Дневник
Вчера после работы на Чеховской в переходе он повстречал Михаила Павлова. Вернее тот его повстречал. Почти забытый персонаж из прошлой дальней жизни. С трудом поднимаясь по лестнице, забитой усталыми людьми, ему вдруг показалось, что кто-то зовет его по имени. Так уже никто много лет кроме жены не звал.
- Сережа!
Голос был простудный, низкий. Лебедев даже не оглянулся, мало ли Сереж здесь на этой лестнице. Но через несколько секунд опять этот голос. Лебедев поднялся в переход, прошел немного вперед и нехотя повернул голову. За спиной стоял высокий весьма спортивного вида мужик, правда, лицо его было осунувшееся, какое-то помятое и не совсем соответствовало его стройной фигуре. Болен что ли? Грипп? А может и не грипп, а просто был запой – теперь похмелье. Но никаких волн и флюидов алкоголя до Лебедева не долетело, не коснулось его хлюпающего носа. А может и не этот мужик звал его? А кто еще?
Лебедев дернул плечом и пошел к выходу. Но тут крепкая рука подхватила его за локоть, и он остановился.
- Не узнаешь? А ведь в одну школу ходили. Где та школа? Давно снесли и построили торговый центр на весь квартал.
Лебедев смотрел на чуть вытянутое когда-то тонкое лицо и на него стала накатывать какая-то слабость, руки в карманах куртки вдруг стали покрываться влагой. Неужели Павлов? Ну да Павлов, спортсмен, предмет воздыхания старшеклассниц и его невесть откуда взявшийся соперник, в одночасье лишивший его любви. Вот это да! И зачем он здесь?
- Да вот заметил со сторону, подумал, “ты – не ты?”. Вгляделся – вроде как и Сергей Лебедев. Да?
Усмехнувшись, но как-то виновато, Павлов постарался заглянуть ему в глаза. А зачем заглядывать? Чего там увидишь? Все былье поросло и лучше бы не встречаться. Тем более что столько воды утекло. А тут еще и снежная каша на выходе. Как тогда..
Лебедев отвернулся и поглядел на рекламу сотовой связи. Да если бы тогда у нее был такой телефон и он мог бы ей позвонить в тот вечер, может и жизнь пошла бы иначе. Иначе? Счастливее? Кто знает?
- Может, по рюмке, столько не виделись, да и я вот простужен, согреться бы, – опять извиняющимся голосом сказал Павлов, отпуская локоть. – Я угощаю.
Столько не виделись? Уже считай четверть века. Целая эпоха. А зачем нам и было видеться? Да в тот вечер он тоже угощал.
Лебедев пожал плечами, дескать, давай, тем более под сырым снегопадом стоят не хочется. Не в переход же опять спускаться. Конечно, лучше бы разбежаться бы? Ну а если что про Машу скажет?..
- Пошли-пошли, – торопливо проговорил Павлов и, неловко уступая друг другу дорогу, они двинулись к кафешке под неоновой вывеской...
Дешевый коньяк цвета спитого чая быстро согрел. Захотелось еще.
- Давай, Серег, – явно расслабившись пробормотал Павлов, – еще по одной. Помнишь Кольку из десятого, стилягой его еще кликали? Убили на прошлой недели. Мы с ним в одном доме жили.
- Никифоров, кажется, – прошептал Лебедев.
Не любил он его, больно наглый был, из номенклатурных сынков. Но внутри все сжалось, смялось. Жалко...
- Вот грохнули, говорят, какие-то разборки по бизнесу, кого-то кинул... Да слыхал, что Машка Соловьева, того...
- Что того?
Лебедев резко откинулся на спинку деревянного стула, позвонок вдавился в перекладину, но он не обратил внимание на колющую резкую боль. Словно нож под лопатку – Маша!?
- Да, старик, она. Долговязая такая. Ты за ней ухаживал? Помнишь, тогда в ДК, ты чего-то ушел, а мы остались. Ты обиделся тогда, да?
