Был край, слезам и скорби посвященный

По дороге столбовой
Колокольчик заливается;
Что не парень удалой
Чистым снегом опушается?
Нет, а ласточка летит —
 По дороге красна девица.
Мчатся кони... От копыт
Вьется легкая метелица.
 Кроясь в пухе соболей,
Вся душою в даль уносится;
Из задумчивых очей
Капля слез за каплей просится:
Грустно ей... Родная мать
Тужит тугою сердечною;
Больно душу оторвать
От души разлукой вечною.
Сердцу горе суждено,
Сердце надвое не делится,—
Разрывается оно...
Дальний путь пред нею стелется.
Но зачем в степную даль
Свет-душа стремится взорами?
Ждет и там ее печаль
 За железными затворами.
«С другом любо и в тюрьме!—
 В думе мыслит красна девица.—
Свет он мне в могильной тьме...
Встань, неси меня, метелица!
Занеси в его тюрьму...
Пусть, как птичка домовитая,
 Прилечу я — и к нему
Притаюсь, людьми забытая!»

(А.И. Одоевский)

1.
Из дневника Софьи Мурановой

Февраля четвертого дня 1832 года, в Иркутске.

Вот уже месяц, как я еду по Сибири, и всюду меня встречают с неожиданным радушием и добротою. Более всего поражает бескорыстие: на всякую мою попытку заплатить за кров и стол слышу в ответ «Только Богу на свечку пожалуйте».

Цейдлер, местный губернатор, сегодня взял на проверку мои бумаги и сказал, что все письма я не могу везти с собой далее. Семейство купца Нелюбина, в доме которого я остановилась, окружило меня таким гостеприимством и заботою, что порою меня одолевают мысли, которые я тотчас гоню от себя, как недопустимые, как преступные. То не сожаление, нет! но какая-то тень его, какой-то страх перед той покорной решимостью, с которою я сознательно навсегда отказываюсь от семейственного уюта, от дома…

Всякий наш разговор с Цейдлером не несет ничего нового: его цель – как можно дольше держать меня здесь, и, по возможности, отвратить от желания ехать далее. Нелюбина рассказывает, что пять лет назад, когда здесь был княгиня Трубецкая, ей пришлось тяжелее всех – условия были много суровее, ее держали в Иркутске чуть ли не полгода. Но она первая прошла через это испытание и сейчас давно уже соединилась с мужем своим. Таково распоряжение государево, и я была очень наивна, полагая, что ходатайство императрицы избавит меня от всех трудностей, с которыми пришлось столкнуться опередившим меня женщинам. А теперь, слушая рассказы Елены Михайловны о княгине Волконской, госпоже Фонвизиной и других, я даже горда и счастлива отчасти, что разделяю участь их, будущих сестер моих по заключению. Где только не отыщет сердце человеческое утешения, чтобы не впасть в уныние! Нелюбины также, как могут, стараются развеять мои грустные мысли, сегодня катали на санях по городу.


Февраля пятнадцатого дня 1832 года, там же.



Вот уже более недели, как я в Иркутске, и неизменные речи Цейдлера едва не заставили меня потерять надежду, но вдруг сегодня он объявил, что перед отъездом будет учинен необходимый осмотр вещам моим. Это займет, вероятно, немало времени, потому что везу я с собою очень много – только бы разрешили оставить все, как есть.

Я собрала все укрытые среди вещей деньги – уверена, что их нельзя будет иметь при себе. Решила, по совету доброй моей хозяйки, зашить их в черную тафту и спрятать в прическе. Так я смогу быть спокойна хотя бы в этом.

Портрет государыни, что она специально велела отделать в простую деревянную рамку, особой ценности никому, кроме меня, не представляет – думаю, его не сочтут непозволительным взять с собою. Нательный крест, подарок Надины, я надела еще в Петербурге. Он простой медный, на тесьме вместо цепочки. А остальное – что ж, пусть осматривают, там все теплые вещи и несколько книг.

