Жизнь буржуйки. ч. 8 Лишения

   
   Вот стали отнимать и коров. У нас отняли мою любимую Ночку и Голубушку. Когда их гнали вместе с другими по дороге к вокзалу, они вырвались на углу, прибежали к нашим воротам и ревели. Догнали их и забрали опять. На службу дочерей не брали никуда, долго добивалась Наташа, все ходила на Биржу труда. Вот Анино стихотворение, посвященное Наташе:
«На Песочной улице в граде Кинешме
Я в буржуев семье родилась.
Мой отец торговал, оба дедушки,
И с того вся беда началась.
Хуже пытки иной отвечать на вопрос:
Кем отец до войны был, кем стал?
А я врать не могла, да и бух сгоряча:
«Дом имели, отец торговал».
Этот грех мне простить не могли:
Коль лишенец отец, так катись.
И закрылись мне двери контор.
Не тоскуй, мое сердце, крепись...
Не найти мне по сердцу работы,
Так по силе, здоровью найду!
Я на Волгу, в артель грузить баржи,
Забыв всё остальное, пойду.
И глядя на волны, ко всем равнодушные,
Под ласкою ветра и солнца лучей,
Я забуду судьбу горемычную
И гляну на всех веселей.

  Наташа и работала на погрузке.
Я стала озлобляться за детей. Деньги продолжали падать.  В.И. купил по ликвидации торговли  золотых, чтобы не остаться с пустыми бумажками. Я до золотых не дотрагивалась, считала не своими, а Васиными.  Стали вызывать на работу домашних хозяек из лишенцев.

  22 июня 1930 г. На прошлой неделе меня вызвал милиционер и велел явиться на Биржу труда для назначения на принудительные работы. Отправилась, по ошибке взошла не в ту комнату, где принимали лишенцев, а где принимали равноправных граждан. Явилось человек 30.  На возвышенности начали выкликать требования на разные работы, ответов не получалось. Это меня удивило; моя дочка Наташа прибежала за мной, нашла меня на Бирже. «Ты не туда, мама, попала». Пошли в другую комнату, там записывал лишенцев инспектор труда; женщин немного, передо мной прошли 2-е, представляя докторские свидетельства, отказали им в отпуске, говоря, что от частных врачей не принимают, велели записаться на комиссию. За комиссию брали 5 руб., да на заявление требовалась марка в 2 руб. Я подала бумажку, выданную мне месяц назад из комиссии Окрздравотдела. Прочитав, хотел оставить её до завтра, посоветоваться с кем-то. Спросил: выдать ли мне расписку в получении. Я говорю, не надо, я вам верю. Некоторые из стоявших тут сказали: «Нет уж, вы лучше выдайте расписку, а то еще потеряется». Я молчу. После некоторого колебания мне бумажку возвратили, сказав – эта бумажка настоящая. Там значилось: «Годна на летний регулярный труд». Прошло дня 4, вызывают снова вечером, я уже легла спать. Явиться в милицию опять на работы. Утром пошла, подала бумажку, назначили на полку огородов, велели дожидаться.
Собрались человек 7 слабосильных. Около часу нас отпустили, наказав придти к 5 час. утра на огород Щербакова.

