Кенгуру

               

Кенгуру




                Даниил Альтерман

воспоминания о моём детстве и о гражданской войне

                в Таджикистане


В архитектуре школы, где я учился, было что-то готическое. И хотя сторонний наблюдатель, непричастный моим ассоциациям, никогда не дал бы такого определения. В гулкой трёхэтажной храмине было что-то средневеково мрачное и торжественное. Ряды белых створчатых дверей по обеим сторонам коридоров были заманчивыми входами в другие измерения. Каждый из классов был надстройкой над реальностью, перемычкой между мирами, приглашением, кроличьей норой, ведущей из одного пространства в другое. И даже сами уроки не были уроками, но скорее разными видами литургий или богослужений. За дверью класса обычная конвенциональная реальность заканчивалась, и само движение воздуха над партами и вблизи девственно зеленых досок, в каждом из классов подчинялось своим особым законам. Решение задач на досках было для меня особым действом, медленной и вдумчивой «Игрой в бисер», которая завораживала меня до благоговейного оцепенения. Простые, как будто ничего не значащие реплики учителей, становились тайными знаками, обращёнными только ко мне, и имели надо мной силу магических наговоров. И я ловил себя на том, что от поглощённости действом у меня отвисает челюсть, а слух мой проникает куда-то за слова.
     На весь наш класс было не больше десятка отличников и хорошистов. Мне казалось, что они, как и я, имеют прямое отношение к «служению», имеют тот же проникающий слух. Тем более кощунственным виделось мне поведение остальной части класса, которая не принадлежала «нашим» пространствам, и которой ничего не стоило нарушить торжественную стройность и идиллическую гармонию игры: перебить учителя, разорвать взрывом неуместного хохота тонкие нити внимания. И если доска и класс были сценой, то возмутители спокойствия не понимали ценности происходящего на ней. 
     Я сравнивал их со сворой пиратов, пытающихся со своих утлых лодок, с криками, взять на абордаж, раскачать и разграбить дорогое, мастерски слаженное грациозное судно. Хотя чаще они убивали торжество своим безразличием и были случайными посетителями на представлении, жанра которого не понимали. 
     Мы были чужды друг другу, и поэтому в воздухе класса часто повисала невысказанная словами, но ощутимая неприязнь. 
    
     Знания, которые я получал на уроках – будь то уроки физики, алгебры или химии – были не столько странными, сколько вдохновенными. И обычные явления начинали представать передо мной в необычном виде. Я смотрел на зимние сосульки, и в их подобных сталактитовым отсветах, в бликах и переливах играющего в них света, прозревал кристаллическую решётку льда. Движение воздуха за окном класса неожиданно превращалось в невидимое бурление и смешение разнородных газов. А на поверхности школьного коридора меня удерживали сила притяжения Земли и влившаяся в подошвы моей обуви сила трения.
     О, этот пронзительный и бесконечный запах школьных коридоров!  Каждый день я блуждал по ним, и меня посещали странные мысли. Я думал, что если каждый предмет запирает и несёт в себе какое-то пространство, то всё, что мы наблюдаем, есть многообразное движение пространств друг в друге – одного в другом. И задавался вопросом: существует ли вселенский закон, который описывал бы и объединял собой все эти движения. Есть ли единое математическое выражение взаимному перемещению всех этих предметов? Какая-то общая формула, которая облекала бы собой переход каждого из пространств – в будущее? 
               
     Я ещё не знал, что наблюдения за реальностью и попытки её измерения вносят в реальность свои неизбежные трансформации. Эдакий фокус с ускользающим, отскакивающим резиновым шариком, к которому применено давление. Причём, степень трансформации в каждом случае тоже не может быть до конца точно определена. Степень вторжения в реальность и степень ответной трансформации реальности – не всегда соразмерны. Но вполне очевидно, что и полного хаоса тоже нет.

     Здание школы, в которой я учился, соседствовало с посёлком «хиблаи». Школьный двор постепенно переходил в этот небольшой посёлок, по сути – кишлак, находящийся в черте города. Такие небольшие азиатские городские деревни были рассеянны привычными вкраплениями по всему городу. Правда, я так до сих пор и не выяснил, является ли «хиблаи» правомочным литературным определением или частью какого-то сленга. Посёлок простоял несколько лет, прежде чем его медленно снесли, высвобождая место для современных кирпичных и бетонных построек, которые, в свою очередь, до нашего отъезда в Россию так и не были возведены в силу начавшегося перестроечного кризиса.
Посёлок исчезал по частям, как будто в компьютерной игре. Каждый день, придя в школу, я замечал, что на месте кишлака появилось новое небольшое пустое пространство. Недели через две из окон школы можно было видеть огромный, плоский пустырь, обнесённый с трёх сторон бетонными стенами, состоящими из одинаковых, стандартных секций.
На всей площади города, тут и там, стояли ощетинившиеся лестницами и стержнями кривых арматур фундаменты домов, так и застывшие на десятилетие в недостроенном состоянии.

     Близость – школы и «хиблаи» – была причиной частых неприятных контактов с русской и таджикской блататой, населявшей глинобитные одноэтажные постройки, окружившие школу враждебным полукругом. В обществе начинался глубокий социально-политический разброд, и школа, будучи оплотом знаний, тонула и погибала в волнах тупой, серой агрессии, которая наваливалась на неё извне. Контакты с наркотической и воровской молодёжью, с объединившимися в банды подростками, которые не всегда даже были старше меня, были чреваты конфликтами, которые могли закончиться не только обычной дракой, но и поножовщиной. Над школой, учителями и учениками сжимались тиски страха. В классе, насчитывавшем 48 человек, я слыл самым сильным и носил нелепое для азиатского городка звание «шеф». Кроме общего уважения, которое я безоговорочно получал за силу, звание это влекло необходимость контактировать с гопотой, которая не давала нам продыху на переменах. Я был вынужден быть представителем и защитником своего класса перед поднявшей голову и заявлявшей претензии на власть блатной шантрапой. А мне совсем не хотелось напарываться на ножи. От своего первенства я вскоре отказался и передал свои «полномочия» ребятам, которые были послабее меня, но с амбициями. Я выбрал себе более безопасную роль и нишу наблюдателя.

     Домой, кроме высоких оценок, из школы я приносил агрессию. Там я был частью продолжающейся борьбы за мужское главенство в классе. Там, как я уже говорил, мне приходилось проходить стычки с таджикско-русской гопотой и блататой, которой, кстати, боялись не только школьники, но и учителя. И идя в школу или возвращаясь из школы домой, нельзя было знать, ударят тебя в лицо или посадят на нож.   
Дорога из дома в школу и после занятий обратно иногда становилась предприятием опасным. Чтобы выйти к троллейбусным остановкам, откуда мы разъезжались по домам, нужно было пройти насквозь тот же хиблаи, на переулках и закоулках которого нас уже поджидали юные бандиты, вымогающие у нас вещи и вытряхивающие из карманов деньги. Прямое и гордое сопротивление не всегда было резонным делом. Блатные никогда не нападали по одному, они сбивались в стаи, что делали инстинктивно и мы, частично перенимая их повадки. Лагерный мат давно уже просочился и в нашу речь, хотя мы были молодыми представителями интеллигентной прослойки. Среди нас постоянно возникали беглые слухи о том, что в соседней школе кого-то, из «строптивых и гордых», пырнули.
 
     И всё же воспоминания о школе остались для меня светлыми на всю жизнь. Не только потому, что здесь я пережил свою самую сильную любовь. Да, происходящее вокруг взвинчивало нервы и держало в напряжении, но при этом оставляло место для истинных человеческих переживаний, таких как преданная дружба и полная самоотдачи страсть. Душанбе был красивым городом, и многие мимолётные мелочи, сопровождавшие мою ученическую жизнь, теперь вызывают во мне нежное умиление.
Это и яблоневые сады во дворе школы, выращенные прошлыми поколениями её учеников. Цветущие лёгким фиолетовым флёром акации. Изумительная ароматная утренняя дымка, несущая с собой запахи раскрывающихся почек, выпекаемого где-то хлеба, едва уловимой летучей гари сжигаемых листьев. Вяжущий привкус дикого винограда, плодов смокв, облепихи, боярышника и самого счастья… 

     Школа для меня была местом особенного почитания. Это был в прямом смысле «храм знаний». В ту пору в школу приходили люди с чувством «миссии», и в каждом из нас они видели и старались воспитать личность. Сами учителя были достойными образцами идейности, интеллектуальности и порядочности, которым хотелось подражать. Поэтому развал и моральное гниение страны действовали на них угнетающе.

     Иногда я думаю, что советская школа, да и сама судьба готовили нас для другой психической реальности, которая для нас так и не наступила. Та, иная действительность, должна была содержать другие ценности. Плачевное состояние эмиграции заключается в том, что человек, обретая комфорт, утрачивает со своими корнями ещё и ощущение гармонии. А комфорт и гармония, как известно, это не всегда одно и то же.

     На выходе из школы, за бетонным заборчиком, находилось место сброса пищевых отходов, а проще говоря – небольшая помойка. Школа и помойка тоже годами пребывали рядом. В этой близости должно было быть, да и было, какое-то несоответствие. Но к таким помойкам, разбросанным по городу, давно привыкли. Они казались чем-то естественным и были частью городской атрибутики. Мусор периодически сжигали, подмешивая в него сметаемую в кучи сухую листву. Иногда помойки выгорали и истлевали целыми днями, наполняя воздух запахом горько-сладкой гари, которая витала повсюду. Мусор сгорал, оставались только сырые арбузные корки и металлические скобы деревянных ящиков. Тут же, в нескольких метрах, стояла пекарня. 
Голодные, с урчанием в животах, мы облепляли небольшое окошко пекарни после занятий, выстраиваясь в очередь по пять, шесть человек. Здесь мы старались сбросить всю нашу денежную мелочь, потому что вероятность донести её до дома была очень мала. Лепёшки раскатывались и пеклись прямо у нас на глазах. На деревянной лопате с длинной ручкой их забрасывали в белую печь, к стенам которой они тут же легко, но прочно прилипали. Лепёшки минуты через две вынимали, и они отдавали ароматное печное тепло. У лепёшек был набухший покатый мягкий край и хрустящая твёрдая корочка, посыпанная кунжутом. Всё это мы незамедлительно отправляли в рот, закусывая недозревшими яблоками, сшибленными камнями на переменах в школьном яблоневом саду. И если нас снова останавливали в хиблаи, мы демонстративно легко и с вызовом выворачивали уже пустые карманы.

    Танечку я полюбил в девять лет, когда мы учились во втором классе. Лермонтов писал в своих воспоминаниях, что впервые полюбил в свои девять лет. Его биографы, конечно, усомнились в достоверности этого события, увидели в нем неловкое преувеличение и даже нечто забавное. Девятилетний мальчик, утверждали они, не может быть достаточно зрелым для всеохватывающей страсти. Тем не менее, я не только для неё созрел, но и пережил свою первую любовь с неимоверной силой. Таня была абсолютной отличницей. За те восемь лет, что мы проучились в одном классе, не было ни одной задачи, которую Таня не решила бы, выйдя к доске. И это только добавляло серьёзности моему восторженному почитанию Таниных ума и красоты. Она была полностью последовательна в своей ученической сосредоточенности и усидчивости, и мне всегда казалось, что она принадлежала к каким-то другим математическим небесам.
     И лишь в последний год школы, и лишь один единственный раз, Таня списала у меня домашнее задание по химии перед уроком. А идея признания в любви неотвязно терзала мое сознание все эти годы. Но внутри меня всё было так трепетно, так обожжено и тревожно, что моё чувство не могло облечься в простые хладнокровные слова.
     Это была страсть высокого накала. Я не знал, что чувства такой силы я никогда больше не испытаю. Я любил её, как говорят –  до потери памяти, до потери пульса. До пролитых в ночную подушку горючих слёз. До смерти!               
     Приблизиться к ней или посмотреть в её глаза – было так же страшно, как заглянуть в жерло просыпающегося вулкана. При виде Тани меня бросало в жар и в дрожь. Мне казалось, что моя кровь закипает, что я дышу горячими испарениями гейзера. Это был страх перед абсолютным божественным совершенством, которое влекло и обжигало, и усомниться в котором я не мог ни на секунду. В сердце моём находилась нить накаливания, которая могла вот-вот перегореть и лопнуть от напряжения. Мной руководили древние внутривенные инстинкты, которые тогда я мог испытывать, но не мог анализировать. Никто до этого не говорил со мной о любви, не направлял заведомо мои мысли и чувства в область страсти. Всё, что происходило со мной, происходило потому, что я каждой своей клеткой был создан для страсти и любви. Так бокал создан для вина. За один её благосклонный взгляд, прикосновение, минуту, проведённую с ней наедине, я готов был отдать жизнь.
      А ещё была ревность. Ревновал я её до приступов гнева и удушья. До обмороков. Когда она шла с другим, то казалось, что мне вспарывают горло.     К нему подкатывал такой ком, что я не мог дышать. Иногда было чувство, что по моему сердцу хлестнули холодным ножом. От интенсивности муки я покрывался испариной.                – А-а-а-а!!!                Ревновал с исступлением, доводящим до бесчувствия. Как мне хотелось оказаться, хоть ненадолго, рядом с ней. На какую-то волшебную секунду попасть под свет её глаз. Но, поджидая её после уроков, я обнаружил, что она никогда не бывает одна и всегда идёт домой с кем-то другим, и моя мечта – остаться с ней наедине – каждый день рушилась. Иногда её провожали совсем незнакомые мне люди. Но чаще всего она оставалась с одним из моих одноклассников. К этому провожавшему её счастливчику я относился, как к бессовестному вору, который украл у меня самое дорогое сокровище. Привязанный как будто какой-то невидимой нитью, каждый вечер я следовал за ними и проходил почти весь путь от школы до её дома, терзаемый ревностью и горькой досадой, что она с кем-то, а не со мной. Часто он нёс в руках её ранец, и мне было очень больно сознавать, что между ними существует согласие – более, чем просто дружеское… Таня  шла налегке, весёлая, свободная, сознающая исключительные права своей красоты.
 