Подавая мне подписку, - ту, какая выдавалась всем женам каторжников – Цейдлер в очередной раз попытался меня отговорить, но я поставила молча подпись под следующим:

«Я, нижеподписавшаяся, имея непреклонное желание разделить участь моего мужа, государственного преступника Евгения Васильева сына Рунского, верховным уголовным судом осужденного, и жить в том заводском, рудничном или другом каком селении, где он содержаться будет, если то дозволится от коменданта Петровского Завода г. генерал-майора и кавалера Лепарского, обязуюсь, по моей чистой совести, наблюсти нижеописанные предложенные
мне статьи, в противном же случае и за малейшее отступление от поставленных на то правил подвергаю я себя законному осуждению».

Далее шли подробные правила о переписке, деньгах и вещах, о том, что все мои действия отныне должны будут совершаться через г-на коменданта. Остается лишь просить Господа, чтобы то оказался достойный человек.

Вернувшись поздно вечером к себе, я просила было Нелюбиных дать мне лошадей ехать дальше, но они сказали, что в темноте никак нельзя перебраться через Байкал. Завтра с утра нам предстоит опасный путь. Говорят, это не озеро, а целое море.


Февраля, двадцать первого дня 1832 года, Верхне-Удинск



Сейчас я в доме полковника Александра Николаевича Муравьева. Он также был причастен к обществу, но отбывает здесь ссылку без разжалования. Его жена и невестка, узнав, куда я еду, окружили меня добротою. Было очень странно и удивительно не найти здесь привычного уже взгляду снега. Как мне объяснил полковник, в Верхне-Удинске почвы песчаные, и земля вбирает весь снег в себя.

В дороге. За шесть часов от дома Муравьевых не встречаю почти никакого населения. На станциях вижу лишь бурятские юрты и дома смотрителей.

Буряты гоняют здесь свои табуны скота, среди которого больше баранов. Как я поняла, это их основной источник пищи и одежды. Я крайне была удивлена, увидев, как из юрт показываются совершенно голые ребятишки с кусками сала в руках. Женщины же этого племени одеты совершенно одинаково с мужчинами, в платья из овчин, отличает их лишь прическа из многих мелких кос. Также мне пришлось убедиться, что, несмотря на видимую дикость, народу этому присущи то же добросердечие и бескорыстие, к которому я уже успела привыкнуть среди русского населения Сибири. Проезжая по бесснежной дороге,
мы не справились бы, если бы на помощь не явились буряты со своими лошадьми.

Сегодня, двадцать девятого февраля, в последний день зимы, я завершила свое долгое путешествие. Первым делом, конечно, я в комендантском доме, а мыслию и сердцем уже за затворами тюрьмы. Комендант Лепарский, пожилой генерал, показавшийся мне человеком добросердечным, сейчас занят моими многочисленными бумагами, и я имею возможность описать впечатления о въезде в Петровск.

Из окон кареты мне открылась широкая, глубокая долина, - в ней показалось большое селение, церковь, завод с каменными трубами и домами и длинная красная крыша, как я догадалась, здания тюрьмы, также со множеством белых труб. Кругом горы.

Первым вопросом моим Лепарскому было: «Здесь ли Евгений?» Оказалось, он прибыл уже три недели назад, несмотря на то, что я выехала много раньше. Свидеться нам позволят уже сегодня, когда генерал закончит с моими бумагами. Кроме подписки, разрешения на брак от государя и прочих документов, есть еще пренелепейший билет:


От петербургского обер-полицмейстера Дан на проезд в Петровский Завод

Софии Мурановой российской подданной Софии

Петербург Сергиевой

дочери Мурановой, которую

по тракту,

29 октября 1831 года на заставах пропускать без

задержания,

Исходящий № 1275 по прибытии же туда

Срочного вида, № 7482 имеет она явиться немедленно

Приметы: к тамошнему начальству
 

 
лета – 17 для испрошения себе другого

вида

рост средний на все время

волоса, брови - темно-русые ее там пребывания,

глаза голубые или на следование в другое

место

нос, рот – обыкновенные С-Петербургский

подбородок круглый. обер-полицмейстер

лицо овальное

особые приметы – нет

Подпись предъявителя:            (1)



«Что ж, Софья Сергеевна, - произнес Лепарский, поднимаясь, - все ваши документы в порядке. Бумага, подписанная вами в Иркутске, думаю, дала некоторое понятие о правилах, которых следует придерживаться?» - «Да, ваше превосходительство», - Софья кивнула. – «Прошу вас, без превосходительства– Станислав Романович».