  На другой день пришли, нас там не приняли, сказали, что приезжали главки и не велели брать. Опять в милицию, там нас послали на пристань, в контору Волгоразгруза, подписав, что команда слабосильная. Там нам предложили грузить дрова, мы снова отправились в милицию объяснять, что такую работу не можем исполнять. Ждали там 3 часа, велели придти к 8 час. утра. И вот сегодня работала на погрузке корья в баржу. Работа на вольном воздухе и не грязная. Я делала её сначала охотно, но к концу утомилась, стало больно грудь и ноги задрожали, стала я уж поменьше брать корья, тогда надсмотрщик обратилась ко мне со словами: «Больно мало накладываешь». Эти слова ввели меня в слёзы и раздражение. Я не сдержалась, кое-что наговорила. Самолюбие ли это глупое или испорченные нервы? Теперь каюсь, мне неприятно, – что не выдержала, и первый блин оказался комом.
   А с утра было весело. Собрались все в милиции: то та, то другая что-нибудь расскажет. Одну вызвал комсомолец: «Приходи в уголрозыск с одёжей». – «Зачем, я ничего не украла. Кто тебя послал?» – «Милиционер». «На работу, что ли?» –  догадалась она и пришла за объяснением в милицию. Другая говорит: «К нам пришли в час ночи, велели явиться в ГПУ с постелью. Испугалась сначала, потом и объяснилось дело. В милиции долго мы терлись в коридорах в ожидании, когда нам найдут подходящую работу. Одна насмешила: «Хоть бы нас заместо  инкубатора взяли цыплят высиживать, а то так болтаемся...» Какая-то бедно одетая всё говорила о корове и десяти цыплятах, оставшихся без призора. Она всё упрямилась идти грузить дрова, слаба. «Записывайся», – говорят, – «на комиссию». Денег жалко, пошла грузить, оттуда сбежала доить корову, потом явилась в милицию, ее за руку, да в камеру, продержали 2 часа и выпустили. Со мной работала еще лишенка 34 лет, по виду ей дать 50, она, записываясь, сказала: «Посылайте куда хотите, только записываться на комиссию не буду», –  начальник милиции записал её в слабосильную команду вместе со мной.

  23-го. Сегодня снова работала на погрузке корья, устала меньше; долго дожидалась расплаты, не было мелочи, потом стояли в очереди за хлебом.

   24-го. Выгружали тес из баржи ходили по наложенным на­спех доскам, они подгибались под нами, на плечах доски колыхались от ветра, и меня чуть не сносило в Волгу. Одна еврейка, кажется Мусина, я её прежде не знала, посоветовала выбирать посуше, полегче, а то вы подряд берете, говорила она. Была она такая спокойная, сильная, кабы мне такой быть, а я ведь связка нервов-струн. Прибегала Наташа, кончивши по соседству погрузку дров в вагон, отбирала у меня тёс и становилась за меня работать. Ей невольно приходилось уступать. Она сердилась, если не так.

  Следующие дни укладывали тёс на берегу. Насыпали овёс и рожь в мешки  на баржах. Работы эти были временные.

  Раз Вася поехал в Горький повидаться с Любой. Без него вызывали меня в ГПУ. Спрашивают: «Куда уехал муж?» – «В Горький, к дочери». – «Он вас обманул, его там нет». Я недоумеваю, обмануть меня он не мог. – «Приедет, пришлите к нам». Через день является папа, я ему сообщаю. «А я»,  – говорит, – «не застал дома Любы в Горьком, квартирная хозяйка сказала, что они уехали к отцу в Лысково. Я и решил съездить туда, повидаться с ними. Это недалеко. А стал подъезжать к Кинешме, тут услышал, что в городе идут аресты». Попил он чайку, переоделся, да в ГПУ, а оттуда не пришел. День, два, три, его всё нет. У меня из рук всё валится. Сказали, что выслали его в Иваново, я поехала туда. Помню, была сенокосная пора, а шёл непрерывный дождь, окна в вагоне были открыты, ехала молодежь, пели веселые революционные песни, а мне было очень тяжело, они не могли разогнать тоски. В Иванове мне сказали, что его выслали в Москву. Поехала туда, но ничего не добилась, развинтилась совсем, перестала спать: где искать защиты, что делать? Побежала на мельницу, посидела там на крылечке у конторы, никто ко мне не подошел, выглянут из мельницы и скроются. Пошла обратно домой, за собой услышала быстрый топ милиционера. Я уж была не в себе. Получаем телеграмму от Касаткиных о смерти сестры Кати, я и села на пол, ноги подкосились. Помню, потом выливала на себя из ведер холодную воду и стояла в луже. Очнулась я в больнице, в отделении для нервнобольных. Бедные дети, каково то им было!

   Аня съездила в Москву (там Вася сидел некоторое время в Бутырках), обратилась к прокурору узнать, в чем его обвиняют. Там сказали, что его скоро выпустят, вины за ним не нашли. А я была в больнице, ничего не ела совершенно, мне казалось, что зубы у меня все трясутся, и мне всё хотелось их выкинуть. Представлялось, что я и Вася сидим в тюрьме, и я перестукиваюсь с ним через стену. То представлялось, что дети хворают страшной болезнью, и я ужасно страдала, шла за живой водой для них, и куда-то проваливалась. Проснусь, гляжу в одну точку, на печке против меня, всё казалось мне, что сидит монах какой-то. Вспоминала и Пазухина, называла его сынком, меня спрашивали, разве у вас есть сын. Я говорила: «В.П. это мой духовный сынок».
   Потом видела Любу, пробирающуюся между облаками или горами, она казалась мне молодой (у неё был вязаный зеленый костюм) Мануэллой и я кричала ей: «Чутьем бери, чутьем бери». Получше стало, лечили ваннами, да бромом.

