Ноль Овна. Астрологический роман. Гл. 45

В открытую форточку задувал влажный снежный ветер – такой вкусный, что хотелось выйти на улицу, упасть в сугроб и лежать, смотреть на ясные звёзды. Хотелось Розена в снег уронить, возиться и барахтаться с ним в оглушительной снежной тишине, которая забивается в уши, когда тонешь в сугробе. Хотелось чувствовать, как чужой смех тёплым дыханием щекочет лицо, и всем телом вибрацию этого смеха ловить. Хотелось тех жгучих ощущений, когда снег сыплется в рукав. Хотелось поцелуев со вкусом талого снега, а не вот этого вот всего. Не безумного шефа, отравленного великой идеей победить смерть. Хотелось просто жить, пока живётся, а не смерть побеждать.

Если бы в природе существовала чёрная ртуть, Пётр Яковлевич сказал бы, что это она течёт сейчас по венам. В его воображении субстанция сия была похожа на нефть, перекатывающуюся внутри тяжёлыми ртутными шариками. А главное, судя по ощущениям, она также расширялась от нагревания и в данный момент собиралась рвануть капилляры и забрызгать всё вокруг маслянистыми потёками ядовитого жидкого металла.

Главный продемонстрировал отвратительный в своей высокой идейности цинизм. Не стесняясь присутствием Германа, принялся отчитывать Петра Яковлевича за солдафонские, как он выразился, действия в отношении Вия. Можно и должно, мол, было решить всё миром, проявить чуткость и гибкость, учесть важность и сложность виевой миссии.

А Герман сидел рядом такой юный с этой своей новой короткой стрижкой, от которой стрелочки ресниц ещё длиннее, а губы подковкой ещё нежнее, розовеющие румянцем скулы острее, а открытая длинная шея ещё беззащитнее. Столько женского в совсем не женственном сорокалетнем мужчине – Господи, откуда? И зачем это всё замечать? Другие же не видят! Ни нежности этой призывной, ни беззащитности. А его, Гранина, словно перенастроили и он теперь – видел. И ему, глядя на всё это, хотелось… да просто хотелось! А потом вспоминалось, что Розен та ещё сволочь. И чужие пальцы в его волосах, и как его губы блестели после чужого поцелуя. И желание сразу чернело, насыщенное той нефтяной ртутью, которая пульсировала уже в пальцах, бездумно тянущихся сомкнуться на такой открытой скульптурной шее, чтобы нешуточно так Германа придушить. А потом поцелуем заставить его задыхаться и трепыхаться беспомощно. А потом застрелить шефа, который пригрел такую тварь, как Вий, и теперь отчитывает Петра Яковлевича, как мальчишку за то, что не в его пользу правила нарушил, а в свою исполнил.

– Вы не подумали о том, кем я его заменю! – обвиняюще гремел Иван Семёнович. – Личные счёты оказались для вас важнее общего дела! Вы самым банальным образом сыграли ревнивца и расправились с соперником, используя инструкцию, как прикрытие личной неприязни!

Пётр Яковлевич едва не зарычал.

– Ты сдурел, Ваня? Может, и тебя закрыть уже пора? Покрываешь всякую сволочь, когда и слепому ясно, что дело тухлое. Хочешь, давай публичные слушания устроим. Пусть народ нас рассудит. Заодно и расскажешь всем, что у твоего Вия за миссия такая. За что ты его так ценишь, что ему всё можно.

– Это ты сейчас смешно пошутил, Петя, – придавил Гранина тяжёлым своим взглядом Главный. – Я так понимаю, это попытка шантажа?

– Правильно понимаешь, – зло зыркнул исподлобья Пётр Яковлевич.

– Соглашайтесь, Иван Семёнович! – подал голос Розен. И сверкнул легкомысленной белозубой улыбкой. – Всегда ведь можно комиссии сказать, что Вий ваш внебрачный сын – плод невозможной гибельной страсти. И вы идёте на должностное преступление, потому что чувствуете себя виноватым за то, что он ступил на путь порока. Ведь вас не было рядом, чтобы мальчика правильно воспитать!

– Пожалейте Тёму! – простонал Пётр Яковлевич. – Ему-то это за что?