Вновь уловив за сухим тоном искреннюю доброжелательность, Софья подняла взгляд и впервые посмотрела прямо в глаза Лепарского. Совсем посветлевшие и сузившиеся – генералу было под восемьдесят – они приветливо глядели из-под нависших бровей. Софья невольно улыбнулась – этот добрый старик совсем не соответствовал тем представлениям о плачах и угнетателях, которые прежде рисовались в совсем детском ее воображении.

«Что ж, пойдемте, я провожу вас. Г-н Рунский в восьмом нумере… - с некоторым сомнением произнес Лепарский, но, заглянув в бумаги, добавил, - да, все никак не запомню, верно,…пойдемте».

Вслед за генералом Софья вышла из комендантского дома. Было всего несколько сот шагов до здания тюрьмы, крыша которого совсем не выступала из-за высокого тына. Но, с продвижением вперед, взгляду открывалось длинное низкое строение на высоком каменном фундаменте, о трех фасах – построенное, будто буквою П. Красную крышу заполняло множество белых кирпичных труб. Более всего поразило отсутствие окон в наружных стенах. Лишь в середине переднего фаса, у выдающейся постройки, к которой сейчас приближалась Софья, было прорублено несколько окон. Это произвело на нее жуткое впечатление. «Видимо, окна расположены с другой стороны», - мысленно пыталась она говорить самой себе. Лепарский остановился, и караульный начал открывать огромные ворота, что сопровождалось звоном и лязгом множества замков и задвижек. То был единственный вход в тюрьму, у которого располагались гауптвахта и караульная. Первое, на что Софья обратила внимание, вслед за Лепарским войдя в ворота, были окна внутренних стен. Она с облегчением оглядывала все, ее окружавшее, следуя за генералом. Увидела крыльцо, высокий частокол, отделяющий небольшой отсек. Пройдя еще через одни ворота, они оказались в другом таком же дворе, и здесь, остановившись,поднялись на крыльцо. Лепарский пропустил Софью вперед, и она оказалась в светлом коридоре, довольно большом, около четырех аршинов шириною. «Софья Сергеевна, позвольте, я пойду впереди, следуйте за мной», - произнес Лепарский, и она остановилась. По обеим сторонам коридора, на небольшом расстоянии друг от друга, были входы в отдельные кельи. На двери одной из них, подойдя, Софья заметила нумер четырнадцать. «Значит, недалеко до восьмого», - подумала она со все нарастающим волнением. Невольно ускорив шаг, Софья поравнялась с генералом, который остановился у двери и искал нужный ключ среди огромной связки. Наконец, камера была отперта. Лепарский лишь на секунду заглянул в нее и вполголоса обратился к Софье: «Проходите, я вернусь через час». Но Софья не слышала его. Ей было неважно, час то будет, минута, – за ней был путь в семь тысячи верст, и теперь ничего не разделяло ее с человеком, которого она столько раз за прошедший год едва не теряла совсем. Она почувствовала смутную тревогу и какой-то бессознательный страх, когда после лязга закрывшихся замков за спиной оказалась в полной почти темноте и еще более пугающей тишине, ничем не нарушаемой. «Не перепутал ли генерал нумера», - подумалось Софье в первое мгновенье. Но, ощупью пройдя несколько шагов вперед, она различила слабый луч дневного света, падающий из крошечного окошка в двух аршинах от пола. Луч этот выхватывал из темноты лишь небольшой уголок камеры, в котором, сидя на тюфяке и прижавшись головою к подушке, дремал Рунский. Стараясь ступать как можно тише, Софья приблизилась к спящему и опустилась подле него на колени. Не шевелясь, не пытаясь разбудить его, она долго вслушивалась в тяжелое, но мерное дыхание, смотрела в бледное, остро очерченное лицо, на будто отяжелевшие опущенные руки. Но вдруг не удержалась и дотронулась до них. А когда подняла взгляд, встретила неожиданно раскрытые светлые глаза, слишком ясные среди всего черно-серого, их окружавшего. Не смея, да не зная, как нарушить эту тишину, она услышала голос, будто много лет назад, в далеком детстве слышанный – в самом же деле, лишь на несколько месяцев отдаленный от нее: «Какое сегодня число?» - были слова Рунского. «Первое марта», - почти шепотом ответила Софья, еще боясь своего голоса, и приблизилась к его лицу. «Мы год шли к этому, Соня», - Евгений обнял ее, и она почувствовала неожиданный запах ржи от его волос. Провела по ним рукою, и, едва испугавшись мысли о седине, поняла, что это всего лишь мука.