   Я стала приходить в себя и узнавать окружающее. Помню, смотрела в окошко, из которого открывался вид на рощу и ручеек внизу. Птички порхали в кустарниках. Нас выпускали гулять на двор, там было возвышение, а мне казалось, что я на Севастопольских бастионах и какая-то у меня есть власть, и я всех прощаю. (Дело в том, что мне в гимназии в первых классах была дана в награду книга «Оборона Севастополя». Я её начиталась). Лечил меня доктор  Диесперов.  Я помню, как была раз у него в кабинете и не могла удержать слез, а он меня уговаривал. «Беспорядки могут и долго продолжаться, а вы всё и будете расстраиваться, возьмите себя в руки, вы человек здоровый». Я и теперь часто вспоминаю эти слова, когда чем-нибудь расстраиваюсь. Доктор говорил: «Что сейчас творится,  – это болезнь и, как всякой болезни случится перелом и всё повернется к лучшему». От смущения, я помню, чуть было не стащила его очки со стола и не положила в карман, приняв за свои, но вовремя спохватилась, видя удивленные глаза доктора.

    Когда я возвратилась домой, Вася уже был там. Но обыски всё повторялись по ночам. Я и во второй раз была больна. Начала кидать всё с лестницы: нате, берите всё,   убегала из дома. Аня за мной. Барабанила на пианино, мне казалось, что я хорошо играю, высовывалась из окна, глядела вверх на самолёты и пела: «Во Франции два гренадера из русского плена брели и оба они приуныли, дойдя до родимой земли». Мне казалось, что я пою это про русских. Меня опять отправили в больницу. Там я в коридоре ходила и напевала «Под горку шла, тяжело несла, в решете три зерна», «Мир, равенство и братство», «Уморилась, уморилась, уморилася», «Самовар плывет по Волге-матушке, баржа семечки грызет, батюшки». То плакать принималась. Декламировала на всю палату: «Над Москвой великой златоглавою, над стеной Кремлевской белокаменной из-за дальних лесов, из-за синих гор, по тесовым кровелькам играючи, тучки серые разгоняючи, заря алая поднимается...»

   Прибежал слушать меня какой-то больной из соседней палаты и забился ко мне под кровать, большой такой! Прибежала сестра и сказала: «Не ори так!» В этот раз я скоро поправилась. На больничном листе написали: истерия (под знаком вопроса). А в первый раз не знаю. Побыла дома недолго, и меня отправили погостить к Любе, чтобы рассеяться. Вот, что я записала по приезде домой: «Голова моя, головушка бесталанная, что мне делать с тобой! Не могу я тебя выбросить, думы постоянные, да мечты глупые. Все мне верится в хорошее близкое, а его все нет. Опять аресты, опять обыски. Когда же помиримся мы, когда позовем из-за границы своих выгнанных братьев. Обхватила бы я ноги власть имущих и стала бы просить – помиритесь! Не надо крови, слез, злобы и вражды! Ведь все мы люди, все не без греха. Избави нас, Господи, от междоусобной брани, не доведет она до добра. А борьба всё идёт, всё идет. Вечная память на брани убиенным. Не хватает терпения ждать. Не может выйти из головы – Минин и Пожарский – то время, когда мы русские бросили свои распри, когда явились людьми, которым народ доверил, кому потащили все свое имущество на общее дело. Ведь они есть и в том, и в другом лагере, есть страдающие, видящие не одни только чужие грехи, но и свои. Я верю, есть желающие протянуть друг другу руки. Я думаю, что эти расстрелы, в большинстве случаев, только на бумаге. Дождусь ли я минуты общего восторга, когда на наших плакатах появится: «Мир, равенство и братство», когда все заплачем от радости и умиления. Я была в Нижнем, сидела у бывшего памятника Минину и Пожарскому – горит на нём электричество, светит, но не греет. Водилась с детишками, гуляла. Подошла раз к телеграфному столбу, обхватила его, да всё бормотала: «Минин и Пожарский, Минин и Пожарский!» Мне казалось, что по всей Руси полетит этот зов. Был когда-то Владимир на Руси, сначала – язычник, а потом – христианин. Жив был бы Ленин – переменился бы и он. Пришло бы время, когда свершился бы в могучей душе перелом, и взор стал бы мирен и кроток, и в сознании новых начал открылось бы новое зрение.
«И на берег вышел, душой возрожден, Владимир для новой державы и в Русь милосердия внёс он закон – дела стародавних минувших времен, преданья невянущей славы».  (А.К.Толстой)

