Старики

В Буденновске, в котором прошла значительная часть моего детства, было, как нигде в другом месте,  много женщин преклонного возраста, старушек. Эти странные существа, похожие на ящериц,  где-то прятались в жару и выползали из своих калиток в час вечерней прохлады, волоча формы для саманов вместо скамеечек.  Одна  выносила большую табуретку, другая ставила на нее огромную сковородку с горячими семечками. Усаживаясь  в полукруг,  они почти перекрывали тротуар, и идущие мимо существа человеческого вида недовольно морщились, словно они пробирались через стадо игуан.  Нам, игравшим в догонялки на велосипедах,  приходилось заблаговременно делать объезд по дороге. Иногда я выключался из бешенных вечерних гонок,  и, сидя на горячем асфальте, прижавшись к  горячему боку своей бабушки, заслушивался, порой, засыпал  под их неспешные беседы, которые продолжались до самых темных сумерек, когда на улицу слетались  сверчки  и  тоже заводили свой поначалу тихий разговор. Улица под конец тонула в непрерывном звоне. Наутро место посиделок было плотно покрыто шелухой, она  сметалась, когда открывали ставни.  В полуденный зной улица выглядела совсем безжизненной.

Однажды таким вечером  я узнал, что у моей бабушки была жизнь до моего рождения. Это меня удивило, озадачило, и понемногу я стал  узнавать о жизни,  которая была до меня, собирая ее как мозаику.
 
Дед Аким до того, как стал моим дедом, работал путевым обходчиком, и они втроем с  бабушкой и дочкой, моей будущей мамой,  жили на пустынном  полустанке. В школу и из школы мама ездила на поездах.  Однажды она заснула, и поезд ее увез далеко, а дед его догнал. Бабушка вставала до восхода  и по темноте шла полями на ферму к утренней дойке. После того, как дед вышел на пенсию, семья переехала в город, и дед стал менять места работы.  Когда я был маленьким, он приезжал к обеду на подводе с большой бочкой.  Я думал, что он водовоз. Потом  я узнал, что это была другая профессия,  родственная. Когда я был подростком, дед служил сторожем на элеваторе. В то время  у нас жило много собак с отрубленными хвостами.  Они уходили с дедом на несение службы. Через сутки он возвращался на велосипеде,  навьюченном мешком травы, в сопровождении собачьего эскорта.

Характер у деда был противный.  Завидев его, мы с братом старались как можно быстрее и дальше убежать. Вслед нам неслось: «Гнилая интеллигенция!».  И еще кое-какие определения, которые нельзя приводить. Но иногда он бывал сказочно добр. Это случалось, когда он выпивал кружечку винца. В этом состоянии он был добрым джином и другом всех окрестных детей. Он исполнял любые наши желания, бегал с пацанами наперегонки вокруг квартала, раздаривал пионерам свои фронтовые награды и добродушно улыбался, когда бабушка осыпала его бранью: «Опять напился, Кима!».

Бывшая доярка-стахановка бабушка Таня на пенсии нигде не работала, хотя без дела не сидела минуты.  Сама вставала неизменно спозаранку, а нам с братом давала позоревать. Если не брала  с собой на базар. Занималась домом, хозяйством, огородом, по вечерам иногда смотрела телевизор, в обед и перед сном читала Библию, такую старую, что я, который тоже ее тайком почитывал, думал, что ее  создал Бог  в один из первых дней творения.  В июне мы помогали бабушке обрывать вишню и сопровождали на железнодорожный вокзал, где она торговала ею, при случае выдавая хорошо выспевшую майку за черешню. Под вечер мы поливали бабушкин огород водой из старой ванны, которую днем наполовину расхлюпывали.  Помидоры вырастали в наш рост, но урожая с них мы не видели. Огородницей бабушка была неважной. У нее был другой талант. Всю жизнь имея дело со скотиной,  бабушка понимала, что нужно животному,  по одному его виду. Был это цыпленок, кролик  или корова, бабушка разговаривала с ним, как с человеком, и живность слушалась ее и платила за ласку прибавлениями  в весе или рекордными надоями.  Что нужно мальчику, она тоже понимала, без слов, и только с ней мне было спокойно, только из ее рук я ел досыта. Свою корову она давно продала, потому  что в превращающемся из большой деревни в промышленный город Буденновске держать скот стало затруднительно. «Здоровья не хватает»,- так объясняла бабушка. Смутно  я все же запомнил  эту последнюю корову.  За сараем, в котором она стояла, навсегда сохранилось  название «коровник».