-Мы по средам на мельнице работаем, - отгадал ее мысли Рунский.

Впервые за прошедшую зиму она рассмеялась.


2.
Весна в Сибири



Казалось, еще недавно лишь предчувствие весны носилось в воздухе, начинавшем наполняться забытыми и оттого казавшимися какими-то необыкновенными ароматами, как уже и снега вокруг не стало. И, что самое удивительное, он стремительно растаял даже здесь, в напоминавшем огромный котлован углублении, куда солнечные лучи доходили вовсе не так полно и скоро. Но это было действительно так: впервые на памяти каторжан наступила столь ранняя и дружная весна.

Она пришла и преобразила Сибирь, сперва распестрив проталинами пологие холмы и небольшие сопки, а затем, после недолгого господства воды, обнажив землю – и на лесных тропинках, и в просторном дворе жилища заключенных, где теперь можно было разглядеть отдельный огород со множеством грядок. На темно-зеленом фоне хвойного леса кое-где начали вырисовываться яркие, только распустившиеся листочки редких берез и осин. От едва просохшей земли шел упоительный запах пробуждения, словно призывающий поскорее ее взрыхлить, удобрить, начать посев…

Как легко теперь дышалось, какою отрадой полнило раннее влажное утро идущих на работы, как живо и радостно они отправлялись туда, хотя все было неизменно – то же бесконечное монотонное перемалывание, те же жернова, та же мука…

Рунский чувствовал эту перемену особенно полно еще и потому, что внезапная весна принесла ему, вернее, им – он более не представлял себя отдельно от Софьи – долгожданную радость. Несмотря на то, что сам государь позволил княжне вступить в брак с Рунским, пришлось посылать в Петербург за подтверждающими это бумагами. И лишь три недели назад долгожданное разрешение, наконец, пришло, возвестив наступление весны и для Рунского с Софьей.
Николай Александрович Бестужев теперь всякий день почти выбирался на вершину сопки, откуда был виден Петровский со всеми строениями, и продолжал запечатлевать этот вид на мольберте, который сам же и выпилил. Ручная работа была одним из немногих способов отвлечься от тюремной безысходности. Благо, Бестужев с малых лет, будучи еще воспитанником Петербургского Морского корпуса, обнаружил к ней природную склонность. Единственный среди заключенных художник, он снял множество портретов своих товарищей и их жен. Нарисовал даже Лепарского. Но Бестужев-первый, как все его называли, занимался не только живописью. Он имел интерес к словесности и сам написал несколько повестей, серьезно занимался отечественной историей, был искусным механиком, часовщиком-самоучкой. Когда три года назад с узников сняли кандалы, он слил из их железа кольца для женщин.

Его камера была местом вечерних сборов всех заключенных, своего рода культурным салоном Петровского Завода. Здесь читали свои произведения, выписанные через родственников и друзей новые книги и журналы, и даже письма. Объединенные общими убеждениями, общим трудом и хозяйством, заключенные не имели тайн друг от друга.

Так и сегодня, в один из прозрачных майских вечеров, когда прогретый за день воздух наполнился благоуханной прохладой, некоторые из жителей Петровского, уже надышавшиеся им за работою в огороде или прогулками, начали собираться в семнадцатом нумере, где жил Бестужев.

