной с небольшой водораздел и киоски с печатными изданиями. По обеим сторонам дороги едва шевелили листвой приземистые липы. Было около часа пополудни, когда мы подъехали к трёхэтажной гостинице. Она напоминала старинную дворянскую усадьбу на съёмках какого-нибудь фильма про жизнь аристократа, впавшего в «революционную ересь»: ухоженная, чистая, со сверкающими на солнце окнами, огромными на первом этаже. По краям парадного подъезда, осенённого чугунным витым козырьком, расположились высокие вазоны, из которых вырывались подобием фонтанов или фейерверков густо посаженные петунии, настурции и другие неприхотливые городские цветы. Мы быстро зарегистрировались у стойки, за которой мило улыбалась немногочисленным посетителям девушка лет двадцати с красивыми подкрашенными бровями, заняли номера, они оказались один против другого, и через час, посвежевшие после душа, встретились в фойе на первом этаже.
— Есть хочешь? — спросил я мою бывшую.
— Пока нет, — мотнула она головой. — Я всю дорогу жевала пирожки. Особенно хороши были с абрикосом.
— Да, с абрикосом, наверное, были хороши, — буркнул я. — Только мне теперь уже этого не понять.
Действительно, почти до самого города моя бывшая с тщанием и основательностью дегустатора работала челюстями, а мне между тем достались только сметанник и маффин с шоколадной начинкой. Впрочем, они были тоже хороши. Должно быть, так же хороши, как и пирожки с абрикосом.
— Адрес не забыли взять? — поинтересовалась Шарльазнавур из своей тёмно-зелёной шапки.
— Нет, — сказала моя бывшая, и мы сели в машину.
Добираться до необходимого места было достаточно долго. Молодой человек у газетного киоска, где мы ненадолго припарковались, сказал, что эта улица в другом конце города и лучше ехать туда по окружной дороге, быстрее получится. Но нам захотелось посмотреть город. Когда мы ещё сюда выберемся? К тому же это наш последний адрес. Как только я подумал об этом, что-то кольнуло меня в левое подреберье, но я быстро отмахнулся от этого. Ещё не хватало раскиснуть!
По городу ехалось легко и приятно, потому что сам город был лёгок и приятен. Густая зелень, необычные для большого города тишина и немноголюдство, тенистые скверы, старинные дома, соседствующие с высотками, полосатые тенты под вывесками маленьких уютных кафе, флаги над входами в респектабельные отели, огромные площади, узкие улочки, — и всё это под лёгкую и приятную «Любовь невозможна» Хавьера Элорьетты.
— Как-то странно думать, что всё это вот-вот закончится, — тихо произнесла моя бывшая. Надавила на больную мозоль, поморщился я. Кошка хмыкнула и уткнулось носом в лапу.
— Всё когда-нибудь кончается, — ответил я, включая поворотник.
— Ах, как оригинально, — усмехнулась моя бывшая.
— Кто ж виноват, что истина, как правило, не оригинальна? — спокойно возразил я.
— Определённо, — снова усмехнулась она.
Мы въехали в небольшой двор и припарковались на пятачке возле детской площадки.
— Ну вот, — тревожно выдохнула моя бывшая, — сейчас начнётся представление.
— С чего ты взяла? — спросил я её, однако чувство тревоги неожиданно накрыло меня.
Мы обошли двор, который составляли расположенные полукругом высокие пятиэтажные дома добротной полувековой постройки, всмотрелись в их номера, но нужного так и не нашли.
— Ничего не понимаю, — пожала плечом моя бывшая, внимательно вглядываясь в листок с адресом. — Улица та, а дома нет.
— Может, ты адрес не так списала?
— Ищите, — лениво зевнув, сказала Шарльазнавур. — Дом наверняка где-то здесь.
— Где здесь, когда нет! — начала горячиться моя бывшая.
— Ты ведь правильно списала? Ты ведь не могла списать неправильно? — осторожно спросил я. Её нельзя трогать, когда она злится. Как маленькая, честно слово!
— Что уж я вообще, что ли? — взмахнула руками она и стала похожа на галку.
— Давай обойдём двор ещё раз, — предложил я и потянул её за руку.
Мы медленно, словно шагали по минному полю, снова обошли двор. Нужного дома не было. Даже намёка на то, что он здесь когда-то находился. Признаться, я тоже занервничал. Моя бывшая по определению не могла что-то напутать. Что касается её отношения к любому делу, она всегда была предельно внимательна. Может быть, мой почивший родственник оставил нам неверный ориентир…
— Дом наверняка где-то здесь, — лениво потянулась Шарльазнавур.
— Где? — в один голос спросили мы.
— Где-то, — облизав лапу, ответила кошка и замурлыкала.
— Если не можешь предложить более действенной помощи, чем просто вселение глупой уверенности, лучше помолчи, — буркнул я на неё.
— При чём здесь глупая уверенность? — зевнула кошка. — Я излагаю факты.
— Не спорь с ней, она сегодня не в духе, — махнула моя бывшая.
— Ну конечно, — хмыкнула кошка. — Как только люди перестают находить объяснение тому, что происходит рядом с ними, они ссылаются на отсутствие духа у тех, кто открывает им истину.
— Тогда почему ты так уверена, что дом наверняка где-то здесь? — спросил я. — Только и повторяешь, как заика.
— Сам ты заика, — ничуть не обиделась кошка. Она вообще редко на меня обижалась. Что с меня взять-то! — дом там, где ему и надлежит быть. Если вы его не находите, значит, вы — не там, где вам надлежит быть. Вы уверены, что он здесь? Значит, он здесь. У вас ведь и тени сомнения не возникло, что вы можете ошибиться. «Ты ведь правильно списала? Ты ведь не могла списать неправильно?» — это сейчас она меня передразнила… Как лихо передразнила! Меня впервые передразнивает кошка! — А почему не могла? Ну спросил хотя бы так: «Ты уверена, что правильно списала?» Так нет! А раз нет, значит, дом наверняка где-то здесь. Ну вот и ищите дом, а не выход из положения.
— Давай дождёмся кого-нибудь и спросим, — предложил я моей бывшей. — Это будет разумней всего.
— Давай, — согласилась она, и мы сели на скамью в крохотном скверике.
— Наконец-то, — промурлыкала кошка и закрыла ореховые глаза.
Время проходило, но никто не появлялся. То есть вообще никто: ни дети, которые должны в такую погоду гулять, тем более что во дворе имелась чистенькая детская площадка с разноцветными качелями, лестницами и канатом, ни старушки, вышедшие в ближайшую булочную, ни угрюмые сантехники, ни легкомысленные распространители рекламы. Никто. Двор словно вымер.
— Ведь так не должно быть, правда? — тихо спросил я мою бывшую.
— Не должно, — мотнула она головой.
Просидев ещё около получаса, мы решили перекусить и вернуться в заколдованный двор. Очень хотелось есть. Мой голодный желудок гудел, как локомотив.
Мы припарковались у небольшого сквера с худосочным фонтаном. «Это что ещё за струя жизни?» — зевнула кошка. Она сегодня вообще была настроена крайне скептически по отношению к окружающему миру. Здание кафе напоминало, скорее, библиотеку, чем «заведение общественного питания», как сказала бы тётка жертвы. Это заметила и моя бывшая, но ни я, ни она так и не смогли себе объяснить, в чём же кроется эта архитектурная схожесть.
— Однако, — почти в один голос произнесли мы и переступили порог кафе. Моя бывшая прижимала к груди тёмно-зелёную шапку, в которой всё ещё в полудрёме покоилась Шарльазнавур.
Кафе поразило нас изысканностью и элегантностью интерьера. И, как ни странно, специфическим сладковатым ароматом старой полиграфии. Как в библиотеке! Действительно, на этажерках, которые стояли между столиками, располагались не только очаровательные безделушки, но и ровные ряды книг в разноцветных переплётах.
Не спеша отобедав (меню было достаточно разнообразным, еда вполне сносной), мы решили прогуляться по скверу. Послеобеденный променад, чёрт возьми… В этот час сквер почти пустовал. Не знаю, по какой причине. Но ни шумных стаек молодых мамаш с выводком кудрявоголовых младенцев, ни степенно вышагивающих пенсионеров, ни студентов, бестолково листающих тетради с лекциями, нами обнаружено не было. Что это за город-то такой?
— Ну что, — спросил я мою приунывшую бывшую, — возвращаемся на прежнюю позицию?
— Да, — кивнула она. — Что-то всё-таки здесь неправильно. Что-то неправильно. Определённо. Боже, в своих размышлениях я становлюсь похожей на тебя.
— Это тебе неприятно?
— Да как сказать… А может, мы с тобой родственники?
— Я давно это подозревал, — хмыкнул я. — Тогда тем более бессмысленно расстраиваться. Пошли.
— Против генетики не попрёшь. Пошли.
Через четверть часа мы опять оказались в том странном безлюдном дворе.
— Что же это такое? — тревожно повторяла моя бывшая, пока мы наворачивали круги в бесплодных поисках загадочного дома. — Ведь не может же быть, чтобы за весь день сюда не вошёл или отсюда не вышел хоть один завалящий человечишка!
Начало припекать. Постепенно становилось душно. Не помогала даже густая тень старых каштанов, под которыми стояла наша скамейка. Мы почти лежали на ней уже около двух с половиной часов.
— Я предлагаю на сегодня снять наблюдение, — резко встал со скамейки я. — Ничего хорошего мы не высидим. Даже если и высидим, то для общения с жертвой, а уж тем более с её тёткой, мы на данный момент определённо не годимся.
— Ты прав, — устало согласилась моя бывшая. Только Шарльазнавур довольно поводила мордочкой, присматривая за медлительными ленивыми воробьями, грузно прыгающими у самых наших ног.
— Наглецы, — ласково промурлыкала она. — Даже охотиться за вами смысла нет. Охоты не получится. А значит, и удовольствия никакого.
Мы ещё немного покатались по странному городу. Да нет, встречались в нём люди, встречались. Самые обычные. Только не там, где нам была в них непременная нужда. А может, и нужды не было? Может, и в нас в этом дворе не было нужды? Может, это какой-то космический знак? Я тряхнул головой.