     Я был беспомощен.

     Ниссо была подругой Тани, круглой отличницей, но в отличие от Тани, ещё и обладательницей округлых форм. Восемь лет учёбы они неразлучно провели за одной партой. Мой план, казавшийся мне дерзким, состоял в том, чтобы в отсутствии Ниссо, как бы невзначай, подсесть к Тане за парту. Я начал вести неустанное наблюдение за Ниссо, чтобы зафиксировать и тут же использовать момент её желанного отсутствия. Но та была абсолютно педантична в своём посещении уроков, и моё наполовину безнадёжное слежение за ней и затаённая надежда на кратковременную близость к Тане затянулись на полтора года. Однажды я зашёл в класс и увидел, что место рядом с Таней пустует. Моё сердце мелко заколотилось, и я, желая отсечь возможных конкурентов, чуть ли не рывком, двинулся к месту Ниссо, завалился на него с раскачкой, шумно опрокинув на парту ранец. Несколько минут я копошился, вынимая тетради и стараясь смирить свои разгулявшиеся от волнения дыхание и сердцебиение. От Тани требовалось только догадаться, что моё подселение имело не только тривиальный смысл. Но она, кажется, не увидела во всём этом ничего, кроме незначащей случайности. И даже иронично недоуменная реплика учителя:    «Что случилось? Почему Альтерман снялся сегодня с насиженного места?» – не наводила Таню на новую мысль. Я не помню выражения Таниного лица и глаз в тот час, потому что я просто не мог, не смел посмотреть ей в лицо.                Рядом со мной, на парте, лежала её изящная аккуратная рука, и я подумал, что было бы хорошо накрыть её своей рукой. Но мне не хватило тогда духа сделать этот, такой простой и такой многозначительный жест.
     Теперь я вспоминаю своё малодушие с горечью. И даже хотел бы вернуться назад и изменить сам механизм реальности, пустить его по иному пути. У каждого человека есть в жизни поворотные моменты, в которых сквозит сама насмешливая, отвратительная и бесповоротная судьба. Но от страшного сожаления и чувства рокового упущения меня всегда спасала мысль о целокупной реальности, её бесконечной внутренней связности, в которой нет места словам – «если бы» или «может быть».
     Я и сейчас вижу Танину руку, как и тогда – эти поголубевшие от холода тонкие, аккуратные фаланги пальцев, но я не могу к ним прикоснуться. Между нами пролегли не только одиннадцать тысяч километров реального расстояния, но и двадцать пять лет времени прожитой жизни.
     Однажды, на уроке спорта, произошло нелепое событие. Учитель объявил урок свободным. Это значило, что заданий и соревнований не будет. Что класс, как обычно, разобьётся на две части, и его мужская и женская половина займутся каждая своим любимым делом. Девчонки натянут свою дурацкую резиночку и начнут через неё прыгать. А мы, мальчишки, будем гонять мяч на асфальтированной части стадиона, на котором и проводились все наши спортивные уроки. Футбол был поводом для тасования сильных и слабых – предлогом для спортивного выяснения мужских отношений.
     Игра была в самом разгаре, когда к нам подбежала Таня, подхватила и неловко повела выкатившийся за поле мяч.                – Ребя, давайте играть на две команды! Пацаны – против девчонок!                Я был ближе всех к Тане и кувыркающемуся в её ногах мячу. Кто-то крикнул:                – Альтерман, забери у неё мяч!                Насколько помню, с первого и по восьмой класс, ко мне всегда обращались только по фамилии. Это было данью уважения к моей физической силе. У всех остальных были короткие смачные клички.
Я нагнал Таню и подошёл к ней. Она была так близка, что мне показалось, будто земля под моими ногами дрогнула. На меня надвинулся внезапный жар, состоявший из страха и нежности. Я стоял рядом с ней обездвиженный, когда со стороны футбольного поля кто-то опять крикнул:                – Альтерман! Ты что, с ума сошёл?! Не можешь уже мяч у бабы отобрать?!                Я молча, беспомощно плёлся за Таней, в её ногах путался мяч.
     Как-то после уроков, я и несколько моих товарищей по классу мальчишечьей стайкой возвращались домой. Обычно, по окончании занятий, мальчишки увязывались за одной из девчонок, провожая её до дома, забрасывая снежками, если это была зима, и дерзкими выкриками со словесной бравадой, выражавшей наши первые неловкие чувства. Но на этот раз Ниссо пристала к нашей мужской компании. Она была полной, и гораздо менее успешной, чем её сверстницы.      Её разбирало любопытство, и её постоянно интересовали интимные закулисные подробности взаимоотношений полов в нашем классе.                – Эй, мальчики, – говорила она, – я хочу знать, кто и в какую девочку влюблён. -Вот, например, Олег любит Иру Полтавец. А вы?
      Мальчишки, сквозь смущение, делились с Ниссо своими романтическими привязанностями. После очередного мужского признания Ниссо делала большие глаза:                –  Я обязательно занесу это в свой альбом!                У наших одноклассниц было в тот год «поветрие» – вести альбомы, наподобие тех, какие вели светские дамочки начала века. Смешное, глупое подражание манерам аристократической богемной среды и атмосфере зачитываемых до дыр женских романов. В эти альбомы мальчишки, с садистским наслаждением, вписывали матерные слова и стихи.               
     Я охотно посвятил Ниссо в свою любовь к Тане, тайно и страстно желая, чтобы эта новость достигла Таню окольным путём, из уст Ниссо. Коль скоро я не мог сделать признание Тане сам, то я был готов на то, чтобы известие о моей любви дошло до Тани в виде сплетни.

     В том же месяце, произошёл чуть ли не комедийный эпизод. Мои одноклассники
к началу футбольной игры, после уроков, принесли в школу две трёхлитровые банки, наполненные до краёв не то водкой, не то самогоном. В жидкости отвратительного зеленоватого цвета плавали и бултыхались фиолетовые огурцы. Конечно, все знают, как бездумно подражают растущие дети своим родителям. Но в тот день подражание взрослым дошло до комического идиотизма. При виде банок моей первой мыслью было рассуждение внутреннего голоса о том, что водка – это дело и проблема более взрослого возраста, а вовсе не забава для только-только вылупившихся из своих младших классов подростков.
 
     Перед тем, как поделиться на команды и разыграть мяч, мальчишки подбежали к банкам, выстроились в небольшую очередь и, один за другим, отхлебнули несколько глотков – каждый. Я тоже приложился из любопытства. Лёшка Баюшкин, достаточно налакавшись, выбежал на асфальт футбольного поля, раскинул руки в стороны, наклонил вперёд корпус своего тела и побежал по кривой, волнистой линии вперёд, закладывая воображаемые виражи и изображая голосом тяжёлый гуд самолётных двигателей. Наконец, началась сама игра. Дело было весной, и асфальт до сих пор местами был покрыт тонкой наледью. Так что задачей было – не столько попасть по мячу, – сколько не потерять равновесие и удержаться на ногах. Мы медленно двигались по полю, как сонные отравленные мухи. Горячее весеннее солнце сверкало над нами, вышибая из нас пьяный пот. Жёлтый жар висел не только снаружи, – такой же ленивый жар повис в моей голове. Как будто в моём мозгу тоже было маленькое, злое солнце, которое слепило мои глаза изнутри… Меня слепил алкоголь, веки мои слипались, мяч катился по ледяному полю размытым пятном.
    
     До сих пор я был жизнерадостным подростком, лишённым каких-либо комплексов, обладателем лёгкого обращённого во вне характера. Я ещё не стремился занимать нейтральную, безопасную нишу в социуме, страх перед которым, к тому моменту, ещё просто не успел во мне развиться. Напряжённость, подавленность и проявления трусости, как следствия страха, ожидали меня впереди, и переход к ним происходил с коварной медленностью и незаметностью. А пока мне была доступна бесшабашная весёлость свободного духа. Я всегда умел постоять за себя, не боялся драк и не задумываясь лез в кулачные стычки даже со старшеклассниками. В школу меня отдали, когда мне было восемь лет, и поэтому в своём классе я оказался самым зрелым и физически развитым. Если же и был во мне какой-то комплекс, то – комплекс избранности. Я был заложником никем не внушённой мне мысли, что всё слабое и болезненное вокруг меня не имеет права на существование. Что любая неразвитость и посредственность должны сбрасываться с нравственных весов. Я оказался еврейским юношей с нацистскими замашками и убеждением, что в следствие моей физической и умственной одарённости, всё что страдало той или иной степенью убожества, не было достойно того успеха, на который, изначально, имел право я. Поэтому применение насилия к слабым для меня было допустимо, оправданно и даже справедливо. Я был жестоким баловнем судьбы, в чём-то зазнавшимся, в чём-то самодовольным.
    
     Валерка Кораблёв был хилым, низкорослым, тихим и незаметным. Его присутствие в классе никак почти не ощущалось. Он казался маленьким, замученным паучком. В его облике и во всех его телесных характеристиках были признаки недоношенности. От прозрачных маленьких девчачьих ноготков до пепельной кожи, подёрнутой тонкой старческой сеточкой. Голосок его всё время переходил с сиплости на писк, а жидкие мускулы на худых костях были дрябло обтянуты сухой шелушащейся кожей. Валерку я никогда не замечал –  любая муха производила на меня большее впечатление, чем он.
     В одну из перемен я пришёл к кабинету истории за несколько минут до начала занятия, чтобы заранее занять удобные места для себя и моего друга Лёшки Зюзина. Я потянул дверь класса на себя и почувствовал, что кто-то держит её изнутри. Я приложил чуть больше силы, но дверь, приоткрывшись, снова спружинила и закрылась. Из класса доносился шум, девчачий визг и голос Валеры: «Не мешай! У нас тут такая игра! Я не даю девчонкам выйти из класса!»
     Я дёрнул дверь на себя, и Валерка, державшийся за ручку двери с противоположной её стороны, спотыкаясь, вылетел в коридор и упал на пол. Схватив его за шиворот и грубо встряхнув, я поднял его на ноги и отволок в небольшой закуток рядом с лестничным пролётом. Тут я притянул его к себе и два раза ударил коленом в область паха. Валерка присел, скорчился и захрипел. Там я и оставил его, не желая наблюдать за его болью.
     В том, что я делал, не было ничего живодёрского. Я действовал бездумно, на волне обычного раздражения, не опасаясь последствий, как право имеющий унижать и указывать место слабым. К тому же у моей расправы не было никаких свидетелей, и я никак не ожидал, что кто-то может за Валеру вступиться. В классе я был самым сильным, а неспособность просчитывать следствия своих поступков вообще характерна для подростков. 
     Последствия были, и не самые приятные. К последнему часу школьных занятий по углам класса начались враждебные перешёптывания. Девчонки опасливо косились на меня, обходя в коридорах, как чуму. Во взглядах мальчишек затаился сдерживаемый гнев.               
     На следующий же день, после первого урока, в коридоре школы я неожиданно обнаружил себя взятым в живое кольцо. Пацаны обступили меня плотным кругом. Их было человек семь или восемь.                – За что ты ударил Валерку? – выкрикнул один из осаждающих. Но мне нечего было ответить. А через несколько секунд началось моё унижение. Мои одноклассники подходили ко мне по одному, и каждый давал мне небольшую пощёчину. У меня не было возможности сопротивляться. Иначе меня могли опрокинуть и забить ногами. Однако никто не осмелился нанести мне серьёзный удар. Один ткнул меня в лицо сильнее других.                – Ууу, еврей!                Они закончили демонстрацию своего коллективного презрения и разошлись. Но с этого дня, я уже знал, что слово «еврей» – не просто слово. 
      На следующий день у этой истории было продолжение. В первый час занятий, прямо в середине урока, дверь в класс отворилась, и в неё неожиданно, бесцеремонно, без стука вошли четверо. Трое из них, шедших впереди, мне были незнакомы, и я не сразу понял, что их появление связано со мной и вчерашним происшествием. Позади них плёлся Валерка, и увидев его, я напрягся. Но по его сморщенному личику трудно было прочесть что-нибудь определённое. Компания прошла мимо учительского стола, не обращая внимания на удивлённые восклицания самого учителя, и двинулась ко мне. Я определил, что незнакомцы были блатными, таких я опознавал безошибочно  и быстро, по налёту нагловатости и тупости на лицах. Блатных я побаивался, зная их как беспредельщиков. Валерка указал пальцем в мою сторону. Тот, что шёл впереди, худой и высокий, явно старше меня, подошёл ко мне, поразглядывал и со словами: «А, значит, это ты?» – ткнул меня кулаком в плечо, а потом попытался плюнуть мне в лицо. Кусок вязкой слюны повис на его губе и, раскачиваясь, медленно шлёпнулся рядом со мной на парту. И тут подбежал учитель и с угрозами стал выталкивать гостей из помещения. Те подчинялись неохотно и тупо, самодовольно, победно улыбаясь, окидывали класс наглыми взглядами.
     Несколько следующих перемен я не выходил из класса, боялся, что меня побьют. В конце последнего урока я открыл дверь и опасливо выглянул наужу. Но там никто меня уже не ждал.
     С пятого и по девятый класс я дружил с русским мальчиком Алексеем Зюзиным. Он был неуклюжим пугливым увальнем, который не сознавал своей физической силы и поэтому в коллективной иерархии класса уступал своё превосходство ребятам, которые на самом деле были слабее, чем он. От него я получал дань уважения к своей силе, хотя Лёшка и был на две головы выше меня, и на его фоне я выглядел откровенно мелким. В нашей дружбе я видел символическую реализованную связь еврейских и русских культур и менталитета.   
    
