Домовой. Мемуары в миноре

               Слышишь вой, девочка – это Волку не спится…
               Баю-бай – не доверяй небылицам!
               Берегут тебя Брат Месяц да седая Сова,
               Да густая трава, источающая сладкий дурман-сок…
               Баю-бай – утихай голосок, закрывай свои очи –
               Утром смоешь остатки ночи ведром водицы ключевой,
               А пока песнь споёт домовой!
               Слушай, девочка, слова – и помни, что они значат:
               Успей заснуть –
               А иначе…

     Сибирская деревня – это извилистые тропы, заросшие косматой травой, ведущие вглубь непролазных лесов. Это суровые снежные зимы, тёплое с прохладой лето, подзвученное комариным писком и увлажнённое дождями Ильи Пророка. Это слякотно-чавкающая осень с разбитыми дорогами, где любой транспорт – бесполезная вещь. Это глухариные песни, быстротечные холодные реки и спелая клюква, минными растяжками разместившаяся в затерянных болотах. Сибирская деревня – это суровые мужики в ватниках и резиновых сапогах. Это сбор грибов и ягод, как способ времяпрепровождения и заработка, крепкий самогон – ещё один способ времяпрепровождения и заработка, убивающий остатки разума и генофонда. Это перекошенные деревянные дома с облезлыми ставнями и прохудившимися крышами. Это топоры, ружья, пилы, охотники, вечно лающие собаки, душистая крепкая махорка, невыносимый рёв стареньких мотоциклов, запах деревенского молока, только что скошенной травы, легенды и поверья непроходимой тайги и вечно держащие на своих плечах мир женщины. Горожане иногда высовывают нос из мегаполисной системы и спешат сюда за крохами романтики, но через несколько дней сбегают обратно от слишком поглощающей тело и разум натуральности.
     Вот в таком богом забытом Сибирском месте у меня был дом. Название деревни с языка народностей, населявших в ту пору землю, переводилось как «Благословенная река». Там и правда бежала быстрая речушка – резвая, вертлявая, как непоседливый сорванец, холодная, глубокая и очень узкая. Да только была ли она благословенной? Боюсь, что она даже не была благосклонной к местному населению. Каждый год в ней тонуло 3-4 человека, зачастую это были самоуверенные дети, решившие, что смогут её переплыть, в итоге – оборванная жизнь, горе и слёзы родителей, строгий наказ всем тем, кто только собирался пробовать свои силы в схватке с рекой – а она, благословенная, бежит себе, как и сотни лет назад.
     Это был обычный дом сельских обывателей на окраине деревни. Светлая изба с голубыми ставнями, большими чистыми окнами, с палисадником, в котором хозяйничал высокий сибирский кедр, посаженный еще в 60-е годы, а гвоздики и бойкие шафраны напоминали его свиту, развлекавшую хозяина в часы глубокой летней задумчивости. В доме скрипели половицы, пенился кислый квас, пахло свежеиспечёнными шаньгами, всегда была чистая родниковая вода, а белые простыни пахли солнцем. Моя бабушка сушила бельё на открытом палящем солнце, и его неповторимый запах въедался навечно. Ночью простыни хрустели, грели и холодили одновременно. Такого явления я больше никогда и нигде не встречала.
     В этом обычном доме у меня было два любимых места – чердак и сени, именуемые в семье моей бабушки верандой. На чердак я карабкалась по старой скрипучей лестнице. Там было темно и таинственно, валялась всякая всячина, висели охапки сушёных трав, и было 3 осиных гнезда – осы оккупировали территорию чердака и никому не хотели её уступать. Там я училась смирению, терпению и выдержке. Банально, но я лазила туда читать. Сквозь отверстия деревянных стен беспрепятственно сочился дневной свет. Обычно я садилась так, чтобы луч света освещал только читаемую страницу, и вот так часами я сидела недвижимо, как каменное изваяние, лишь пальцами тихонько шурша страницами. Со мной свыклись даже осы. Они как бы позволяли мне остаться. Я почти не дышала, когда эти жужжалки летали вокруг или ползали по строкам очередного Робинзона Крузо.  