Через пару поворотов по неширокому шоссе мы припарковались и спустились к набережной. Неторопливо по ней прошлись, сфотографировались у какого-то очень памятного валуна, притулившегося на склоне красивого холма, усаженного тигровыми лилиями, покатались на катамаране по озеру в городском парке, посетили музей истории города и картинную галерею, а вечером решили сходить в филармонию, где сегодня выступала местная знаменитость с очень красивой фамилией. «Наверное, не настоящая», — выразил своё предположение я. — «Разумеется», — подтвердила его моя бывшая. Шарльазнавур решено было оставить в моём номере.
Отдохнув и выпив хорошего кофе в крохотном кафе неподалёку от гостиницы, мы отправились услаждать свой слух в прибежище вдохновения и гармонии. Моя бывшая хмыкнула на это моё замечание: «Ну ты как всегда». «Определённо», — согласился я с ней. Честно говоря, мы ни на что особенно не рассчитывали. Репертуар на афише обещали самый стандартный: популярные арии из Моцарта, Россини, Чайковского, песни Шуберта, Малера, вокализ Рахманинова. Хотелось просто добротного исполнения.
Сама филармония выглядела очень стандартно. Стандартная имитация колоннады у входа, стандартный фронтон, стандартные барельефы с пышнотелыми музами, прижимающими к груди лиры. Всё как везде. Но когда мы вошли в фойе, остолбенели. Оно было на редкость изящным, каким-то паркетно-летящим, нежно-кутающимся в сливочного цвета ламбрекены. Фонари на витых ножках в простенках между окнами и скамейки под ними создавали атмосферу вечерней набережной, какой она была, должно быть, полтораста лет назад. Цветы в плетёных кашпо, маленький комнатный Стейнвей бежевого цвета в одном из уютных уголков… Всё это казалось изысканным и домашним. Самое любимое сочетание в восприятии человека или пространства. Вдоль фонарей и скамеек прогуливались важные дети и разговорчивые взрослые с программками в руках. Мы притулились у крайнего окна и стали молча дожидаться третьего звонка. Моя бывшая с каким-то профессиональным интересом изучала пожилую пару, расположившуюся напротив нас на мягкой банкетке. Они трогательно держались за руки и очень внимательно друг друга слушали. Когда говорила она, он слегка склонял красивую седую голову к плечу, когда начинал говорить он, она едва заметно улыбалась и длинные тяжёлые серьги в её ушах начинали покачиваться. Прозвенел звонок, врата филармонического зала отверзла высокая, плотная дама в малиновой униформе с пышным начёсом каштановых волос. В этот момент она, наверное, чувствовала себя хозяйкой мира.
Зал был таким же уютным, как и фойе. Он заполнился быстро. На сцену неторопливо, соблюдая какой-то свой ритуал, вышли оркестранты. Мне бросилась в глаза хрупкая девочка с альтом в руках. Казалось, что он отяжелял не только её руку, но и жизнь. Первая скрипка, солидный коротконогий человек, тронул смычком открытую «ля», и всё пространство зала загудело, заухало, зазвенело. Оркестр настраивался. Через несколько минут на сцене появился дирижёр, затянутый в узкий фрак. Оркестр замолк и напрягся. А затем выпорхнула та, ради кого мы с моей бывшей оказались в это время в этом месте.
Певица оказалась маленькой, невзрачной, с гладко зачёсанными тёмными волосами, со скованными движениями тонких рук и виноватой улыбкой. Иными словами, с набором, который определённо помешал бы ей стать звездой большего масштаба, чем этот город.
— Она похожа на чью-нибудь жертву, — наклонясь ко мне, произнесла моя бывшая. Я едва её расслышал, так как зал взорвался аплодисментами.
— Однако она вызывает местный ажиотаж, — пожал плечом я.
— Да, вызывает, — согласилась моя бывшая, поскольку рукоплескания и не думали заканчиваться. Мы, подчиняясь общему порыву, от всего сердца колотили в ладоши, тем более что певица и правда вызывала чувство странной щемящей симпатии.
Между тем она выпростала вперёд свои тоненькие руки, робко приглашая нас умерить свой пыл, чтобы начать уже изливать на нас божественное звучание своего голоса. Мы покорились. Дирижёр взмахнул палочкой, и над залом закачался вокализ Рахманинова. А потом произошло чудо… Меня всегда поражала способность некоторых представителей человечества к перевоплощению. К такому, что после самого действа всё, что было до него, вдруг начинало казаться прелюдией, чем-то вступительным и, скорее, бытовым. Я мало знал таких людей, но сила воздействия их перевоплощения заставляла меня поистине ужасаться. Они были прекрасными, но опасными. С этим пестиком, тонким стебельком, качающимся на сцене между высоким дирижёром и громадой оркестра, помноженной на громаду рахманиновской музыки, произошло именно это. Теперь я понял лихорадку зрительного зала, понял улыбку неофита на бледном лице моего соседа справа, должно быть, студента местного музыкального училища, понял напряжение оркестрантов перед самым её выходом. Рядом с ней все становились другими. И всё становилось другим. Масштабным, глубоким, значительным. Голос, огромный, как небо, обладал немыслимой для её телосложения силой, необъяснимой мудростью и властью. Он то вонзался в душу дамокловым мечом, то укутывал целительным вечерним туманом, то распинал, то врачевал, то возносил, то низвергал на самое дно отчаяния и безысходности. Мне казалось, что до финала вокализа я не смогу сохранить рассудок. И тогда я вдруг осознал: как хорошо, что она осталась звездой местного масштаба. Мир сошёл бы с ума, если б сталкивался с её голосом повсеместно. Иное счастье не каждый может вынести. Не вынес же мир любви Ромео и Джульетты. Шекспир разумно поступил. Жестоко, но разумно. Он отослал юных влюблённых за пределы земного существования. А она осталась здесь, в этом городе, далёком от столичной суеты и неправды, чтобы пытать этим счастьем тех, кто принял её как могучий и беспощадный дар небес, как защиту от мути и серости, которая в большом мире более стойкая. К тому же её дар никак не связан с её физическими возможностями. Он живёт сам по себе и сам по себе многое может вынести. Но хрупкость человеческой жизни, как правило, обратно пропорциональна дарованию. Именно поэтому гении так рано нас покидают.
Вокализ отлетел. Зал одолела лихорадка, которой маленькая странная певица всё пыталась и пыталась сопротивляться. После шквального порыва аплодисментов палочка дирижёра снова вонзилась в толщу филармонического воздуха, мягкого и пыльного, как тёмно-коричневый плюшевый задник сцены, и зазвучал Моцарт. Ария Царицы ночи из «Волшебной флейты» в исполнении маленькой певицы и вовсе выбила меня из колеи. Если в «Вокализе» Рахманинова я наблюдал за томлением огромного, богатого, но невероятно трепетного духа, рвущегося из её тонкого горла, рвущего её тонкое горло, а также всё её существо и все наши представления о могуществе женской тоски, то голос Царицы ночи обдал меня таким жарким дыханием, что я мгновенно ощутил пот под коленями и на сгибах локтей. Он подбросил меня в какие-то заоблачные выси, а потом низвергнул в бездну человеческого идолопоклонства. И эта безумная карусель выматывала и вдохновляла одновременно. Как такое может быть?
— Как такое может быть? — шепнула моя бывшая, вцепившаяся в подлокотники малиновых велюровых кресел, словно боялась, что гравитация грозила покинуть филармонический зал. — Что с ней не так?
А Царица ночи всё металась, желая отмщения, и становилось странным, почему же, в конце концов, ей это не удалось. Ведь искуса, силы и страсти в ней было на маленькую вселенную!
А дальше забурлил весенним половодьем Чайковский. «Растворил я окно, стало душно невмочь, опустился пред ним на колени...» Я закрыл глаза. Под моими веками в радужной темноте качалась маленькая певица, как высокий тростник в гулкую майскую ночь, готовый вынимать из своего полого стебля прозрачные звуки призрачной души и отдавать их звёздному небу, сонным ветвям и человеческому одиночеству…
Концерт завершился. Я вымотался, как после тяжёлой работы. Усталость гнула и тревожила. Меня словно выбили, как старый пыльный ковёр, словно выпотрошили, как захламлённый чердак. Теперь должен начаться мой труд. Как нелегко собираться после потрясения. Но это, пожалуй, одно из важнейших деяний человека — суметь собраться после потрясения.
— Пошли к ней!
— Что?!
Моя бывшая тормошила меня, будто тряпичную куклу.
— Пошли к ней, я тебе говорю!
— Ты с ума сошла?! Я сейчас её видеть не могу! Она же уничтожила часть моего существа! А твоего разве нет?
— Естественно! Именно поэтому пошли к ней.
— Зачем?
— Когда мы ещё увидим человека, так запросто уничтожившего часть нашего существа?
— Слушай, — я с силой дёрнул её за руку. — Остановись! Ты иногда не контролируешь себя. Пора бы тебе начать заниматься эмоциональной саморегуляцией. Для окружающих от этого будет громадная польза. И потом, дай ей отдохнуть. Она и сама, должно быть, полуразрушилась. Если не больше.
— Мне трудно это объяснить, — затрясла головой моя бывшая. — Просто пойдём к ней.
— Да кто нас пустит-то! — рявкнул на неё я.
— Не знаю. Просто пойдём.
И повиснув на моём локте, она поволокла меня к артистическому подъезду. Я перестал сопротивляться. Во-первых, в последнее время мне стало всё сложнее это делать, во-вторых, я действительно устал, и сил на возражения у меня уже не осталось. Совсем.
— Что вам угодно? — спросила, оглядывая нас поверх очков в тонкой металлической оправе, вахтёрша. Она сильно напоминала участницу кордебалета: несмотря на седину в её волосах и носогубные морщины на её лице, плечи всё же были остры, спина пряма, а в холодных глазах жила плохо скрываемая боль так и не вырвавшейся наружу Жизели.
Я занервничал. Что мне ответить на этот пронзительный взгляд?
— Нас ожидает… — взяла разговор в свои руки моя бывшая и назвала цветистое имя певицы.
— Да, но она ничего мне не говорила, — развела тонкими руками вахтёрша.