Бабушка резко отличалась от мамы. Ребенком я не мог понять разницы  и обращался к ним одинаково, за что часто получал.  Я чувствовал различие, но не мог его понять умом. Мама, уставая, становилась  раздражительной, бабушка под вечер становилась наоборот добрее. Всего больше я любил вечернюю бабушку  и кое-как находил общий язык с утренней мамой. Мама была жесткой, рациональной, решительной. Она знала, чего хотела от жизни, и добивалась своего пункт за пунктом. Бабушка готовилась к смерти. Она охотно вспоминала свою жизнь, и слушать ее было очень интересно. Бабушка прожила долго, пережив всех своих сверстников и всех советских руководителей, кроме Михаила Горбачева, сохранив при этом ясный ум и добрую память. Чаще всего она вспоминала о том, как в двадцатые жила «у людей», о голоде, который был до войны,  о голоде, который был после войны, о работе за трудодни и о том, как растила маму. Однако самый интересный рассказ я  услышал много лет спустя,  после ее смерти.

Не раз перед нашим двором на Держинской останавливалась машина ГАЗ-21-Универсал с фарой на крыше, у которой вместо прозрачного стекла  было белое с красным крестом. Это была скорая помощь, но ее никто не вызывал. Она сама приезжала, привозя лежачего больного.  Первый раз врач, очень внушительный в своем белом халате, сильно меня напугал, спросив  Акима Тимофеевича. Не сразу я сообразил, что это мой дед Аким, хорошо, что он оказался во дворе неподалеку. Недовольно бурча, ибо оторвали его от чистки базов и клеток, помыв руки, дед вышел за ворота, забрался в эту просторную машину,  и что-то делал с больным минут десять. Потом вышел, распрощался с незваными гостями  и не вспоминал об этом до ужина,  пока бабушка не налила ему кружечку.   Из того, что он рассказывал, я понял, что привозили человека, у которого после перелома неправильно срослась  кость ноги,  а дед рассказал врачам, что нужно делать.

В приездах этой машины бабушку что-то сердило. Возможно, это было половинчатое отношение, когда есть признание, что человек нужен, но нет настоящего уважения к нему. Уважение есть, но  оно словно разбавлено презрением, стремлением соблюсти дистанцию. Так или иначе, людям надо было помогать, и к нам то и дело являлись несчастные дяденьки на костылях  или заплаканные тетеньки, которые бережно, как младенца, нянчили  спеленатую руку, охая  при каждом прикосновении к ней. Я  охотно глазел на эти сценки, потому  что охотно  глазел на любые сценки, подворачивающиеся моему невоспитанному вниманию. Но с вопросами я не приставал, дед все равно на них не отвечал. Он разрешал смотреть на все,  что он делал, а делать он умел, кажется,  все:  от починки обуви до вправления конечностей,  но,  работая, словно становился глухим. При этом он любил насвистывать. Так как свистеть он не умел совершенно, то выходило, что он дул, сложив губы трубочкой. Наверное благодаря ему у меня развилась способность довольствоваться внешним наблюдением, догадываясь или домысливая значение того, что я вижу.
 
Когда дед выпивал больше своей нормы, и это происходило не дома,  его привозили на чем-нибудь, заносили во двор, и он лежал  возле собачьей будки, а бабушка ходила мимо  сердитая и делала вид, что деда не существует. По деду ползали мухи, и запах,  который я ловил, не радовал мое острое обоняние. Если дед напивался дома, то он становился  слезливым, набожным, постоянно  крестился и поминал своего ангела хранителя, а нас назойливо упрекал за то, что мы  считаем его «врагом народа», в то время как он «хозяин страны». Для нас с братом это было  развлечением  и  не способствовало росту уважения к деду.  Дед был для нас как опасный зверь в зоопарке, которому страшно было попасться, но за которым забавно было наблюдать с безопасного расстояния. Бывало так, что мы его нарочно сердили  и затем драпали, умирая от страха и восторга. Когда я вырос, в моем отношении к деду явственно ощущался оттенок стыда и презрения.