Насекомые с удовольствием путались в моей косе и ни разу не укусили, что удивляло бабулю, которая была, не так смела, как внучка-сорванец. Охапки сушёных трав напоминали казнённых воинов на виселицах. Они издавали еле слышный траурный треск, провожая самих себя в последний путь. Ах, эти зимние травяные чаи – как причудливо они пахнут летом, приключениями и пыльным чердаком.
     Не люблю всеобъемлющую тишину – от неё жутко болит голова, и есть во всём этом что-то аномально-космическое. Меня поймут те, кто хоть раз ночевал в деревенском доме – вокруг чернильная ночь, справа пожирающий деревню беспощадный лес, и ни одного звука – мир вокруг парализован. Я – городская девочка, привыкшая к шуму машин, свету фонарей, к мельканию круглосуточно неспящих окон и прочим «вышибалам» городской тишины, не могла перенести звенящую тихость деревенской ночи. По этой причине, ночью, тайком я сбегала спать в сени. Очень неоднозначное место, созданное лишь для меня и старинной рухляди. Именно там случалось всё самое интересное – то, во что я до сих пор не верю. В сенях было невообразимо холодно, что меня устраивало, ибо жар сельских печей мешал мне спать. Там стояла старая кровать с двумя пуховыми одеялами, где я грела детское тело и зарывала свои причудливые страхи. На стене висел старинный шёлковый ковёр – напоминание о молодости моих предков, мешки с мукой, крупой, сахаром, пустые банки, швейная машинка, прялка и старый тяжёлый стол, устеленный клеёнкой  – незатейливый антураж надолго остался в моей памяти. Была там ещё старинная этажерка, липкая от краски темно-карамельного цвета. Чего в ней только не было: банки с гвоздями, пряжа, старые книги с жёлтыми, пропахшими табаком страницами, стопка нотных тетрадей и коробка из под пряника, в которой хранились старые фотографии. 
     Ох уж эти чёрно-белые снимки… И пугают, и завораживают одновременно. Я могла часами разглядывать этих незнакомых людей и бояться необъяснимого. Я пыталась понять теорию застывшего момента, но мне это не удавалось, и глаза видели лишь тёмный гипюр фото-сомнений. Гипюр – это что-то совсем ретровое. Почему я вспомнила это слово??? Многие фото от времени стали янтарно-белёсыми, и люди на снимках напоминали насекомых, застрявших в куске окаменелой смолы – это и жутко, и притягательно, как будто объект хочет выбраться, но уже никогда не сможет. Однажды на глаза попались фото чьих-то похорон. Я искренне не понимала, зачем фотографировать последний путь человека. Искорёженное лицо покойника, скорбь плачущих людей, крупные планы ненужных элементов… Зрение на это реагирует протестом, и ощущение, что ты не видишь людей, а смотришь на разлитые чернила – в памяти всплывает грязный ноябрь, Вертинский и больничная палата. Вспомнила фото, на котором я с длинноволосым юношей стою под зонтом, окна чёрно-белых зданий пялятся в пустоту, а мелкий дождь кажется царапинами на снимке. Позже его ревнивая девушка отрезала меня от юноши, и много лет спустя он вернул «меня мне», когда мы были уже давно «отрезаны» друг от друга огромными расстояниями, запутанными отношениями, не нашими детьми и чужими семьями. Задумалась, как все же сработала эта фото-ампутация – с юношей мы расстались навсегда. Коробка с фотографиями была страшной шкатулкой, к которой тянулось моё любопытство в надежде узнать секреты туманного прошлого.

               Проснись, проснись, лисичка и белочка –
               Поёт старичок хромой.
               Проснись, проснись, моя девочка –
               Скорее беги домой!