— Узнаю кузину, — хохотнула в кулак моя бывшая. — Это часто с ней приключается. Вот недавно, например… Ну как недавно, в прошлом году (ей редко удаётся к нам выбраться, вы же понимаете) я отписала ей, что встречу её на нашем вокзале под табло с номером платформы. Это была вторая платформа. Так что вы думаете? Она вызвала такси и укатила к нам домой, а я так и осталась стоять под табло. Это уже потом выяснилось, когда она соизволила мне позвонить, потому что с её номера в течение сорока минут я получала одну информацию: «Абонент временно недоступен, попробуйте позвонить позже». А куда позже, я вас спрашиваю?
— Ой, идите уже, — махнула красивой рукой вахтёрша. — Гримёрка номер восемь.
— Слушай, что с тобой не так? — потрясённо спросил я.
— А что со мной не так? — пожала плечом моя бывшая.
— Зачем ты всё это затеяла?
— Да пойми ты, скоро всё это закончится, мы уедем. Когда ты ещё сможешь выбраться, чтобы посмотреть и послушать такое чудо, как она? Вот, гримёрка номер восемь.
Мы остановились у светло-коричневой двери.
— Мне постучать, или ты проявишь себя как мужчина?
— При чём здесь это? — дёрнулся я, но всё-таки постучал, робко, по-школьному.
— Входите, — послышалось по ту сторону светло-коричневой двери.
Мы вошли. В глубине большого кресла, подобрав ноги, сидела маленькая певица и, прищурившись, смотрела на нас.
— Кто вы? — спросила она каким-то ломким, надтреснутым голосом, совсем не таким, от которого цепенел просторный филармонический зал двадцать минут назад.
— Ну, давай, — шепнул я на ухо своей бывшей, — доводи легенду о кузине-растяпе до логического завершения.
— Оставь, ради Бога, — шепнула она мне в ответ и шагнула навстречу глубокому креслу.
— Кто вы? — переспросила маленькая певица и шагнула из кресла навстречу моей бывшей. Господи, как они в этот миг были похожи! Я похолодел. Необыкновенно, невероятно, мучительно похожи! — Впрочем, какая разница, — вдруг улыбнулась она и мягким жестом пригласила сесть на неширокий и, должно быть, крайне неудобный диван, напоминающий скорее старую скамью в заброшенном парке на какой-нибудь городской окраине. Мы сели. Так оно и оказалось. Сама она вернулось в лоно большого кресла. — Я рада, что вы заглянули. Вы, наверное, тоже заметили совершенную несуразицу в сегодняшней трактовке рахманиновского вокализа?
— Несуразицу? — переспросил я. Уж очень стремительно начался наш разговор, который как-то сразу метнулся в сторону высших материй.
— А разве нет? — резко дёрнулась она в мою сторону. Я припал на жёсткую спинку дивана. — У Рахманинова всё содержание строится на непрерывности музыкальной линии, на её бесконечности, неизбывности. Вообще, во всей музыке Сергея Васильевича присутствует та самая бердяевская «ушибленность пространством». А я сегодня согрешила против сути его музыки, против его замысла. Слишком частое и шумное дыхание, слишком стремительный подъём к высоким звукам, слишком много звона в этих звуках, ненужного звона, напоминающего дребезжание стакана на столе в купе старого поезда. Ну что вы молчите! Немедленно начинайте меня линчевать!
— Немедленно не получится, — пожал плечом я, — потому что всё, сказанное вами, вызывает лично у меня категорическое неприятие. — Что это я вдруг так осмелел?
Маленькая певица захлопала ресницами точно так же, как это сделала бы моя бывшая. Мне стало не по себе.
— А вы что скажете? — почему-то печально спросила она мою бывшую.
— Я бы поспорила насчёт такого резкого отказа от вашей сегодняшней трактовки вокализа, — качнула та головой. — Вот вы сейчас обличали себя за слишком частое и шумное дыханье. А кто вам сказал, что Сергей Васильевич был бы против частого и шумного дыхания? Его знаменитая бесконечность, томительность мелодий, их пронзительность и широта — это общеизвестный факт. Но кто сказал, что с фактами нельзя спорить? Общеизвестность — это не вы. Вы-то как раз со своим видением и чувствованием — совершенная не-общеизвестность, а оттого — «интересность»! И это частое и шумное дыхание так же может быть прочитано как «ушибленность пространством»: усталость, тоска по границам, за которыми покой и отрада, за которыми можно отдохнуть, чтобы снова набраться сил на эту бескрайность. Разве вы не можете устать от этой бескрайности? Можете, имеете полное человеческое право! А этот звон, ненужный, как вы его назвали, на высоких нотах? Как же звон может быть ненужным? Именно звон делает бесконечность всё-таки чем-то земным, с твердью под ногами и над головой. Это же крохотный колокольчик под дугой одинокой лошади, везущей своего одинокого седока неизвестно куда. Этот звон сообщает ему жизнь, и его одиночество перестаёт быть мучительным. Как вы этого не понимаете? Это что же, ваш голос мудрее вас, что ли? Ну нельзя же полагаться только на то, что природа вывезет!
Мы с маленькой певицей смотрели на мою бывшую как на внезапно обрушившуюся на мирный приморский город гигантскую волну. Вот мы уже захлёбываемся её солоноватой водой, вот она накрывает нас с головой и тащит неведомо куда, и нет смысла ей сопротивляться.
— А вот «Царицу ночи» вы дали изысканно-зловещей. Ну, на мой взгляд простого обывателя. Этот персонаж был бы интересен в порыве безотчётного гнева, нахлынувшего со всей мощью, как духота в полночь. Это же немыслимая штука — душная полночь, когда не знаешь, к чему прижать своё пылающее тело, чтобы раздобыть хоть немного живительной прохлады. От вашего голоса не было душно, а должно быть. От вашего голоса исходило слишком много скрытой надежды. Как, однако, это странно прозвучало: слишком много скрытой надежды. Но, поверьте, в жизни бывает очень много именно скрытого.
Она замолчала. В гримёрке стало тихо, как в склепе. Я пытался не смотреть в сторону маленькой певицы и, не поворачивая головы, одними глазами осматривал небольшую тусклую комнату. Мне было не по себе. Как ей всё это удаётся, моей бывшей? Спокойно входить в чужие пространства и чувствовать себя там, как на родной планете, каким-то чудом заставляя тех, кого она потревожила, принять её, допустить, полюбить! Без зазрения совести, не считаясь со статусом, говорить собеседнику всё, что она считает необходимым в данный момент, но при этом оставаться в рамках приличия и бесконечного уважения! Быть осторожной и отважной одновременно! Доверять слову и безоговорочно верить в чудо! И это всё она — моя бывшая… Я воткнулся взглядом в круглую фоторамку, стоящую на гримёрном столике у зеркала, и чуть не подпрыгнул.
— Откуда у вас эта фотография?
— Что? — маленькая певица, должно быть, также была погружена в мысли о незаурядности моей бывшей.
— Фотография эта у вас откуда? — я показал пальцем на круглую фоторамку.
— Ах, эта... — маленькая певица светло улыбнулась. — Одно светлое воспоминание.
Я дёрнул мою бывшую за рукав, хотя она и без того быстро и нервно моргала. На снимке рядом с маленькой певицей, прижавшись виском к её виску, стояла наша давешняя знакомая, в той самой, должно быть, не снимаемой красной куртке и тех же жёлтых сапогах. Её глаза были переполнены счастьем и тоской. Как это возможно, я так и не понял.
— Это что, шутка такая? — спросила моя бывшая скорее красную куртку на фотографии, чем меня или маленькую певицу.
— Это определённо не шутка, — пожала плечом та. — Полгода назад она пришла ко мне так же, как вы. Просто открыв дверь. Может быть, я поэтому так спокойно встречаю тех, кто ко мне заходит так запросто. Остальные выстраиваются у артистического подъезда в длиннющую очередь, и мне страшно неловко, потому что это очень похоже на модерн, на ожидание дополнительной ми третьей октавы прямо у чугунных перил. А я после концерта — маленький человек, к которому нужно вот так, открыв дверь и сразу приступив к разговору, чтобы я молчала и слушала. Так сделали вы. Так сделала она. Тогда, полгода назад. Мне было не по себе. Умирал мой отец. Тихо. Как и жил. Хотя был талантливым художником. Его картины находятся в экспозициях нескольких государственных музеев. Он по-особому видел и слышал мир. И чувствовал. Может, поэтому жил тихо. Чтобы всё в нём дослушать, досмотреть, дочувствовать. Он говорил, что вокруг всё и так грохочет, что этот грохот рождаем мы, люди, своими нелепыми мыслями и нелепыми идеями, а настоящий мир пуглив, как цапля на новом гнезде. Да. Так и говорил — пуглив… Я тогда ничего не могла петь. А не петь не могла ещё больше. В этом и была путаница, которая сводила меня с ума. Нужно было что-то, похожее на картины отца. Я очень этого хотела. Именно она принесла мне диск с какого-то кулуарного концерта. Чуть ли не домашнего. Это были песни о прелых листьях и запахе весенней земли, о соломинке, запутавшейся в детских волосах, о закате, который отражается в листьях молодой черёмухи. В них была такая тишина и радость, что у меня заныло в районе солнечного сплетения. И я почувствовала себя так хорошо, что мне стало плохо. Да вот, послушайте.
Маленькая певица подошла к окну, отдёрнула портьеру и достала гитару, стоявшую в углу красивым провинившимся ребёнком. Забралась с ногами в кресло и приложилась щекой к обечайке. И зазвучала песня. Та самая, которую мы с моей бывшей услышали почти в прошлой жизни в купе несущего нас в иной мир поезда, песня, рождённая странным голосом смуглой феи под переливы прекрасной Ариадны, которую нежно прижимал к груди спутник.