    Помню, в Нижнем Новгороде дожидалась я трамвая из-под горы, а он остановился, где не следует. Молодые парни, видать деревенские с котомками за плечами, говорят: «Подсобить бы надо! Никак ему в гору не идется?» Я подумала: «Не мешало бы!» Другие засмеялись, только один сказал: «Ток не пущен, вот пустят – и пойдет». Наблюдала и другую сцену: трамвай идет в гору, ведет его баба. Остановила у будки – надо перевести на другой путь. Она старается в вагоне, а другая снаружи помогает ей, заглядывая в окна. Ожидающие мужики смеются: «Эх, бабы, бабы!» Вдруг налаживаться стал. Увидела я мужика впереди трамвая, а стоящий со мною рядом крикнул ему: «А ну, крути, Гаврило!» (Это – большевистский пароль!) И шел трамвай по другому пути, а мне стало легко и радостно. Мне почему-то подумалось, что «Крути, Гаврило» – большевистский пароль. Воображение уносит меня, бог знает куда. «А ну! Крути, Гаврило, а то заеду в рыло мозолистой рукой!..»

    Вот мое письмо из Горького Василию Ивановичу: «Милый дедушка! я с внучатами сижу и письмо тебе пишу. Буду в Кинешме в четверг я – встречайте-ка меня! Пора и восвояси. Спать я стала крепко и песенки пою, внучата подпевают – два пузырька мои! 0ни шлют вам привет, к себе в гости зовут! Мама их пироги печет, а папа помогает. Дело весело идет. Приложу я вот ребяток, да и в город поеду на трамвайчике; тянет меня все в кремль сходить старину вспомнить, около Минина и Пожарского посидеть. Целую вас крепко! Будьте здоровы! До свиданья! Ваша мама».

    А Люба мне говорила: «Тебе ли, мамочка, влиять на судьбы России». Часто я потом вспоминала эти ее слова, и они меня отрезвляли. Будем делать хорошо свое маленькое дело, говорила я себе, а до небесных сфер мне далеко... Папочка мой умер, когда мы еще в Плесе жили. Хоронить мы его ходили с Васей пешком до Шуи в лапотках. Это было весной – на лошадях ехать было нельзя. Помню, все хлыстала ноги крапивой, чтобы разошлись. Посижу, присяду немножко, и они у меня немеют. К похоронам мы уже не успели. Это уже второй раз мы из Плеса в Шую ходили. Первый то раз это было, когда у папы случился удар на нервной почве при обыске – отнялась одна нога. Жалко было его, но потом он поправился и ходил с клюшкой, до своей болезни он приезжал к нам в Плес погостить летом. Помню, еще Ваня был жив. Вася с папой собрались идти на Соборную гору, взяли и Ваню. Я велела ему надеть пальтечко, боялась ветра на горе. Ему не захотелось, и он залез под террасу, а они его за забором дожидались и кричали. Я рассердилась, да грубо схватила Ваню за руку и вытащила из-под террасы и ну его стыдить, что задержал дедушку. Никогда я себе этого не могу простить, что сделала больно ему слабенькому. Ведь как его любила, предо мною и сейчас его ясные глазки...

   Возвращаюсь к тому времени, когда мы жили в Кинешме после нэпа. Вскоре после моего приезда из Горького начались аресты и высылки торговцев и священников. Арестовали Василия Ивановича и его компаньона Иосифа Васильевича и главного соборного священника Беликова (человека совсем не политического) и многих других. Сначала держали в Кинешме, а потом отправляли кого куда. Вот открыточка, присланная с пути:
«Дорогая Дуня! Привет из Вологды. Здоров, чувствую себя хорошо, может быть, завтра или на неделе тронемся дальше. С товарищами, которые назначены в Кемь, рассталась, хотя они еще не выехали.
Целую, твой папок...»