Лебедев дернул плечом и потянулся к бутылке – а что сказать? Обиделся – не то слово…
- Прости, тогда по глупости так случилось. Не думал, что у тебя…
- А что не думал? – перебил Лебедев и посмотрел на бывшего соученика.
- Ну что ты так сказать… – запнулся Павлов.
- Это может тебе “так сказать,” – еле слышно проговорил Лебедев.
- Нет-нет, извини, я понимаю. Вернее, я понял сразу. У нас ничего не было. Мы даже…
-Ладно, – бросил Лебедев. – Даже-не даже…
Нет, говорить об этом не надо, четверть века прошло. Зачем?
- Знаешь, неделю назад встретил Нинку Новикову, она с ней дружила. Сказала, что Маша летом умерла от рака!
- От рака?
Лебедев замер – ведь только сорок два, и вот так умереть?
- Да, - прошептал Павлов, – вечная память.
Он схватил наполненную рюмку и выпил. Пара капель упала на голубенькую в серых цветочках скатерть, расплылись и сами стали похожи на цветочки. Вот сейчас испарятся и не будет цветочков.
Лебедев также поднес рюмку и сделал несколько глотков, осторожно, даже как-то замедленно, словно вслушивался в траурную похоронную музыку – кто-то бросил жетон в автомат и послышался хриплый голос Армстронга. На вкус показалось что вода. Господи, умерла!
Поставив рюмку, Лебедев стал рассматривать, как Павлов торопливо засовывает в рот сразу весь бутерброд с салями, и пытается его разжевать. Да, так наверно всех поминают – быстро, как бы отметившись и с желанием поскорее забыть...
Через полчаса они расстались. Дома Лебедев выпил стопку водки и, не дождавшись жены, пошел спать. Но сон не шел. Подумать, рак в сорок два и все – ни волнений, ни тревог, ни радостей, но горя. Ей – нет, а ему, ему как? Теперь осталась только память и дневник, который он каждый год перечитывал. Маши. Жаль. Говорят, жизнь у нее была непростая. Неудачная. Опять жаль...
Он ворочался и не спал. Уже далеко за полночь он встал, придерживаясь за стенку, подошел к столу и включил тусклую настольную лампу. Может, пойти попить чаю? Но шипение чайника может разбудить жену. Нет, лучше пока у себя... Открыв нижний пустой ящик, Лебедев, достал темно-коричневую тетрадь общую тетрадь с уже выцветшими строчками и опустился на стул.
“Просыпаясь под утро, я слышу гудение воды в батареях, смотрю на белый потолок, поворачиваюсь набок и пытаюсь уснуть…
Ты уже не вспоминаешь прошлого меня. Я устало закрываю глаза и встречаю насмешливый взгляд, когда ты торопливо прощаешься со мной. Так пошло уже с первых минут наших неловких, непонятных встреч. Твоя манера быстро и не оглядываясь исчезать в подъезде, за углом, в автобусе, в магазине причиняла мне плохо переносимую боль. Сейчас я физически ощущаю, как ты исчезаешь из моей жизни, оставляя меня наедине с пустым длинным мне ненужным днем или долгим сумрачным вечером. В окна будет стучать дождь или закатное солнце заливать своей тревогой пустую комнату, проникать за диван и гардины – мне все равно. Я – один, я оставлен, может навсегда, и ты уже никогда не обернешься, не остановишься, не сделаешь несколько шагов в мою сторону…
Тем октябрьским днем, когда мы выходили из автобуса и я подал тебе руку, ты внимательно поглядела на меня, что случилось в первый раз после месяца наших полу случайных встреч, и слегка кивнув, сказала “спасибо” словно происходящее было обыденной рутиной. Когда ты сошла на тротуар, то на долю секунды позволила мне задержать твои холодные пальцы в моей ладони. Но тут же ты отдернула их, спрятав их в карман свое бежевого, грустно зашелестевшего плаща и едва заметно улыбнулась. На остановке сидела бабка, возле которой стояло цинковое ведро, плотно набитое мелкими фиолетовыми хризантемами и красными гладиолусами. Ты посмотрела на них и погрузилась в себя, а может в тонкие запахи этих последних цветов и чему-то улыбнулась. А уже через несколько секунд твой взгляд стал далеким, куда-то уходящим вверх. Я перехватил его и мое сердце задрожало, словно к нему прикоснулась твоя рука. И в то же мгновение этот взгляд сорвался, пролетел над моим плечом, и скрылся за окутанными вечерней дымкой деревьями провинциального парка. Я лишь оглянулся и судорожно вдохнул уже колкий обжигающий воздух…