О да, да, есть некая область в человеческом рассудке, с помощью которой осуществляется странное восприятие настоящего. Оно вдруг начинает выталкивать на поверхность жизни банальные вещи, внезапно делая их выпуклыми, многозначными, окутывая ореолом неразгаданности, нет, скорее, недоказанности. Всё самое незначительное начинает восприниматься звонкими, единственно возможными в своей непогрешимой прочности звеньями в цепи истинного внутреннего существования человека. И рождается трепет. И благодарность. Что-то подобное случилось со мной тогда, во время пения смуглой феи. И сейчас. Здесь. В этой тусклой артистической, в центре которой в большом кресле, обнимая гитару, пела маленькая певица. И я опять ясно увидел за окном мир, от которого когда-то часто отмахивался, вернее, старался не замечать, — точнее, воспринимал его обычным фоном своего бытия, не понимая, что без этого фона никакого бытия и быть-то не может. Голос маленькой певицы развернул мне его перед глазами, словно свиток, ценности которого я не осознавал. До этого момента. Снова.
— Всё в мире правильно, — сказала моя бывшая, когда последний лёгкий звук рассыпался, ударившись о плафон из мутного стекла, уныло свисающий с высоченного потолка. — Всё в мире правильно.
— Тогда я тоже это поняла, — качнула головой маленькая певица. — Нужные люди идут к нужным людям. Всегда. Так и создаётся тот самый круг. Он на века. Это, может быть, единственное здесь, что на века. Даже если вы и не встретитесь больше, это всё равно — на века.
— Нам нужен один дом, — с места в карьер — ну, как обычно! — начала моя бывшая.
— Какой дом? — не поняла маленькая певица. Слишком внезапно разговор ушёл в другую сторону.
— Что ж ты за человек… — попытался возмутиться я, однако решил ей довериться.
— Один дом, — деловито продолжила моя бывшая. — Мы знаем, где он расположен, несколько раз были на том месте, однако дома там нет.
Она протянула маленькой певице листок с таинственным адресом. Та повертела его в руках, передала обратно моей бывшей и пожала плечом:
— Я знаю эту улицу. Улица Вольная совсем недалеко от моего дома. Если пройти дальше по скверу, откроется очень красивый вид на тихий уголок с памятником ореховому кусту, прокормившему первого поселенца на этом берегу реки. Вы, кстати, гуляли по набережной? Если нет, напрасно. У нас очень красивая набережная. Но что касается домов… Если вы этого дома не нашли, значит, он точно не на улице Вольной.
— В каком смысле? — не понял я.
— В самом прямом, — опять пожала плечом маленькая певица. — Значит, этот дом на другой улице.
— Как же на другой, когда вот он — адрес? — моя бывшая снова воткнула в руку маленькой певице злосчастный клочок бумаги.
— Значит, это неверный адрес, — улыбнулась та. — Это случается, и довольно часто. Просто у нас есть ещё одна улица. Вальная. Их названия очень часто сбивают с толку, а иногда и рождают мистические истории, которые, кстати, становятся частью истории нашего города.
— Вальная, — мотнула головой моя бывшая. — Проще простого. Какая-то одна буква решает всё.
— Как всегда, — улыбнулся я маленькой певице, потому что она мне улыбнулась.
— Я была рада с вами познакомиться, — сказала она. — Расширить тот самый круг. На века.
— Спасибо, — ответил я и прикоснулся к её руке, которую она мне протянула. С моей бывшей они обнялись, порывисто и крепко. Странно. Нам было, действительно, пора. Как и ей, наверное.
Уже стемнело, когда мы закрыли за собой дверь артистического подъезда. Город постепенно погружался в прохладную дремоту. Звёзды помаргивали сквозь густую листву тополей и белёсые облака, оттого казалось, что кто-то невидимой рукой расшивает тёмно-синее небо крохотным скользким бисером, который время от времени осыпается с его густой бархатной поверхности.
— Ты наверняка знала, что маленькая певица поможет нам разобраться с адресом? — спросил я мою бывшую.
— Я мало что в этой жизни знаю наверняка, — ответила она. — Должно быть, поэтому так часто спрашиваю и так часто попадаю в точку.
— Может, и мне начать действовать по твоему принципу? — усмехнулся я. — Вдруг тогда что-то изменится в моей судьбе?
— Не изменится, — усмехнулась она в ответ. — У тебя не получится. Тут опыт нужен. А ты всегда спрашиваешь только то, что очевидно имеет положительный ответ. Ты раб очевидности.
— Определённо, — согласился я.
На следующее утро мы отправились на поиски улицы Вальной.

Скорби дщери Израильской

Утро выдалось туманным и сомнительно тёплым. На солнце пекло, а при порывах ветра пробирало до костей. Странное ощущение двойственности состояния. Впрочем, с чего это меня сегодня удивляло?
Мы договорились встретиться у ресепшна в десять. Я пришёл первым. Позёвывая в кулак, я начал наблюдать за немногочисленной публикой в холле. Двое молодых людей, должно быть, пара (хотя с чего я взял?), громким шёпотом ругались у огромного полукруглого окна, заставленного анемонами и азалиями. Она тыкала пальцем с ярко накрашенным ногтем невообразимой длины в какой-то жёлтый листок, а он разводил руками и так активно тряс головой, что у меня зарябило в глазах. На декоративной скамье рядом с инсталляцией, имитирующей альпийскую горку, восседал седовласый старец, напомнивший мне царя Саула. Не то чтобы я предполагал, как выглядит один из древнейших правителей Израиля, просто на тот момент мне пришло в голову именно это сравнение. Он сидел с абсолютно прямой спиной, по-балетному вытянув красивые ноги в дорогущих брогах кофейного цвета, возложив длани на набалдашник тонкой и, на мой взгляд, совершенно бесполезной трости. Вообще мне показалось, что сей персонаж выгуливал себя в холле для того, чтобы те, кто случайно бросал на него взгляд, отводили его, пребывая в трепете и недоумении. Сколько он мог так высидеть? И почему — утром? Вечером он, наверное, собрал бы больше знаков внимания. А может быть, вечером он всем уже надоел? А может быть, вечером его лоск кажется не таким безоговорочным?
— Пошли, — раздалось за моей спиной. — Сначала где-нибудь перекусим.
Моя бывшая стремительным шагом направилась к двери. В её руках в тёмно-зелёной шапке покачивалась Шарльазнавур.
— Во вчерашнее кафе? — спросил я её спину. В ответ она просто качнула головой. Иногда по утрам она бывает не в духе, пыхтит, обижается на любое слово, сказанное не так, как ей хотелось бы, но именно в таком настроении в ней прорывалось что-то бесконечно детское, беззащитное и трогательное.
— Только не вздумай ухмыляться! — шикнула она, не поворачиваясь. Откуда она всё знает?
— Никогда, — шепнул я, стараясь не улыбаться.
Мы не спеша перекусили. Я заказал омлет с грибами и моцареллой, эспрессо и пару бриошей, моя бывшая — блинчики с творогом, латте и венское пирожное. Шарльазнавур досталась мисочка сметаны из топлёных сливок. Она щёлкала язычком по сметанной поверхности и покачивала хвостом в такт «Утра карнавала» Луиса Бонфы, фоном качающегося над просторным уютным залом. Эта песня скоро совершенно растворится в нашей крови.
— Интересно, — сказал я, просто чтобы что-нибудь сказать, — а ближе к вечеру они включают «Странников в ночи»?
— Сегодня Шарльазнавур совсем не разговорчивая, — проигнорировала моё предположение моя бывшая.
— Да и ты, в общем, тоже.
— Да. Настроение такое.
— У неё, должно быть, тоже такое настроение. У кошек с настроением вообще беда. Утешься, она разговорится. Надеюсь, что ты — тоже.
— Ты же терпеть не можешь, когда я болтаю!
— Болтай сколько хочешь. Оказывается, я терпеть не могу совсем другие вещи.
— Какие?
— Твоё молчание не в пример хуже твоей болтовни. Когда ты молчишь, где-то рождается новая чёрная дыра. Их и так много, зачем нам ещё.
Она едва улыбнулась. Я успокоился.
— Мне просто подумалось, что всё это скоро закончится.
— А ты не думай, пока не закончилось. Вот закончится, тогда и будешь думать.
— Когда это ты стал таким мудрым?
— Вчера вечером. Пошли.
Мы вышли из кафе. Ветер немного поутих. Сквер напротив кафе по-прежнему был почти пуст.
— Давай погуляем там? — предложила моя бывшая.
— Давай, — согласился я.
Мы пару раз обошли тщедушный фонтан, который Шарльазнавур, как и вчера, облила презрительным взглядом, и присели на выкрашенную в жёлто-румяный цвет скамью. Напротив, через небольшую дорожку, на такой же скамье восседала дама с копной пепельных волос, схваченных могучими металлическими шпильками в объёмный пучок прямо посередине головы. Казалось, этот пучок жил своей жизнью. Он словно противостоял железной воле шпилек, намеренно повинуясь уже довольно редким и весьма незначительным порывам ветра. Мол, смотрите, я хоть и являюсь совершенно и определённо вашим пленником, но никоим образом не сдамся: вот я двигаюсь влево, вот — вправо, а вот выпустил пару жёстких волосков, которые теперь полощутся у висков, как стяги завоёванного, но не покорённого государства… Сам не понимаю, как в моей голове могут рождаться такие мысли. На меня громко фыркнула Шарльазнавур, чем активизировала хвост сидящей рядом с дамой такой же пегой, как и она, старой таксы.
— Роза, умерь свой темперамент, — строго заметила собаке дама. Её голос напоминал звук шофара в аравийских песках, но приглушённый либо возрастом, либо воспитанием. Розин хвост, однако, не унимался. Такса во все глаза уставилась на Шарльазнавур.
— Она что-то тебе говорит? — тихо спросил я кошку.
— Чудной ты, — фыркнула она. — Собаки вообще не говорят. Они для этого слишком милы и сговорчивы.
— Не все собаки милы и сговорчивы, — тихо возразила моя бывшая.
— Те, кто не милы и не сговорчивы, просто глупы, — не унималась Шарльазнавур.
— Но есть очень умные собаки! — шёпотом воскликнул я.
— Только не эта, — цыкнула на меня кошка и запалила ореховые глаза в сторону жизнерадостной Розы.
— Роза, ты уставилась не по адресу, — шикнула на таксу дама. — Это животное не для твоей потребности. В какой несгораемый шкаф ты спрятала свой стыд? — дама широко улыбнулась нам, чем немного меня напугала, и спокойно произнесла: — Простите, молодые люди, за поведение Розы. С утра она была благовоспитанной старой таксой, а вид вашей очаровательной кошки возбудил в ней желание позориться.