     Август – страшное слово, пугающее тревожностью ощущений, как будто скоро война или долгая разлука, или тяжёлая смерть, или чувство, что за спиной стоит маньяк с топором… Даже не знаю, почему этот яркий летний месяц, щедрый на спасы и урожай, с запахом сена и предосенней прохладой, вызывает непонятную боязнь. Возможно, всё дело в непроглядных туманах-завоевателях и слабеющего пред их натиском утра. Возможно… Я никогда не хотела видеть то, что скрывают туманы, как бы ни бунтовало человеческое любопытство – некоторые секреты лучше не трогать, как древние мумии, дабы не будить спящий страх.
     Однажды, августовской ночью десятилетняя я жутко мёрзла в сенях и не могла уснуть. Шторы царапали стёкла шатких окон, издавая причудливый шорох. Ветер гулял по крыше, создавая акапельные этюды. Все эти трески, шорохи и всплески куда лучше, чем гробовая тишина тёплой избы. Когда я почти успокоилась, почти согрелась и почти заснула, вдруг отчётливо услышала глухой, низкий, как из бочки голос. Он вторил:
– Проснись! Проснись! Проснись!
Я огляделась и от страха ещё глубже спряталась под одеяло. А голос всё громче и громче, как старый колокол, повторял:
– Иди домой! Иди домой! Иди домой!
     Испуганного ребёнка долго уговаривать не нужно – я схватила одеяла и вбежала в избу. Семья мирно спала, тепло печи разливалась облаком привычной неги. Я тихонько пробралась под бок бабули, как бы отгородившись ей, как щитом, от того, что со мной происходит.
– Замёрзла? – Спросила сонная бабушка.
– Да… – Соврала испуганная я.
     Лишь утром я узнала, что возвращавшаяся из сельского клуба разгоряченная молодёжь бросила булыжник в окно нашего дома, и он приземлился в сенях аккурат на моей подушке.  Страшно подумать, чем могло всё закончиться, останься я там… Наивное дитя рассказало бабушке про голос, про страх и прочее, на что мудрая женщина вымолвила:
– Милая, тебе это приснилось.
– Ну, нет же. – Спорила я и приводила свои неуклюжие детские аргументы.
Что могла сказать в этом случае бабушка внучке?
– Это Домовой, он тебя бережёт!
Странно, но этот ответ почему-то меня устроил – то ли оттого, что дети любят таинственных сказочных персонажей, а может потому, что это правда.
     Долгое время мне запрещали спать в сенях, мотивируя тем, что это небезопасно. Но я всё равно тайком туда сбегала, часто оставляла своему спасителю пирожки и печенье, но ничего не происходило. Я даже стала думать, что может это и правда мне причудилось… А что будет, если не слушать голос, не замечать, делать всё наоборот?
     Шафраны в палисаднике напоминали новорождённых детёнышей солнца, которые с удовольствием распространяли эту солнечную религию в локальном пространстве флоры. Они вертели яркими головками, как весёлые клоуны цирка, вызывая невольную улыбку случайных прохожих. В деревне как-то не принято срезать цветы, обрывая их жизнь, и украшать избы этой эстетикой умирания и увядания. Это присуще городским жителям, упаковывающим цветы в бумагу и громоздкие вазы. В деревне всё начинается и заканчивается естественно… Я любила шафраны – плела из их крупных голов венки и пускала в путь по холодной реке, надеясь на исполнение своих скромных подростковых желаний.

               Не проси защиты у снов,
               Не ищи для себя оправданий,
               Не рви разноцветных цветов –
               Ради своих желаний…

     Домовой не ел моих пирогов и до поры до времени никак не обозначал своё присутствие. Меня начала мучить бессонница, что для ребенка – редкость. Я коротала ночи то в недолгих дрёмах, то в мечтах о пальмах и танцах туземцев, о которых читала в книжках… Пока снова не услышала предостережение Домового, который уже перестал меня пугать. Я смирилась с тем, что надо слушать маму с папой, дедушку с бабушкой и Домового.
– Не рви цветов, – бубнил мне мой хранитель в одну из ночей, а я решила поступить иначе.
     Утром, глядя из избы в открытое окно, я любовалась шафранами. Завтра родители должны забрать меня в город – через 2 дня в школу. Появилось непреодолимое желание сорвать букет цветов себе на первое сентября. Я потянулась из окна за цветами, и… – не удержавшись, вывалилась из окошка дома в палисадник. Вот и не верь после этого наказам. Итог – вывих руки, наказание от мамы и продлённые каникулы, но уже в бинтах. Эх, Домовой, с детьми в своих наветах нужно быть более настойчивым, как мама.