И это касалось не только рафинированной литературной культуры, но и таких её проявлений, как русский мат. Мы не были интеллигентными чистоплюями, и сочный русский матерок проскальзывал также и в речи моего отца.                На самом деле, в нас было мало еврейского, если не считать врождённую маниакальную тягу к информации. Теперь, когда я вспоминаю наши отношения, мне кажется, что Алексей испытывал ко мне противоречивые чувства. С одной стороны, он, конечно, уважал меня за мои знания, списывая контрольные работы и домашние задания, принимая от меня записки с решениями задач, когда его вызывали к доске. С другой стороны, я был для него замороченным воспитанием «заучкой», который, зная многое, всё-таки не понимал в жизни чего-то главного. Я интуитивно тянулся к нему, чувствуя, что он знает о жизни нечто важное, видит реальность во всей её неприглядности. Даже мат наш был разным. Я не мог позволить себе той грубости и циничности, с которыми выражался Алексей. Но Алёша не был злым, а виртуозный мат, скорее всего, слышал и приносил из семьи.
     Первое, чему он меня научил, это прогуливание уроков. Прогуливали в меру и только малозначительные уроки. Среди них была история, где нас не учили ничему вразумительному, и политинформация, где всё было слишком вразумительно. К девяностому году, пятому году перестройки, страна была наводнена антисоветской литературой, и её не читал только ленивый. Так что все эти старые лозунги и разговоры о непогрешимости партии и её вождей звучали уже как ахинея. Мы также прогуливали уроки музыки, где нас заставляли слушать музыкальную белиберду. Занятия, относящиеся к точным наукам и русской литературе, я продолжал последовательно посещать.
     Время прогулов мы заполняли довольно однообразно. Часто мы шли в этнографический музей, который расположился в двух километрах от школы. Вход был бесплатным, коридоры пустынны, других посетителей, кроме нас, внутри мы не обнаруживали. Здесь, на первом этаже, в огромном количестве выставлялись чучела животных, а на втором находились образцы старых ткацких станков. Каждый экспонат мы знали наизусть. Но больше всех нам нравился «зиндан» – огромная, глубокая яма в полу, на дне которой приваленные к стене пластиковые куклы с понурыми лицами изображали заточённых в яму преступников. Мы спускались в яму, хотя это запрещалось, и видели, что кровавые пятна на их одеждах являлись всего лишь краской.                Иногда Лёша тащил меня за собой на городской железнодорожный вокзал, где мы следили с моста за прибытием и отбытием поездов. Нам нравился тяжёлый, душный запах мазута, а лязг набирающих скорость вагонов внушал мысль о возможных путешествиях. Через три года, с этого вокзала, в неимоверной спешке, нашей семье придётся навсегда покинуть Душанбе.
     В вокзальном помещении, с частично застеклёнными стенами, на розлив торговали водкой. Лёшка заказывал себе пятьдесят грамм. Если у прилавка ему отказывали из-за возраста, он просил у взрослых мужиков, чтобы они купили водку для него, и просительно протягивал им свои деньги. Я не пил. Очарование водки, смысл и механизм её потребления – были мне до сих пор незнакомы. Лёшка не курил, а водку пил, не морщась.
     Как-то Лёшка предложил мне сходить в бассейн. Его предложение меня удивило, я усомнился, что нас туда пустят без абонемента, на приобретение которого у меня просто не было денег.                – Не беспокойся, – сказал Алексей, - я лично знаю директора бассейна, он пустит нас туда бесплатно. Он должен моему отцу.               
     Потом, уже в Израиле, я узнал от своего деда, что отец Алёши занимал министерскую должность в правительстве Таджикистана и мог действительно оказывать те или иные бюрократические услуги людям.               
     Рано утром мы с Лёшей заявились в спортивный комплекс, на территории которого располагались бассейны – три огромные водные емкости с дорожками для плавания и трамплинами. Лёша вызвал директора по имени через сторожа, и уже через две минуты нам дали бесплатно войти. Служащий бассейна показал нам раздевалки и удалился.   
     Мы были единственными посетителями комплекса. Над нами никто не надзирал и не ограничивал нас во времени. Мной овладело ощущение свободы и какой-то кайф и эйфория от неожиданного привилегированного положения своей персоны. Пространство было огромно, и оно полностью принадлежало Лёшке и мне. Эхо наших голосов отдавалось в холодном немом воздухе. Сильно пахло хлоркой, кафель полов был покрыт тонкой плёнкой сухой соли.
     Мы стали приходить сюда почти ежедневно, а на проходной нас впускали без лишних слов. Наплескавшись, мы уходили, не оповещая никого о том, когда заявимся в следующий раз. Так прошли две недели, пока, однажды, уже знакомый сторож не захотел открыть перед нами дверь и сообщил через смотровое окошко, что вход для нас закрыт. Лёшке показалось, что тут какое-то недоразумение, и он стал негодующе, самоуверенно осыпать и осаждать сторожа требованиями пригласить директора бассейна, чтобы переговорить с ним лично. Сторож раз за разом устало повторял, что его решение не самоличное, и что он выполняет директивы того самого человека, которого мы хотим видеть. Но Лёшка был нахрапист и нагловат:                – Мы хотим видеть начальника! Ты здесь ничего не значишь и не решаешь!                Всё это время я подпевал Лёшке, вставляя тут и там нужное словцо. Наконец, сторож, устав от напористости малолетних выскочек, медленно поплёлся за начальником. Тот появился вскоре, подошёл к нам и смерил строгим взглядом. Его лицо выражало осуждение и отвращение.                – Ну, что ж, ребята, получается, что слова сторожа для вас ничего не значат. Только начальник – высшее существо. Остальные не внушают вам уважения.   Он сделал паузу, посмотрел угрюмее.                – Какие же вы молодцы! Как быстро вы всему научились!                Домой мы возвращались молча. В сказанных словах был не только упрёк, но и однозначный смысл. Это было хуже, чем стыд, скорее – позор...    
     Тем временем на дворе начиналась война. Гражданская война. Она была следствием общего распада Советской империи. Люди, жившие в бывших советских республиках, были вынуждены уезжать кто куда – из-за гражданских войн, голода и других радостей, которые начались, когда Советский Союз стал распадаться и правящая верхушка решила освободиться от “окраин”, которыми стало трудно теперь управлять, и бросило все русскоязычное население на произвол судьбы.
Вывели даже военные части, расквартированные по республикам. Получилось, что команда государственного корабля вытолкнула за борт своих пассажиров без спасательных жилетов и продолжила свое плавание, не оборачиваясь.        Кто выплывет – выплывет, а потонет – так тому и быть. И даже, когда у нас      за окном носились грузовики с бандами ваххабитов, которые штурмом брали город – по центральному телевидению, в новостях, никаких сообщений о том, что происходит у нас, не было.
     И тогда мы поняли, что никакого государства у нас больше нет вообще. А наш местный президент выступил по телевидению и сказал, что правительство ситуацию не контролирует, а российские войска больше вмешиваться не будут, так как это теперь для них «чужие разборки», и поэтому защищайтесь сами как можете.
     Похожая ситуация была в Узбекистане, Азербайджане, Молдавии, Киргизии, Казахстане, Туркмении. В Прибалтике было неспокойно, русскоязычных называли оккупантами. Может быть, где-то ещё.
     Когда советская власть и её военно-политическое влияние в регионе ослабли, то выяснилось, что таджики – категория этнически и идеологически неоднородная. Существующая правящая элита была наследницей советских коммунистических традиций и способов управления, состоящей из старой когорты чиновников и вождей. Тогда как среди молодёжи и набирающей силу современной оппозиции преобладали настроения и идеологии нового толка. «Исламизм» был тем новым словом, употребление которого ещё год назад было неуместно и немыслимо. Конфликты между национальными кланами и политическими течениями постепенно, но неумолимо набирали силу, переходя от шумных демонстраций к прямым стычкам, от мелких перестрелок к большим боям, а оттуда – к этническим чисткам, к масштабному взаимному межклановому геноциду: к захвату заложников, шантажу, пыткам, газовым камерам и другим атрибутам большой войны.
   