— В этом нет ничего постыдного, — так же широко улыбнулась даме моя бывшая и тоже меня напугала. Как ей удаётся безболезненно мимикрировать в обстоятельствах, мгновенно приобретая черты собеседника? — ваша Роза — просто очень общительная такса. Надо сказать, не все таксы обладают таким изумительным качеством.
— Ваша любезность делает вам честь, деточка, — качнула седовласой головой дама. Пучок на её середине недовольно заволновался. — Вы приезжие?
— Как вы догадались? — вступил в разговор я.
— Это просто кажется, что все люди одинаковые, — обратила свою широкую улыбку на меня дама. — Приезжие выделяются на фоне местных жителей, как молочные зубы на фоне коренных.
— Вот как? И чем же? — откровенно полюбопытствовала моя бывшая.
— Они держат себя по-другому, — медленно сказала дама. — Они внимательны ко всему, кроме людей. Местных же интересуют только новые лица. Видели, как Роза забила хвостом, увидев вашу кошечку? — на «кошечку» Шарльазнавур обиделась: «Я не «кошечка», я — кошка!». — Будь она местной, Роза засадила бы в неё равнодушный взгляд и успокоилась.
Мы молча улыбнулись Розе. Она жизнерадостно колотила тугим хвостом по своим лоснящимся бокам и даже не пыталась уняться.
— Это что же делается сегодня с собакой? — удивилась дама, с недоумением глянув на Розу.
— День такой, — зачем-то произнёс я.
— Ваш молодой человек только что решил одну из главных проблем человечества, — хмыкнула дама, как моя бывшая.
— Какую? — растерялся я.
— Каждая проблема требует от мыслящего человека разъяснения причины своего возникновения, — откашлявшись, продолжила она. — А вы, не моргнув глазом, изобрели формулу на все случаи жизни. Если бы вы попались мне года на три раньше, я бы знала, что ответить тому глупому доктору исторических наук, который принёс на случку с моей Розой своего слона Авессалома.
— А что было не так со слоном Авессаломом? — живо спросила моя бывшая, передала мне тёмно-зелёную шапку с кошкой и поспешно перебралась на скамью к даме. Я отправился следом.
— Всё не так, — в сердцах ударила дама по массивному колену, сокрытому под покровом синей шёлковой юбки. — Он был до такой степени толст и необуздан, что его астматическое дыхание разом отрезвило мою уже нацеленную на материнство Розу. Этот глупый доктор исторических наук обругал нас, словно мы виноваты во всех скорбях Израильских, и хлопнул дверью. Нет, как вам это понравится? Он хлопнул моей дверью!
— Это никому не может понравится, — горько произнесла моя бывшая и почесала за ухом совсем развеселившуюся Розу.
— Как вы напоминаете мне одного человека! — тепло отозвалась дама. Моя бывшая потупилась. Ах, как мастерски она умеет это делать! Я поёжился. Шарльазнавур в моих руках напряжённо забила хвостом. Агрессивная симпатия, которую так активно проявляла к ней Роза, её совсем не радовала.
— Может, пойдём в машину? — шепнула она мне. — Кажется, эти трое нашли друг друга.
— Трое? — не понял я.
— А дурная собака? — фыркнула Шарльазнавур.
— Да не дурная она… — мне почему-то стало жаль несчастную Розу, хотя по всем признакам она была крайне счастливой.
— И не жалей, — возразила кошка. — Её есть кому жалеть.
— И любить есть кому, — добавил я.
— Да уж, — кошка недовольно отвернулась.
— Послушайте, — вдруг встрепенулась дама, и пучок на голове совершенно очевидно взлетел над её теменем. — Пойдёмте, я угощу вас. У меня на примете есть неплохое кафе.
— Спасибо, мы только что отобедали, — сказал я. — Во-он там.
Взгляд дамы проследовал по направлению моей ладони и сделался из приветливого и радушного напряжённым и озабоченным.
— Что-то не так? — поинтересовалась моя бывшая.
— Почти так же как со слоном Авессаломом, — дама шумно поднялась со скамьи. Мы последовали её примеру, а Роза плюхнулась на асфальт, как порция хорошего клейстера. — Тогда немедленно отправляемся ко мне домой.
— Как? — в один голос произнесли мы.
— Я же сказала — как, — развела руками дама. — Немедленно.
Я почему-то понял, что сопротивляться её напору было бесполезно. Поняла это и моя бывшая, поэтому, пожав плечами, мы отправились следом за этой удивительной дамой. Она вышагивала, как Эйфелева башня, как величественный сфинкс, сотрясая землю квадратными каблуками стильных, но огромных туфель, прорубая толщу воздуха орлиным носом и выпуклым лбом, разгоняя перистые облака качающимся в такт, должно быть, Революционного этюда Шопена и суверенно обретающимся на её макушке пучком. Она вся была декларацией независимости, памфлетом, вызовом, и горе тому, кто стал причиной её недовольства, ибо она покарает их. Покарает их всех. Без исключения. Определённо. И тем не менее было в ней что-то глубоко детское, тонкое до прозрачности, что-то от оставленного в одинокой песочнице ребёнка, отвергнутого общей незамысловатой игрой. А именно этот ребёнок мог бы сделать игру замысловатой. И не только игру. Но никто его не понимал, не слышал и не хотел. Мне так показалось. Так показалось и моей бывшей, я увидел это по её тихой улыбке и тихим глазам. Так показалось и моей кошке, потому что она перестала упрямиться и, прижавшись ухом к моей груди, прикрыла свои ореховые глаза и заурчала. А уж неутомимой Розе так казалось всегда, поэтому её толстый тугой хвост отбивал по упитанным бокам задорную израильскую пляску.
Мы пронеслись по аллее, пересекли широкую мостовую, завернули в тенистый двор, поросший сиренью и терновником, и оказались у высокого одноподъездного дома из тёмно-красного кирпича. Просто замок тамплиера! Ну правильно, только в таком доме и должна обитать наша дама.
На пороге подъезда она остановилась и воззрилась на нас выпуклыми светло-зелёными глазами.
— Простите меня, милые дети. Я только сейчас поняла, что беспардонно распоряжаюсь вашим временем, которого у вас и так с гулькин нос, — грустно произнесла она.
— Нет-нет, — вступилась моя бывшая. — Времени у нас предостаточно. Мы не привязаны к нему.
— Ах, как это заманчиво — не быть привязанным ко времени. А мы вот с Розой очень к нему привязаны, даже бежать за ним боимся, чтобы, не дай Бог, не догнать свой инфаркт.
Дама открыла дверь, и мы поднялись на второй этаж.
Квартира, в которой она проживала, отвечала всем её требованиям. Это обнаруживалось сразу и несомненно. Всё в ней было большое, просторное и немного детское. Надо всем витал аромат сухих трав и горьковатого воздуха аравийской пустыни с печально бредущим верблюжьим караваном. Точный расчёт пространства и нерушимый сказочный оттенок, царившие в доме, погружали в состояние какого-то подвоха. Так, должно быть, чувствовал себя Аладдин, случайно прикоснувшийся к позеленевшей от времени лампе.
— А у вас… хорошо… — не зная, как обозначить свои ощущения, тихо произнёс я.
— Да, — шумно выдохнула дама. — У меня хорошо. И слава Богу, что есть место, где всё ещё окончательно хорошо. Проходите, милые дети. Сейчас я угощу вас отличным кофе. Есть вы не будете, поскольку воспользовались услугами общепита, но кофе я вас угощу.
Мы прошли в просторную и похожую на будуар стареющей королевы кухню. Роза процокала за нами, виновато-счастливо поглядывая на Шарльазнавур, которую я всё ещё держал на руках в тёмно-зелёной шапке.
— Кошечку можно определить на подоконник, — посоветовала дама. — Оттуда открывается сногсшибательный вид.
Я пристроил кошку на большой покрытый вязаным ковриком подоконник.
— Кстати, как её зовут? — спросила дама, обливая её лучистым взглядом.
— Шарльазнавур, — ответила моя бывшая.
— «Une vie d'amour», — подняв голову к люстре в виде тюльпана, запричитала дама.
— Именно, — подтвердил я.
— Сейчас я накормлю Шарльазнавур и Розу шикарным паштетом из гусиной печёнки. Не откажешься? — наклонясь к самой мордочке кошки, спросила она.
— Совсем наоборот, — громко и внятно ответила Шарльазнавур.
Мы застыли. Сейчас дама начнёт голосить. Определённо. Но дама, согласно качнув головой, спросила кошку:
— Тебе подогреть или можно в первозданном виде? Роза предпочитает разогретую.
— Обойдусь, — махнула хвостом Шарльазнавур. — Как вообще можно печёнку есть разогретой?
— Поболтай об этом с Розой, — ответила кошке дама, доставая из холодильника жестяную баночку с паштетом.
Мы стояли посреди кухни, не предполагая, что делать. Дама никак не отреагировала на проснувшуюся болтливость Шарльазнавур, и это казалось странным.
— Ничего странного в этом нет, — повернувшись к нам, значительно произнесла дама. — Я почти кошка. Так, во всяком случае, называла меня моя милая племянница. Садитесь за стол и не кидайте брови на лоб, я вас умоляю.
Мы сели. Дама неторопливо поставила на голубую скатерть чашки розового фарфора, такую же сахарницу и плетёную корзинку с крохотным французским печеньем.
— Удивительный фарфор, — сказала моя бывшая, чтобы хоть как-то разбавить густую неловкую тишину.
— Да, — качнула пучком дама. — Подарок одного моего давнего знакомого. До такой степени давнего, что я забыла, когда он двадцать четыре года назад переехал в Иерусалим на улицу Бен Иегуда. А я всё ещё пью кофе из его розового фарфора, как будто это вернёт невинность моей душе. Он, знаете ли, был… большим мастером предсказывать погоду на вчера.
Она отвернулась к плите, на которой пыхтела турка, и замолчала. Мы переглядывались, как участники перекрёстного допроса. Но услышав шумный вздох дамы, застыли с глупыми улыбками и круглыми глазами. Смешные, ей-богу!
