О. Мацусима!

Фото: Павел Риткин.

ЛОРА ЭКИМЧАН

            Проект "Павел Риткин"

                ПАВЕЛ  РИТКИН               
               
                О, МАЦУСИМА!.. 


Не сказать, что журналистская судьба была мне совсем  не по нраву. В годы оттепельной молодости я вдоволь наслушался радиостанции «Юность». Только в ней одной из всех передач чертова всесоюзного радио люди говорили человеческими интонациями человеческие слова и даже озвучивали человеческие мысли. Во всех остальных звучали только стальные голоса дикторов, которые сами по себе, независимо от смысла произносимого, были гипнотическим средством и навевали бесконечную преданность КПСС, родной партии и правительству.
То ли в какой-то рубрике у них была эта заглавная песня, то ли просто так ее там частенько пели – «трое суток шагать, трое суток не спать ради нескольких строчек в газете», и врезалась она мне в сознание с ее пафосом второй древнейшей профессии.
В общем, учиться после школы я сразу не пошел, а отправился в редакцию с тетрадкой стихов. Интересно, что тогда большой конкуренции не было,  меня сразу приняли за своего и назначили  на должность подчитчика, то есть младшего корректора. Сегодняшние журналисты и слов таких не знают  -  любой автор гонит свои тексты, как бог на душу положит, сам их корректирует,  и в таком виде выходят даже довольно толстые книги с массой оЧЕПяток.. 
Но в те времена во всяких редакциях литературным сержантом (по Солженицыну) был ответсекретарь, а, может быть, кто другой, но обязательно доверенное лицо редактора, которое наделено неограниченной властью.  И вот он (или она), не столько из любви к грамотности и стилю, сколько из противности характера, вгрызался в текст автора и искал не столько опечатки, сколько, с его точки зрения,  несуразности -  больше ради укрепления своей значимости.
Работая в редакции не без некоторого удовольствия, я, тем не менее, тосковал по  чему-то большему. Мне не давали покоя лавры писателя. Тогда писатель был не тем, кто он сейчас. Это был царь и бог. Но не по таланту, а по степени номенклатурного признания властями. И если он добивался места на страницах – сначала местной газеты, потом регионального журнала, потом московского или питерского толстого литературного журнала, то он постепенно становился, скажем, Константином Фединым или Александром Фадеевым, которых сегодня помнят только комсомольцы даже не шестидесятых, а пятидесятых годов.
Тяжел был путь в Союз писателей СССР. Мечта дойти до конца включала не признание таланта как такового, а, в силу преданности социалистическому реализму, место у кормушки со всем последующим антуражем.
Меня тогда кормушка не интересовала, впрочем, результаты этой ущербности я ощущаю в полной мере сегодня – лет через пятьдесят, а то и шестьдесят  после того времени, о котором я берусь рассказывать. Сегодня я пишу, как хочу, сколько хочу, публикуюсь на электронных ресурсах, имею уже  десятка три тысяч прочтений, а ранга не имею. Что меня совершенно не волнует, потому что через полвека после моей юности капитанские мостики в литературном процессе заняли ну, может, не такие уж бездари, но обязательно, как и в СССР, люди с талантом пробивным, что ценится превыше таланта литературного.
И я нисколько против этого не выступаю, потому что считаю, что в моей стране  такое положение в порядке вещей. Тем более, сейчас наплодились разные альтернативные писательские организации, в которых, впрочем, тоже сложился свой табель о рангах.
Да  нравится мне все это, нравится.  Сейчас свобода слова не безгранична, но – свобода бездарного слова просто неоспорима и непреодолима. Ну, точно, по указу Петра Великого от 5 мая 1709 года: «Указую боярам в Думе говорить по-ненаписанному, дабы дурь каждого видна была». Указ Петра сегодня работает вовсю, он перекинулся сначала с устной на письменную речь, а потом и на литературную. В литературном пространстве разных порталов успешно соседствуют таланты и бездари, и каждый из обеих обозначенных партий уверен, что он, как раз, талант, а бездари все остальные.
У вдумчивого читателя я прошу прощения и поясняю, честное слово, я хочу рассказать совсем не о политике и даже не литературной политике в стране тогда и сейчас. Просто,  я хотел показать атмосферу тех лет, сравнить ее с сегодняшней  и обозначить свое скромное литературное место.

Мечтал я написать нечто совсем не соцреалистическое, а  наоборот – нечто даже мракобесное и таинственное. Скажем, молодая женщина безответно любит человека и даже не надеется его встретить в обычной живой обстановке, а привыкла видеть  только в мечтах либо во время работы. Скажем, она – простая секретарша какого-то отдела  на заводе (каковых по журналистской практике я перевидел уже тогда достаточно), а предел ее мечтаний, скажем, начальник отдела новой техники специального конструкторского бюро  – породистый инженерный гений еврейской национальности.
Ее зовут Люся, его – Марк Давидович. Это правда, был у нас на главном заводе города, где работали десять тысяч человек, такой неотразимый мужчина, правда, работал в другом отделе. Но я же не хотел копировать действительность, я хотел свободного полета фантазии. Да и чтобы прототипы рассказа, в случае успешной его публикации, не написали жалобу в горком партии, что они оклеветаны борзописцем. Конечно, некая вуаль нужна – в целях безопасности.
Это сегодня так называемые звезды на телевидении стараются все свое бельишко на глазах публики перетрясти, а тогда было не так. В те редкие вечера, когда я отваживаюсь смотреть телевизор, я поражаюсь одной вещи. Что при советской власти тщательно скрывали, например, запойное пьянство, сейчас выставляют на всеобщее обозрение. «Звезды» эстрады, кино, ТВ с упоением рассказывают, как они запивались в недавнем прошлом, а сейчас отмылись, побрились и снова притащились в студию для обсуждения самых животрепещущих вопросов, а по сути - заурядных сплетен.