Однажды, спускаясь с крыльца, дед Аким рухнул во весь рост, лицом вниз. Думали, что это неловкость,  несчастный случай. Оказалось, что это был удар. Спустя полгода случился второй, а за ним третий. Дед умер, когда я был в армии. Пришла телеграмма, я пошел с ней в штаб, и там мне объяснили, что дед не входит в число ближайших родственников, и я не могу рассчитывать на отпуск по случаю его похорон.

Бабушка пережила его на четверть века  и умерла в один день с патриархом Алексием в возрасте девяноста пяти лет, не перенеся очередного гриппа. Перед смертью она была радостна и воодушевлена. Я не понимал почему. Это было мое  первое настоящее горе, моя первая невосполнимая утрата.
Разбирать бабушкины вещи пришлось мне. Если бы за это взялась мама, то все без разбору отправилось бы на костер. Самое важное бабушка прятала в небольшом матерчатом чемодане. Я часто заставал ее с ним, когда она была жива. Она сразу его закрывала и задвигала под койку.  Некогда черный, он превратился в серый с разводами плесени.  В числе прочего там лежали деньги в конверте, отложенные бабушкой на собственные похороны.  Было несколько фотографий. С них на меня смотрела красивая черноволосая женщина, с гладко зачесанными назад волосами и мягкими чертами лица.  С ней была маленькая девочка, чей взгляд и с фотографии пятидесятисемилетней давности заставил меня подобраться. Это были бабушка и мама.  Было их общее фото с молодцеватым гвардии старшиной,  только что вернувшимся с фронта, с грудью увешанной медалями.  Внешне дед не изменился до самой смерти. Но в ассенизаторе и стороже элеватора трудно было угадать солдата освободителя, прошагавшего пол Европы. Много интересного меня ждало, когда я стал разбирать документы. Было много разрозненных устаревших бумаг, которые хранились на всякий случай. Меня поразило количество удостоверений, прилагаемых к наградам. Удостоверения к медали  «За Отвагу», ордену «Красной Звезды», медали «За взятие Берлина»,  «Отечественная Война», «За победу над Германией»… Я пошел спросить у мамы,  где же сами награды.  И она ответила, что награды отчим раздарил.

- Какой отчим?
 
- Ах, да! Ты ведь не знаешь,  дед Аким был мне отчимом. - А кто тогда твой отец?  - Мой отец…   Выяснилось, что про своего отца мама почти ничего не знает. Ей это почему-то не было интересно. Я стал просить ее рассказать мне все,  что ей известно, и она, очень неохотно,  стала рассказывать.

Дед Аким Тимофеевич был призван Буденновским военкоматом 22 июня 1941 года, то есть в первый день войны, и через несколько недель  участвовал в боевых действиях. Демобилизован он был в июне 1945 года. Прошел всю войну, от звонка до звонка в инженерных войсках, на должности сапера-разведчика. Несколько раз он возвращался с боевого задания один из всего взвода. Он рассказывал, что убивало спереди, сзади, слева и справа от него, а его словно облетали пули и осколки. Один все же не облетел, причинив неопасное для жизни ранение, но  именно такое, после которого у мужчины не бывает потомства. Вернувшись в часть после госпиталя, это было в 1944 году, он получил из дома письмо, в котором бабушка Татьяна Андреевна сообщала ему, что в апреле, на пасху 1944 года бог послал ей ребенка, девочку. Бабушка  покаялась в совершенной измене и предоставила ему решать свою и его судьбу. Дед ей ответил, что он оставит ее женой и признает ребенка своим, если бабушка назовет девочку Лилией. Так звали медицинскую сестру в госпитале, которая ухаживала за ним во время ранения.  Что сделала для него сестра, чем она тронула сердце деда Акима, никто никогда не узнал. Но, вернувшись с фронта, он принял девочку,  которой недавно исполнился год, за свою дочь и любил так, как любит не всякий отец. И жену свою любил, ни разу не упрекнув ее в содеянном. Его руки, которыми он без миноискателя  обезвредил без счета немецких противопехотных мин, которыми он резал колючую проволоку, делая проходы в заграждениях перед наступлениями наших войск, его сверхъестественно зрячие руки  стали ограждать и беречь новую жизнь, словно огонек спички на резком ветру. Они сберегли и сохранили ее во время страшного послевоенного голода. Он ловил ими сусликов, единственную живность, которой были богаты глинистые пригорки возле Буденновска,  и жарил их на сковородке. Он вынимал ими из пяток занозы, вправлял выбитые пальцы и вывихнутые суставы, ставил компрессы на лоб. Он с детства был наделен этой способностью  -  руками находить средоточие болезни и определять ее причину. Не обладая знанием анатомии, не умея даже толком читать, он каким-то образом умел отличать сильный вывих от перелома, складывать правильно кости, что не всегда получалось у профессиональных хирургов с их рентгеновскими аппаратами. К нему шли, когда у врачей опускались руки, шли сами врачи, не добившись положительной динамики, когда их пациентов невылеченных привозили назад из краевой больницы. Шли тайком, потому что дело пахло шарлатанством, более того, колдовством. И сам он не разглашал свой дар, не зазывал к себе больных, но когда приходили, никому не отказывал и ничего с них не брал. Единственной, кому он пытался передать свое умение, была мама. Но поскольку в маме не было его генов, видимо, не было и его волшебного ясновидения в том, что касалось человеческих внутренностей. Хотя  кое-что из его уроков она усвоила  и,  став врачом, бывало совершала  чудеса, без нормального оборудования и помощников, почти голыми руками,  как это умел делать мой дед. Слушая мамин  рассказ, я попытался перестать думать о нем как о своем деде, и у меня ничего не вышло. Этот несносный  старик был привязан ко мне многими нитями.
 