  6 декабря 1930 г. «Милая, мамок! Мы  все еще в Вологде и, когда доберемся до Архангельска, сказать трудно. Житье тесновато. Пища плоха. Хлеба дают 300 г, а суп очень жидкий. Сухарики подъедаются, покупаю хлеб (рубль пятьдесят кило), достать можно. Послал вам телеграмму, чтобы выслали сухариков, но, видимо, такие посылки не принимают. Поэтому, не беспокойтесь. Тем более что меня могут выслать в любой момент. Сидим здесь по случаю карантина (который сняли сегодня). Здоров. Всех нас остригли под машинку, Беликова тоже, и теперь он больше походит на ксендза. В камере душно, сидим, ничего не делаем. Адрес: «Домзак первый». Будь здорова! Целую ребяток! Твой папа».

   18 декабря... «Милая мамок! Письмо об отправке посылки получил, а посылку еще нет. Мой приговор: 5 лет свободной высылки в Архангельск. Скоро ли выедем отсюда? Сказать трудно, но, думается, не задержимся. Вспоминаю вас, еду с Беликовым А.И. Ребятишек и тебя целую!..»

  Архангельск, 31 декабря: «Милая, мамок. Вот я и в Архангельске. Вчера вечером приехали. Приняли нас на работу – обоз дровозаготовительного отдела. Дали квартиру, которая еще только отделывалась, поместили нас кинешемцев – 8 человек, южан – 7 человек, а остальные – гаврилов-посадские – народ хороший. Будем получать паек и жалование, пока ходим свободно. Сегодня был в бане. Цены здесь: молоко шесть рублей четверть, сёмга – девять рублей фунт. Купил килограмм сахарного песку за два рубля пятьдесят копеек. Мы пока ничего плохого не видали. Удостоверение выдано на четыре месяца прожития в Архангельском районе.
  Зато в Вологодской тюрьме мы испытывали все прелести Дантова Ада. В нашей камере было до 80 человек – все шпана, все время на запоре. Грязи, клопов, вшей – велия! Выдавали 300 г. хлеба и суп, как соленая вода. Давали в день по кружке теплой воды. Так как на этом пайке существовать трудно – велико недоедание. Народ, большинство хохлы, бежавшие с севера, которых держали от двух до семи месяцев в концлагере. Им заработать негде – это разоренные кулаки: и молодые, и старые, бледные исхудалые, обессиленные люди. Мне сухарей хватило, да и вовремя получил вашу посылку. Сюда прибыл благополучно. А у Беликова кое-что пропало, но не больно существенное. Из Вологды ехали два дня вместе со шпаной, многих обокрали. Ехать было очень тяжело, а потому, попав здесь на свободу, как будто в рай попал. Здесь стоит мороз 15°. Простились 2 декабря в Вологде с товарищами, которые поехали в Соловки, т.е. Лариным, Тихоновым, Елисеевым, Задуминым, Забродиным, Назаровым, Мельниковым и др. Прощание было трогательное. Пока до свидания. Целую всех. Твой папа».

  «...Милая мамок, здравствуй. Письмо от Ани получил, на которое отвечаю. Я перебрался на частную квартиру, так как в общежитии и душно и шумно, народу все прибавлялось. На частной квартире лучше чувствую. Занимаю койку в прихожей, отделенной от кухни перегородкой. В ней помещаемся трое, в кухне еще четверо. Плачу за койку 13 рублей в месяц. Утром и вечером дают кипяток досыта. Можно в русской печке сготовить, когда что. Хозяйка – вдова 56 лет, хотя и ворчливая, но хозяйственная. Меня днем не бывает, так как в семь утра ухожу на работу, а ходу всего 15 минут. Вечером прихожу около 5 часов, когда народ весь в сборе и садимся за самовар при общем разговоре. Я еще, как новичок, во всех не разобрался. Описание квартирантов сделаю в следующем письме. Народ – порядочный, за вещи могу быть спокоен и т.д.»...