Комната его был убрана очень скромно: небольшой диван, комод, письменный стол, напротив – кресло и перед ним стул, где любил расположиться брат Михаил. На стенах – несколько видов Петровского и автопортрет хозяина. Небольшие зарешеченные окошки под самым потолком: одно – в общий коридор, другое – во внутренний двор, были прикрыты легкими занавесками. Но, разглядев комнату подробнее, можно было заметить и много
необычного: все поверхности уставляли различные макеты, заготовки каких-то приборов, всевозможные инструменты, а на небольшом и, вероятно, тесноватом для Николая, столе, в беспорядке лежало множество чертежей, эскизов, набросков.

К семи пополудни у Бестужева можно было видеть почти всех обитателей Петровского. Сейчас, когда они с четверть часа уже были в сборе, небольшая комната так наполнилась людьми, что, казалось, здесь едва ли найдется место еще одному. Несколько человек устроилось на небольшом ковре – пол уже не был столь холодным, как прежде; некоторые из жен присели на колени к своим мужьям. Внимание всех было обращено на одну из них, невысокую женщину с полноватым добрым лицом и тяжелыми косами, уложенными вокруг головы. Каташа, так называли ее друзья.Тогда еще княгиня, Катерина Ивановна был первой, последовавшей за мужем в Сибирь. Как только стало известно о приговоре Сергея Трубецкого, он поехала, и именно ей пришлось тяжелее всех – задерживали и уговаривали остаться почти на каждой остановке, условия выезда, как и жизни заключенных, в первое время были много суровее, чем теперь. Каташа читал вслух письмо матери, графини Лаваль, известной своим богатством и роскошными светскими приемами. Александра Григорьевна рассказывала дочери о своих петербургских встречах: «…Вы меня спрашиваете о литературных вечерах у кн. Одоевского. – Это обычные вечера, там очень часто музицируют и очень редко читают, например, какую-нибудь повесть,которая занимает не более получаса. Теперь я опишу эту супружескую пару. Кн. Одоевский моложе своей жены, он получил безупречное воспитание, и его ум из числа самых выдающихся. Он много занимается литературой и еще больше своими служебными обязанностями, которые считает священными. Он страстно увлекается музыкой: сочиняет, аккомпанирует, играет вариации, фантазии с  таким чувством и такой выразительностью, что даже те, кто не понимает музыку, слушают его с удовольствием, как, например, Сухозанет. Княгиня превосходная женщина, очень приятная в обществе, с прекрасной душой. Я с ними очень дружна, и самые приятные дни моей жизни это дни, которые я провожу с ними. Их характеризует необычайная простота, которая почти всегда сопровождает достоинство. Вы понимаете, насколько эта манера мне близка и мне нравится…» (2)

-Спасибо, Катерина Ивановна, за весть о моем брате. Я так давно не получал его писем, - раздался голос Александра Одоевского, что сидел около печки в тени. Он не был похож на Владимира. Высокий, крепкий, с выправкой гвардейского офицера, Александр, казалось, совсем не изменился за каторжные годы – его выносливость и сила были поразительны. Он оставался все тем же красавцем с большими серыми глазами – единственное сходство с братом – и темными вьющимися волосами.

Лицо его, всегда оживленное и даже восторженное, при упоминании имени Владимира подернулось тенью глубокой задумчивости. Невольно обернувшись к Рунскому, Александр встретил его взгляд, в котором стояло то же чувство, что наполняло сейчас его – недоумение. Евгений не мог понять, как столь сильная страсть, которой он успел удивиться и поверить, может ничем не выдавать себя? Как, несмотря на все угрозы разоблачения, на все мелкие сплетни, носящиеся вокруг, чета Одоевских по-прежнему остается образцом счастливого супружества?

Александр не знал подробностей жизни брата, лишь то, что он серьезно влюблен в замужнюю женщину, и его также разбирало недоумение: как Владимиру это удается? Он знал, что брат его не может быть лицемером, что он никогда бы не смог изображать то чувство, что не испытывает. Значит, ему еще помогает держаться невероятно развитая ответственность. Он сознает себя русским дворянином и потому, по мере сил своих, старается скрывать все недопустимые чувства, грозящие бросить тень на его имя. Тихий, но ясный голос Софьи, лицо которой едва различал даже он, здесь, в полумраке камеры, заставил Рунского обернуться и прогнать задумчивость. Она продолжала читать письмо Евдокии, вчера ими полученное:


Прозрачным сумраком объят

Неугомонный Петроград…

А что у вас? какое время -

Для пробужденья или сна?