               Отросли у деревьев ветки.
               Сказки уже не греют.
               В прошлом остались предки.
               Девочка всё взрослеет…

     То, что жизнь страшна, непонятна и местами коварна, начинаешь осознавать к 33-м годам. Те, кто умудрился понять это раньше, кончают плохо, даже если и сподобятся дожить до 80 лет… А в 33 – все циферблаты с оскалами наемных убийц; «год – за три, и мысли в пятнах» (цитировать саму себя считается верхом самоуверенности, я бы сказала даже нарциссизмом, или как там это именуется у дам); а память тасует мечты и факты и отражается в зеркале твоей же собственной обречёнкой… Вот в таком состоянии самое оно напиваться в одиночку в пустом деревенском доме. Не декадантство, конечно, и не сибаритство – но всё же… Слякотный октябрь, снег ещё не пробрасывает, но вот-вот должен появиться, как надоевший родственник с рассказами из своей жизни. Тихо пью второй день… Совсем тихо – без воя, плача и случайно слетевшего с губ мата. Первую бутылку открывала с мыслями о высшем благе, о предназначении. Постепенно в крепком самогоне тонули все мои добродетели, остатки разума, гордости, ревности и человеческого облика. Сидя на полу в льняном старом платье моей прабабки (ну а как вы думали, мода – етить её), прижавшись спиной к теплой печи, разглядываю облезлые половицы.
– Эх ты, Домовой, с детства блюдешь мою безопасность. Где ж ты был вчера, когда я ровно не могла пройти вдоль половиц, споря сама с собой, что сумею? Синяк на плече как напоминание, что я всё делаю «правильно».
– Да о чём ты, конечно стыдно! Я пыталась даже спрятаться от Господа Вездесущего – как будто за угол, как будто получилось, как будто… Свернула медный крест на спину, скрыв Господа под льняными покровами – авось закроет глаза сам и всё его Святое семейство и не увидит моего падения.
     Ползу на улицу в поисках нового состояния, просветления и просто вдохнуть октябрьский туман – негоже пить совсем уж без закуски. Мёрзнут пальцы... Ангел-хранитель, казалось, совсем забыл про «заблудшую подопечную» – синяк покрылся тёмной коркой, и плечо нынче вакантно… Вот бы встать с пламенной речью – Дамы и Господа, Леди и Джентльмены! – Начинаю выть в голос. Какие дамы, какие леди? Леди не глушат осень водкой, или водку осенью, или свою жизнь этими двумя сволочами… Пить больше не хочется – только выть, спать и материться. Шаг, и ещё, и снова по прямой… Войти в теплую избу с запахом похмелья нет сил. Валюсь с ног на пол в своих излюбленных сенях…

               Тише, тише, светлячки и мыши.
               Громко кричит стая ворон да со всех четырех сторон!
               Справа летит много разных вестей. Слева ворона сулит гостей.
               Позади плещет огненная вода. Берегись – впереди беда…
               Всё по воде вилами. Боль, синяка коснись…
               Девочка, милая, проснись!