Так вот, однажды я стоял в очереди в бюро пропусков завода, чтобы пройти в цех. Мне нужно было  встретиться с секретарем партийной организации, чтобы он  указал, о ком мне следует написать зарисовку или очерк, а то вдруг я без парторга  напишу о ком попало и прославлю недостойного человека, который этого парторга не уважает и постоянно достает, и ничего не сделаешь, так как он беспартийный.
И вдруг в маленькую конторку с окошком, где скопилось человек десять разного народа, жаждущего получить разовую бумажку,  заходит этот самый прототип Марка Давидовича. Породистое, красивое лицо, полное чувства собственного достоинства, мясистое такое, довольное жизнью. Ну, точный типаж молодого Сергея Беликова, певца теперь малоизвестного. Костюм цвета светлый беж из хорошей ткани, точно сшитый по слегка полноватой фигуре. Из-под рукавов пиджака выглядывают, весьма ощутимо, потрясающие манжеты с не менее эффектными запонками. И вот там какая-то была отделка на манжетах и на воротнике – ну не оборки же, но нечто необычайно модельное и волнующее. Ну, может, кант.  В  общем, как будто Евгений Онегин посетил бюро пропусков, и повеяло началом девятнадцатого века.
А поскольку большинство очередных составляли женщины, все они потеряли дар речи от такого видения и стали по-дурацки блаженно-подхалимно  улыбаться, не отводя глаз от волшебного образа. И даже когда он ушел после пары милых шутливых реплик, подав в окошечко заявку на пропуск для какого-то гостя, еще несколько минут в предбаннике бюро стояла зачарованная тишина, после которой никому не хотелось ни о чем разговаривать. Так бы  смотреть и смотреть перед собой, созерцая оставшуюся на сетчатке глаз голограмму.
В общем, в такого мужика секретарша 20 лет, не красавица, но очень милая, хорошенькая, как артистка Теличкина в молодости,  без образования, с небольшим опытом работы, отец у нее работал в механическом цехе, а мать – табельщицей в цехе соседнем, влюбилась по самые уши. Такая девушка вполне могла безумно влюбиться в сорока с чем-то-летнего красавца, тем более, в инженерного гения и с хорошими карьерными перспективами.       

С чем сравнить Люсину любовь? Слепой дождь.  Это глупо и прекрасно: вроде бы и блузка испорчена, снова стирать и гладить надо, босоножки забрызганы грязью, а на душе - радостно! Солнышко теплое, капельки падают на носик. Присутствие Марка Давидовича, когда он заходил со своими бумагами в секретарский предбанник отдела, действовало на Люсю примерно как слепой дождь.
Ее и так-то Бог яркой внешностью не наделил, поэтому она царицей бала никогда себя не чувствовала, а тут и вообще становилась глухонемой, слышала его голос, поясняющий, как и что отпечатать и почему, а не врубалась. Поэтому исполненный заказ был иногда с разными недопустимыми ошибками. Приходилось перепечатывать отдельные листы, да еще с таблицами и кучей цифр. Но это даже было Люсе на руку: лишний раз полюбоваться его манжетами, выше глаза поднять она просто не смела.
Марк Давидович не был грубияном – для этого он был слишком великодушен, терпелив и добр: что возьмешь с девочки, у которой папа от станка, а мама – табельщица. И он склонялся над ее пышненькой прической и водил холеным пальцем по бумажным листам, тыкая мягко в несообразности текста, которые Люся допустила.
Но приносил ей Марк Давидович и страдания. Был он чрезвычайно любвеобилен и не мог пройти мимо ни одной заводской красавицы, чтобы не произнести ей комплимент и даже не потрогать фамильярно ее локон или еще что другое. Но любил он, в основном,  стерв – нагловатых, самоуверенных, говорящих непререкаемым тоном, резко и со знанием дела, о чем бы ни зашла речь.
Люся стервой не была, это уже ясно. Она и не завидовала стервам, но просто сердце ее сжималось от боли, когда она видела, как ее любимый мужчина, не отходя от ее пишущей машинки, старался обласкать любую входящую в отдел через Люсин предбанник особу женского пола. Однако к жене Люся своего любимого не ревновала. Жена его Маргарита Львовна, не страдающая комплексами, и сама была палец ей в рот не клади. Уже потом, после развода,  в другом городе -  за триста километров отсюда, она  шутливо рассказывала:
- Один раз шли мы домой с дня рождения Виктора Семеновича, Марк был слишком даже хороший от выпитого, коньяка много очень было, вы же знаете, Виктор Семенович не жадничает на угощение. И вот, поднимаемся мы по лестнице уже в свою квартиру, Марк  был совершенно никакой, прижимается к моему плечу, целует мое ушко и шепчет: «Пойдем ко мне, у меня жена в командировку вчера уехала». Ну, что ты с ним будешь делать, бонвиван, ха-ха-ха!
Люсе было не до того, чтобы оценивать моральные качества любимого. Еще один  анекдот о Марке Давидовиче, рассказанный той же Маргаритой в новой, свободной жизни.  Однажды у них была особенно острая разборка из-за его очередной симпатии, и он, оправдывая свое легкомыслие, якобы утверждая, что жена его все же любит, капризно объяснял ей: «Любовь зла, полюбишь и меня!».
И вот, на фоне этой свободы нравов предбанника заводского отдела цвела Люсина любовь – слепая, как дождь при солнечном сиянии. Известно, что на некоторых людях,  особенно в нашей стране и особенно на женщинах, не сказывается исторический и социальный прогресс, изменения в общественном сознании, новые веяния среди молодежи и даже среди зрелых представителей технической интеллигенции. Они, во всяком случае, внешне, остаются в точном соответствии с той исторической действительностью, которую описал Карамзин в «Бедной Лизе». Вот такой и оставалась Люся среди ветров перемен хрущевской оттепели. А что было в ее отважном сердце, до поры никто не знал.
Она как-то даже и не очень интересовалась  ни  Евтушенко, ни  Ахмадулиной, ни  культом личности Сталина, ни  Гулагом. Как-то это все обходило ее стороной, вроде бы не касаясь ее души и ее мыслей – точно так же, как не всегда входили в ее разум терпеливые указания Марка Давидовича насчет технических премудростей рукописи, сданной им для печати. Жизнь она воспринимала как немое кино, хотя его эпоха осталась далеко позади.