И наступила ли весна

С чредой живительных явлений?



Как полнит счастьем ваша весть,

Как я спешу ее прочесть

В семье - родным, в кругу - знакомым.

Сбылись надежды давних лет:

Пусть брата свадебный обет

Я не услышу, пусть в суровых



Лесах Сибири будет он

Для неразрывности скреплен,

Я, через версты и заставы,

Сольюсь ликующей душой

С одной немолчною хвалой
Сердец, что счастливы и правы
 



 
Перед лицом Его. За вас!..

Жаль, неизвестен точный час

Грядущего соединенья,

Когда б молиться я могла,

Благодарить за те дела,

Что принесли осуществленье,



За ваш благословенный май.

Да не оставит Бог ваш край,

Людьми забытый, полудикий,

Где на забвенье, тяжкий труд

Обречены и все несут

Безмолвно сотни душ великих.



* * *

О, как же твой удел счастлив:

Все без остатка разделив,

Себя отдать тому, кем дышишь.

И пусть в безвестности глуши,

Была бы сила - для души,

Была б над головами крыша.



А мне… и далее идти
По безотрадному пути,
Нести, что непереносимо…
Но не об этом речь. Прощай!
Ему известье передай…
И да пребудет с вами сила!
 

 
Софья опустила глаза. Рунский заметил, как она украдкою смахивает слезы, потянулся обнять ее, и услышал за собою голос Одоевского: «Кажется, я понимаю, за что Володя любит эту женщину», - произнес он. Рунский, с искреннею радостью услышавший это, улыбнулся и кивнул Александру. Софья уже не прятала глаз. В полутьме она не могла разглядеть, что не сдерживают слез и остальные женщины.

3.
Ночью в камере все виделось довольно ясно – глаза привыкли к постоянному полумраку. Тусклый синеватый луч  падал из коридора, куда выходило небольшое окошко у самого потолка, и освещал фигуру дремавшего Розена. А три сальные свечи, уже совсем маленькие огарки в резном подсвечники работы Николая Бестужева – им же сколоченную детскую кроватку. Фигура человека, склонившегося над нею, оставалась в тени, лишь слышны были едва различимые слова колыбельной, которую он вполголоса напевал:

Спи, мой младенец,
Милый мой Атий,
Сладко усни!
Пусть к изголовью
Ангел-хранитель
Тихо слетит.
 Вот он незримый
Люльку качает;
Крылышком мирный
Сон навевает.
Атий, мой Атий
Веянье крыльев
 Слышит сквозь сон;
Сладко он дышит,
Сладкой улыбкой
 Вскрылись уста.
Ангел-хранитель
 Люльку качает,
Крылышком тихо
 Сон навевает.
Когда же ты, младенец, возъюнеешь,
Окрепнешь телом и душой
И вступишь в мир и мыслию созреешь,
 Блеснешь взмужавшей красотой,—
 Тогда к тебе сойдет другой хранитель,
Твой соименный в небесах!
Сей сын земли был вечный небожитель!
Он сводит небо в чудных снах!
С любовью на тебя свой ясный взор он склонит,
И на тебя дохнет, и в душу огнь заронит!
И очи с трепетом увидят, как венец
Вкруг выи синий пламень вьется,
И вспомнишь ты земной его конец,
И грудь твоя невольно содрогнется!
Но он, даруя цель земному бытию,
 По верному пути стопы твои направит,—
Благословит на жизнь, а не на смерть свою,
И только жизнь в завет тебе оставит. (3)