   1 февраля 1931 года: «Милая мамок, здравствуй! Я живу все по-старому, масленицу провел, как простой день. В субботу был выходной – в воскресенье работали. Блинов попробовать не удалось. Виделся в воскресенье с земляками: Афанасьевым, Смирновым и другими. Их направили на другую биржу, они там разбирают баланс, а мы возим дрова. Это приблизительно верст десять от города, живут они в бараках. Не нравится, так как барак холодный, нары в два этажа – раньше тут концлагерь был. На частной квартире лучше. Днем на работе, а ночь сплю крепко: заботы здесь мало, работа не тяготит. Квартиранты – два костромича-рыбака. Плетут сети в организации. Умные старики, они дома рыбачили и продавали перекупную рыбу, торговали и за это и попали сюда. Рядом в прихожей спит помор. Теперь пилит дрова по городу, а летом уезжает в Мурманск ловить рыбу. Годов он шестидесяти, бессемейный, добродушный, но любит выпить и покуражиться, хозяйка зыкнет на него, он и мягчеет, побаивается её. Другой рабочий, металлист, родом из Москвы – высланный. Любитель политики – покупает газеты, просит почитать: сам то не сильно грамотный. Хороший работник, годов сорок пять, очень большого росту – так же парень хороший. В кухне спит чеченец, был три года в Соловках, потом сюда на три года выслали. Кончил реальное, был финансовым инспектором в Грозном. Раньше работал на заводе, но сократили. Видимо человек богатый, так как расходует много. С ним болтали о Кавказе. Он все время читает и валяется. Потом, рядом с ним портной – парень молодой, из высланных, но самый заурядный. Вот в какой обстановке я живу. У хозяйки дочь, разведенная с мужем, служит на телеграфе, имеет дочку по второму году – слабенькую, больную, которая часто ревет, но меня это мало беспокоит. От прежних товарищей поотошел. Будь здорова, привет ребяткам. Крепко целую, твой папа. 1го февраля 1931 г. Вышлите мне рублей пятьдесят».

   В это время мы уже жили в одной комнате, в другую поселили к нам банкаброшницу с фабрики, вдову с дочерью лет семнадцати и с сыном 15ти лет – Дарью Прокофьевну с Катей и Мишей. Кухня сущая проходная. Вот к новым то квартирантам и зачастили их родственники Шура Околотин, сын небогатого мясного торговца (ларек у него прежде был на базаре, был дом, да сплыл, как и у нас). А теперь Шура работал на лошади. Вот за этого то краснорожего парня, с которым свела нас судьба и вышла замуж моя меньшая дочь – Дуня, самая красивая изо всех. Шура увлекся ей, мать его стала стращать нас, что он что-нибудь над собой сделает. Дуня стала жалеть его и грустить, когда я ему отказала, ну я и сдалась. Помню, когда собирали её к венцу, и она стояла в фате и во флердоранжах, а я плакала, она была весела: «Что ты все плачешь, мамочка, в будущем, быть может, горе и не коснется до меня!» (А жизнь ее впоследствии тяжелая сложилась)...

   Вот письмо Василия Ивановича из Архангельска 6-го   февраля 1931 года:
 «Милая мамок, здравствуй! Сейчас получил от тебя письмо, где ты пишешь про Дуню. Посылаю ей мое родительское благословение. Хоть он и не больно развит, так еще ведь молод, со временем разовьется. Ведь и я в его годы был тоже кряжом и грубоват и глуповат, да ведь ты пошла за меня. Ведь не все в интеллигенции хорошо, счастье бывает в другом. А парень здоровый и по своему делу, т.е. по мясному он понимает. Лишь бы не было у него каких-либо дурных сторон, которых как будто не видать. Да и Дуня на него будет влиять в хорошую сторону. Я отца его с матерью знал – они не плохие люди. Всех не больно слушай: ведь каждый со своей точки зрения рассуждает. В приданое отдай кровать, на которой спишь, стулья, Герту (оставшуюся корову) и что еще у нас есть. Сами суживайтесь в хозяйстве, чтобы, при случае, можно было перебраться на другое место. У меня все по-старому. Только о вас немного беспокоюсь. Будь здорова».