Будучи пятнадцатилетним подростком, я не мог осознанно вникать во все хитросплетения, логику, точную хронологию и причинность событий. Но смогу описать происходившее – как бы со стороны, призвав свои воспоминания, впечатления и эмоции, в их так же нарастающей силе и череде.
     Началось всё с того, что по центральной улице, мимо дома, где мы жили, стали проходить огромные демонстрации. Нескончаемый поток людей заполнял всю проезжую часть улицы и тротуары. У этой толпы не было ни конца, ни начала. Она огромляла город надрывным скандированием каких-то лозунгов. Демонстранты в общем бешеном порыве, ритмично и синхронно выбрасывали вверх сжатые кулаки. От этих людей исходила ярость и угроза. Я не знал содержания этих криков, так как демонстрация состояла исключительно из таджиков, и их лозунги выкрикивались на таджикском языке. Проходило десять, пятнадцать минут, прежде чем толпа полностью миновала, утекая в другие улицы и двигаясь в сторону центральной правительственной площади.
    Через час по местному каналу телевидения с площади Ленина началась трансляция дальнейших событий, и мы снова увидели эту толпу, только теперь – на экране, заполонившей собой всю площадь и все близлежащие улицы.                Из правительственного здания к демонстрантам стали выходить парламентёры и представители власти, но за рёвом и безумным ражем человеческого океана их голоса не были слышны. Через несколько лет, изучая историю гражданской войны в Таджикистане, я узнал, что весь этот гигантский приток людей состоял в основном из тех, кто прибыл в Душанбе из идеологически отколовшихся окраин. Так же, как и тысячи неприкаянных беженцев, наводнивших Душанбе, когда война достигла своего апогея. Одна из демонстраций, ставших теперь частыми, проходила по нашей улице в момент, когда я возвращался домой из школы. Испугавшись толпы, я спрятался и затаился во внутреннем дворе одного из близлежащих домов. Когда людское цунами схлынуло, я опасливо озираясь перешёл дорогу, отделяющую меня от моего дома и зашёл в свой двор. Мама ждала меня на пороге подъезда. Она бросилась ко мне и крепко обняла, чуть ли не плача. Тогда мама здорово испугалась за меня, представив себе, что меня могли затоптать живые колонны.
     После нескольких таких демонстраций в городе начались бои. Российские войска и расквартированная в Душанбе двести первая дивизия не вмешивались  в конфликт. Государственные телеканалы ничего не передавали об идущей в Душанбе войне. Вместо этого по телевизору, под идиллическую музыку, шла трансляция с Брюссельской выставки цветов. Такие же издевательские трансляции шли по телевизору даже в те дни, когда город подвергался обстрелам с окраин из установок ГРАД.
     Я не знал, какими были взаимные требования противоборствующих кланов и банд, потому что в отличие от родителей не читал газет, но с началом первых боёв начались также постоянные перебои с подачей воды и электричества в дома и квартиры обычного гражданского населения города. Общественное транспортное сообщение в Душанбе прерывалось на сутки и целые недели. Регулярный завоз продуктов в магазины остался в сладком прошлом. Деньги обесценились. Хлеб, мясо, молоко, сахар стали дефицитом, а их добыча – единственным способом выживания для тех, кто не имел никаких подсобных хозяйств. Грабежи, незаконный захват имущества и квартир стали обычным делом. Людей просто выбрасывали на улицу, оставляя без крыши над головой и без средств к пропитанию. Слухи о таких происшествиях блуждали и наводняли город, доводя до паники и без того перепуганных горожан. Не было закона и служб, которые защищали бы обычных, непричастных к военной конфронтации обывателей. Анархия не была матерью порядка.
     Тем временем, новые российские послеперестроечные власти, поддерживали исламистских повстанцев, позиционируя и представляя их как силы демократические и прогрессивные. Российские столичные политики приезжали в Душанбе, рядились в чапаны, обнимались с муллами и выступали перед прессой с воззваниями к свержению старой коммунистической власти. Это подлило масла в быстро разгорающийся огонь,  и сделало конфликт более интенсивным и продолжительным. Трагический комизм заключался в том, что вооружённые молодые головорезы, науськанные своими религиозными вожаками, слова «демократия» не знали вовсе, а были носителями безвластия и смуты. В Таджикистане, по статистическим выкладкам, за три года гражданской войны, таджиков погибло больше, чем за всю Отечественную Войну.               
     Школа, в которой я учился, на целые недели закрывалась совсем или впадала в коматозное состояние. В некоторые дни, особенно в дни осад города, когда начинались бомбёжки, а по улицам в разном направлении двигалась бронетехника, находиться вне дома было настолько опасно, что никому не приходило в голову посещать школу. Учителям давно уже не платили зарплат, но, когда происходило кратковременное перемирие и город затихал, они всё равно приходили в классы. Кто-то из сознания морального долга, кто-то по безнадёжной инерции. Если к началу занятий в классе оказывалось не больше пяти, шести человек, то после второго урока нас отпускали по домам.
     Мой дед, отец моей мамы, живший на окраине города, с началом беспорядков поселился у нас. Мы старались держаться вместе, так становилось легче справляться со страхом. 
     «Бледнолицые», которых молодчики из уголовных окрестных банд гуртом записывали и относили к русским, на улицах подвергались нападениям и побоям, независимо от возраста жертв, а женщин насиловали. Поэтому дед выходил в город, вооружившись заточенной на точильном камне отвёрткой, чтобы в случае чего хоть как-то постоять за себя. 
     Находиться на улицах города было опасно даже в относительно мирные дни. То там, то здесь слышались отрывистые автоматные очереди, испуганные пешеходы, на всякий случай, жались ближе к стенам домов. Можно было запросто схлопотать шальную, неизвестно откуда пущенную пулю.
     Инфраструктура республики, строившаяся несколькими советскими поколениями, была разрушена, а её русскоязычное население брошено новой российской властью, у которой теперь хватало своих проблем – на произвол судьбы. Поэтому каждый защищался и выживал, как мог. По городу ходил пугающий слух о том, что люди в военной форме вламывались в чужие квартиры, чтобы занять выгодные огневые точки во время боёв, места удобные для ведения огня. Обычно непрошеные гости покидали квартиры так же, как и приходили в них, не нанося физического урона хозяевам. Но иногда обращение с обывателями становилось грубым и переходящим в насилие. Так в советские годы, во время коммунистических праздников, в нашем доме появлялись люди с кумачовыми транспарантами, заставлявшие нас вывешивать ткань со стандартными идеологическими лозунгами на балконе со стороны улицы. Отказываться было нельзя, так как это было чревато. Теперь опасно было возражать людям в форме цвета хаки. Те, кто отказывался открывать двери своих квартир, навлекали на себя опасный гнев вторгавшихся.
     Мы не стали дожидаться неожиданного стука в дверь. Мой отец, на пару с соседом, соорудили огромную металлическую дверь и вставили её на входе в наш подъезд, вместо старой, хлипкой. Новую дверь намертво запирали изнутри подъезда на ночь и во время дневных уличных стычек и перестрелок. Чтобы обеспечить себя мясом, в подвале бомбоубежища начали разводить кроликов.
     Наша семья дружила с семьёй Мазуровых, имевшей свой частный дом. Нас связывала старинная дружба, отношения, проверенные годами, начавшиеся до войны и продолжившиеся после её начала. Их дом находился на периферии, за железнодорожным вокзалом, поэтому проживание в нём было более безопасным, чем в нашем. Однажды мы приехали к ним и заночевали в их доме. Но главы семей в эту ночь не спали, а мы – дети и наши матери, всю ночь сквозь сон слышали доносившийся из слесарных мастерских хозяина дома визг и скрежет обрабатываемого на станках металла. К утру нам показали изготовленное за ночь самодельное огнестрельное оружие. Тут же во дворе дома мы его испытали.
     Кроме того, по периметру двора, мужчины протянули проволоку, по которой пустили ток высокого напряжения. И мы остались у Мазуровых ещё на несколько ночей, в одну из которых сработала электрическая защита и послышался громкий хлопок. Мы выбежали из дома во двор. У ворот лежал труп убитой электричеством кошки. От неё пахло палёным мясом.
     Однажды мы приехали к Мазуровым, и нам никто не открыл ворот. Мы долго сигналили, пока не поняли, что наши друзья, бросив дом и хозяйство, уехали в неизвестном направлении, ничего нам не сказав. Через полгода в нашей квартире появился Мазуров. Он рассказал, что вместе с семьёй бежал в Россию, в Екатеринбург.
     Школа продолжала пустеть. Бегство и отток русскоязычного населения сказались на количестве учеников.
     Я посещал школу уже больше от скуки, чем ради учебного процесса. Дома нечем было заняться, и родители понукали меня с утра пойти на уроки. В то утро я проспал линейку – пятнадцатиминутное построение перед первым занятием, и, зайдя на кухню, где мама стряпала завтрак, сказался больным и не выспавшимся. Попросился остаться дома, сославшись на свою несуществующую бессонницу. Мои прогулы стали в последнее время частыми, мама к ним привыкла, и мне не пришлось долго её уговаривать, тем более, что в мою бессонницу она поверила. Моя лень спасла в тот день мне жизнь.                Я отправился назад в детскую комнату досыпать свои сны и действительно быстро заснул. Но через десять минут снова проснулся, на этот раз – от взрыва. Наш дом содрогнулся и качнулся, как это случалось при землетрясениях, но тут же стало ясно, что причиной было что-то другое. Взрыв был глухим и тяжёлым, и его звук отметал версию землетрясения. Но истинной причины взрыва и степени его отдалённости от нас мы тоже не знали.               
     Назавтра, идя в школу, я увидел место взрыва. Это был один из домов, мимо которого пролегал мой постоянный путь к школе. Дом взорвался аккурат в тот момент, когда я должен был идти мимо него, если бы не остался в тот день дома. Масштаб разрушения вызывал печальные мысли. Ходили слухи, что взорвался подпольный склад с оружием, боеприпасами и взрывчаткой, принадлежавший одной из противоборствующих группировок. Двух верхних этажей пострадавшего здания не стало. Они превратились в большие груды обугленных кирпичей, наваленных по обеим сторонам дома. Стекла окон в музыкальной школе напротив – от взрывной волны вылетели напрочь. На электрических проводах и ветках деревьев висели куски одежды, мебели и фрагменты покорёженной крыши. Детонировавшая взрывчатка произвела взрыв такой силы, что стоявшие на утренней линейке школьники, чувствуя, что земля уходит у них из-под ног, сбивая друг друга, бросились врассыпную во всех направлениях, а кто-то падал на живот, лицом вниз, и прикрывал ладонями затылок. Учителей тоже охватила паника. 
     Мысль, что от смерти меня спасла случайность, и вопрос, «что было бы, – если?» – навалились на меня во всей своей неминуемости. Хотя, может быть, такие вопросы и есть основная ошибка мышления? И нужно быть законченным фаталистом, чтобы от этих мыслей, от слова «если» уйти. Чтобы уверовать, что реальность неотвратима, даже когда играет нам на руку.
     У моего отца в руках была профессия, его врачебные услуги оплачивались, а свою клиентуру он набрал ещё в мирное время. Так что, если мы и не питались разнообразно, то хотя бы не голодали. Плату он, конечно, принимал не деньгами. Каждый пациент благодарил, как мог. Кто-то наполнял свежим молоком полуторалитровый бидон, кто-то давал крынку масла. Однажды отец принёс тарелку каймака. Каймак, по тем временам, был настоящим деликатесом и роскошью. В коридоре нашей квартиры стояли большие мешки, наполненные мукой и сахаром. Мама пыталась печь хлеб в домашних условиях. Получалось не ахти как вкусно, хлеб напоминал по консистенции тёплую, вязкую резину.   На вкус это было сладкое полусырое тесто, но оно всё-таки утоляло голод. На большом кухонном столе стоял аппарат для возгонки спирта, состоявший из стеклянных спиралей и колб, принесённых мамой из своей рабочей химической лаборатории. Тут же находилась пластиковая ёмкость, в которой бродило фруктовое сусло.
     Отец передвигался по городу на спортивном велосипеде, это было самое удобное и самое безопасное средство передвижения, учитывая, что общественного транспорта на тот момент почти не существовало. Однажды он вернулся на велосипеде из своих рейдов с отрубленной бычьей головой, уши головы торчали из рюкзака за его спиной. Эту голову мы несколько часов всей семьёй опаливали на газовой плите и обрабатывали. С тех пор я знаю, что из одной такой головы можно извлечь семь килограммов мяса.
     Когда, между боями, возникало и устанавливалось затишье, то начинал работать городской хлебозавод. Сначала хлебом торговали в магазинах. Но так как набегавшая голодная толпа взламывала и вырывала любые заграждения и решётки, в считанные минуты разграбляя внутренности магазинов, то хлебом начали торговать прямо с машин. Хотя это трудно было назвать торговлей. Вместо очереди машину обступала гудящая толпа. Из машины в самую людскую гущу летели буханки хлеба, в ответ на что – в обратном направлении – в кузов машины, летели перевязанные верёвками пачки обесценившихся денег. Через пятнадцать минут всё содержимое грузовика уже было выброшено за борт.
     Мама вернулась из двухнедельной поездки в Минск, где она защитила свою научную диссертацию. По возвращении, первым делом, отправилась в денежную кассу института, в котором работала, чтобы забрать свой месячный заработок. Домой вернулась с двумя тряпичными сумками до отказа набитыми денежными пачками. Этих денег могло хватить на две, три буханки хлеба. Вес денежной массы в три раза превышал вес хлеба, который можно было на неё купить.
     Потом был общий поход на почту. Коммунальные счета за две недели взлетели до заоблачных сумм. Всю дорогу мама причитала, а когда, оплатив счета, отошла от приёмного окошка, то дала волю слезам.                – Мама, почему ты плачешь? – спросил я.                – Данечка, о нас никто не думает. Нас топчут, как глину, как грязь.
     Служба скорой помощи в городе не работала, а точнее, давно перестала существовать. Больные люди, среди них сердечники, не получившие своевременной помощи, –  умирали в своих квартирах.
      Жизнь становилась настоящей проверкой на выживание. И если в нашей семье водились хоть какие-то деньги, то что должны были думать и чувствовать те, кто не видел своих зарплат месяцами, кто остался буквально без копейки.
     В затишья город превращался в огромную барахолку. Люди выносили на улицу всё своё хоть сколько-нибудь стоящее имущество, в надежде заработать хоть что-то. Большую часть   среди них составляли беспомощные в своей ненужности старики. Иногда, я, по заданию родителей, занимался тем же, неожиданно обнаруживая в себе явные коммерческие способности.
     Курильщики остались без табака. Табак стоил дороже хлеба. На троллейбусных остановках можно было увидеть людей вполне интеллигентного вида, безнадёжно выискивающих на асфальте какой-нибудь сигаретный окурок.
     Водоснабжение в городе часто прекращалось. Вода из кранов могла перестать течь в любой момент, поэтому водой приходилось запасаться впрок. Мы заполняли ей все имеющиеся в доме ёмкости – ванную, вёдра, корыта. Иногда воду подавали, но она шла вперемешку с взвесями глины и имела коричневый цвет. На заводе не хватало химикалий для очищения воды и осаждения взвесей. Такую воду приходилось долго отстаивать перед употреблением. В безводные дни, добыча воды становилась целым предприятием, которое в семье называлось «найти воду». Мне вручали два больших металлических ведра, и я выходил на улицу. Питьевую воду в город завозили в больших цистернах, и моей задачей было обнаружить такую цистерну, выстоять двухчасовую очередь и доставить воду домой. Проблему составляло то, что машины с цистернами останавливались каждый раз в новом месте и предугадать, в какой точке города начнётся раздача воды, было невозможно. Иногда я догадывался о завозе по длинным хвостам быстро выстраивающихся за водой очередей. Раздобыв воду, я должен был доставить её домой, для чего приходилось пройти с полными вёдрами несколько километров расстояния.
     Когда начинался очередной штурм города, то первыми целями для захвата атакующей стороной становились аэропорт, правительственные здания и телебашня. Воцарившаяся в городе новая власть начинала своё собственное телевещание, целью которого было очернить и полностью дискредитировать власть свергнутую. По содержанию этих телепередач мы делали вывод, что зверства, допускаемые воюющими сторонами, были обоюдными. Одна из передач документировала захват районного центра с химическим предприятием на его территории. Население завоёванной местности было согнано в ангары химического завода, внутрь которых был пущен отравляющий газ. На беззвучном экране медленно перемещающаяся камера показывала груды разлагающихся человеческих тел, по которым так же беззвучно сновали мухи.
В то утро мы проснулись в полутьме квартиры, в которой не было электричества. После завтрака, по звукам, доносившимся с улицы, мы поняли, что началась атака на город. Скоро стало ясно, что атака эта более массивная и серьёзная, чем обычно. Кроме привычной автоматной стрельбы, было слышно, как на территории города, с перерывом на несколько минут, взрываются ракеты, выпускаемые из установок ГРАД. Стоя в сумраке салона, мы молча прислушивались к грозным звукам боя, происходившего снаружи. Когда в отдалении происходил глухой разрыв снаряда, отец поднимал палец вверх и торжественно произносил: «Опять бабахнуло!»               
     Больше всех нервничал дед, и чтобы справиться с возникшим безмолвным напряжением, решил себя чем-то занять. Он достал ведро с водой, швабру, тряпку и начал снимать с потолков повисшую паутину. Затем обнаружил неисправность настенных часов и принялся их чинить. Отец, который тоже нервничал, обратился к деду с недоумением:                – – Лев Рувимович, вы можете найти менее бессмысленное занятие?!                Интенсивность обстрела увеличивалась, за окном с автоматами наперевес, перебежками двигались горстки людей в военной форме, направляя своё оружие и стреляя в невидимого врага.
     На центральный перекрёсток улицы, лязгая и треща, выкатилась Шилка.      Её пулемётная башня быстро вращалась вокруг своей оси, разбрасывая пули по всем направлениям. Разрывающиеся снаряды ухали всё ближе и всё более угрожающе. Меня и моего младшего брата родители заставили укрыться в детской комнате, находившейся со стороны внутреннего двора, и даже лечь на пол. Нам с Димкой это быстро наскучило, и мы вернулись в салон.
     Мама и я снова подошли к дверям балкона и через стекло начали наблюдать за происходившим на улице. Наш дом был угловым, а квартира находилась на втором этаже, поэтому с балкона открывался широкий обзор внешнего пространства. Кроме всего прочего, можно было видеть двор находившейся напротив через дорогу больницы.
Я видел, как боевики загоняют в больничный двор людей в штатском и выстраивают их шеренгой вдоль белой стены, затем заставляют прижаться к ней спинами. У последних –  то ли понурый, то ли потрясённый вид. Я понял, что это приготовления к расстрелу. Мама и отец отогнали меня от окна, чтобы я не видел продолжения.
     Тут надо сказать, что война вскрывает некий особый аспект человеческого бытия. Она вызывает ажиотаж, независимо от того, спускаешь ли ты курок, или видишь, как это делает кто-то другой. Отсюда – парадоксальное желание быть прямым свидетелем войны, быть в центре её событий, созерцать то, что кажется невероятно важным. В ней есть притягательность, связанная не только с простым любопытством. Это знает каждый, кто видел однажды, как по улице города движется танковая колонна, ломающая и взрывающая своими гусеницами асфальт, заставляющая дрожать стёкла оконной рамы и раскачивающая стены зданий.
     Однажды, когда мы с мамой стояли у окна – постоянного нашего наблюдательного пункта – со мной случился обморок. Я потерял сознание и стал медленно, беззвучно соскальзывать по балконной двери на колени. Я не шевелился и замер в таком состоянии на несколько секунд. С мамой случилась паника. Она схватила меня за волосы руками и начала трясти. Я ударился головой о дверной гвоздь, и из ранки на моём лбу потекла кровь. Маме показалось, что я схватил шальную пущенную снаружи пулю. С этого дня мне запретили приближаться к балкону.               
     Лидия Андреевна – мой учитель русской литературы и наш классный руководитель – была человеком не очень умным, но очень добрым. Да, ум её заключался в её доброте. В любви к нам, её ученикам. Когда происходило какое-нибудь ЧП: драка или другое, частое для нашей школы, проявление жестокости, – Лидия Андреевна рассказывала нам странные истории-страшилки, которые завораживали своим неправдоподобием. Все эти истории, в общем-то, были об одном: о том, что наши «невинные» шалости и проказы были всегда чреваты большими жизненными драмами. Жестокость нашу она доводила до сюрреалистического абсурда.
Сейчас, вспоминая эти кошмары, доводившие нашу кровь до оледенения: разбитые головы, хрусталик выбитого глаза, плавающий в чьей-то ладони,     чьи-то отнявшиеся после падения руки и ноги, – сейчас я понимаю, что она пыталась нам внушить мысль о том, насколько мы хрупки. А главное – она хотела научить нас любить и жалеть друг друга. Когда начинался очередной рассказ, класс замолкал. Мы смотрели на неё испуганными глазами и не могли высказать своё затаённое опасение об умственном здоровье нашего учителя.
     Когда началась война, Лидия Андреевна стала как бы уходить в себя. Её рассказ неожиданно обрывался на середине, возникала тягостная пауза, и мы видели, что Лидия Андреевна сейчас не с нами, а где-то далеко...                Её потускневший от тоски взгляд был устремлён в пустоту, в её отрешённости было что-то пугающее.
     Как я говорил, учителям уже несколько месяцев не платили зарплаты. Но они всё равно приходили, даже в те дни, когда в городе не было общественного транспорта, в классы – брели пешком через весь город. Большинством из них руководила не идейность, а скорее – понимание, что иначе нельзя… Некоторым учителям зарплаты наскребали сами ученики.
     Для взрослых в ту пору мир рушился. Жизнь нескольких поколений, их труд, затраченный на создание особых культуры и инфраструктуры столицы, были перечёркнуты событиями последних месяцев. Молодое поколение таджиков недвусмысленно давало нам понять, что мы здесь чужаки. Намазы и мечети стали для них важнее политических собраний.
     Кончилось это учительское сказительство тем, что Лидия Андреевна сама сломала руку. Ходили слухи, что после уроков её остановили хулиганы и в отместку за то, что вымогать было нечего, сломали ей кость. К тому же, в те печальные дни, для нападения не требовалось никакого повода…   
     К тому моменту я уже около месяца брал у неё ежедневные уроки русского синтаксиса. Точнее, она мне их бесплатно давала. Перед отъездом в Россию мне нужен был хороший аттестат. Я, наверное, был единственным её учеником, который в это сумбурное и смутное время относился к урокам русского языка серьёзно. А к самому языку – с трепетом и обожанием. Одноклассникам моим, казалось, не было никакого дела до надвигающихся экзаменов. Они исчезали с уроков и, вооружившись фотоаппаратами, отправлялись в центр города, к городской площади. Там они снимали на плёнку оставшиеся после очередной большой резни изувеченные трупы. В школе фотографии эти имели такое же хождение и спрос, как и порнографические журналы и открытки.
     Меня родители, конечно же, не пускали в город, а после всякой большой резни на день, на два оставляли дома. Да я и не рвался за получением острых ощущений. После уроков я вызывался помочь Лидии Андреевне                с продуктовыми сумками. И мы вместе шли до троллейбусной остановки.          Её авоськи задевали сырой асфальт и волочились в пыли. Содержимое было неизменным: две буханки хлеба и две бутылки кефира. По тем временам – роскошь. Никому не приходило в голову что человеку с покрытой гипсом рукой необходима помощь. Лидия Андреевна много молчала и трудно выходила из своего забытья, когда я пытался её как-то развлечь своими байками и вопросами.               
     Она приходила к нам домой и, грустно кивая, говорила моим родителям, что я должен учиться, должен уделять больше внимания другим предметам, кроме русского языка и литературы. Да, она была права, учёба моя была совсем заброшена.
     Где она теперь? Я слышал, что она уехала в Россию. Если она жива, то сейчас, наверно – совсем старушка…   
    