Молодой человек, взгляд которого блуждал по стенам камеры, вновь перевел его на младенца. Тот мирно спал, окруженный белыми рюшами на кружевном одеяльце. «И как Анне Васильевне удается со всем справляться в таких условиях», - в очередной раз удивлялся Одоевский. Лицо маленького Кондратия всегда вызывало в его памяти давние неугасимые воспоминания. 
   Он так же по-детски улыбался в минуты наибольшего подъема, когда загорались его большие темные глаза, обыкновенно глядевшие задумчиво, и словно изнутри озаряли бледное худое лицо. Тогда казалось, что в нем говорит ребенок, безотчетно верующий. Хотелось обнять его и вместе повторять: «Да! Да, так и будет, Господь с нами». Но вдруг после чьего-нибудь возражения неожиданно тускнели его глаза, и с посерьезневших узких губ слетало тихое: «Да, мы погибнем, но пример – останется». Так он оглядывал всех – с полным осознанием грядущего исхода, но без обреченности и с какою-то просветленною грустью в поднятом взоре. Такие минуты до конца давали понять,  насколько дорог был мне этот человек. Он же был лучший из нас...
«Разрываясь между делами общества, литературы и семьи, он вес силы своих чувствований и помышлений, всю свою энергию и деятельность бросал на поприще любви к Отечеству... Она развивалась в нем с начала сознательной жизни – сперва, во времена войны – сыновнею любовью, затем – праведным гневом к беззаконию и несправедливости и, в конце концов, вылилась в жгучее желание видеть Родину свою свободной. Желание это он стремился внушить каждому, донести до людей необходимость сего чувства – в «Думах» его было воплощение этого стремления. Но лишь в Тайном обществе порывы его благородной души и неясные еще представления о лучшей доли народной встретили свои отголоски и получили должное направление. И с момента вступления в оное он существенно изменил образ своих мыслей и поступков – стал более сдержанным, осторожным, даже скрытным, а свой поэтический дар уже применял не на обличительные сатиры, подобные той, что он написал на Аракчеева, введя общество в изумление и ужас, но на продуманное направление умов соотечественников к единой и благой цели – свободе.
   Он являл благой пример всем нам прежде всего своею жизнью и свойствами характера, основою которого было сострадание к человечеству. Вспоминаю, как однажды в Петербурге по важному и серьезному подозрению был схвачен какой-то человек, мещанин, и представлен военному генерал-губернатору Милорадовичу. Ему учинили допрос, но так как степень могла объясниться лишь собственным признанием, то Милорадович грозил ему всеми наказаниями, ежели он не сознается. Но мещанин тот был совершенно невиновен и, естественно, не хотел брать на себя напрасно вину за преступление. Тогда Милорадович, соскуча запирательствами его, объявил тому человеку, что надлежит ему идти под уголовный суд, зная, как неохотно русские простолюдины вверяются судам. Он думал, что несчастный от страха суда скажет ему истину, но мещанин вместо того упал ему в ноги и с горючими слезами благодарил за милость. «Какую же милость оказал я тебе?» - спросил губернатор. – «Вы меня отдали под суд, - отвечал мещанин, - и теперь я знаю, что избавлюсь от всех мук и привязок, знаю, что буду оправдан: там есть Рылеев, он не дает погибать невинным!»
   Этот случай как нельзя лучше дает понять, каким был этот человек, какою любовью и доверием он пользовался не только среди нас, друзей своих, но и в среде простого народа, что всегда было предметом моего восхищения. Он ведь и гвардию для того оставил, чтобы больше пользы приносить своим трудом, и это было не пустословие –он действительно помогал, как мог, нуждающимся, и добротою своих действий спас, верно, ни одного такого несчастного. Еще был среди нас такой пример – Пущин, он также сменил блестящее свое гвардейское положение на скромную должность в уголовной палате. Все остальные, да и я в их числе, не были способны на подобные жертвования во благо Отечества. Но что  говорить, это в очередной раз доказывает: он был лучший из нас!..
Второй чертою, определяющей благородный характер его, была вера в справедливость, вера, порою казавшаяся смешною, детскою... Всякое зло, всякая несправедливость рождали в нем негодование глубокое. Он часто потом сожалел и раскаивался, видя, что резкою защитою невинности наносил более вреда, чем пользы, но при новом подобном случае все повторялось. Это была его слабость, которая огорчала и его самого, и друзей его. Николай Бестужев называл его мучеником правды.
   Было в Рылееве еще одно свойство, всегда напоминавшее мне брата Володю – безграничная доверчивость простого, наивного сердца. Он во всяком человеке видел благонамеренность, не подозревал корысти или обмана и, обманутый даже,  не переставал верить. Опыт не учил его ничему. Если какой-нибудь человек ругал правительство и выражал недовольство существующей властью, Рылеев считал его либералом, желающим блага Отечеству. Это было причиною многих его политических ошибок.
  Но, что бы ни случилось, он всегда оставался пламенным служителем истины. Истина животворила его душу, истина преображала его черты. Вдохновенный ею, он становился способным убедить нас в таких предположениях, которых и сам он не мог объяснить,  в которых не мог вразумить никого другого, но которые будто провидел и заставлял провидеть всех нас.
  Заключение наше в Алексеевском равелине никак не запечатлелось в моей памяти – я не то пребывал в каком-то забытьи, не то обезумел от всего, что обрушилось на меня. Изнемогший от одиночества рассудок не позволял избегать каких-то вопросов, изворачиваться, и я, сам того не  сознавая, выдавал своих товарищей. Узнавал я об этом лишь потом, когда случайно слышал: «Так показывал Одоевский, по словам Одоевского»...
Единственной яркой минутой во всем этом тумане заточения останется для меня последняя встреча с Рылеевым. Уже в начале лета, когда нас всех по очереди выводили гулять в крошечный садик у равелина, очередь его всегда приходилась на время ужина. И однажды случилось так, что ефрейтор, вынося от меня посуду, отворил дверь в тот момент, когда мимо проводили Рылеева. Одного взгляда было достаточно,  чтобы мы, не задумываясь о последствиях, толкнули ефрейтора и бросились друг другу на шею. Встреча наша продлилась не долее нескольких секунд, но память ее останется во мне до последнего. Больше мне не приходилось видеть его. Мученическая благородная смерть его еще раз показала – он был лучший из нас!..» (4)