    Меня еще время от времени вызывали, как лишенку, на работы: насыпать в мешки рожь и овес на баржах. Там сталкивалась я с Шурой Околотиным. Он только краснел, а я каждый перерыв ложилась на пол, где-нибудь за ветками, кверху животом на спину и отдыхала. У меня было сильное опущение желудка и катар. А ведь старалась не хуже других работать. Мне надоело дома промывать от молока четверти и литровки. На людях веселее работать...

   Вот еще письмо из Архангельска: «Милая мамок, от Ани письмо получил с подробным описанием свадьбы. Спасибо ей за это. Мамок, купи мне на базаре онучи, только получше, 2,5 арш. и оставь их у себя до осени. Мне пока их не нужно, а их купить можно только сейчас - осенью не купишь. Вероятно, они не дешевы, но что делать. Продают их напротив нашей старой лавки. Получил вчера от Любы посылочку и письмо. Спасибо ей за память. Видать, что у неё и делов много, а заботы еще больше. А также и письмо от Любы и Шуры. Пишут они так хорошо оба, что порадовался за них. Смысл письма Шуры тоже хорош. Я живу, пожалуй, лучше, чем вы думаете. У меня главное нет забот, никаких деклараций и налоги меня не беспокоят и т.д.»


   А нас в это время стали гнать и с квартиры, понадобилась для кого-то. Расстроилась я, стала писать своим родным в Шую, в Кострому Касаткиным, нет ли для нас чего-нибудь подходящего. В Кинешме оставаться уж не имело смысла. И вот Ваня, сын сестры Кати, которая недавно умерла, и позвал нас к себе на квартиру, давал нам небольшую комнату в 11 кв. м за 15 рублей в месяц. И я решилась перебраться сначала одна. Взяла только кровать, да кое-что из имущества, а потом, летом, на пароходе и Аня с Наташей. Привезли патефон, да маленький шкафчик, да сундук, и мы разместились. Аня на сундуке стала спать, а я с Наташей на кровати вдвоем. В тесноте, да не в обиде. В то время еще был Александр Сергеевич (муж Кати) жив, её дочь Надя; Ваня работал в стройконторе инженером, а меньшой Шура был в Ленинграде. Наташа в Кинешме сначала работала на вокзале грузчицей, а потом разносчицей почты.  В Костроме она поступила в стройконтору счетоводом, а Аня стала работать простым рабочим на стройках: подносила кирпичи, известку и т.п. Потом стала вести записи подсчетов, попала в бухгалтерию тоже в стройконтору и работала в ней уже больше 20 лет. Наташе не захотелось работать в одном месте с сестрой, и она перешла на другое...
   Вот письмо Василия Ивановича от 16 апреля 1931 года: «Милая дорогая мамок! От тебя получил открытку и письмо. Ты, оказывается, переехала в Кострому, одобряю твой план – думаю, что там будет поспокойнее. Я с семнадцатого ог. в Архангельске. В Брусовицах работы закончились, дороги испортились, и нас с лошадьми опять перевели сюда. Живу на старой квартире. Здесь, конечно, лучше, чем в лесу. Могу тебе предложить, если найдешь, подходящее время для себя, то приезжай ко мне. Только имей в виду, что здесь в доме много клопов. Если приедешь в конце мая, можно будет спать и на полу и на чердаке, и на воле не будет так грязно погулять – ты ведь приедешь ко мне отдохнуть. Двины ждут открытие 10 мая. Только с собой обязательно захвати паспорт, в поездах спрашивают документы и тех, кто без документов сажают в тюрьму, да и здесь надо прописываться. Пасху провел нынче плохо. Первый день – работали, а во вторник и среду не работали: не было корма для лошадей, и они стояли голодные, а мы гуляли. Теперь дорога испортилась, а нас перебросили сюда. Здесь жалованье больше: получаем два рубля пятьдесят копеек в день. Я здоров, чувствую себя хорошо. Большой поклон Алекс. Серг., Ване, Наде. Будь здорова, милая. Твой папок».