Ты убегала, а я стоял на остановке, неумело пытаясь закурить свою первую в жизни сигарету, смотрел как ты исчезала, не оглядываясь, стуча своими туфельками на каблучках мокрому асфальту. Разбрасывая последние желтые листья, ты взлетела на ступеньки подъезда и скрылась за противно скрипнувшей дверью. Я не надеялся, что ты оглянешься, но почему-то думал, что ты не поглядела в мою сторону потому, что ты боялась даже мысли о моей возможной любви к тебе; ты оставляла ее за своей спиной на остановке, где я неумело затягивался горьковатым табачным дымом, не подпускала ее к себе, чтобы она не смогла разрушить твой мир, в котором мне отводилась еще непонятная роль. Но роль эта требовала настоящей боли…
Я стоял и дышал бензиновой гарью автобусов, смешавшуюся с осенним туманом, что стекал с медленно отлетающих кленов и берез, пылавших последним золотисто-алым огнем. Я смотрел на них, и их торжественная красота наполняла сердце тоской, унынием, одиночеством. Как можно любить осень, если она приносит разлуку, холод, сердце становится пустым и гулким как переулок, по которому еще надо пройти и постараться отодвинуть момент встречи с не менее пустой и холодной комнатой, схлопывающейся как брошенная на стол прочитанная книга!
Но я хватаюсь за соломинку – может, это моя боль и оставленность сродни отрешенности природы, ты – ее часть, и потому твой быстрый бег есть естественное продолжение ее бытия, а значит и моего. И ты вернешься, ведь это неизбежно, как неизбежно наступление зимы и весны после осени – она не была эскизом, рисунком, нарисованным и пережитым на фоне кирпичных белых стен, а потом стерта туманом, смыта дождем и унесена мутными пузырящимися ручьями? Скажи мне, что это – так, что завтра или послезавтра или далее ты встретишь меня на той же остановке, разрешишь взять твою теплую руку, ибо первое похолодание прошло, и снова тепло, на небе – ни облачка, еще многие деревья зеленые, и мы не спеша пойдем к твоему дому. Но ничего не произошло – ты кивнула, спрятала руку в карман и попрощалась...
Через неделю ты позвонила мне и попросила купить билеты на балет, какой мне понравится... Зал был полон, я старался даже не смотреть на тебя. Впрочем, тебе было не до меня – ты читала программку, смотрела по сторонам, а я молчал и закусывал губы. Когда на сцене появились танцоры, ты насмешливо смотрела на них несколько минут, потом зашептала, что никогда не видела сразу столько потных, усталых и безразличных лиц. В антракте ты пошла в гардероб. Я растерянно посмотрел на тебя и поплелся следом... Потом мы шли по гулким улицам, ты только молчала, и в твоем долгом молчании слышались досада и усталость, ты даже не подала мне руку, когда перепрыгивала через лужу – несколько шагов предстали для меня бездонной пропастью, которую я не смогу преодолеть.
Боль и холод навалились на меня в пустом грохочущем вагоне метро, где ты прижалась к стене у окна и неотрывно смотрела на пустые мелькающие платформы. Я так не могу…
Ни тогда, ни сейчас я не мог быть просто рядом с тобой. Мое каждый час без тебя затихавшее сердце хотело, чтобы мы стали частью друг друга, еще лучше – одним в друг друге. Я жаждал стать твоей частью, влиться в тебя, растворится как дождь в траве, реке или море, быть песком на его дне, но только бы ты не отводила своего взгляда, не пожимала плечами и не уходила, ибо мы можем завтра не встретится или пройти мимо, не заметив друг друга ни в дождливую ночь, ни в туманное долгое утро, ни в угасающий и пустынный вечер. Нам надо было быть вместе и нераздельно, дабы не потерять жизнь вокруг нас и в себе, чтобы она не стала разваливаться на куски и отрезки один бессмысленней другого, наполненного шумом и грохотом мелькающих городов, воем ветра, поездов, самолетов, арктическим холодом одиночества, дрейфующей станцией в бездонной ночи...