…Рассказ у меня не писался, но и не давал покоя. Я стряпал, по тем временам не особенно позорные, зарисовки о героях социалистического соревнования, но во мне уже прочно поселилась Люся, которой, собственно, ни в каком отделе завода не было, но по всему многотысячному коллективу завода этих Люсь было видимо-невидимо. Хотя Марк Давидович был реальный, по-прежнему обаятельный и красивый. Как он мог узнать о ее любви?
И я придумал. Однажды Марк Давидович принес особенно объемную рукопись – отчет о работе возглавляемого им бюро новой техники. Это был документ  с массой технических выкрутасов, имен авторов инноваций, описаний различных закупок нового оборудования и, конечно же, цифр, которые  отражали положительную динамику работы отдела и для нашего героя были предметом гордости.  В Люсином же восприятии они представляли из себя чистейшую кабалистику, если бы, конечно, она знала тогда такое слово.
В тот день Люся была в подавленном настроении. Любовь без каких-либо реальных перспектив ее уже изрядно притомила, и она стала думать, что же можно тут сделать, чтобы подбить какие-то клинья к любимому человеку. Куда ни кинь, и везде был клин, но другого рода.  Образование. Нету его пока. Разница в возрасте – ей двадцать, а  ему за сорок. Причем, женат и жена – красавица: волосы пышные, почти черные, лицо смуглое, не кровь, а кофе с молоком. И такая стерва, как раз в его вкусе.
Никакой надежды. Конечно, рассказывали, что у большого начальника Казарина с Любой, технологом, вовсю роман, ходят по заводу без стеснения, держась за ручки. Так, то Люба – наглая, самоуверенная, роковая девица, а то мямля Люся. Общего  - только молодость. Но Люба, работая в техотделе, успешно училась заочно в институте, а Люся все собиралась, собиралась поступать, но не знала, куда. И она понятия не имела, что ей в жизни вообще нравится, кроме Марка Давидовича.
Она читала в книжках, что в жизни может быть все. Вот, сделаешь один решительный шаг, и все изменится. Какой же, какой шаг? Мысли об этом  до того задурили ей голову, что она уже и не жила и не работала в этом городе и на этом заводе, а в каком-то пребывала фильме, где играла роль отчаянной девчонки, которая кует свое счастье.
То, что она решила, было гениально и просто. Она осталась после работы, когда все ушли, напечатала целую страницу варианта письма Татьяны к Онегину, конечно, в прозе и даже не бездарно, вложила  эту страницу в середину исполненного ею как раз только что пухлого отчета о новой технике. Казалось бы, счетчик пошел, но. Тут Марку Давидовичу пришлось  лететь в командировку в близлежащую область, и он сунул готовый отчет в папку, потом в сейф, больше по привычке, так как там была некая информация по закрытым цехам. В случае чего – перед первым отделом не отмоешься.
Люся была даже этому немного рада: страшно же, что будет, когда  он это письмо увидит. Не то слово, что страшно, а просто кошмар. При этих мыслях у Люси немели ноги, и она не могла встать из-за стола с машинкой. Хотелось все отыграть назад, но ведь в сейф не залезешь. И она плыла уже, как у Сокурова в фильме, в скорбном бесчувствии и видела страшные картины, как ее допрашивает секретарь парткома Сергей Григорьевич.
Она даже по-настоящему заболела, и в жарком июле ее одолела простуда, температура поднялась до тридцати девяти. Вездесущая Нонна Семеновна заметила, что с девчонкой что-то не так, что не просто от жары девчонка такая красная, достала из своего стола, где было все нужное для жизни, термометр. Оказалось – тридцать девять и две. В общем, она сама отвела Люсю в санчасть и спровадила на больничный.               
Бред у Люси был самый натурально абсурдный. Она лежала, вся пылающая болезненным жаром в своей милой кровати, но  ей лезло в голову знаменитое стихотворение Смелякова «Если я заболею», и она явственно ощущала, что голова ее лежит на Уральских горах, а ноги упираются во Владивосток. Примерно в районе севернее Иркутска из замшелой тайги поднимался гигантский манекен в образе секретаря парткома и громко, как по радио, говорил: «На вас поступило заявление…на вас поступило заявление от жены… на вас поступило заявление от жены Марка Давидовича!..».