   Раннее июньское утро, влажная прохлада которого не могла проникнуть сквозь стены камеры, застало Одоевского дремавшим все там же, у колыбели Кондратия. Младенец слегка поворачивался во сне, но глаз не открывал. Спал и его отец. Стараясь ступать неслышно, взошла Анна Васильевна Розен. Это была высокая женщина двадцати семи лет с правильными чертами лица и большими голубыми глазами. Широкие темно-русые косы ее были уложены вокруг головы. Склонившись над колыбелью, она увидела, что сын начинает просыпаться. Невольно улыбнувшись, Анна Васильевна присела на край кровати мужа.
   Как близка стала свобода, как просто, теперь, казалось, дотянуться до нее! До окончания срока Андрея остается меньше месяца. А она с маленьким сыном уезжает уже сегодня. Анна Васильевна вновь готовится стать матерью и хочет успеть переправиться через Байкал до родов. Пусть тяжело, пусть опасно, но скоро она будет в Кургане, где начнет обустраивать жилище для своей, уже свободной, семьи.
  - Анна, ты уже здесь, - поднялся Розен.
 - Да, - склонилась она к лицу мужа, - лошади готовы, нас с Атей пора идти.
Розен, ничего не отвечая, порывисто обнял жену.
  - Берегите себя, пожалуйста, - просил он.
 - Мы будем  беречь себя для тебя, - отвечала Анна Васильевна.
   Поднявшись, она взяла из колыбели сына и передала ему. Розен прижал его к груди, благословляя на этот нелегкий путь, потом передал жене и перекрестил обоих. Одоевский тоже хотел проститься с отъезжающими, но, не смея нарушить семейного таинства, продолжал делать вид, что дремлет. Он слышал лишь, как караульный запер камеру за Анной Васильевной, да как долго и истово молился Розен.



Источники:

1 – Воспоминания П.В. Анненковой

2 – цит. по М.А. Турьян. Странная моя судьба

3 – Стихотворение А.И. Одоевского
4 – Воспоминания А.И. Одоевского


Рецензии