Но ты всего этого не услыхала – твое темно-красное пальто опять мелькнуло куском занавеса, дверь хлопнула, ты застучала каблучками по ступенькам как захлопали кресла в партере и мне оставалось только надеяться, что ты сейчас войдешь в квартиру, снимешь туфли, неторопливо подойдешь к окну и хотя бы из любопытства, чуть-чуть отодвинув занавеску, краем глаза, посмотришь на улицу и увидишь меня. Увы, я напрасно думал так – награда за страдания и ожидания почти никогда не приходит вовремя. На следующий день я заболел, и не вышел на работу…”
“Ты не звонила, не спрашивала обо мне, по крайней мере моя тетя ничего мне не передавала, хотя вы работали в соседних отделах. Я смотрел в этот гнетущий белый потолок, перечитывал в очередной раз Достоевского, понемногу привыкал к сигаретам, хотя каждая затяжка вызывала легкое головокружение. День за днем тянулись тоскливыми облаками, все более холодными и серыми. Ломота в спине и плечах, кашель и горечь во рту заполнили дни болезни, отменили тело и его жалкие ощущения, но не память о тебе.
Когда же через неделю, утром я стоял на остановке, ожидая автобус, ты как ни в чем не бывало будто мы расстались вчера, подошла и сказала: “Привет. Ты ждал меня? Да? Прости, я немного опоздала – проспала. Вчера поздно заснула, читала, а потом был сильный ветер.” И ни слова, где я пропадал, что со мной случилось, вот только “привет.” Может, я тень от этого клена, что стучал своими черными ветвями в твое полуночное окно?
Я не стал спрашивать, что ты читала, вряд ли Шекспира или Пушкина – ведь ты не любишь трагедии и даже драмы, тем более написанные стихами. Тебе не нужна ни трагедия, ни поэзия, даже проза, для тебя нет смысла в них погружаться, ибо ты сама – и роман, и трагедия, и поэма. Нет, не в себе, конечно, а во мне. Их действие разворачивается во мне, а ты делаешь вид, что ничего не происходит и жизнь идет обычной чередой случайных совпадений во времени и неизбежных разлук. Ты сидишь в партере, смотришь, потом встаешь и с легкой усмешкой протягиваешь мне ладонь, чуть озябшую от утреннего ненастья, чуть влажную от тумана. Я ли в нем заблудился, мое ли сердце осталось там, но дыхание перехватывает, я как рыба в садке шевелю губами, мое тело чуть качнулось, ладони шевельнулись плавниками. Забывая свои несчастья, страдания и бессонницу, я закашлялся и едва вымолвил: “Я только что пришел. Все хорошо…”
“По твоим обрывочным фразам я понял, что все дни моей болезни ты запоем читала свои любимые детективы. Я, пошатываясь, вставал с кровати и смотрел в окно на уснувший город, каждую секунду ощущая на губах противную сигаретную горечь, сухость во рту и боль в горле, у меня кружилась, гудела, болела голова, хотелось спать, но сон был не сон, а забытье и потому ноги отказывались идти к кровати. Я смотрел, как за оранжевыми занавесками в окнах напротив мелькают силуэты, то пересекаясь, то сливаясь и опять расходясь, и думал, что мы тоже силуэты, очертания наших чувств и мыслей, что владеют и толкают нас то навстречу друг к другу, то в стороны и по углам. Нет, не нас, а меня, и все-таки несмотря на твое отсутствие и исчезновение на неделю из моей жизни, я хотел бы увидеть твой профиль, даже тень его там за шторкой или здесь в комнате или за углом переулка, где стоит твой дом. Но пока я наклонялся над перилами балкона с облупившейся краской цвета запекшийся крови и смотрел на пустой двор, ты продолжала читать, погружаясь в события, более достойные твоего внимания, чем мысли обо мне, и теперь я не знаю, что сказать, кроме этого тупого “хорошо.” Может, надо сказать, что ты сама и есть книга, которую я готов читать вместе с тобой, вглядываясь в каждое слово, перечитывая и повторяя эти слова, возвращаться и опять, шевеля губами, как бы пробовать на вкус уже прочитанное, и вновь и вновь повторять звуки словно перекатывать в рту глоток свежей родниковой воды и застыв смотреть на твое лицо, что светлее неба и легких облаков – ни их тень, ни тень их тени не должно мелькнуть по твоему лицу? Вместо этого я опять глупо говорю: “Книга была интересная? Тебе понравилась?”