Такой оборот дела меня устраивал, но я не знал, что писать дальше. И вдруг я вспомнил одного заводского чудака – поэта Фила Козлова. Он придерживался американских манер и, протягивая руку для знакомства, кратко представлялся: «- Фил!».  За глаза все упорно называли его  Филей, это когда по-доброму. А когда с ехидством, то кликали ФилЕем, намекая на его полноватый зад.  Для рассказа я назвал его попроще – Васькой Лопатиным. Он часто заходил в СКБ, так как работал в заводской многотиражке, отвечал за освещение технического прогресса. Газетка была формата А-три, выходила раз в неделю,  и Филька буквально маялся дурью без работы. Времени для стихов было – завались, поэтому он часто писал их и приставал к людям, чтобы послушали его шедевры. Ему  было под сороковник, и женат он был на Зинаиде Ивановне Сушковой – всем шутил, обращая внимание на инициалы любимой жены, мол, попал под «ЗИС». Это грузовик такой задрипанный  был  в СССР, который обслуживал пятилетки, сейчас его никто не помнит.               
         Я работал в городской газете и входил на территорию завода по разовому пропуску, а Филька был заводской, свой, он там был все равно что дома. Мы с многотиражниками дружили. Однажды я, после интервью с одним рационализатором решил зайти к собратьям по перу. Открываю дверь. Комнатушка была маленькая, примерно, три на три, стол, два стула, стеллаж для подшивок выпускаемой газеты и главных газет страны, чтобы сотрудники читали и охватывали умом, куда ветер в стране дует. Так вот, смотрю – Филька, в усмерть пьяный, лежит, скрючившись на столе, на боку. Тихо-тихо, даже храпеть сил нет. В редакции больше никого, и дверь не заперта. Прикрыл дверь да пошел прочь.
Я невольно задумался: почему наши друзья – многотиражники пили гораздо больше нас и наглее. Ведь у нас городская газета, вход свободный, а у них режимное предприятие. Тем не менее, в цехах спирт, отпущенный на технические нужды, лился рекой. Вот в каком-то цехе Ваську и приголубили.
В общем, Филька под именем Васьки Лопатина для моего рассказа подходил как человек контактный, веселый и тоже неравнодушный к женщинам, как Марк Давидович. Хотя, кто к ним равнодушен – к женщинам. Я думаю, делают вид, что равнодушны к ним, только отъявленные жадюги, трусы и эгоисты, которые только и думают, что, вот, подойдешь к ней, а надо о цветочках и конфетах позаботиться,  и только начнешь с ними любезничать, сразу на шею  и сядут.
Переходим к рассказу. Ваське было наплевать, что может быть потом – он не красавец, не богатей, он пытался охмурять всегда и всех подряд женщин бескорыстным вниманием и глубоким пониманием их безрадостной жизни. У незамужних – глупая страсть выскочить замуж, у замужних – каторга и безысходность. И вот он всегда садился к Люсиному столу и начинал болтать о чем угодно, не забывая вставлять в разговор что-нибудь о ее насущной жизни. Как мамка с папкой поживают?   Брат когда придет из армии?  Не смотрела ли она модный фильм, скажем, «Легенда о Нараяме», только что поступивший в прокат в СССР. 
Начинал читать какой-нибудь свой недлинный стих. Например:
         
        «О чем так жалобно кукуешь,
О, тварь земная, что с тобой?..»
 
Ну, и описывал кукушкины заботы о брошенных детях. И мораль, и душевность.
А потом, без всякого перехода начинал хохотать. Хохотал он громко и раскатисто, как пулеметная очередь в военно-патриотическом фильме.
Как раз Люсе это все не подходило. В ней зарождался интерес к деловой жизни, к обиходу большого завода. Примитивные ухаживания Васьки ее не трогали. У нее сердце было настроено на большого человека, делающего важное дело на серьезном промышленном предприятии. Хоть сама еще и не дозрела до простейшего решения – скорее поступить в вуз и сразить любимого своим передовым взглядом на прогресс, но уже потихоньку к этому двигалась. Марк Давидович ей был понятней и дороже, чем этот болтун и стихотворец.
В общем, Васька не унимался и постоянно развлекал, как мог, Люсю на ее рабочем месте. Иногда она даже не могла устоять и посмеивалась над его забавными стихами и бесхитростным мужским вниманием. Он все время приносил ей шоколадный батончик, яблоко, блокнотик какой. Волей –неволей приходилось Люсе его терпеть, не скажешь же, мол, вали отсюда, придурок, как было в школе с одноклассниками. Все же, многотиражка – орган парткома.