— Ну да ладно, — громко произнесла дама, словно захлопнула тяжёлую дверь в прошлое, и разлила по чашкам ароматный напиток. — Пока пьёте кофе, расскажите о чём-нибудь. Например, о том, кто вам подсказал остановиться в нашем городе. Не подумайте, что я против, совсем наоборот. Просто он далеко не туристическая Мекка, хотя и обладает своей особой атмосферой и неповторимым обаянием.
— Нам нужен один адрес, — с места в карьер начала моя бывшая.
— Какой именно?
Я даже опомниться не успел, как моя бывшая оттараторила его быстро, но с выражением, словно он был японским хокку. Услышав его, дама напряглась.
— А зачем вам этот адрес?
— Понимаете, мы ищем одного человека, который, по нашим данным, проживал по этому адресу.
— Что это ещё за ваши данные? — глаза дамы хищно сузились, а я хорошенько надавил своей ногой на ногу моей не в меру разговорившейся бывшей. Она и не моргнула.
— Да вы не подумайте! Мы просто привезли ему… ей большой привет от её старого знакомого.
— Разве?
— Определённо.
Дама поднялась из-за стола и подошла к подоконнику, где после паштета вылизывалась Шарльазнавур. Роза поскуливала у холодильника, запрокинув длинную гладкую голову.
— По этому адресу вы никого не найдёте.
— Почему? — в один голос воскликнули мы.
— Там теперь живут совсем другие люди.
— Откуда вы знаете? — осторожно спросил я.
— Знаю, — ответила дама и вернулась за стол. — Потому что раньше по этому адресу жила я.
Я встал. Потом сел. Та самая непростая дама, которую так опасалась моя бывшая, сейчас сидит перед нами, позвякивая мельхиоровой ложкой в чашке розового фарфора.
— Этого не может быть… — тихо произнесла моя бывшая.
— Почему нет, когда да? — пожала большим плечом дама. — Вы не с улицы ли Бен Иегуда? Не оттуда ли тащится тот хилый привет, о котором вы только что мне рассказали?
— Вам этого очень хочется? — спросила моя бывшая.
— Хотелось бы мне сказать: «Ещё чего!» — грустно улыбнулась дама. — Но я так не скажу. Да и что мне ждать с той улицы? Фантазий о свежести моих ланит и пышности моих форм? Приятно слушать детский лепет, но только не от тех, кому далеко за шестьдесят.
— Хотелось бы мне возразить, — в тон даме ответила моя бывшая (нет, я, действительно, ей поражаюсь!), — но возразить мне нечего. Мы не с улицы Бен Иегуда. Мы совсем с другой улицы.
— Жаль, — выдохнула дама. — Но… ещё не родился тот конь, на котором можно догнать свою молодость. Я отждала свои приветы. Значит, этот привет для моей племянницы?
— Очевидно, — отозвался я.
— И кто же этот добропорядочный, я очень надеюсь, человек?
— Мой дядя.
— Ваш дядя? А при чём здесь ваш дядя? — подозрительно глянула на меня дама.
— В связи с той историей, — тихо сказал я и почему-то заглянул в пустую чашку. — Ну, с той, помните?
Дама потемнела, и мне стало стыдно. Может быть, нужно было придумать что-нибудь, как-нибудь по-другому, иначе, но я не моя бывшая, я не умею лавировать между собственными мыслями и настроением собеседника. Это всегда было моей слабой стороной.
— Да как же мне не помнить ту историю, — стеклянным голосом произнесла дама. — Всё прошло. И ушло. Сейчас-то зачем это возвращать?
— Нет, не возвращать, — вступилась за меня моя бывшая. — Как раз наоборот. Его дядя просил нас узнать, как она теперь живёт, всё ли у неё хорошо, не нужна ли ей помощь.
— А ему есть до этого нужда?
— Есть, — сказал я. — Была.
— Как так?
— Он умер недавно.
— Что ж, — примирительно качнула она головой. — Это случается. И довольно часто. Я отвечу вашему дяде, пусть земля ему будет пухом, что моя племянница жива, здорова и счастлива. Живёт с мужем в соседнем городе и приезжает ко мне в июле погостить на недельку. Привозит по четыре банки маринованных кабачков и дочку, которой позавчера исполнилось три года. У неё два кота: один рыжий с подбитым глазом, а другой дымчатый, а ещё мопс, который дышит, как престарелый локомотив, и попугай, поющий фривольные песенки политического характера. Она успешный ветеринар. А о той истории вспоминает со сдержанной благодарностью. Во-первых, она многое поняла про себя, во-вторых, многое поняла про будущего мужа и, в-третьих, многое поняла про домашние заготовки. Сколько она их переколотила в том погребе!
— Вы скучаете по ней? — спросила моя бывшая.
Дама немного помолчала, а потом грустно улыбнулась.
— Вы знаете, до её ко мне приезда в моём доме никогда не водилось живности. А тут вдруг раз — и целая девица! Я тогда страшно разозлилась на свою сестру. А потом подумала: что обо мне скажут люди, если при хорошей двухкомнатной квартире девочка будет ютиться в общежитии? Репутация, знаете ли, надёжный канат, вытаскивающий нас из пучины греха. Не думаю, что ей вольготно со мной жилось. Тогда у меня была сложная пора — я разводилась со своим работодателем.
— Со своим работодателем? — переспросила моя бывшая.
— Да, — фыркнула дама. — С департаментом торговли и услуг. Разводилась шумно, как и подобает после двадцати семи лет совместной жизни. То кафе, в котором вы сегодня откушали, было когда-то почти моим домом. Я вложила в это злосчастное заведение все свои силы, мозги и личное счастье. Но его захотел другой, чьих сил был значительно больше. Что касается мозгов и личного счастья, сказать не берусь, но там, скорее всего, всё очень скорбно. И скорбь эта выступала на его физиономии, как соль на поверхности Мёртвого моря. Я как только увидела его на пороге моего заведения, сразу поняла, что он не додумает своей головой отнять у меня моё кафе. А когда недодумывают головой, докладывают из кармана. Так и произошло. Он кому-то что-то заплатил, и дело было решено. Я ещё какое-то время пыталась барахтаться, бороться, обивать пороги, добиваясь глупой справедливости, а потом решила: уж лучше ты будешь нужен работе, чем работа тебе.
— Смело, — кивнула моя бывшая.
— Банально, — отмахнулась дама. — Но главная обида была в том, что моё кафе, в которое я вложила все свои силы, мозги и личное счастье, его глубоко не интересовало.
— Почему? — спросил я.
— Потому что он был моим пронырливым, глупым и завистливым соседом по коммунальной квартире пятьдесят лет назад. Назойливый, как овод при виде лошадиного зада! Мы люто друг друга ненавидели с самого раннего детства. Он всегда был вероломным. Таким и помер год назад. Я всегда ему говорила: если тебе нечего делать, иди и твори благие дела. И тебе почёт, и детям радость. У него два сына, один из которых сейчас и заправляет моим кафе. Папашино наследство! Как же! Каждый раз, прогуливаясь по бульвару, я наблюдаю за тем, что осталось от моего детища. Меня так и тянет зайти туда и посмотреть их меню. Осталось ли там что-нибудь из того, что я вписывала туда своей рукой, что проходило тщательный контроль и просеивалось через сито потребительского спроса?
— Так что же не зайдёте? — спросил я и осёкся. Ведь какую чушь спросил!
— Молодой человек, хорошо молчать труднее, чем хорошо говорить. Я много чего могу сказать этому отщепенцу. Но будет ли в этом смысл? А промолчать не сумею. Так стоит ли испытывать судьбу? Люди туда приходят отдыхать, а не смотреть фарс под названием «Разбитые мечты старой девы»… — дама замолчала. Потом встала и подошла к подоконнику. Шарльазнавур едва заметно дёрнула ухом и зевнула. — В тот день я пришла домой в совершенно растрёпанных чувствах. Я поняла, что мне не удастся остаться хозяйкой своего кафе. А моей девочки дома уже не было. Сначала я подумала, что она пошла гулять со своим мальчиком. Замечательный мальчик, вежливый, услужливый. Я и не придала её отсутствию такого уж значения. Пока не пробило полночь. Она никогда так не задерживалась. В плане дисциплины моя племянница была спартанкой. Хотите, я покажу вам её фотографии? Она ведь такая красавица. Я очень люблю показывать фотографии.
Не дождавшись нашего согласия, дама поднялась с места и поступью гренадера пропешешествовала в гостиную. Мы, схватив с подоконника Шарльазнавур, которая выразила по поводу внезапности происходящего всё кошачье недовольство, понеслись вслед за ней. Замыкала стремительную кавалькаду цокающая, как хорошо подкованная пони, Роза.
Гостиная напоминала танцевальную залу. Блестящий паркет, газовые ламбрекены, роскошная люстра. На велюровом диване восседала дама с сафьяновым фотоальбомом в руках.
Шарльазнавур соскочила с моих рук и ловко забралась на кресло-качалку, стоявшую у приоткрытой балконной двери. Роза последовала за ней. Пару раз фыркнув для приличия, кошка свернулась клубком под нависшими над ней, словно листья ясеня, ушами собаки.
— Это любимое кресло Розы, — грустно произнесла дама.
— Шарльазнавур! — цыкнула на кошку моя бывшая. Та и ухом не повела.
— Роза очертя голову бросилась в омут обожания, — вздохнула дама. — Как часто она повторяет мои ошибки. Ну да ладно. Идите сюда, садитесь. Где вы ещё найдёте сафьяновый фотоальбом?
Мы уселись с разных сторон дамы и уставились на первую страницу, где в пафосных позах на снимках разной величины и формата застыла прекрасная дщерь израилева во всей своей юной красе. Высокая, статная, в белом кружевном платье, с копной вьющихся волос, спускающихся до поясницы, она казалась примадонной мюзик-холла или слишком дорогостоящей натурщицей для нищих гениальных художников. Но это была определённо не племянница дамы: самому снимку было не менее пятидесяти лет.