     Похмельный сон был глубок, как неразбериха моей жизни, и светел, как, надеюсь, её дальнейшее воплощение. Во сне я ругалась с уборщицей в нашей редакции. Из отпуска я привезла банку с Океаном, поставила её на свой стол, как напоминание о том, что я видела эту невыразимую водную стихию. А сердобольная Мариванна сочла эту воду ненужной безделицей и вылила в клозет. Обидно – теперь мой Океан грустно плещется в канализационных дебрях. Постепенно сон становился тревожным. Я слышала многоголосья различных споров, ругани и блеянья овец. Отчетливо я стала разбирать знакомый спокойный и равнодушный голос Домового – он вторил:
– Вставай! Вставай! Вставай!
     Стало совсем нечем дышать. Я проснулась от удушья – мне на лицо сыпалась мука из свалившегося мешка. Из избы в сени сочился лёгкий дым. Собрав остаток пропитых сил, я вошла в избу. На кухне горела клеёнка кухонного стола. Этот небольшой пожар мог стать трагедией – мог, но не стал. Я вылила 3 ковша воды на огонь, 2 – на свое лицо и… Сделала два вывода:
– Пьянство не порок – но не впрок;
– Продам я к чертям этот дом…
     Все остальные мысли растворились в октябрьском сопливо-кисельном  воздухе. И кто сказал, что Осень – это красиво? Она фригидна, бездушна и во всём виновата… 
     Земля – владение моего многострадального государства, и мне не принадлежала – продать я могла лишь саму постройку. Старая изба пришлась по душе 50-летнему мужчине. Потрёпанный жизнью афганец говорил, что устал от городской суеты, что покупает не столько дом, сколько добровольное одиночество. Я, как и полагается в рекламно-продавательных целях, красочно рассказывала о том, что это одно из лучших мест для отшельничества. Повествовала о том, что я в этом доме больше приобрела, нежели потеряла, о своих неудачных экспериментах с алкоголем и осмыслением моего жалкого бытия, о счастливых моментах детства, о когда-то цветущих шафранах и солнечных простынях. Умолчала я о главном обитателе дома, понимая, что сурового мужика такая ерунда не может интересовать. Мы условились встретиться здесь через неделю с деньгами и документами и разъехались каждый по своим городам и весям…

               Больно хлещет крапива, словно горит огонь.
               Прошлого нитка криво – линией на ладонь.
               Память имеет значенье, голос в плаче дрожит.
               Ты попроси прощенья, чтобы счастливо жить…

Звонок деревенской соседки:
– Приезжай, твой дом сгорел…
     А дальше всё смутно, как в старой газетной хронике. На месте когда-то живого дома, на месте моей боли и моей памяти тихо тлело пепелище цвета крысиной оравы. Остались лишь осколки жизней трёх поколений: обугленный ковшик, железная спинка кровати, старый медный таз, служивший мне в детстве барабаном, и чудом уцелевшая пустая коробка из-под пряника, хранившая застывшие фото-лица. Эти осколки – моё вечное ранение, аукающееся на погоду и в минуты отчаянья и грусти. Дом обратился в сотни пепельных птиц и улетал куда-то в небо. Я легла на остатки сгоревшего прошлого, чтобы навсегда уснуть. Пепелище издавало странный треск, который постепенно становился всхлипом, а потом громким воем. Я закрыла уши руками, но от этого нельзя спрятаться… То ли это вой дома, то ли ДомоВой… Прости меня, Домовой. Я ревела так, как не ревела уже давно, слезы не капали, а падали тяжёлыми железными шарами необъяснимого чувства вины и причиняли невыносимую боль каждой клетке моего тела. Моя внутренняя истерика вылилась в неудержимый бег. Я схватила обгоревшую подковку, висевшую на двери сгоревшего дома, и бросилась бежать на железнодорожную станцию. Не помню, как преодолела эти 5 километров, пытаясь скрыться от чувства вины. Помню, как рыдала на лавке пустой электрички с обугленной подковой в руках, оплакивая молчаливого хранителя.
     Бегут годы… Места моей боли и памяти заросли дикой травой, и скоро их поглотит безбрежный лес. Я бываю там редко, но когда случается там появиться, везу в память о былом шафраны – фонарики моего погасшего детства.

               Ау-ау – по тропинке кривой в припев отпускаю душу.
               Слышу песню твою Домовой – Ты тоже мою послушай!


Рецензии
Откровенно. Первая часть - душа моя тихо улыбалась и млела. Что же произошло с той девочкой? Что?
Как грустно.

Антоша Абрамов   17.06.2020 21:44     Заявить о нарушении
Жизнь такая...

Евгения Зуева   18.06.2020 19:50   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 4 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.