В общем, мы оставили Люсю в больной постели, мучимую страшным бредом, в которой секретарь парткома завода выступал не хуже сатаны. Собственно, никакой это был не грипп и не простуда, и не ОРВИ, как тогда говорили. Это была классическая любовная лихорадка, хотя и сопровождающаяся серьезными воспалительными процессами. Болезнь затягивалась, потому что выздоравливать, а значит, выходить на работу, Люсе было страшно. Но жизнь ее уже ни о чем не спрашивала: выбор сделан, поступок совершен, жди событий в духе причинно-следственной связи.
И она, эта причинно-следственная связь,  уже искала дорогу к тому, чтобы тайное стало явным. Марк Давидович приезжает из командировки, не глядя достает из сейфа пухлый отчет-анализ и отдает его Нонне Семеновне, которую никак миновать было невозможно, и она начинает ходить по отделам и получать визы. Первым она посетила, конечно, первый отдел, который к техническим вопросам не имел никакого отношения, зато имел отношение к государственной тайне.
По страннному совпадению фамилия начальника была Кремлюков. Он головой отвечал за то, чтобы ни одна сданная ему на хранение государственная  тайна не получила огласки. Поэтому он, как всегда с многозначитальным видом особо посвященного в какие-то неведомые простолюдинам кодексы и протоколы, неласково глядя на Нонну Семеновну поверх очков и держа шариковую ручку, как сигарету, произнес со значением:
- Оставьте. Вы же понимаете, что я не могу завизировать такой объемный материал, не ознакомившись с ним.
Нонна Семеновна, с очень вежливым нажимом, ответила в тон большому человеку:
- Разумеется. На вас такая ответственность. Но я вас нижайше прошу просмотреть бумаги быстрее. Марк Давидович и так в командировке подзадержался,  выступать ему на директорской планерке через неделю, а еще после вас надо сколько виз получить.
 -Ничем не могу помочь, - продолжал  строжиться  Кремлюков.- Режим – дело нешуточное, я каждый листочек должен проверить, нет ли там какого подвоха.
- Да какой подвох от Марка Давидовича! Он самый надежный человек на заводе! – от души воскликнула Нонна Семеновна, которая тоже втихомолку вздыхала об этом красавце, - пожалуйста, не откладывайте в долгий ящик!
И Нонна Семеновна якобы ненаправленно воззрилась на наглядную агитацию за спиной начальника  по режиму, где красовался плакат с бездарной карикатурой на мужика с длинным языком, надпись гласила: «Болтун страшнее бракодела, сболтнет и не поправишь дела!»
- Никаких ящиков, - отрезал большой начальник, - сказал: как только смогу.
И Нонна Семеновна, красивая, но уже не первой молодости женщина, сидевшая, давно, правда, в приемной гендиректра, отплыла на свое рабочее место.
Кремлюкову, в действительности, делать было совсем нечего, и он лениво стал листать эту муть.  «И пишут же  технари свои дацзыбао на,.. - он заглянул на номер последней страницы, – тридцати пяти листах!  Кто писал, не знаю, а я, дурак, читаю!». В отсутствие посетителей Кремлюкова одолевали чувства, которые в других он презирал: раздражение и недовольство своей работой.
Начальник бюро режима вяло перелистывал страницу за страницей. Какие тут тайны, злился он, никто все это не знает, кроме большого базара! Что из-за недопоставок смежников не выполнены главнейшие шаги по новому изделию. Бардак везде непролазный! Вон, недавно в Англию отправили свои тюнеры, а оказалось брака – выше всех ожиданий. На экспорт, сволочи, делали! Сколько позора! И он уныло продолжал просматривать по диагонали этот шедевр лжи и уверток.
Как вдруг… что это за листок неформатный вложен?                Тупо и ошеломленно, переходя от недоумения к профессиональному интересу, Кремлюков, наконец, понял, что перед ним документ не официальный, а крик души глупой влюбленной девчонки. Он вдруг стал читать взахлеб и мгновенно поглотил эту единственную страничку своими иссохшими от постоянной игры в важную, якобы, работу, чувствами. Но вскоре, когда он стал читать на обороте, еще большее недоумение охватило его.
Это было не письмо Татьяны к Онегину, а комплекс ясных и обдуманных предложений по реорганизации отдела, который временами кратко прерывался горячими комплиментами в адрес Марка Давидовича, которого, по мнению Люси никто не понимает и руководство не дает ему возможности осуществить его безграничный организаторский талант.
«Мы с вами могли бы вместе сделать все это, и была бы огромная польза не только для нашего большого завода, но и для отрасли. Да что там говорить – для страны! Я люблю вас, Марк Давидович, и я хочу вместе с вами строить будущее нашего родного завода, чтобы сделать его хорошим примером организации труда и производства! Пожалуйста, давайте встретимся как можно скорее, чтобы вы могли внести изменения в ваш отчет-анализ к директорской планерке».
Кремлюков никак не мог очнуться от этой бумажки непонятного жанра. Наконец, он набрал трехзначный внутренний номер секретаря парткома. В общем, сначала парторг завода ничего не мог понять, а когда понял – оба они стали ржать, как  в казарме царской армии, известной нам по анекдотам про поручика Ржевского.
Как это делалось  на, я подчеркиваю, хорошем, большом советском заводе, секретарь парткома не стал ничего говорить генеральному директору – герою социалистического труда. Собрались с председателем профкома, позвали заместителя по кадрам и тихонько отправили в отпуск и Марка Давидовича, и Люсю. Собственно, с ним устроили небольшой дружеский разговор и даже подарили ему ксерокопию любовного письма.
Через минут пятнадцать он уселся за свой рабочий стол и стал читать эту ксерокопию. Прочитал раз, другой. Потом сидел долго над этим листком и думал: а какой казалась дурочкой. Уже подошел конец рабочего дня, все расходились по домам, торопливо запирая за собой двери рабочих комнат. Оставшись в полном одиночестве, Марк Давидович воскликнул в сердцах:
- О, Мацусима!
Эти слова были его любимой присказкой, но никому  не были понятны. Он частенько произносил их в ситуациях, когда другие чертыхались, поминали блин, а то и пользовались чем попроще и поострее. Когда-то в юности Марк увлекался японскими стихами, и у Басё был стих о том, как он увидел, стоя на берегу моря, живописную группу островов, которая  называлась Мацусима,   и она так поразила его природной красотой, что он только и мог сказать:

О, Мацусисма!
О, Мацусима, о!
Мацусима, О!

Так  родилось у Басё необычное хайку. Вот и Марк Давидович, когда был поражен или задет чем-то, всегда бормотал про себя: «О, Мацусима!». Он вдруг неожиданно вспомнил, что в текстах, отпечатанных Люсей, никогда не было ни одной грамматической ошибки. Были какие-то технические перескоки, может быть, потому, что по содержанию эти материалы были для Люси совершенно бессмысленны и непонятны.
 