— Здесь мне пятнадцать, — печально улыбнулась дама. — Не скажешь, правда? Я рано повзрослела. К этому возрасту моей благосклонности добивались трое. Трое! Среди которых был тот, кто сейчас преспокойно проживает на улице Бен Иегуда. Конечно, тогда он ещё не растерял своей шевелюры и отцовского наследства… Он был последним в списке моих предпочтений, представляете? Последним… Старея, человек видит хуже, но больше. Только к старости я поняла, кем на самом деле он для меня был, — дама перелистнула страницу и повеселела. — А вот я в студенческие годы, — на фото весело смеялась, запрокинув пышноволосую голову, красивая молодая женщина. Она сидела на подоконнике огромного окна, за которым раскачивался в порыве молодого ветра молодой тополь. И она, молодая, заходилась своим задорным, полным счастья и какой-то бесшабашности, смехом.
— А вы были привлекательной… — почему-то стесняясь, произнёс я.
— Ах, как это нечестно, — нахмурилась дама. — Терпеть не могу слова в прошедшем времени. Хотя, чего уж греха таить, была. Безусловно и бесповоротно — была.
— Я не хотел вас обидеть, — начал оправдываться я.
— Лучше уж совсем молчи, — тихо посоветовала мне моя бывшая, и я понял, что так, действительно, лучше.
— А это я на Памире, — перелистнув очередную страницу, трепещущим голосом произнесла дама.
— Где? — одновременно спросили мы.
— На Памире. Есть такая горная гряда.
— Мы знаем о такой горной гряде, — качнула головой моя бывшая. — А что вас туда занесло?
— А что, меня и занести уже ничего не может? — повела большим круглым плечом дама. — Занесло! Любовь к одному китайцу, с которым я училась на отделении лингвистики. Ох, какой это был китаец! Глазищи, что ущелья — длинные и бездонные. Закроет их, а ресницы почти до самых скул. А скулы — высоченные, как пик Исмоила Сомони. Матовая кожа, пальцы Яши Хейфица… Этими пальцами он без труда ломал яблоко пополам. Он молча ухаживал за мной, потому что ни я, ни он совсем не понимали друг друга. Это была любовь двух немых от рождения. Боже, какая романтика и какой трагизм… Конечно, истинным трагизмом здесь и не пахло, но всё же… Больше никто за мной так не ухаживал. Все остальные романы казались такими прикладными. Это как, знаете, вчера ходить любоваться на луну, а потом этими же руками брать сыр…
— А как вы с ним на Памир-то попали?
— Его отец был выдающимся гляциологом* и по возможности брал сына с собой. В одну из экспедиций он пригласил и меня, увидев во мне известную долю решительности, педантичности и сосредоточенности. Однако выяснилось, что с самопожертвованием и стремлением помогать ближнему у меня появились некоторые проблемы. Я тогда ещё не была определённо готова поставить на себе крест. Поэтому посещение Памира для меня оказалось слишком хлопотным предприятием. Но согласитесь, что на фоне снежных вершин мои каштановые волосы выглядели сногсшибательно.
Это было поистине так, что и говорить. Мы согласились. Дальше последовали рассказы о путешествии во Францию с целым набором фотографий с Елисейских полей, Монмартра, Моста Инвалидов, о забавных происшествиях на улице Красных Фонарей в Амстердаме (на одном из снимков она стояла с красавцем-арабом, который фривольно облокотился на её плечо. Справедливости ради надо заметить, что от испуга и ощущения излишней свободы на ней лица не было).
Ни одной фотографии своей племянницы она так и не показала. Когда сафьяновый альбом закончился, дама выглядела совершенно счастливой.
— Знаете, когда племянница вышла замуж и уехала, я неслыханно затосковала. Вот когда во мне появилась известная доля самопожертвования и стремления помогать ближнему. Но для Памира я была уже стара. И тем не менее, мне захотелось за кем-то ухаживать, кому-то готовить, к кому-то возвращаться, удивляться чьей-то невероятной сообразительности и оригинальности мышления, радоваться умным словам и мудрым поступкам. Вы не поверите, но я обратилась в службу опеки. Там, однако, мне сказали, что я стара не только для Памира, но и для ребёнка. Сейчас я понимаю, что всё тогда случилось правильно. Если быть до конца откровенной, дети меня побаиваются. Уж и не знаю, гордиться этим или отнести в разряд проклятия. Тогда же я страшно огорчилась. Но, попристальнее понаблюдав за отношениями детей и родителей в среде знакомых и незнакомых, пришла к выводу, что, может быть, яйца намного умнее кур, но они быстро протухают. Как только эта мысль озарила мою голову, я успокоилась и завела Розу. Конечно, её уму может поразиться только бессмысленный головастик, а сообразительность ей не снилась и в самом смелом сне, но она любит меня, и я люблю её. А это и есть, наверное, самая главная мудрость жизни. И потом… Лучше всех воспитывают детей те, у кого их нет. Как только они появляются, куда-то уходят разум, чувство меры и последовательности.
— Наверное, вы правы, — тихо произнесла моя бывшая.
В гостиной наступила тишина, которая немного пружинила от тугого тиканья настенных часов. Время от времени Роза с повизгиванием позёвывала, а Шарльазнавур с причмокиванием вылизывала лапки.
Что мы узнали о последней жертве? Толком ничего. Она вышла замуж, счастлива, имеет детей и склонность к консервированию. Но, надо отметить, я был несказанно рад такой скудности информации. Значит, человек живёт своей жизнью и ему не нужен тот, кто помог бы её скорректировать, изменить или перенаправить. Всё это она сделала сама. И слава богу. Нам нужно было собираться в дорогу.

Обратно

Всю ночь перед обратной дорогой мне снились странные сны, вспомнить которые до сих пор никак не могу. Зато запомнилось стойкое ощущение переполненности чем-то детским, далёким и немного больным. Такое во мне случается после реально тяжёлого недуга или выматывающей грозы, во время которой в хлам разбивается небо, крошатся деревья и крыши гаражей, а детские песочницы превращаются в гнездовище торнадо и самумов. Потом, когда наступает тишина и сквозь лохмотья последних беспомощных туч пробивается первый луч испуганного солнца, на меня накатывает именно такое ощущение. Глаза словно выплакали всё, что во мне было тяжёлого, душа словно выболела, и оттого дыханье становится немного судорожным, но глубоким. Вот таким я и проснулся в утро нашего возвращения домой.
Моя бывшая, должно быть, испытывала нечто подобное. Она встретила меня на пороге своей комнаты тихой и растерянной, чего с ней не случалось уже достаточно давно.
— Шарльазнавур сегодня всю ночь плакала, — сказала она, прижимая к себе грустную кошку.
— Почему? — спросил я кошку, нежно почесав ей за ухом.
— Не скажу, — ласково посмотрела на меня она.
— Твоё право, — согласился я. — Некоторые кошки вообще ничего не говорят.
— Да, — кивнула моя бывшая. — Нам вообще грех жаловаться.
Мы неторопливо позавтракали в кафе гостиницы. В нём — впервые. И зря. Завтрак был превосходным. Особенно порадовал кофе. Никогда не забуду его аромата. В нём было что-то магическое.
— Может, потому что мы уезжаем? — печально заметила моя бывшая.
— Может, — качнул я головой.
— Странный вы народ — люди, — пожала плечом успокоившаяся Шарльазнавур. — Наделяете магическими свойствами только то, что не сегодня-завтра заканчивается.
— Ну, в этом есть своя логика, — попытался возразить я. — Всё, что мы переживаем повседневно, кажется бесконечным, а от этого немного… банальным.
— Да-да, — утёрла мордочку лапкой Шарльазнавур. — Для вас стало бесконечной, а от этого немного банальной моя способность разговаривать, — мы с моей бывшей переглянулись. Что уж греха таить, так в последнее время мы и думали. — Кто же это сказал? — подняла ореховые глаза к высокому потолку кошка. — Не вспомню. Помнить имена мудрых — это ваша прерогатива. Однако этот кто-то был определённо прав. Определённо. Он сказал, что иногда нужно быть просто прохожим. И это касается не только людей. Только прохожим может быть событие, погода, взгляд, день. Когда подумаешь обо всём этом в разрезе подобного афоризма, то всё можно наделить магическими свойствами уходящей натуры. И жизнь переполнится смыслом и чудом. Почему до вас всё так медленно доходит? — она зевнула и свернулась калачиком на подоконнике. Её миска была тщательно вылизана.
На улице было прохладно. Небо почти лежало на плечах могучих ясеней, образовавших сквер напротив гостиничного подъезда. Странно, но мы почти его не замечали: каким тенистым и укромным сейчас он нам показался. «Только прохожий», — подумал я. Мы забрались в машину и пару минут сидели бездвижно и в молчании. Слышно было только прерывистое дыхание Шарльазнавур. Намаялась она с нами.
— Можно попросить? — спросила моя бывшая, когда я начал выруливать со двора гостиницы.
— Можно.
— Поехали домой другой дорогой. Если такая есть, конечно.
— Найдём.
Мы добирались в полтора раза дольше положенного времени, вернувшись в родной город на рассвете третьих суток. В дороге мы почти не разговаривали. Всё больше слушали песни Шарля Азнавура, во время звучания которых несколько оживлялась наша кошка. Она поднимала мордочку из тёмно-зелёной шапки, прядала ушами и щурила ореховые глаза. Но ничего не говорила. Вообще ничего. Мы останавливались в придорожных хостелах и кафе, скудно делились впечатлениями о кухне и запахе постельного белья и снова садились в машину, чтобы продолжать молчаливый путь.
Родной город встретил нас нежным восходящим солнцем на нежном рассветном небе. Всё было нежным: и деревья с едва трепетавшими листьями, и закрытые ещё бутоны тюльпанов на клумбе привокзальной площади, и даже трамваи, казавшиеся в этот час задремавшими косулями где-нибудь на равнинах Малой Азии. Слышно было только пение птиц и шуршание колёс моей машины по мокрому утреннему асфальту.
— Через десять минут я высажу тебя у дома, — тихо сказал я.
— Хорошо, — так же ответила моя бывшая. — Я оставлю кошку себе.
— Это не просьба, как я понял.
— Ты правильно понял.
— Я не имею права выразить протест?
— А зачем?
— Может, у неё спросим?