Твои приспущенные веки даже не вздрогнули, тонкая прядь твоих волос, сверкнув медью, коснулась щеки, трепетно припала к ней и застыла вместе с моим взглядом. Медленно убирая ее, ты спросила недоуменно: “Что? Интересная? Может быть.” И поглядев на упавший возле твоих ног кленовый лист, добавила: “Нет, не интересная.” Как это характерно для тебя – утверждение отрицанием, разбавленное сомнением за стеклом отрешенности. Я прикусил губу, и мысль о сигарете отозвалась легкой болью в затылке, как знак твоего присутствия, как отголосок болезни и нескончаемого монолога с тобой.
- Можно, я закурю? – моя просьба каплей дождя коснулась твоего лба, и ты с любопытством поглядела на меня?
- Ты куришь? С каких это пор?
- Со вчерашнего вечера. У меня болела голова, и выкуренная сигарета помогла мне – боль прошла, – соврал я.
Но не рассказывать же мне о прошедшей неделе, выкуренных пачках и бессонных, мутных ночах. Ты же опять устроишься в своем партере и пожмешь плечами – этого в оригинале не было.
- Первый раз слышу, чтобы от сигареты проходила голова. Может, это – просто самовнушение?
- Может, но мне помогло. Я закурю? – Мой голос упал, я дрожащей рукой полез за сигаретами – слабый шелест ткани и вздох.
- Кури. Но только – не больше одной, я не люблю запаха сигарет.
Я раскрыл пачку, новенькую, на две трети наполненную, и хотел уже достать сигарету, как перехватил твой взгляд – колкий, быстрый, словно ветерок подернул рябью поверхность остывшей реки. Пальцы мои застыли, ощущая тонкую целлофановую оболочку, она хрустнула и прилипла к коже. Еще секунда и я нащупал округлый фильтр и потянул было за него, но ты внезапно выдохнула:
- Может, не будешь?
Да, конечно, нет, т.е. не буду. Дрогнувшей рукой я сунул пачку в карман, сердце ухнуло в глубине, и я смог только сказать:
- Хорошо.
Но ты даже не усмехнулась над этим вторым “хорошо,” а кивнула головой, посмотрела мне в глаза и без всякой насмешки или иронии сказала:
- Будь хорошист.
Тепло твоего голоса коснулось моей щеки, и я идиотски-тупо повторил:
- Да, хорошо.
Ты усмехнулась и посмотрела на меня так, будто я вправду тихо поехал. А у меня что-то засвистело, забилось крыльями в груди, в который раз я завис над обрывом немоты и поглядел сверху вниз на тебя, твою чуть наклоненную вперед голову, на узкие и худые плечи и сделал полшага назад. Нет, ты нечего не подумай, я послушаюсь, я останусь тем, кем ты меня назвала, я – послушливый, воспитанный и сдержанный юноша, и это не целомудренно – показывать свои чувства в присутствии других, а тем более прикоснуться к тебе или даже спрятать в своих твои озябшие ладони. Ведь это может кто-то увидеть, заметить, а потом твоя мама встретит меня в булочной и будет внимательно смотреть на меня сквозь свои учительские очки и может покачать головой, а мне станет не по себе и вместо белого батона я возьму серый кирпич за четырнадцать копеек, выскочу на улицу и, не оглядываясь, побегу по переулку, разбрасывая последние уже замерзшие листья, подгоняемый взглядом твоей мамы и памятью о твоих ладонях.