…Люсе, конечно, мягко, по-отечески все объяснили. Что, мол, любовь – это пустяки, дело житейское, а вот реорганизацию отдела она, мол, зря на себя взяла. Не такие люди лоб себе расшибали по этой проблеме, а у нее ни ума особого, ни образования, ни опыта нет.
Все разгорелось в середине июля, а тут и август к концу стал двигаться. Люся как-то не могла прийти в себя после этой, фактически, двойной болезни – любви и затянувшегося гриппа с воспалением легких. Какими-то неведомыми путями к началу сентября Люся оказалась секретарем-машинисткой в нашей городской редакции. Наверное, заводской зам по кадрам рассказал все нашему редактору. Как нельзя более кстати бывшая наша секретарша разошлась с мужем и уехала куда-то на Урал к родителям, вот место и освободилось.
Люся оказалась весьма сообразительной девочкой и стала не только замечательной машинисткой, но и стала в свободное от работы время писать сначала несложные корреспонденции – то из какой-то школы про открытый урок, то веселый репортажик со смотра художественной самодеятельности. А потом принесла неплохую зарисовку об одной бригаде бывшего ее родного завода. И так стала явной претенденткой в редакционный отдел промышленности и строительства.  Городская жизнь в виде школ, клубов, столовых и проблем благоустройства ее не очень интересовала, и она все просила заданий на темы научно-технического прогресса.
Как-то вдруг Люся стала взрослой и решила прямо с осени начинать готовиться к следующему лету, когда она наметила ехать в Свердловск и сдавать вступительные экзамены на факультет журналистики. Про свою роковую любовь она не то что совсем забыла, а просто отвела ей скромный уголок своей возмужавшей души, который вниманием, прямо сказать, не баловала. Ну, было и прошло, и чего тут слезы размазывать. Справочник купила толстый для поступающих в вузы и начала его постепенно штудировать. Попросила у нашего заочника фотокорреспондента Лени, который уже учился заочно на втором курсе журналистики, методички и учебные планы и стала их прицельно листать.
…День был суматошный. Почему-то все между собой переругались. Может, из-за распределения профсоюзом единственного выделенного торгом ковра, а коллектив был, как-никак из 16 человек, включая творческих работников, корректора, шофера, ее и уборщицу – престарелую тетю Лизу. Она шла и думала: из-за чего ругаются? Из-за толстой жесткой тряпки, которую хотят не на пол расстилать, как во всем мире делают, а вешать на стену около дивана.
Мысли лезли в голову самые разные. Не относящиеся к ее жизни. Их даже пересказать нельзя. Какие-то обрывки напечатанных корреспонденций, восклицания вздорного деда, который недавно приходил и требовал напечатать о нем материал, как он вырастил помидорный куст, на корнях которого завязалась картошка. Правда, эта картошка была такой мелкой, что вполне могла сойти за простую бородавку на корешке. Кстати, отступая от ткани рассказа, хочу добавить, что недавно что-то подобное я слышал по ТВ, якобы сегодня, в конце десятых годов 21 века это стало реальностью. В общем, всякая дурь лезла в Люсину голову.
Она шла с работы медленно по диагональной аллее небольшого городского парка, взгляд ее был туманным и несфокусированным. Проще говоря, задумчивым. И вдруг перед ней встала преграда. Это она способна была понять, даже в задумчивости, что кто-то встал на ее пути. Люся подняла глаза и с полной четкостью увидела перед собой Марка Давидовича. Оба растерялись, потому что когда-то были связаны только служебными отношениями и как себя вести сейчас, после забытой странной истории с любовным письмом, не знали. Это мягко сказать – растерялись. Все у Люси внутри переполошилось и поднялся никому не слышимый шум, как на птицефабрике. И почему-то от этого стало стыдно: взрослый человек она уже, а совсем не умеет владеть своими чувствами. Тем не менее, она нашлась первая:
- Вам здорово попало за мое письмо?
Марк Давидович замялся, неловко улыбнулся:
- Да нет, с пониманием как-то подошли. Скажи лучше, как ты там, в этом гадюшнике, освоилась?
- Никакой там не гадюшник, - сразу вскинулась, но не очень, Люся. – Вот у вас там – натуральный гадюшник, на заводе. Одно вранье день за днем и какие-то интриги и выяснения.
- А что ты хотела – громадный завод, тысячи людей, все с характером. Ты хоть раз побывала на директорской планерке. Такие страсти горят – как у Шекспира. Поэтому твое письмо – это просто был человеческий документ, который никого не интересует. Ну, им вроде забавно стало на 5 минут, но тут сразу корректировка плана за полгода. Это гораздо важнее – вопрос о премии для всего завода.
- Для вас тоже корректировка плана в тот момент важнее была?
« Ты смотри, как говорить стала, - с вялым удивлением подумал Марк. – А ведь в предбаннике сидела – ну, людоедка Эллочка, ни слова умного, ни мысли на гладком челе».
- Да ладно, - милостиво изрекла Люся тоном уже пожившего человека. Вы там вообще ничего о людях не понимаете, главное для вас – преданность начальству. Так и мои родители жизнь прожили: слово начальника цеха – закон, а дальше – трава не расти.
«Это что они там с ней за пару месяцев сделали? Четвертая власть? Для них нет ничего святого, преданность для них – это порок».
Как-то против своей воли Люся почувствовала всем своим существом, что не показалось ей, а действительно его мысли как-то прямиком, без слов достигали ее сознания. И  она ответила вслух:
- Да никакой четвертой власти. Но и никакой преданности неизвестно чему. Просто люди там говорят все, что думают, да и все.
«Но ведь, это цинизм, - подумал Марк, - говорить все, что думаешь».
- Это смотря что думать, - не унималась Люся, - если думать о том, что прямо перед собой видишь, это не цинизм, а понимание.
В общем, стало ясно, что эта девочка, хватившая свежего воздуха в свободном пространстве, не стесненном неписанными кодексами, которые попробуй презреть и не выполнить, вдруг сильно изменилась. И говорить им было, по сути, не о чем. Скатились к заводским сплетням – кто женился, кто уволился, директор в Японию съездил и все равно не потерял лозунга «догнать и перегнать», на то он и герой соцтруда.
А о самой любви, которая была так горяча  когда-то у Люси, и робкая, зарождающаяся у Марка,  ни он, ни она даже не то, что не посмели говорить, а как-то стало это совсем неважно и неинтересно. Как-то сразу стало ясно, что Люся – уже далеко не та простушка, какой была на заводе. Она видела, что смятение при виде любимого как мгновенно накатило, так мгновенно и исчезло. Даже угадать смогла: это уже не тот человек, которого она любила. Да, он и не был никогда этим человеком. Особенно сейчас: уже разъехался с женой – слышала мельком. Это даже смешно, что письмо ее оказалось той последней чертой для Маргариты Львовны, которую она уже не захотела преступать и уехала за триста километров устраивать свою жизнь по-новому.
«Одинок, беззащитен, - подумала она, но радости от этого не возникло, как  и этого хищного женского желания схватить этого человека, обогреть и водворить под свой любовный контроль. Они расстались, слепые и глухие друг к другу.