— Ей трудно будет ответить.
— Почему?
— Она не хочет тебя обижать.
— А ты откуда знаешь?
— Она же когда-то сказала тебе, что я — немного кошка.
— То есть она всё давно решила?
— Да.
— Обидно.
— Почему? Это ведь вполне очевидное решение. На очевидное бессмысленно обижаться.
— Наверное. Можно я буду приходить её навещать? Ну и тебя, разумеется…
— Приходи.
Через десять минут я остановил машину у её подъезда. Она несла на руках тёмно-зелёную шапку с Шарльазнавур, а я — её багаж.
— Выпьешь кофе? — спросила она меня на пороге.
— Нет, спасибо, — отказался я, и мне показалось, что она с облегчением вздохнула. — Пока.
— Пока.
Дома пахло свежей выпечкой и горячим шоколадом.
— Мама, — улыбнулся я. — Мам, ты чего это так рано?
— Я ждала тебя ещё вчера, — сказала мама, позёвывая. — Бриоши пришлось разогревать. Кофе закончился. Я сварила шоколад.
— Сегодня куплю.
— Садись, позавтракай.
Я принял душ, побрился и вышел к столу.
— Как твой новый камин?
— Он — новый, с него пока и этого хватит.
— Как твоя командировка?
— С переменным успехом. Есть что обсудить на работе, есть что забыть и вычеркнуть из памяти.
— Как всегда.
— Да, как всегда. Ты изменился, — улыбнулась мама. — Глаза изменились. А как твоя командировка?
Я застыл с надкусанной булочкой у подбородка.
— Какая командировка?
Теперь мама застыла с надкусанной булочкой у подбородка.
— Та самая, куда ты отправился две с половиной недели назад… Где ты был?
— Наш родственник. Профайлер. Задание. Его письмо. И ещё бандероль.
— Наш родственник умер.
— Да, умер, но он послал мне письмо. Естественно, до того, как он умер.
— Он ни разу тебя не видел и знал о твоём существовании только с моих слов.
— Да, но в этом письме он просил меня сделать то, что не успел сделать сам!
Мне стало страшно. Судя по всему, маме — тоже.
— Он не мог просить тебя, он тебя не знал! Совсем! Покажи это письмо! И эту бандероль!
— Я не могу! Они у моей бывшей. Я сегодня же заеду к ней и привезу их.
— Но ты же сам мне сказал, что уезжаешь в командировку!
— Я ничего тебе не говорил! Какая командировка, если у меня — отпуск?!
— И я тебе тогда сказала: «Какая командировка, если у тебя — отпуск»! Нам нужно успокоиться. Обоим. Иди отдохни. Потом всё выяснится.
— Определённо выяснится.
Я, потрясённый, сбитый с толку, повалился на постель и мгновенно заснул. Без сновидений. Проснулся через полтора часа, остро сел на постели, как будто бы в меня вкачали горячий воздух. Что же всё-таки произошло? Это шутка такая? Но моя мать подобными вещами не шутит. Я почесал бок. Если она ничего не помнит… или не знает… Бог мой, в какой я вселенной?! Короче, если она ничего не помнит или не знает, нет смысла рассказывать ей эту историю с самого начала. На пересказ уйдёт уйма времени и сил. А я пока не готов к такой растрате. Слишком многое через меня прошло, слишком через многое прошёл я сам. Вдруг заныло в районе солнечного сплетения. Я согнулся. Болело так, что я готов был разрыдаться. Как будто внутри росла огромная пустота, пожирающая всё, что осталось во мне от меня. Впервые в жизни меня мутило от вида моих книжных полок, моего шкафа, рабочего стола, узкого коврика перед креслом, от самого кресла и пледа, наброшенного на него. Всё это вдруг показалось мне изжитым, выпотрошенным, бесполезным. Я почувствовал, как всё это медленно, но верно начинает рассыпаться прямо на моих глазах. Я скинул ноги с постели и поднялся. Правда, получилось это у меня раза с третьего. На подоконнике я нашёл свой плеер и подключил к нему наушники. От виска к виску закачалась щемящая до обморока «J'Arrive A Toi» Карлы Бруни.
— Вот молодец, — сказал я вслух, — знаешь, чем себя утешить. — И разрыдался. Нет, серьёзно, разрыдался, как, должно быть, в детстве от острого понимания того, что у меня никогда не будет собаки. А хрипловатый и тёплый, как шерстяное одеяло, голос Карлы Бруни всё пел и пел: «Это чудо, что я прихожу к тебе после долгих лет, после веков препятствий и грустных понедельников в слезах...»
— Это чудо… — вбивал я себе в ладонь зубами, — это чудо…
Выжав из себя всё до последней слезинки, я побрёл на кухню. Мамы не было. У неё полно своих дел. И слава Богу. За время, пока я спал, она сбегала в магазин и купила кофе. Мой любимый. Поставила турку на плиту. Осталось только налить воду. Мама.
Я сварил кофе, стал пить его, отламывая и бросая в рот кусочки остывшей бриоши. Есть вещи, которые долго в одиночку не потянуть. В течение этих двух с половиной недель рядом со мной всегда была моя бывшая. Всегда. Она одним своим присутствием способна выковырять меня из состояния анабиоза, в которое я непременно свалился бы, не случись поблизости её хитрых, иногда дерзких, иногда холодных, но до невозможности родных глаз. Ей вообще ничего не нужно говорить, хотя это-то как раз невозможно представить из-за её патологической любви к устному философствованию.
— Возьми и напиши об этом книгу, — как-то сказал я ей, уж и не вспомнить, по какому поводу.
— Я боюсь чистой бумаги, — ответила она мне.
— Возьми мои черновики, — протянул я ей объёмную стопку распечатанных листов.
— Да я не об этом, какой ты всё-таки, — фыркнула она на меня. — Не в этом смысле — чистой. Все мои мысли, которые так гладко располагаются в моей черепной коробке, расползутся как тараканы по всем твоим черновикам. И по не-черновикам тоже. По всему, что требует прикосновения чернил. Мои мысли не для прикосновения чернил.
— Тогда я это запишу, — сказал я и через пару дней дал прочитать ей её же цитату.
— Чушь. Иди и смой это в унитазе, — ответила она.
Но главным было не то, что и как она говорила. Она просто — была. И всё. Я не знаю, чем объяснить уютность с ней рядом в любой ситуации, даже в самой дурацкой. Просто она — часть моего дома, член моей семьи. На века.
Я вскочил с места и рванул к телефону.
— Только посмей мне не ответить, — нервозно шептал я в трубку, — только посмей бросить меня!
— Алло, — спокойно отозвалась моя бывшая.
— Как дела? — неискренне поинтересовался я, хотя был счастлив до небес.
— Кошка перестала разговаривать, — по-прежнему спокойно сказала она. — Совсем. Смотрю на неё, а в глазах — недоумение: «Что ты от меня хочешь, от твари бессловесной?»
— Я думаю, нужно подождать… Мама ничего не помнит. Она не помнит даже, что наш почивший родственник прислал мне письмо с заданием. Она думает, что я ездил в командировку и уверяет, что я сам ей об этом сказал.
— Это самое странное, что случилось с тобой за последние две с половиной недели?
— Нет, но одно из самых неприятных. Мы с ней очень близки.
— Это совсем не значит, что все ваши пазы совпадают, глупый ты какой.
— Она купила мне кофе, испекла бриоши…
— Значит, вы по-прежнему близки. Эти две с половиной недели — твои и только твои. Они бы мало что изменили в её жизни, зато всё изменили в твоей.
— Она не помнит даже, как с самого начала подталкивала меня к этой авантюре…
— А как иначе было заставить тебя выйти на поверхность жизни, определённо глупец! Кто, как не она, ближайшая из близких, в силах была это сделать? Ты бы сам решился, улитка?
— Не оскорбляй меня. Нет, не решился бы.
— Она выполнила свою роль в этой истории, зачем ей идти дальше по дороге, которая предназначена только тебе?
— Мир гораздо шире, чем я о нём думал, — сказал я после недолгого молчания.
— Это очень банально, — хмыкнула она.
— Да, очень, — согласился я, — но когда ты понимаешь это по-настоящему, когда тебя хорошенько протащит по всем сомнениям, испугам, открытиям и откровениям, банальность сия покажется чем-то…
— Магическим, — опять хмыкнула она. — Просто прохожие…
— Давай ещё как-нибудь пустимся в путешествие? — спросил я.
— Давай, — легко согласилась она. — Может, у тебя есть ещё какой-нибудь почивший родственник с важным и срочным заданием?
— Мне почему-то кажется, что теперь я обойдусь и без него. Хотя, если честно, мне бы очень хотелось поближе познакомиться с моим профайлером. Наверняка, у него куча архивов, которые лежат и пылятся где-нибудь на самой высокой книжной полке его крохотной одинокой квартиры и ждут своего часа.
— Поговори-ка о нём с мамой. Непростой человек был твой родственник. Может быть, вся эта история была просто приглашением к более близкому знакомству?
— Это следовало бы сделать, пока он был, как бы помягче выразиться, жив...
— У всех свои причины становиться оригиналами.
— Наверное. Приходи завтра. И Шарльазнавур приноси. Может, она посоветует, с чего нам начать.
— Она перестала говорить. Совсем.
— Нет, не перестала. Она просто перешла на шёпот. Особый кошачий шёпот. Попробуем расслышать его вместе.
— Становишься мудрее. На глазах…
Мы проговорили добрых полтора часа, а потом моя бывшая пришла ко мне, прижимая к груди тёмно-зелёную шапку, в которой жмурила ореховые глаза Шарльазнавур. Мы долго пили кофе, строили планы относительно непременно существующих архивов моего почившего родственника, а потом пошли смотреть выставку Андрэ Деймона, которую привезли в выставочный зал за сутки до нашего возвращения. Шарльазнавур глянула в глаза смотрительнице зала, и та, отведя взгляд к окну, позволила нам пройти с кошкой.
— Это кто ещё кому позволил, — хмыкнула моя бывшая, как когда-то Шарльазнавур.
— Действительно, — хмыкнула Шарльазнавур, как моя бывшая.
Я улыбнулся. Приключения не за горами.


Рецензии