  Вот моя открытка из Архангельска – сохранилась: «Милые Анюта и Надя, и Наташа, пробуду здесь, наверное, около двух недель: папок рад и не больно отпускает. День он на службе, а вечер проходит хорошо. Погода жаркая, и дождички стали перепадать. Гуляем по набережной, были в новом театре, на оперетке. Только я не досидела до конца: утомилась, да в животе побаливало. Нет здесь моего лекарства – холодного молока. Днем вывожу клопов, вшей, скучаю; утром на базар сбегаю, а вечером хорошо. Здесь против прошлого года голодно: круп нет, овощи страшно дороги, хлеба папе хватает, а белые булочки дороже, чем в Костроме. У папы в столовой кормят сносно. Хозяйка ворчит, от дочери ее половина осталась (муж оказался дурным человеком), ребенок стонет и почти умирает. Будьте здоровы! Кланяюсь Касаткиным. Мама. Во время перерыва на обед была я у папы, сидели около будки и с сожалением смотрели, как уплывают по Двине бревна в море. Сколько леса плыло».

   В 1932 году Василий Иванович хворал брюшным тифом, и я снова к нему ездила. Едва он выжил. Сохранилась его карточка после тифа – она больше скажет. Потом он начал поправляться. По всем городам шли обыски и аресты из-за золота. Взяли и нас троих: меня, Аню, Наташу. Держали при ГПУ 3 месяца (меня некоторое время в тюремной больнице). Потом увезли в Иваново. Оттуда скоро вызвали Василия Ивановича из Архангельска. Он мне велел отдать золото, что я и сделала. Его отправили снова в Архангельск. Мы пришли домой, а там хоть шаром покати: и с вешалки и из сундука все украдено. Только кое-что осталось в общей прихожей. В это время была дома только одна Надя и она уходила на службу. А Ваня перевелся на работу в Ленинград, где и прежде служил и взял с собою отца. Дети, Аня и Наташа, стали работать по-прежнему, на старых местах...


   Васино письмо из Архангельска: «6 сентября 1932 года. Милая мамок, твое письмо большое получил. Поговаривают, что стариков свыше 50-ти и инвалидов отпустят, и я уже подготовил заявление. Только надо получше проверить слухи, тем более что у меня есть справочка от контрольной комиссия о том, что я способен только на легкие работы. Посылки не присылай пока никакой. В столовой кормят хорошо. Служба идет по-прежнему, получил 50 руб. за сверхурочные. Завтра подает заявление Андрей, ему кончился срок. Ну, будь здорова, милая, целую, всем кланяюсь...» ...
 
   «Милая Анечка здравствуй! Как приедет мама, пусть сходит к нотариусу и заверит свою подпись к прилагаемому при сем поручительству. Когда пойдет к нотариусу, пусть захватит с собой паспорт и домовую книгу и распишется в присутствии нотариуса. Заверенное поручительство вышлите мне сюда заказным письмом. Это для того, чтобы маме не ехать сюда самой. Я попал в список досрочных отпускных. Но отпустят, вероятно, не так скоро. Будь здорова. Твой папа!..»

   …25-го августа 19ЗЗ г. «Милая мамок, вероятно, в конце ноября буду в Костроме, да уж надоело мне здесь. Особенно плохо стало с квартирой, к хозяйке приехал сын с женой, и вот у них все ругань идет между собой, так что обстановка стала тяжелая. Меня только берет раздумье [о содержании] семьи, а здесь пока кормлюсь. А насчет комнаты – я ведь привык к тесноте. Для меня где угодно спать, было бы здоровье. До свидания, всем кланяюсь. Твой папок (6.1Х.ЗЗ г.)».

   Вот Василий Иванович и в Костроме и опять все мы вместе. Сначала думал поступить на службу, куда-нибудь. Потом решил купить корову. Деньги у него нашлись – получил жалование за два месяца да за сверхурочные, да и от присланных нами и Любой у него остались. Я была против, боялась людской зависти, ведь на тех, кто имел корову, в то время злобились. И плохая стала я ему помощница в этом деле. Но он сказал: «По крайней мере, сыты будем», – и корова была куплена. Он сам стал за нею ухаживать, сам стал доить, изучил книги по уходу за коровами, по норме давал корм. А я делала домашнюю работу, да кое-что шила. Голодными мы не бывали. Надя – дочь Кати была еще с нами, учительствовала в Костроме, а потом и она уехала в Ленинград к своим. Одну комнату сдали Головачевым. В другую составили всю мебель. Приезжали только летом отдохнуть. Мы занялись еще садоводством и огородничеством. В этом деле я еще могла помочь. Мы понемногу стали и одеваться...


Рецензии