…Каким-то внутренним зрением я увидел, что все это просто вариант Евгения Онегина. Вы мне писали, я прочел души доверчивой признанья. Зачем снова писать об этом? И снова шло время, и ненаписанный рассказ жил во мне и ждал разрешения, он мешал мне сосредоточиться на другом, на жизни, наконец. 
По инерции я желал взяться за эпохальную работу, которая бы стала шедевром. Но зачем? Шекспировский вопрос  - в моем контексте «писать иль не писать» - выжигал душу. Вот  я держу в руках «мировой бестселлер», как это крупным шрифтом обозначено на обложке, и читаю: «Глубокая тоска сдавила ему грудь, стало невозможно дышать, сердце терзала невыносимая боль». Что еще может написать женщина? Какой у нее может быть бестселлер? Хотя – да, ответ в самом слове «bestseller» - то, что отлично продается.
А читатели, и, следовательно, судьи – кто? И для них стараться? Для тех, кто, как наркоман, поглощает бестселлер за бестселлером, чтобы только сбежать от серой потребительской жизни? И ведь классику никто не поглощает – застревает в горле, не лезет, в электричке, в маршрутке даже Драйзера, не то, что Джойса – не почитаешь.
«А на что сегодня Джойс?», – обреченно подумал я и вспомнил тот циничный анекдот советских времен о двух курицах, одна из которых несла яйца по рубль двадцать, а другая – по девяносто копеек за десяток. «Стану я за тридцать копеек анус драть!» - это была главная идея производительницы дешевых яиц. Настоящий шедевр сегодня не продашь, зачем и писать тогда?
И я влачил тоскливые серые редакционные будни. Но однажды мне пришла вдруг в голову свежая мысль. Во! Вот это поворот! Я представил себе, что в моем рассказе вдруг открывается дверь редакционного отдела промышленности и входит Васька из многотиражки.  Он явно был с крепкого похмела, но все же нашел в себе силы тускло просиять при виде Люси. Но тут же его сияние погасло, и на помятом лице проступили растерянность и смущение.
- Это…Люська, - промямлил он: - А ты про Давыдыча ничего не слышала?
- Про какого Давыдыча? – равнодушно спросила Люся.
- Да твой начальник на заводе был?
- А-а-а… - разочарованно протянула бывшая обожательница Марка Давидовича. – И что?
- Ну, -Васька помялся и ответил явно с неохотой: - Да откинулся он.
Тут Люся вроде слегка проснулась и спросила с затаенным интересом:
- Когда?
- Да сегодня девять дней будет.
- Ха-ха-ха, - заржал редакционный циник и насмешник Пал Палыч, - какие у еврея девять дней!
- Ну и что, с некоторой обидой проговорил Васька, - на нашем заводе нет ни еврея, ни эллина…
- Подожди, подожди, - в недоумении настаивала Люся, - а с кем же я тогда вчера в парке встретилась? Я же его видела вчера и разговаривала с ним минут двадцать?
- Да это ты во сне его видела, - торжествовал Пал Палыч.
- В каком во сне? Вчера с работы пошла через парк. Кстати, я никогда раньше той дорогой не ходила, а вчера неизвестно почему пошла…
- Ну, ты, Людмила, совсем уже, - продолжал ерничать Палыч. – Вроде не пьешь, ха-ха! Хотя, говорят: «в пьянке замечен не был, но по утрам пил холодную воду»!
- Да бросьте вы, Пал Палыч! Я вчера видела его, как вас сейчас. Мы сидели на скамейке, а по траве рядом гуляла женщина с ребенком, собакой и котом, кот убегал, а она все время окликала его: «Мурзя, Мурзя, иди к нам! Сережа, поймай Мурзю, а то убежит, ищи потом!». И он, Марк Давидович, все на собаку поглядывал, наверное, любит собак.
- Любил, - нерешительно поправил Васька.

Моей авторской радости не было предела. Уж сейчас я точно рассказ напишу! И снова ничего не писал. Уже сам от себя отрекся, думаю, какая-то у меня творческая импотенция. Ну, никак невозможно заставить ничего написать. Какое-то отвращение к охватившей тьму людей графомании. Сильно не хотелось им уподобляться. Вспомнил литературного  учителя своей молодости. Он категорически заявлял: «Быть Шекспиром или никем!». Сам-то он стал никем, хотя и подавал надежды. А я – чем я лучше его. И я со скукой стал листать свежий номер нового мира. Нехотя читать. Вижу: Андрей Битов, два рассказа. И невольно втянулся. Опомнился только к концу. Как у того в бестселлере, « стало невозможно дышать, сердце терзала невыносимая боль»! Так это он мой рассказ написал! Битов! О встрече с покойником, когда герой не знал о его недавней смерти! Я навязчиво сверился с фактом: рассказ Битова с дурацким названием «Стук-грек», «Новый мир» № 5 за 2007 год.
Правда, по-настоящему я не огорчился. Я давно знал писательские байки о том, что, вот, два писателя узнали нечто из разговора, каждый написал рассказ, и получилось у каждого по-своему и у каждого здорово. Так что в литературе это обычная вещь. И, как видите, я свой рассказ все-таки, наконец, написал. И тоже, как у Битова, неизвестно о чем и с дурацким названием.
   