Мой дед, к моменту войны, занимал должность начальника отдела в Госплане. Кабинеты правительственного здания, где он работал, выходили окнами на центральную площадь столицы, где и развернулись роковые события первых дней войны. Письменные хроники, которые он вёл, являются прямыми, не опосредованными, документальными свидетельствами первых дней гражданской войны в Таджикистане. Эти дневниковые записи я привожу здесь без изменения. Они перекликаются и переплетаются с повествованием, которое я веду от своего имени.      

15.02.90 – 21.02.90
     В связи с кровопролитием и продолжающимися бесчинствами, в городе не работает транспорт, предприятия, учреждения. Не рискнул в этот день и я отправиться пешком на работу. Чтобы как-то убить время, решил описать уведенные своими глазами события последних дней.
     Основные события начались в воскресенье 11-го февраля. Утром на площади, у здания ЦК состоялся несанкционированный митинг неформалов. Митингующие требовали, в ультимативной форме, выдворить приехавших из Баку армян. Мотивировка таких требований: таджики ждут квартиры 10 - 15 лет, а сбежавшим из Азербайджана армянам срочно выделяют жильё в новых, уже подлежащих распределению квартирах. Представители митингующих требовали безоговорочного выполнения ультиматума в течение суток.
     12 февраля. Утром, на этой же площади, в ответ на заявление руководства республики о том, что армян нет в подлежащих распределению квартирах, последовали выкрики: «Это не правда, ложь, мы вам не верим» и т. д.               
     Высокое руководство не соизволило спуститься и поговорить          с митингующими, а милицию и чиновников невысокого ранга никто слушать не хотел. Народ на площади превратился в неуправляемую толпу. Здание ЦК стали забрасывать камнями, затем, под дикие вопли, последовал своего рода штурм. Били стёкла, избивали милиционеров, прорвались в ЦК, а одного офицера раскачали и выбросили из коридора к толпе. Со стороны здания открыли огонь. Появились первые убитые и раненые с обеих сторон. Бесчинства продолжались до позднего вечера и охватили территорию от ЦК в сторону Путовского рынка и до ж/д вокзала. Были перевёрнуты многие киоски, значительная часть сожжена, разграблены некоторые магазины.
     Весь день падал снег. Добирался домой окружным путём, пешком – часа два. Ночью из Ленинграда позвонил сын. Он интересовался положением в городе в связи с тем, что на 14-ое февраля у него были билеты на Душанбе.                Не представляя ещё себе серьёзность происходящего и считая, что на этом (на 12.02) бесчинства закончились, не сказал ему отложить прилёт.      
     13 февраля. Только утром работал городской транспорт. Проезжая в автобусе на работу, увидел последствия погромов.
      У ЦК и Дома правительства стояли бронетранспортёры. Кроме милиции, здания охранялись также солдатами в касках и со щитами. Войдя в Госплан, увидел, что у каждого окна на первом этаже, вдоль по коридору, с интервалом в три метра, стояли автоматчики.
     Так как митингующие, уже после кровопролития, переместились с площади у здания ЦК к площади Дома правительства, то сюда ночью перебросили значительные военные силы. Теперь уже выдвигались требования отставки правительства, и ни на какие компромиссы оппозиция не соглашалась. 
     Напряжённость возрастала. Над площадью низко кружили вертолёты, что вызывало резкое возмущение толпы. Люди размахивали кулаками в сторону вертолётов и скандировали: «Долой правительство!»   
     Солдаты постреливали с верхних этажей, но, видимо, поверх голов, так как жертв не было. Со второго этажа спустился к автоматчикам капитан и скомандовал: «Внимание! Стрелять только по моей команде!» И когда я представил себе, какая «мясорубка» может произойти, если последует команда «огонь», то здесь я впервые ощутил, что такое – «волосы встали дыбом».  Последуй такая команда, разъярённая тысячная толпа растерзала бы всех в здании, включая солдат. Осознав возможные последствия и вспомнив, что назавтра, 14-го февраля, у сына билеты на Душанбе, я бросился к телефону,       в надежде остановить вылет. К счастью, удалось дозвониться к сестре жены и попросить, чтобы та передала ребятам срочно сдать или порвать билеты.
     Появились слухи о напряжённости в микрорайонах. Вечером я пешком добрался до ДОКа, где жила дочь и где было относительно спокойно. Передавали правительственные обращения. Махкамов, в частности, сказал:  «Мы не контролируем ситуацию, вооружайтесь, кто чем может». Вторая часть этого обращения, как оказалось, страшно оскорбила и разозлила оппозицию.      В городе была паника. Слухи обрастали правдой, и наоборот. Телефоны не работали.   
     14 февраля. До центра подбросили попуткой. Здесь усиленно охраняются все правительственные здания и сооружения. У центральных подъездов и ворот дежурят БТРы с работающими двигателями. БТРы стоят также во дворах этих учреждений. В здании Совета министров и Госплана много солдат. Им освободили несколько кабинетов. Ребята молодые, в основном, русские. К 12-ти часам дня на площади Ленина стали собираться небольшие группки оппозиционеров. На наших глазах (наблюдал со второго этажа), эти люди       (по 4-5), как по команде, а возможно, что и без, стали объединяться в одну, уже организованную, массу. Площадь заполонили примерно 900-1000 человек. Многие сидели на постаменте памятника Ленину. У подъезда Верховного Совета с микрофоном громко уговаривали толпу разойтись, но в ответ раздавался свист и дикие крики. Митингующим предложили собраться на республиканском стадионе, для чего будут предоставлены автобусы. От этих предложений они отказались, и, когда в их руках оказался микрофон, то все желающие, на всю площадь орали, кто что хотел.
     В этот день, на площади, по крайней мере до 17-00, стрельбы не было. Вечером, опять-таки пешком, отправился теперь уже домой, окольными путями, через ипподром, по шпалам через железнодорожный мост.               
   Люди, владевшие информацией, сообщали о якобы организующихся отрядах самообороны в микрорайонах. Теперь, идя домой задворками, убедился в том, что такие отряды действительно действуют. Характерно было то, что некоторыми такими отрядами командовали женщины. На перекрёстках в нашем и прилегающих районах стояли вооружённые палками, обрезами труб, заточками и другими подручными средствами решительные ополченцы. Такие отряды отрезвляюще действовали на воинствующую шантрапу.
     15 февраля. Бездельничаю дома. За хлебом большие очереди. Продают прямо с машин. Каждый старается закупить побольше впрок. По телефону с работы сообщили, что митингующие переместились к зданию ЦК, а напряжённость не ослабла. Ужесточились требования: немедленная отставка руководства, не дожидаясь решений пленума ЦК и президиума ВС. Женя, Лёня и дети укатили к Вите Мазурову за ж/д вокзал, где относительно спокойно.
     В течение дня несколько раз выходил на улицу. Базар, что рядом, пуст. Убрали баррикады. Поперёк улицы Маяковского ополченцы проложили набитые гвоздями длинные доски. Перед таким препятствием останавливается любая машина. Проверив салон и багажник, одну доску убирают для проезда транспорта.
     16 февраля. Весь день на работе. Много кривотолков. С 12-00 до 18-00 проходил пленум ЦК. Выступления транслировали. Хорош военный комиссар. Демагогствовал второй секретарь ЦК. Во многом непонятна роль Бури Каримова, председателя Госплана, возглавившего так называемое «Народное движение» или по-другому «Комитет 17». Заработал транспорт. Во второй половине дня в уцелевшие киоски завезли газеты. Простоял за газетой в длинной очереди, в которой было человек 25-30. Киоск находился у входа в Центральную почту. 
     Стоящие в очереди, в основном знакомые по работе люди, как бы онемели, боясь смотреть друг другу в глаза. Очень неприятная ситуация – стояли, отвернувшись в разные стороны в смущении. Вечером на такси добрался домой.
     17 февраля. Весь день, не считая вылазки за газетами, сидел дома. Работает транспорт, в магазинах микрорайона многолюдно. Озабоченный противостоянием народ пытается запастись продуктами. Слушал по радио продолжение пленума ЦК. Активность Бури Каримова, председателя Госплана, обернулась для него катастрофой. Выявился так называемый заговор против руководства республики. Оказывается, Б. Каримов, как утверждали на пленуме, был инициатором проекта указа о своём назначении премьером правительства. Если это подтвердится, то его карьера на этом закончится.
     Женя с детьми всё ещё у Вити. Завтра, 18. 02, Даню отправляют в Москву. 
     18 февраля. Сутки дежурил в приёмной председателя Госплана. Примерно в 11-00 на площади Ленина вновь появились митингующие. Теперь это были несколько разобщённых, по 20, 30 человек групп. Оснащённые щитами и дубинками солдаты сначала культурно попросили, а затем отогнали эти группы в сторону переговорного пункта. Со стороны ж/д вокзала подходили и смешивались с основной группой всё новые и новые люди. Образовалась неуправляемая толпа, примерно 500-600 человек с лозунгами. На одном – фамилии первых лиц руководства республики, с белыми крестами на каждой. Эти события наблюдались из приёмной Госплана, и его председатель (Б. Каримов) изредка подходил и комментировал происходящее. Солдаты преградили доступ к площади, выстроившись в две шеренги поперёк улицы. После обращения к толпе с просьбой разойтись и последовавшего отказа повиноваться, солдаты сомкнули щиты и бегом ринулись на митингующих, которые с криками и угрозами бегом отступили в сторону филармонии.
    Примерно через час, на перекрёстке ул. Ленина - Свириденко скопилось более 5000 человек. Перед ними с воззваниями выступило руководство оппозиции, среди них были священнослужители, а также деятели культуры, такие как поэтесса Суфиева, например. Этому скопищу разрешили продолжить митинг на стадионе, но продолжилось всё у Киноконцертного зала. Здесь, по разной оценке, собралось примерно 30 000 человек.
    Утро и до 13-00 Б. Каримов находился в своём кабинете и вместе с нами через окна взволнованно наблюдал за происходящим. Он часто выходил к нам в приёмную. Говорил, что его участие в «Комитете 17» было согласовано в верхах, о чём на пленуме умолчали, а сам молчал, чтобы не подводить Махкамова, первого секретаря ЦК. Говорил также, что никакого проекта указа о назначении его премьером не было, и что руководителем «Комитета 17» он был избран экспромтом митингующими у ЦК, в качестве посредника для передачи требований оппозиции. Объяснял своё согласие участвовать и руководить этим комитетом желанием избежать дальнейшее кровопролитие. Около 13-00 ему позвонил управляющий делами совета министров и пригласил, как он сказал, на обед, чему очень обрадовался, сказав: «Три дня меня сторонились». Ещё он говорил о трудном положении, в котором оказался, и что невольно его сделали стрелочником, а теперь к митингующим не пойдёт, пока не получит добро руководства ЦК. На мой вопрос «почему до или в перерыве пленума тот не настоял на разговоре с Пуго (председателем комитета госбезопасности) один на один» – Каримов ответил, что такой разговор состоялся, и «москвич» будто благосклонно отнёсся к его деятельности. Такой же разговор, в присутствии нескольких работников ЦК, состоялся с Махкамовым, которого просил и умолял отречься, готов был стать на колени перед своим учителем, с чьего благословения стал председателем Госплана. И всё это, чтобы избежать дальнейшего кровопролития.
     Вернувшись с обеда из Совмина, он и нам с Рустамом принёс перекусить, (свежие помидоры. огурцы, мясо, котлеты и хлеб). И через некоторое время, после звонка, вышел, сказав нам, что идёт в штаб Совмина, куда следует направлять всех, кто его ищет.
     Примерно через 1.5 - 2 часа на проспекте Ленина появились мирно шагающие в сторону ж/д вокзала молодые в основном парни, судя по одежде – из районов.   
     Мы поняли, что митинг завершился. В начале седьмого появился сам начальник, весьма деловит. На мой вопрос, кто и как утихомирил толпу, сказал: «Выступил я, затем уважаемый в народе священнослужитель Кази Калон.      Мы оба просили прекратить митинг и разойтись по домам». Также добавил, что выступить перед огромной массой митингующих его просил зампред СМ Кашлаков, обещавший взять ответственность за развитие событий на себя. С самим Кашлаковым толпа отказалась говорить, так как среди митингующих прошла молва об аресте Б. Каримова. Народ требовал освободить его, на что первый зам заверил, что через некоторое время Каримов будет на митинге.               
     Через день, 20-го февраля, в 15-00 Каримов собрал коллектив Госплана. Просил не делать скоропалительных выводов о его деятельности в эти тревожные противоречивые дни. Объяснял, в связи с чем и почему он взвалил на себя очень ответственную миссию. Зачитал в переводе текст своего выступления на митинге 18-го февраля. Его закидали вопросами. Отвечал трудно, взволнованно, старался быть объективным. Его зам так же просил не делать преждевременных выводов, так как работает созданная комиссия, и она во всём разберётся.
     21 февраля. Народ опасается повторных эксцессов. По городу много кривотолков. В целом, относительно спокойно. На центральных улицах много войск и военной техники.
     На этом хроники моего деда заканчиваются, и я продолжаю своё повествование.
         