- А кто же все-таки  твой отец, мама, и мой дед заодно?  Достоверной информации на этот счет не оказалось. И  меня поначалу осенило подозрение. Зная, что бабушка жила на территории, оккупированной немцами, и,  как она сама рассказывала,  в ее хате стоял немецкий офицер, я заподозрил ее в том, что  у нее была любовь с немцем. Характеры моей мамы и мой собственный допускали такую возможность. Однако я скоро откинул эту мысль как неправильную.  В этом меня убедил календарь. Буденновск был освобожден от немцев 11 января 1943 года, а мама родилась в середине апреля 1944 года.  Тогда на место подозрения заступила тайна. Моя мама была белой вороной в годы детства, юношества. И сейчас есть в ней нечто, что вызывает недоумение местных. Видя мою озадаченность, мама собралась с духом и пересказала то, что сочла нужным ей сообщить бабушка. Ведь та тоже хотела все скрыть от мамы. И дед разделял это настроение. Беда в том, что в роду все были  не просто темноволосыми - черными, как смоль. А мама была белокурой. К тому же к 15 годам вымахала так, что стала на голову выше своих родителей. Поневоле им пришлось хоть что-то ей рассказать.

По словам бабушки, отцом мамы был приезжий. Не то эвакуированный, не то перемещенный, не то  инженер, не то профессор. Короче, интеллигент, из бывших, который после ухода немцев попал к ней на постой. До войны жил в каком-то большом городе, у него была семья. Куда уехал потом, она не знает. Писем от него она не получала. Как и почему у них все так получилось, теперь можно только догадываться. С 1941 года бабушка была одна, муж – на фронте. В оккупации связь вовсе оборвалась. Жив, мертв ли дед Аким? А тут мужчина одинокий, в таком же положении, тоже потерявший связь с родными. Умный и красивый. А бабушка моя, хотя даже в школе не училась, а грамотность приобрела на курсах ликбеза, вовсе не была простушкой деревенской.  Взглянув на фото, где она с подругами  доярками, на ней обязательно остановишь взгляд. Хотя вроде ничего необычного: уютная, улыбчивая, тихая.  Всегда верила искренне в Бога. Как она пошла на такое прегрешение?  Потом всю жизнь грех пыталась искупить. Дочь умершей в голод сестры взяла на воспитание, выучила, вывела в люди.

Идешь вечером по улице, когда сидят мирно бабушки и среди них изредка старички, и думаешь, мимо скольких невероятных историй ты проходишь. Оказывается, можно всю жизнь прожить рядом с человеком и не узнать про него главного. Жизнь, как мутный поток,  из огромной массы людей и фактов выносит на поверхность крупицы, непонятно зачем, на счастье или на беду. Иногда что-то приоткрывается перед твоим взором, словно дверь в бесконечный лабиринт. Иногда в одну секунду приходит впечатление чего-то бездонного, пропасти у самых ног.  Затем  все это исчезает,  и ты упираешься в обыденность, как в плоскую стену, с безыскусным надоевшим орнаментом.  И продолжаешь свое равнодушное шествие, спокойно проходя мимо возможно самого важного для тебя,  не подозревая того.


Рецензии