Конечно,  захотелось  узнать, что скажут первые доверенные читатели, которые у меня есть и которые знают имена, скажем, Куприна, хотя бы Аксенова, Горенштейна, не говоря о Пелевине и Сорокине.
И вот я делаю последнюю глупость (первая – это была фанатическая идея написать рассказ, вторая – ее осуществление) и посылаю свой единственный рассказ – гадкого этого беззащитного утенка   среди   сонма никому не нужных и давно забытых  эссе, фельетонов, интервью и корреспонденций многолетней журналистской каторги – своим друзьям.
Есть у меня три друга , которые знают не только выше перечисленных русских писателей, но знают  даже  Джеймса, Джойса, Вирджинию Вулф, трех Мураками и других писателей, которые сейчас мало кого интересуют, разве что Харуки очень популярен. И их (моих друзей) легче убить, чем заставить просто из любопытства  попробовать почитать, скажем, Прилепина, Водолазкина или эту Зулейху, которая открывает глаза неизвестно кому.
И вот, эти мои три друга - тоже, как я, жертвы оттепели 60-х, то есть, люди, которым можно по-человечески доверять во всем, особенно   в оценке всякого рода литературы. 
Один друг – Евгений, если честно, он мой уже немолодой сын, ученый, кандидат наук.  Как-то у него образовалась наследственная болезнь от меня – читать хорошую  литературу и разбираться в ней. Странный в наше время феномен, так как квалифицированное читательство лет  пятьдесят уже не обнаруживалось в виде наследственной болезни.
Другой друг – Милан. Кто-то у него там из родственников был в Чехии, где он родился, вот и назвали его так оригинально. Хотя когда он родился, Кундера еще не был тогда таким известным. Ну, мы так его, нашего, в смысле, Милана, в своем узком кругу Кундерой и зовем. Очень он интересный человек – в юности был поэтом, а потом вдруг подался в юристы и отработал на большом лесозаводе  лет двадцать, а то и побольше. Друг юности.
А вот третий друг – Зиновий, это  художник. Он, причем, числится как наивист, вот так его местные органы культуры обозначили. Ну, есть в нем что-то и от наива. Но многие картины его созерцаешь и скорее вспоминаешь Дали или Малевича. Причем, картины у него не такие, что глянул и побежал дальше, а так цепляют, что хочется прямо туда через раму перелезть.
И вот я решил этим акулам книголюбия  добровольно предаться. Сейчас это один момент – не то, что как Тургенев по деревням сутками на разном конском транспорте разъезжал, сейчас  отправил по мейлу, и готово.
Долго ждать не пришлось. Первым откликнулся сын, благо, он почти рядом. Пишет, что, мол, действительно, неплохо, не противно читать и не стыдно. Но, говорит, концовка какая-то не то. И весь он, этот старикан, какой-то неопределенный. Немолодой уже, а, собственно, что он такое? Ну, журналист. Но бездельник какой-то, в жизни ничего из себя не представляет. Черт знает, кто он такой вообще?
Потом Кундера пишет.  Концовка у тебя какая-то бессмысленная. Ничего не дает никому.  Слушай, а не хотел бы ты сделать, чтобы рассказчик через сколько-то лет встречает Люсю – где? Она теперь регентша в церковном хоре. Ну, якобы, тогда такое впечатление на нее произвела встреча с покойником, что она в православие подалась? А?
А Зиновий расхвалил больше всех, прямо, мол, так легко читается, все так живо. «Я, - говорит, даже бы и не против, чтобы ты продолжил этот рассказ, пусть даже повесть будет – хотелось бы дальше узнать про эту Люсю, как у нее жизнь сложится, что-то в ней есть интересное, познакомиться хочется с ней поближе…»

Прочитал я все это и озадачился, насколько каждый все воспринимает по-своему. По сути, не один Ролан Барт писал, что писателя делает читатель Я вообще все писал о совсем другом. Вот Зиновий так от доброй души меня расхвалил, о Люсе просит продолжить. А мне эта Люся не очень-то и интересна, как я пишу в рассказе, таких Люсь на заводе тысячи, и что?
С другой стороны мне эту Люсю захотелось защитить от Милана. Он мне подбросил идею, что через много лет автор встречает Люсю, и она оказывается регентшей церковного хора! Это с какого панталыку она бы в церковь влипла, когда она в любовном письме развернула целую экономическую программу, и, работая потом в редакции решила твердо получить образование – какое? Журналистское, причем, интересовала в журналистике ее экономическая и промышленная тема. Какой тут церковный хор?
А сыночек написал, что рассказ хороший, интересный, читается легко. Но герой какой-то непонятный – старикан, ничего в жизни не добился, талант свой скорее пропил, и вот, здрассьте, под 80 лет пишет рассказ, причем, всю жизнь. Придурок какой-то. И вот, Евгению не понравилось то, что в рассказе какой-то стройности нет, определенности, линии. Сыночка, подумал я, ведь не хочу я соцреализма, хочу постмодернизма! Прости уж ты меня!
Знаю, пишешь ты свои великолепные  научные работы стройно, логично, Горенштейн тебе брат по духу, а я-то почему должен тут возводить строительные леса? Зачем тебе рассказчик такой удачливый, обязательно с хорошей карьерой, который достиг всего, чего хотел и не хотел. Ты посмотри вокруг себя – не из придурков ли преимущественно состоит наша вся сансара?
Обо мне, как раз, все это и написано. Не о Люсе, не о Марке Давидовиче и не о заводе, будь он неладен. А вот о таком придурке, который десятки лет вынашивал свой рассказ и наконец, написал его, да еще сам не знает, как получилось, в паре с Андреем Битовым, который, если он даже не умер бы, все равно ничего бы не узнал. Потому что вот таких придурков, как рассказчик, в этой стране, которую он скупо, но хорошо зацепил, в стране полным-полно, как Люсь, и нет от них никакого толку. Вот о чем рассказ. Собственно.
И еще Милану одно слово. Милан, не мог рассказчик никогда встретиться с Люсей, потому что рассказчик живет в одном измерении, но в реальном, а Люся, Васька, Марк – только в рассказе, их нет на свете, они только персонажи рассказа. А чудо такое низкопробное делать, что вот, встретились?! Вот же встретились?  Еще ведь мистический  жанр есть? Есть. Но не для этого случая, а для сериалов по ТВ.
В общем, решил я, что рассказ мой хороший, он мой. Я, конечно, не Достоевский. Но представьте себе, Федор Михайлович шпарит свое «Преступление и наказание», а издатель его Катков с нетерпением ждет продолжения и говорит: «Федя, ты бы сделал так, чтобы старуха-то живая осталась, а?»
Нет, я не возражаю, что читатель каждый все понимает по-своему, но мне бы хотелось, чтобы хоть кто-нибудь вникал не в то, что в его голове складывается, а в то, что написано?
О, Мацусима! Больше ничего и не скажешь.
         13 сентября 2018 - 31 марта 2019 года.
 


Рецензии