   Даже, когда наступали тихие дни, возвращение домой после уроков превращалось в рискованное предприятие. На выходе из школы, у её ворот и за углами, нас подстерегали небольшие шайки блатной шантрапы. Не церемонясь, они могли схватить за руки любого «учёного знайку», и таким образом обездвижив его, вытрясти из карманов имеющуюся там денежную мелочь. У тех, кто был хорошо, а значит – «вызывающе» одет, отнимали шмотки. То есть просто раздевали. Если кто-то сопротивлялся, ему могли для острастки показать нож. Если дело касалось девочек, то их унижали хамством, матом, развязностью движений, грубыми сексуальными намёками.
     Ходили слухи, что старшеклассники устраивали массовые драки с таджиками на пустыре городской свалки. Мы, те что помладше, на случай стычек носили в ранцах дубинки, которые состояли из металлических стержней, оплетённых в телефонные шнуры. Дубинки эти, наподобие ментовских, били очень больно, но не оставляли следов.    
     Однажды я возвращался из школы домой с Лёшкой Зюзиным. У ворот школы нас остановили двое обритых наголо таджика.                – Деньги есть? – спросил тот, что пониже и понаглее.                – Есть, – ответил Лёшка и полез в ранец.
Неожиданно для меня, он вынул свою дубинку, и через секунду она с треском опустилась на бритую голову. Оставался второй. Он попытался придвинуться ко мне, но я со всей силой ударил его подъёмом ступни в промежность. Он присел, скорчился и захрипел. Не дожидаясь пока на шум прибегут другие, мы с Лёшей скрылись с места драки.
     На следующее утро перед школой у меня произошёл разговор с мамой:                – Мам, я боюсь идти в школу.                – С чего вдруг? – спросила она.                – Вчера была драка, если я пойду сегодня в школу, меня могут пырнуть ножом.                – Ну, вот ещё придумал! Кому ты там нужен?!
     В школу я шёл, с опаской озираясь по сторонам. Я подошёл к школьному стадиону и увидел одного из вчерашних незадача-приставал, которого я ударил в пах. Когда я приблизился, то увидел, что он старательно протягивает мне руку через металлическую решётку стадиона.                –  Здравствуй, джура. Давай дружить. 
    Помню тот день, когда Душанбе наводнили беженцы. Как и демонстранты, они шли тысячами по тем же улицам, но только безмолвно и тоскливо, волоча на спинах свой обёрнутый в большие тряпки скарб. Среди беженцев почему-то было мало мужчин. В основном – женщины и дети. Детей было много. Таджикские семьи по традиции многодетны. Беженцы, которые вынужденно вели существование городских бомжей, разбивали палатки на площадях и улицах столицы, занимались воровством, чтобы хоть как-нибудь прокормиться, вырубали под корень городские сады и парки, чтобы обогреться при помощи костров в холодные дни.
    Пребывание в военном Душанбе, переходившем из рук одной вооружённой банды в руки другой, стало критически опасным. Мои родители решили отправить меня самолётом в Москву к родственникам отца – на неопределённый срок. В Москве было всё ещё мирно: распад Союза и процессы разложения, начавшиеся в периферии, до столицы пока не докатились. Здесь я мог хотя бы продолжать учёбу.
     Помню то раннее утро, когда мы с отцом, с чемоданом наперевес, крадучись, отправились через задворки в сторону аэропорта. Мы боялись любых встречных пешеходов. Завидев любой силуэт, опасливо жались к краям и обочинам улиц. Мы были плохо одеты, не по погоде, и холод утра ощущался в неприятном ознобе, который был лишь оттенком завладевшего нами общего страха. Но город спал, и это обеспечивало нам безопасность.               
     Часа через полтора, перебежками, мы добрались до аэропорта. На часах было семь утра. Посадка на рейс должна была произойти через три часа. Но даже после двухчасового ожидания, в аэропорту всё ещё не было людно, как это обычно бывает. Создавалось впечатление, что рейс на Москву был единственным в это утро. Почему-то запомнилась мне отцовская борода. Потом я понял, что он отращивал её намерено, чтобы больше походить на таджика и привлекать к себе как можно меньше внимания.
     В какую-то минуту ожидания, отец раскрыл молнию на одной из своих кожаных сумок и извлёк наружу кривой азиатский нож. Отец потрогал пальцем лезвие, и в его глазах проскользнула сумасшедшинка.                – Данька, видишь этот нож? Если на нас кто-то нападёт, я буду защищать тебя до последней капли крови.
     Лётчики, из которых состоял экипаж самолёта, были давнишними друзьями отца. Мой перелёт был с ними согласован заранее, так что они несли ответственность за меня. Наконец, к одному из окошек таможенной регистрации выстроилась очередь, и мы поняли, что посадка на самолёт началась.
     Вскоре я поднялся по трапу самолёта и, миновав неизменно вежливых и элегантных стюардесс, очутился внутри обширного салона. Через двадцать минут, когда посадка была завершена, ко мне подошёл один из пилотов, удостоверился, что всё со мной в порядке, и предложил обращаться к нему, если у меня появятся какие-то вопросы или желания. Пристегнувшиеся пассажиры ждали взлёта, но он почему-то не происходил, хотя двигатели давно уже были включены, работало кондиционирование, и самолёт начал медленное скольжение по взлётному полю на своих шасси. Наконец, самолёт остановился, двигатели были заглушены, в салоне стало душно.
     Стюардесса через динамики сообщила, что в системах лётного судна есть временная неполадка, которая скоро будет устранена.   Хотя, на самом деле, произошло следующее: перед началом взлёта на территорию аэропорта ворвалась банда ваххабитов и в считанные минуты захватила и перекрыла все взлётно-посадочные полосы, резко приостановив всю обычную рутину авиасообщения.
     Вооружённые люди, чьи мотивы не были до конца ясны, вступили в переговоры с администрацией аэропорта, диспетчерским пунктом и представителями официальной власти, упустившей большую часть контроля над происходящим.
     Вылет задерживался. Переговоры длились. Главным опасением официальной стороны было вероятное применение насилия к гражданским лицам. Ваххабиты практиковали захваты заложников, – это было частью их тактики и, возможно, – это то, что было у них на уме, когда они задерживали вылет нашего самолёта.
     К самолёту снова подкатили трап, и через минуту по трапу взбежал и проник в салон молодой человек. На его голове была зелёная повязка, а на животе болтался автомат. Он громко о чём-то кричал по-таджикски, но я ничего не понимал. Экипаж самолёта утихомиривал и увещевал непрошеного гостя покинуть самолёт. Пассажиры, увидевшие эту сцену, стали догадываться об истинной причине задержки рейса. Что «техническая неполадка», о которой нам сообщили, была лишь психологическим средством для успокоения пассажиров – попыткой экипажа не сеять среди нас панику. 
     Отцу, который знал об экстренном положении в аэропорту и который не мог ничего изменить или предпринять – эта история стоила сотни седых волос.
     Через полтора часа мы всё-таки взлетели, с чувством того, что избежали чего-то страшного.
     Когда самолёт набрал высоту, ко мне подошёл один из членов экипажа и предложил посмотреть на рубку пилотов. Я тут же согласился. Вид рубки: огромные стёкла, куча лампочек, рычажков и два мощных штурвала – произвели на меня, мальчишку, сильное впечатление. Главное, что я понял сразу, – это то, что я не хочу быть лётчиком. Я не понимал, как можно безопасно поднимать в воздух такую многотонную махину. 
     В Москве я стал проживать на квартире деда, Александра Альтермана, которая досталась ему от покойной матери. Дом, где мы жили, находился в двух километрах от конечной станции метро «Щёлковская». Дед уже много лет работал санитарным врачом, имел небольшой, но постоянный достаток. Дом и квартира были очень маленькими, но уютными, какой мне показалась сразу и вся Москва. Здесь меня обступили новые запахи и новые впечатления, которые я стал быстро впитывать и к которым я стал быстро привыкать. Это был запах лифта и запах мусоропровода – деталей быта, которых не было в Душанбе. И, конечно же, запах метро. Сама квартира насквозь пропахла старыми азиатскими коврами, выстилавшими все её стены. Я и раньше гостил у деда, когда бывал в Москве, но эти визиты выпадали на летний сезон. А тут я увидел впервые настоящую русскую зиму, с затяжными снегопадами, морозами, частой гололедицей и сугробами. У каждого из этих явлений природы тоже был свой запах. Так, снег, например, действительно пах надломленным яблоком. У слякоти был запах жидких щей. Гололедица, полозья санок и иней пахли холодным стеклом. Снег случался и в Душанбе, но выпадал редко, три четыре раза за зиму, не создавая настоящих сугробов и снежных заносов. К тому же он быстро стаивал – так быстро, что мы едва успевали слепить своих снеговиков.
     Через неделю меня уже записали в районную московскую школу. Она была отдалена от дома чуть меньше, чем станция метро, и по дороге к ней я часто встречал снегоуборочную машину, расчищавшую путь для таких же, как я, школьников, медленно стекавшихся к школе по утрам.
     Мой заново начавшийся учебный процесс отличался от прерванного душанбинского тем, что если в Душанбе всё было пущено на самотёк, и требования ко мне были сведены к нулю, то здесь, в Москве, тщательно следили за моей ученической амбицией и старались внушить мне уважение к атмосфере соревновательной состязательной конкуренции, царившей в школе.
     С первых дней я начал сравнивать и подмечать некоторые разительные непохожести в обстановке между Душанбинской и Московской школами. Например, в новом здании существовал гардероб, несколько рядов массивных охраняемых вешалок с номерками куда ученики сдавали свои покрытые снежной пылью куртки и пальто. При гардеробе находился половой, собиравший тряпкой натекающую с одежды на пол лишнюю влагу. Тот же человек убирал у входа, в коридоре первого этажа, случайно наносимый с улицы снег.   
     Школьные классы явно были гораздо более вместительными, аккуратными и чистыми. А общее количество учеников вдвое превышало то, которое я наблюдал в старой школе. Но, несмотря на внушительность внутреннего школьного пространства, на переменах в коридорах создавалось столпотворение, теснота, а иногда давка. Казалось, что школа изнутри бурлит большей и непривычной для меня энергией. 
     Здесь строго соблюдалась школьная форма, видимо, для того, чтобы сгладить разницу социальных статусов. Но главной достопримечательностью оказалась столовая. По сравнению с её размерами, душанбинская столовка выглядела клетушкой, в которой я не мог надеяться ни на что, кроме манной каши, кусочка хлеба и коржика. Тут же, я имел четыре блюда на выбор, несколько напитков и сладкое. И всё это – по заранее раздаваемым в классах бесплатным талонам. Учёба давалась мне необычайно легко. Московская школа отставала от душанбинской в общем освоении учебного материала. Особенно это касалось математики. Поэтому большинство проходимых тем я изучал по второму кругу, что позволяло даже не готовиться специально к тому или иному уроку.
     В первый же день меня представили классу как новичка, но настоящее знакомство произошло на перемене. Новые одноклассники обступили меня, как странную диковинку, в их глазах было недоверие. Просвещённые москвичи поразили меня своей темнотой и безграмотностью в том, что касалось географии Советского Союза. Они ничего не знали и никогда не слышали о Таджикистане. А когда я стал объяснять им, что это одна из южных союзных республик, они начали подходить и ощупывать меня, задавая один и тот же дикарский вопрос: «Почему ты не чёрный?»
     Мои успехи в учёбе стали привлекать внимание моих первых товарищей по классу. Да и сам я, кажется, был им интересен. В первую же неделю, ко мне за парту подсел мальчишка по имени Андрей и робко попросил у меня разрешения сидеть со мной на всех школьных уроках.                – Я хочу быть твоим другом, – сказал он.
     Андрей учился на тройки, и моя способность безошибочно правильно отвечать на любые вопросы учителей, играючи зарабатывая пятёрки, вызывали в нём такое же почтение, как сложные цирковые фокусы, механизма которых он не понимал. Через несколько дней он уже пригласил меня к себе домой и познакомил со своими родителями, и я понял, что это было выражением полного доверия. Как-то он сообщил мне на ухо, что его отец работает в КГБ, и сделал это опасливо, как будто открывая страшную и стыдную тайну. Работа в органах, в перестроечные годы, считалась предосудительной и непопулярной в обществе. Я обещал Андрею хранить его тайну.
     Андрей шёл ко мне с дружбой чистосердечной и бескорыстной, основанной чуть ли не на обожании. Но мой ум уже был поражён, отравлен, отягощён высокомерием. Мой отец увлекался философией Ницше и исподволь, всячески внушал мне мысли о моей или нашей избранности.                В результате, это выражалось в том, что я не мог ни одного из своих сверстников поставить на один уровень с собой. Я был маленьким зашоренным сверхчеловеком, и даже преданность и искренность Андрея не могли растопить льда в моей душе. Нельзя сказать, что я не нуждался в дружбе совсем, но отношения, которые я представлял себе идеальными, не имели никакого отношения к реальности и принадлежали скорее к области мечты.
     Не прошло много времени, и на меня стали обращать внимание девчонки.     За меня начали бороться две дурнушки из моего класса, бывшие друг другу подружками. Каким-то образом они прознали где я живу, и однажды, после школьных занятий, в нашей квартире раздался звонок. Открывать пошла бабушка и, вернувшись в зал, сообщила мне, что две мои одноклассницы зовут меня гулять. Я сказал, что никуда не пойду, и бабушке стоило усилий меня уговорить.