И мне будет казаться, что вся наша улица будет смотреть мне вслед, и я буду слышать голоса знакомых и мало знакомых, и от одного только представления, что твое имя плещется волной не на морском берегу, а возле остановок, магазинов, детских площадок, я лишусь воли и силы, я буду идти мимо твоего подъезда не поднимая голову, ноги будут подкашиваться, и я скорее всего сверну в следующий раз в парк, не доходя до твоего дома…
Нет, лучше руки поглубже в карманы. Я отворачиваюсь и смотрю в сторону уже не сидевшего на скамейке воробья. Он уступил свое место галке, что слетела с ветки рябины – других птиц уже нет, они улетели – скворцы, соловьи, дрозды, грачи, и уже ни трелей, ни серенад, ни даже радостного карка или цоканья, а только копошение голубя в семечной шелухе, стрекот сорок, и перепуганное молчание опять намокшего воробья – он пугливо прячется под козырьком твоего подъезда и украдкой смотрит на нас. Ты же смотришь на приближающийся автобус. Чтобы пауза не была слишком долгой, я поеживаюсь и говорю:
- Уже почти зима.
Запихиваю под отворот пальто выбившийся шарф, застегиваю верхнюю пуговицу и бросаю взгляд не низкое небо – да, мне холодно, осень заканчивается...”
“Автобус скрипнул тормозами, дернулся, остановился, потом зашипели, вздрогнули и открылись двери. Мы поднимаемся по ступеням, проходим на середину и успеваем сесть на свободные сиденья. При этом я внимательно смотрю за каждым твоим шагом, движением руки, поворотом головы и замечаю, что каждое твое движение длится одну секунду. Странно получается – время и пространство дискретны, но они не распадаются. Я спешу за тобой, считая свои шаги и стараясь попасть в твой ритм. Занимая место, ты улыбаешься как всегда краешками губ, чуть повернув голову в сторону, смотришь мимо меня на входную дверь, как невзначай спрашиваешь:
- Ты сегодня подождешь меня?
Твой голос как шелест первых снежинок по стеклу возвращает меня оттуда, из пространства опустевших классов, коридоров и лестниц. Тебя нет на потемневшем дворе – снег тает, асфальт проступает черными нефтяными проплешинами, лицо горит. Поднимаясь на третий этаж, я останавливаюсь на каждой лестничной площадке, смотрю в окно и пытаюсь разглядеть и запомнить эти снежинки – их завтра совсем не будет, ведь только начало декабря, и они начинают течь ручейками моих слез, которые я потихоньку сглатываю…
Но я не выдерживаю и все-таки добавляю:
- Да, я подожду тебя на выходе на северной проходной...
Подошел полупустой автобус. Мы сели и поехали по длинным улицам рабочего пригорода с глухими заборами и желтыми садами за ними. Ты смотрела в окно, а я делая вид, что разглядываю притихшие дома, мокнущие кроны яблонь, глухие переулки, краем глаза изучал твой тонкий профиль с высоким лбом, немного вздернутым носом с горбинкой и мягким почти детским подбородком, радуясь, что наконец-то у меня появилась возможность видеться с тобой и может рано или поздно я смогу сказать тебе то, что давно хотел сказать…”
“Может, тогда и надо было остановится, и в этой паузе потерять и забыть тебя, Маша, – подумал Лебедев, закрывая тетрадь. – Тогда не было бы этой встречи с Павловым...”
Они договорились пойти на новогодний вечер в кинотеатр “Байконур”, где в фойе был буфет и дискотека.
Народ толпился, потел, топал и дрыгался. Вертлявый хихикающий диск-жокей что-то выкрикивал на сцене, периодически включая то грохочущую, то завывающую музыку. По углам уже тихо булькали стаканы – многие дополнительно разогревались. Маша явно скучала, говорила, что идея прийти сюда явно неудачная и оглядывалась по сторонам. Он чувствовал себя также не в своей тарелке – этот сбор разогревшейся молодежи может закончиться плохо. Тогда он предложил просто отправиться погулять по парку, зайти куда-нибудь в бар и выпить шампанского. Уже одевая шубу перед зеркалом, она вдруг замерла, потом быстро повернулась и позвала:
- Миша!
Это был Мишка Павлов, предмет воздыхания всех старшеклассниц. Говорят, поступил в универ на исторический. Везунчик. Через секунду между его широкая и высокая спина в элегантном твидовом пиджаке оказалась между ним и Машей. Не обращая внимания на Лебедева, Мишка слегка наклонился к ней и спросил:
- Вы откуда и куда?
- Миша, познакомься, Сережа Лебедев. Сережа, это – Миша.
Как бы нехотя Павлов развернулся, окинул Лебедева весьма оценивающим взглядом и слегка кивнул.
- Да вроде как знакомы, на года младше в нашей школе учился. Да? Слыхал, что теперь трудимся на заводе на благо нашей любимой родины. А как же институт? – иронично проговорил он и снова повернулся к Маше.
- Пока подождет.
Видимо, она почувствовала какую-то неловкость, помолчала и добавила:
- А мы уходим. Здесь шумно. Хотим погулять в парке.
- Может и мне составить вам компанию? – спросил Павлов и, не дожидаясь ответа, достал номерок из нагрудного кармана.
Маша поглядела на Лебедева, а он пожал плечами – дескать, ты его позвала, ты и решай.
Они гуляли по парку, даже поиграли в снежки. Потом зашли в бар, где у Павлова был знакомый бармен и им устроили столик. После второго бокала Лебедев перестал следить за их весьма оживленном разговором. Ему стало плохо, вернее одиноко и плохо. Он понял, что смысла сидеть и ждать, нет. Куранты давно пробили, новой год настал, а Маша и поглядывала на него, но как-то смущенно улыбалась. Было видно, что разговор с Павловым, его рассказы об учебе, университетских друзьях и перспективах на будущее увлекали ее. Встретившись в очередной раз с ней взглядами, Лебедев приподнялся и сказал, что ему пора. Надо выспаться – второго на работу. Маша ничего не сказала, посмотрела на него и явно натянуто улыбнулась. Павлов равнодушно кивнул, дескать, всего хорошего. Ничего не ответив, Лебедев торопливо накинул курточку и вышел.
Он пару часов бродил по веселым ночным улицам, скользим по тротуарам, усыпанным конфетти. Потом оказался во дворе ее дома, под высокими и широкими окнами, холодно отражавшими лунный свет. Он смотрел на них и ему казалось, что несколько слов, которые он мог бы сейчас ей сказать, изменили бы его жизнь. Но ее нет. Вернутся в бар и найти ее? Но там этот хлыщ. Набить ему морду? Будет выглядеть идиотом. Он повернулся и побрел домой...
Лебедев посмотрел на тетрадь, зажатую в чуть дрожащей руке, на ковер под ногами в темно-красных разводах, потертый возле кресла, осторожно поднялся и, открыв верхний ящик, положил ее внутрь. Ну вот и все – Маша больше нет. Горло сдавил спазм. Какая жалость! Рука наткнулась на пачку сигарет в дальнем углу, она едва хрустнула тонкой целлофановой оболочкой... Да, как обидно, что тогда у них ничего не получилось. Может, надо было тогда позвонить, встретить ее на проходной, объясниться? Правда, почему-то через две недели она уволилась с завода, о чем и сообщила моя тетя, встретив меня в заводской столовой.
Да, так все и прошло. Несколько раз она мелькала на остановках и в метро, но он так и не подошел. Боялся? Да, боялся. Зато остались воспоминания, память о той счастливой осени, боль, вот и этот истрепанный дневник…
Сделав глубокую затяжку, Лебедев подошел к двери и прислушался, не раздались ли шаги в коридоре? Нет, все было тихо, даже вода в батареях перестала шуметь… Значит, жена еще не проснулась и можно полежать, а потом пройти на кухню и в предрассветной тишине попить чаю. Тогда станет легче.
Свидетельство о публикации №219061800984
Жарикова Эмма Семёновна 20.06.2019 02:09 Заявить о нарушении