     В сопровождении двух дурнушек, взявших меня с двух сторон под конвой и одетых, как базарные торговки, я вышел гулять по микрорайону. Мы начали болтать, и скоро наша речь зашла о поцелуях: что это такое, и какими они должны быть. Когда мы зашли во внутренний, не просматривающийся с улицы двор одного из домов, девчонки предложили мне целоваться. При отсутствии какого-либо опыта с моей стороны, это предложение могло показаться заманчивым, но я наотрез отказался. Мои мысли и мои сексуальные предпочтения были направлены на совершенно иной предмет. Девочки проводили меня до моего дома, и больше за мной уже не заходили. Наверное, я показался им надутым и напыщенным, и к тому же, кажется, задел их гордость.
     А мысли мои были обращены и нацелены на другую девочку, тоже мою одноклассницу, очень яркую, бывшую «звездой» и пользовавшуюся популярностью не только у меня. Обычно, в любом классе отыскивается такая девочка, знающая себе цену вертихвостка, умеющая пустить пыль в глаза, обворожить, забавляющаяся и наслаждающаяся избыточным вниманием к себе.
      Девочку звали Сашей, она безбожно, сочно материлась и попирала поведенческий устав школы, заменяя уставную мышиную, серо-коричневую юбку на юбку мини. Испорченность и раскованность считались очень современным видом и качеством поведения. К своему сожалению, я понимал, что у меня нет ни одного шанса с Сашей сблизиться. Она смотрела на меня из своего безразличного высока, и я был обречён наблюдать её только издалека.   
    8-е марта я тоже встретил в Москве. В новой школе была красивая традиция: девчонки не только принимали цветы и подарки, но и одаривали пацанов в ответ. На этот раз, они приготовили музыкальный номер.
     В передней части класса, у самой доски, была сооружена небольшая сцена или помост. К электричеству подключили большой магнитофон, мощные динамики и микрофон. Девчонки изображали какую-то, модную на тот день, попсовую песенку. Саша пела соло. Её юбчонка была короткой до предела, граничащего с неприличием, и едва покрывала трусики. В этом выступлении содержался прямой вызов насаждаемому учителями консервативному порядку, всё ещё советскому по своей природе. Зрелище было утопичным. Классная руководительница сидела в заднем ряду и причитала:                – Боже мой! Что скажет директор?!                Но уже не могла остановить действо. Мальчишки, затаив дыхание, пялились на голые девчачьи соблазнительные части тела. Думаю, что Сашины ножки в ближайшую неделю не шли не только из моей головы, но и из голов всех моих одноклассников.
     Скоро я обнаружил, что количество игр, которыми развлекали себя москвичи во время перемен, было на удивление скудным. Пятнашки очень быстро надоели мне до тошноты. В Москве ничего не слышали об игре в мослы,             и в лянгу. Здесь даже не играли в пристеночек на деньги. Я решил показать своим одноклассникам и научить их играть в эти классические для Азии игры.   И начал с игры в лянгу. Для тех, кто не знает, лянга – это кусочек звериного меха, к которому, при помощи проволоки, прикреплён плоский кусочек свинца. При подбрасывании в воздух, лянга всегда переворачивается свинцом вниз, а мех замедляет её полёт.
Суть игры в том, чтобы не дать подброшенной в воздух лянге упасть на землю, для чего по ней бьют ногами, выписывая разные замысловатые «кренделя» и пируэты, у каждого из которых есть своё название.
     Я изготовил лянгу дома и принёс её в школу. На того, кто видит эту игру впервые, она производит дикое впечатление, так как ни на что не похожа.           В школьном коридоре за моими подскоками наблюдала половина школы. Для москвичей это была настоящая экзотика. Правда, научить игре никого не удалось – для начинающего требовалось две недели ежедневных тренировок, чтобы освоить все виды прыжков и приучить мышцы к необычным нагрузкам. На что никому не хватало терпения. Зато на несколько дней я стал предметом внимания всей школы, и на меня смотрели с восторгом и удивлением, с какими смотрят на умалишённого.
     Вскоре выяснилось, что кроме друзей, у меня в классе завёлся недоброжелатель. Его звали Артёмом, и он таился до времени, пока не набрался храбрости и не дождался повода для выплеска своей неприязни. Если отец Андрея был служащим КГБ невысокого ранга, то у Артёма отец состоял в тех же органах в звании полковника, только в этом случае сын не стеснялся отца, а всячески бравировал своим статусом.
     На одном из уроков, когда Андрей отсутствовал, учитель попросил Артёма занять пустующее рядом со мной место. На что Артём заявил:                – Я не сяду рядом с жидом.                Учитель сначала опешил, потом начал его укорять:                – Ну, что же ты позоришь отца?! Ведь ты же хороший мальчик, из такой интеллигентной семьи!                – Позор – держать в классе еврея! – огрызнулся антисемит. – И вообще, давно пора проверить, кто он такой, откуда взялся и что он здесь делает.                После этой тирады Артём сел ко мне за парту. Начался урок. Но, через какое-то время, новый сосед придвинулся ко мне и неожиданно спросил:                – Как будет по-таджикски «три рубля?»                Я, ничего не подозревая, ответил:                – Се сумм.                После этого он потребовал, чтобы я перевёл на таджикский ещё несколько слов. Артём полез в карман и вынул трёхрублёвку.
     Дело в том, что на советских деньгах в специально отведённой графе, в общем списке, указывалась ценность купюры на всех республиканских языках. Отыскав названные мной слова, Артём полез в ранец и скоро завертел в руках русско-таджикский словарик. Наконец, завершив своё маленькое расследование и не распознав во мне агента влияния, он успокоился. Правда, после этого события, на переменах мы уже обходили друг друга на почтительном расстоянии. Это было для меня неприятно, но не ново.
     Саша была не единственной, на ком можно было наблюдать начавшееся падение нравов. Девчонки, учившиеся на тройки, но имевшие хорошую физическую фактуру, заранее знали, что по окончании школы займутся проституцией, если уже не занимались ей. Более того – не стеснялись это афишировать и не видели в том ничего зазорного.
     Однажды, возвращаясь домой из школы, я оказался между стайкой старшеклассников и такой же стайкой старшеклассниц. Они осыпали друг друга снежками, когда один из парней громко выкрикнул:                – Люся, кем ты будешь, когда закончишь школу?                На что Люся, так же громко, ответила:                – Я буду валютной проституткой!                Смешно сказать, но у этой профессии был тогда свой престиж. А сами проститутки называли себя путанами. Путана – было модным романтическим словечком.
     К концу апреля в Москве стаял последний снег, а я вернулся в Душанбе. Наш отъезд в Россию происходил в режиме блица. За несколько дней мы продали наши квартиры. Сначала ту, что принадлежала отцу и находилась в центре города, затем дедовскую. Всё за бесценок – какие-то несколько тысяч долларов. После того, как сделки были произведены, два контейнера со всеми нашими пожитками были отправлены в Санкт Петербург. С вечера в ночь, на чужой машине, видимо – друзей отца, которые всю дорогу говорили по-таджикски, мы прибыли на железнодорожный вокзал, откуда отбывал поезд на Москву.
     На каждого из нас было напялено максимальное количество шмоток, чтобы снизить вес багажа. А, кроме того, нам предстояло пронести через таможенный контроль несколько тяжёлых баулов. Таможенники – молодые вооружённые таджики в военной форме, рылись в вещах отъезжающих, нещадно потрошили сумки, вынимая и откладывая в сторону всё, что им заблагорассудится. В первую очередь изымали медикаменты. Беженцы, которыми и мы по сути теперь являлись, наблюдали за происходящим безропотно, боясь чему-либо возражать, находясь в беспомощном унылом оцепенении. Когда дошла очередь досмотра наших баулов, таможенник первым делом отбросил в общую кучу пакеты с лекарствами. Но мама не стала молчать и ринулась на таможенника со стремительностью смерча. Она отпихнула его плечом и начала бросать лекарства обратно в баулы.                – Как вы смеете?! У меня отец – сердечник! Без лекарств он до Москвы не доедет! Он умрёт прямо в поезде!                Таможенник опешил перед бесстрашным натиском маминой атаки. Теперь он смотрел на неё молча, с виноватостью провинившегося первоклассника.          Слава богу, его реакция была такой, а не иной.
     Авиасообщения между Душанбе и Москвой к тому моменту уже не было. Поэтому для отъезда нам пришлось воспользоваться поездом. Война была в разгаре, в Таджикистане царили разруха и безмолвный хаос, пронизанный страхом и неизвестностью. Мы выехали поздней ночью, поезд медленно тронулся часов в двенадцать. Тьма за окном казалась теперь такой же непроницаемой, как и наше будущее. Нам принадлежало купе, в котором мы должны были провести ближайшие трое суток, именно столько занимал путь из Душанбе в Москву. Купе пропахло ничем не выводимой пылью, забившей все возможные щели и углы. Мы имели небольшой запас пищи и воды, который пополняли на полустанках. Для жителей деревень и селений, прилегающих к станциям, торговля с пассажирами поезда была единственной статьёй дохода, возможностью заработать хоть какую-то копейку. 
     Уже при посадке в поезд среди пассажиров распространился слух о том, что вблизи посёлка Карши, в пустыне, вооружённые банды останавливают составы и подвергают их грабежу. За трое суток, проведённых в поезде, мы миновали территорию Киргизии, Казахстана, Татарстана и, прежде чем добрались до Москвы, постепенно пересекли несколько климатических поясов. Первые полтора суток за окнами вагона, в котором мы ехали, лежала неоглядная, бесконечная пустыня. С обеих сторон поезда плоское песчаное пространство просматривалось до горизонтов.
     К концу вторых суток езды пустыня сменилась степью, потом лесостепью, после чего на пути нашего следования появились первые реки и озёра. Чем севернее мы продвигались, тем ярче и разнообразнее становилось буйство зелени. И так – пока мы не достигли Волги. Мы миновали её по огромному металлическому мосту, в день, который был наполовину пасмурным, и я с восторгом наблюдал обширную водную гладь реки, волнуемую то ветром, то дождём. Вдали, на высоком холме высился монумент, воздвигнутый в память о «воинах освободителях».
     Эти географические и климатические метаморфозы проникли и навсегда закрепились в моей памяти. С тех пор мне часто снятся бесконечные путешествия свозь такие же бесконечные долготы и широты, в которых пустыни медленно замещаются лесостепью, лесами и озёрами.
     В пустыне вагоны поезда и особенно их металлический корпус раскалялись от беспрерывно палящего солнца. Воздух в купе становился горячим и душным. А питьевая вода в пластиковых бутылках разогревалась до такой температуры, что её противно было пить. Мы обворачивали бутылки с водой в мокрую марлю и вывешивали их за окна вагона. Набегающий ветер заставлял воду из марли быстро испаряться, и вода охлаждалась. Моего младшего брата движение поезда укачивало, и его иногда рвало. На подъездах к Карши в сторону поезда действительно полетели камни. Послышался звон разбивающегося в окнах стекла. Пострадало также одно из окон со стороны коридора напротив нашего купе. И сквозь острия оставшегося стекла весь путь в вагон задувал порывистый завывающий ветер, сначала вперемешку с горячим песком, а потом с дождём.
 Когда мы проезжали Каршинскую степь, мне выдалось понаблюдать за странным явлением. За несколько минут времени всю поверхность степи покрыли карликовые пыльные завихрения. Их были тысячи, и они не поддавались счёту. Каждый такой вихрь, упруго протанцевав несколько минут, исчезал, и на его месте тут же образовывался новый. Я обратился с любопытными вопросами к маме, и она мне объяснила, что это очень редкое явление, описанное, но не изученное до конца наукой.   
     На Казанский вокзал мы прибыли в первой половине дня. Здесь всё было каким-то мрачным и жёлто-серым. Перроны, здание вокзала и все подземные переходы, до отказа набитые тяжёлыми калеками и нищими с перекошенными лицами и в ужасающих неестественных позах, – производили удручающее впечатление. Всюду носились чумазые цыганята, которые или попрошайничали, или совали руки в чужие карманы.
     Разруха докатилась и до Москвы, казалось, что мы попали в какой-то средневековый город, задетый страшным поветрием. На площади трёх вокзалов, на тротуарах и между трамвайными путями, валялись синюшные алкаши и бездомные.
     Мы сидели на наших баулах рядом с нищим, когда в его кепку, повёрнутую днищем вниз, кто-то опустил очень дорогую свежую купюру. Подняв головы, мы увидели сексапильную, вызывающе одетую длинноногую красотку                в коротенькой юбке. Нищий посмотрел потрясённо на купюру, потом –               с жалостью и сочувствием на подающую:                – Я буду молиться за тебя, девочка моя…                Та замедлила шаг, посмотрела на нас, потом на нищего и ответила:                – Молись…                Мы провожали её взглядом, пока она, покачивая головокружительными бёдрами, удалялась. В возникшей тишине, комментируя происходящее, отец произнёс:                – Профессионалка…
    
На площади трёх вокзалов дул пронизывающий зябкий ветер. Мелкий слепой дождь – то семенил, то неожиданно прекращался. Солнце выглядывало из-за одного облака и тут же скрывалось за другим. Мы сидели на вокзальных ступенях, возле своих баулов, боясь далеко от них отходить, с минуты на минуту ожидая прибытия встречающих родственников.   
     Напротив – на стене многоэтажного здания, под ветром, колыхалось полностью скрывающее эту стену огромное полотнище, на котором были написаны слова: «Демократическая Россия – вперёд!» Москва дышала воздухом безвременья. На какую-то секунду мы показались сами себе маленькими, ничтожными и никому в этом мире ненужными.
     Мы временно поселились в Санкт-Петербурге, на квартире моей бабушки и тут же оказались под покровительством её второго мужа, который с подачи бабушки взял на себя все заботы и хлопоты по поиску нового жилья для нашей семьи. Для мамы эта помощь оказалась естественной и даже желанной, тогда как мой отец принимал эту опеку и покровительство вынужденно. Между главами семей существовала давнишняя неприязнь, которая витала в воздухе, но, до сих пор, не была высказана на словах. Отец считал Корсунского беспринципным приспособленцем, строящим свою карьеру в мутной перестроечной воде и преуспевшим в этом, благодаря не лучшим своим качествам.               
     Лев, муж бабушки, был «журналюгой» – так он называл себя сам, и его услуги часто действительно ангажировались уголовными политическими кругами Петербурга. Если взвесить нравственный аспект его занятий, то они были сомнительными, и мой отец, возможно, был прав в своих суждениях. Но он сдерживался и старался не высказывать своё отношение напрямую. Ему не нравилось создавшееся положение, а именно то, что он попал в зависимость от человека, которого не считал достойным. Характер отца и его личность были – свободолюбивыми и не терпели никакого подчинения. Получалось, что он «ест из рук» и должен испытывать благодарность к тому, кого считал ниже себя и даже презирал. Да и Корсунский взвалил на себя бремя нашего устройства в России из любви к моей матери, а не из любви к моему отцу.
     С нами, детьми, Лев всегда находил общий язык, любил нас, и мы, чувствуя это, платили ему той же монетой. Он был инвалидом, так как несколько лет назад, ещё до своего переезда в Петербург, попал в тяжёлую дорожную аварию. Поэтому зарабатывать он мог только своей головой, а его пронырливость и хитрость недвусмысленно в этом ему помогали. Отцу не всегда удавалось сдерживаться и идти на компромиссы со своей задетой гордостью. И тогда начинались взаимные словесные выпады и пикировки, которым я стал свидетелем.
     Однажды, сидя на кухне, я услышал следующий разговор. Отец, обращаясь ко Льву, высказался в том духе, что уважающий себя человек не должен состоять в коммунистической партии. Несколько лет назад такой же упрёк он обратил к моему деду.            
– А, что тебе – партия? – отвечал Корсунский. – Ты бы лучше о семье своей подумал! Ты из Душанбе-то своего три года назад бежать должен был. Или не говорили тебе об этом другие люди? Чего ты ждал? Ждал пока у тебя чемодан под задницей загорится?!
     В словах Льва содержалась какая-то правда, и упрёк его тоже был справедлив. Мой отец являлся консерватором по натуре и меньше всего – авантюристом. Мы были действительно последними представителями большой когда-то семьи, кто покинул Душанбе. Смена среды и общества для отца были подобны смерти. Он очень болезненно для себя сходился с новыми людьми и реалиями. Надежда на то, что всё как-то само собой постепенно в Таджикистане устаканится, жила в нём до крайности долго.
     Корсунский не был такой уж большой шишкой. Его связей и блата не хватило, чтобы обеспечить нас отдельной квартирой в Петербурге. И нам предложили промежуточный, временный вариант – проживание в сельской местности, в географической точке с названием Семиозёрье. В перспективе, планировалось, посредством постепенных хитроумных обменов жилой площади, перебраться в районы более близкие к Петербургу, а потом и в саму столицу.               
     Семиозёрье было местом божественной природной красоты, на лоне и на фоне которой вело свою бессмысленную мышиную жизнь деградировавшее общество спивающихся селян.
    В городке находилось несколько многоэтажных зданий, но мы не могли рассчитывать на квартиру даже в одном из них, и нам предстояло жить в обычной русской избе, бок о бок с пьющим соседом кочегаром, который не понимал никакой речи, кроме матерной, и ни на какую другую речь способен не был. Семиозёрье подходило для написания сюрреалистических книг, но было непригодно для жизни. Хотя вокруг простирались благодатные леса, лежали обширные озёра – всё, что было так близко нашим сердцам – интеллигентная еврейская семья, в предложенном специфическом социуме, была бы нонсенсом.
    В посёлке находилась одна единственная школа. Местные дети в четырнадцать, пятнадцать лет становились запойными водочными алкоголиками. Мысль о том, что его дети пойдут в одну школу с дегенератами и вырожденцами, приводила отца в ужас. Отца беспокоил вопрос, каким образом он будет обеспечивать денежный достаток семье.
     Корсунский пытался его увещевать:                – Чего ты ссышь? Ведь ты же врач! Подлечишь какую-нибудь бабульку, получишь подношение: ну там – кусок хлеба или стакан молока, уж от голода-то точно не умрёшь.   
     Завершилось всё тем, что они столкнулись в коридоре, где между ними произошло последнее выяснение отношений. Я оказался тут же, рядом, и слышал все слова.                – Как же вы не понимаете, Лев Юрьевич, что я нахожусь здесь вынужденно?                На что Корсунский вспылил:                – Подумайте, какой бедненький! А тебя никто не заставляет здесь находиться! Дверь всегда открыта! Хочешь уйти – уходи!    
Отец громко выкрикнул:                – Женя! Подай мне куртку! – и через секунду мама уже шарила руками в домашнем гардеробе, выискивая для отца куртку. Отец порывисто, нервно оделся и покинул квартиру.
     С этого дня и до нашего вылета в Израиль отец проживал в квартире маминой тёти. В конце концов, он решил, что предложенный Корсунским вариант неприемлем для нашей семьи.      
     В ноябре 1993 г. мы выехали в Израиль. Здесь уже обосновался и встал на ноги младший брат отца, эмигрировавший сюда с семьёй тремя годами раньше нас. Здесь же, под его опекой, проживали родители отца. Так что в первые месяцы пребывания в Израиле нам было на кого опереться, от кого получить дельный совет или помощь.
     В 2008 г. когда за моими плечами были уже израильская армия и университеты, мне стал навязчиво сниться Лёшка Зюзин. Эти сны повторялись ежедневно, и в них друг моего детства погибал. Для этих снов не находилось никаких видимых поводов, тем более, что до сих пор я Лёшку почти не вспоминал. Ночью я закрывал глаза и видел омерзительные сцены, в которых Лёшка умирал насильственной смертью. С леденящей кровь ясностью мне являлось его расчленённое мёртвое тело, брошенное в дорожный кювет или овраг, покрытое кровавыми ранами и гноящимися язвами. Над рассечённым черепом сновали насекомые. В том же 2008 году, у меня появилась постоянная интернет связь с моими одноклассниками по душанбинской школе. Большинство из них уже можно было найти в тех или иных социальных сетях. Так я вышел на связь с Оксаной Тояновой, которая сообщила мне, что Лёшка Зюзин умер в Душанбе от осложнений белой горячки. Что умирал тяжело и долго, прямо у неё на руках, в карете скорой помощи, от нарушения кровообращения. Ему было 29 лет.               
     Я сопоставил эту новость со своими сновидениями. Мои ночные неотступные кошмары по периоду совпадали с Алёшиной смертью.  Напрашивался неизбежный вопрос – каким образом я смог почувствовать Алёшину гибель. Ведь с 92-го года, а значит, в течение пятнадцати лет, мы жили на огромном расстоянии друг от друга, ничего не зная о том, как складывается судьба каждого из нас. Как после этого не верить в пророческие, вещие сны? Это был не первый раз в моей жизни, когда я почувствовал чужую беду на расстоянии. Лёшка спился, как говорится, от того, что не нашёл себя в жизни. Я помню, как он любил животных и приносил на уроки маленьких черепашек и хомячков.
     Моё общение с Таней Андреевой возобновилось чуть раньше начала эры повсеместного интернета. Я разыскал её сам, через школьные архивы. Оказалось, что её семья проживает в Чите. В течение полугода мы периодически выходили на связь и подолгу разговаривали. Я признался ей в своих чувствах.            
     Впечатление от этого общения для меня было удивительным. Мы настолько совпадали умственно, что проговаривали вслух мысли друг друга. Впрочем, эта связь скоро прервалась. Я позволил себе нелепости и неадекватности, которые напрямую вели к разрыву. К тому же, Таньке, кажется, не нравились нюансы и оттенки моей «истории» и моего поведения. Следовательно, я нисколько её не виню, но не могу сказать, что на её месте повёл бы себя так же.
     К 2018 году Таня уже родила семерых детей. На всех её интернет страницах нет никакой информации о ней, кроме повторяющейся везде картинки, где над сидящей в позе лотоса женщиной написано одно единственное слово «BORN», то есть – «РОЖДЁН». Видимо, уже тогда, в детстве, я смог распознать Танины репродуктивные способности. Деторождение стало для неё целью жизни, в нём заключалось её женское мужество и даже героизм.  Я помню, как она запальчиво выкрикивала: «Все пацаны – трусы!»    
     Судьба других моих одноклассников сложилась приблизительно так. Все наши отличники стали банковскими клерками. Кстати, Таня одна из них. Почти все хорошисты ушли в медицину. Относительно остальных трудно сделать какое-то обобщение. Русские девчонки, оставшиеся в Душанбе, вышли замуж за таджиков, чтобы обезопасить себя, своих детей и своё будущее. Хотя такие смешанные браки практиковались и до массового исхода русских из Таджикистана.
     Через какое-то количество лет после нашей эмиграции, в Таджикистане всё-таки установилась какая-то определённая, постоянная власть. Русские войска снова заперли таджикско-афганскую границу на замок. Сам Душанбе отстроился и обновился новыми кварталами и площадями, особенно его официальный центр. Он даже стал привлекательным для туризма. Хотя подавляющая часть таджиков продолжает жить в кишлаках, многовековым, традиционным хозяйственным укладом. Таджикистан нельзя назвать полностью процветающим, но он перестал быть таким нищим, как при войне. К тому же, молодые таджики до сих пор тысячами едут на заработки в Россию.
     За время нашего проживания в Израиле, а это – двадцать пять лет, мой отец четырежды посещал Душанбе. Его влечёт банальная ностальгия. Тот факт, по признанию отца, что Таджикистан – это место, где прошла лучшая часть его жизни. К тому же, Израиль является пустыней не только климатической, он оказался пустыней для души.                «Что таить, случается и мне видеть сны о родине, во сне….»         
     Правда, всегда я больше тосковал по России, чем по Таджикистану: наиболее яркая часть моего отрочества, наиболее глубоко запавшая в душу, прошла в северных ландшафтах.               
     Моя одноклассница, Ира Неживова, проживающая в Москве, призналась мне как-то, что с трудом противостоит желанию вернуться в Душанбе. 
– Я знаю, – сказала она, –  что это будет страшным разочарованием. – Я не найду там самого главного – я не найду там своего детства.
 
    Страшные и одновременно счастливые годы мы прожили на своей родине. От нашей улицы Айни ничего не осталось. Все снесли: все дома, начиная с музыкального училища и заканчивая поворотом на аэропорт. Нет ни одного старого здания. И школы нашей тоже больше нет. Таким образом, наше детство и город, наше прошлое, такое каким мы его помним, остались только в нашей памяти…
               
                P. S.
«Широко распространился миф, в соответствии с которым Джеймс Кук, прибыв в Австралию и увидев крупное, передвигающееся прыжками, незнакомое ему животное, обратился к одному из аборигенов с вопросом «что это?», однако тот, не понимая английской речи Кука, ответил ему на своём родном языке: «Не понимаю». Как гласит миф, эту фразу, которая якобы звучит как «кенгуру», Кук и принял за название животного».
 
Википедия. Май 2019 г.


Рецензии
На это произведение написано 7 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.