Но Главный уже смотрел на Розена с нескрываемым интересом.

– Удачный поворот сюжета, Герман! Я думаю, если пустить такой слух, деятельность братства будет надёжно защищена от пересудов.

– Да дешёвый какой-то сюжетный ход! – попытался образумить Главного Гранин. – Для самого низкопробного мыла!

– Но люди с жадностью смакуют именно такие истории, Пётр Яковлевич. Так что Герман прав. – Главный с уважением глядел теперь на Розена. – А давайте вас спешно поженим! – вдохновился он. – Пусть все думают, что я хочу из Конторы вас сплавить, чтобы вы сыночке своей любовью глаза не мозолили и не заставляли его страдать от безответной страсти к Герману Розену!

– Семёныч, ты спятил? – огорчился Пётр Яковлевич. – Я не позволю превратить свою свадьбу в фарс.

– Зато все расходы за счёт Конторы! Подумай, Пётр Яковлевич, – замурлыкал вкрадчиво Главный.

– Нет.

– Ох, и упрямый же он у нас с вами, Герман Львович! – умилился Иван Семёнович. – Правда, у вас как-то получается его уговаривать. Может, попробуете?

– Я сказал, нет! – вышел из себя Гранин. – Герман, не смей даже заговаривать об этом!

– Хорошо, Петенька, не буду, – елейно запричитал Розен. Придвинулся сразу поближе, обнял Петра Яковлевича за плечи и волосы на виске пальчиками пригладил.

Гранин и сам ревниво обнял Германа за талию и к себе притянул. И какого чёрта здесь находится кто-то третий? Попросить, что ли, Главного погулять где-нибудь полчасика? Правда, диван здесь не очень удобный – кожаный. В одежде по нему скользишь, без одежды к обивке прилипаешь.

– Ты лучше скажи мне, Семёныч, – мрачно заговорил Пётр Яковлевич, выписывая пальцами по германовой спине страстные иероглифы под пиджаком, – как ваше братство с конторской реальностью стыкуется? Я никак не могу понять, как, зная, что настройка всегда привязана к телу и потому становится в конце концов препятствием для дальнейшего развития, как можно бессмертия физического тела хотеть?

Главный вежливо удивился. Откинулся в кресле, жилет одёрнул, пальцы домиком перед собой сложил.

– Речь идёт не о бесконечном существовании чьей-то несовершенной физической оболочки, а о трансформации материальности, – охотно пояснил он. – Ты сам прошлый раз такие тексты хорошие об этом писал. Почему ты теперь спрашиваешь?

– Я не об этом писал!

– Неужели? – нахмурился Главный. – «Она ждёт»… Чего, Пётр Яковлевич? Что для материи смерть, когда она сама – жизнь? Когда она эту жизнь даёт? Облекает плотью наши желания, делает их живыми. Поток жизни, который проходит через неё, дарует ей полноту бытия, но покой не делает её мёртвой. Так что же для материи смерть? Непроявленность? Нет. Неосознанность? Тоже нет.

– Я, кажется, начинаю понимать, – сухо откликнулся Пётр Яковлевич. – Если Она, по вашим понятиям, и есть само бессмертие, значит, вы хотите научиться ею манипулировать? Тем более странно, почему вы с нами вместе.

– Потому что нам пока по пути, – любезно улыбнулся Главный. – И если ты попробуешь озвучить ещё какую-нибудь оригинальную версию, которая, как я вижу, уже зародилась в твоём заточенном под расследование мозгу, ты просто отсюда не выйдешь. И Розен тоже.

– Что ты, Иван Семёныч! – зло оскалился Гранин. – Я всё понял. Нам по пути. Мир, дружба, жвачка.

– Именно, Пётр Яковлевич! – оплыл добродушием Главный. – Мы вам пока не мешаем, вы нам тоже. И у вас очень удобная, подвижная, развитая структура. Ваши исследования очень нам помогают. И сопровождение на высоте.

– Я польщён. Герман тоже. – Пётр Яковлевич растерзал Главного взглядом на тысячи мелких частей. – Герман как исследователь, я – как «сопровождение».

– Мы счастливы с вами сотрудничать, – душевно заверил Главный. – Прошлый раз результат был великолепный. Надеюсь, что и в этот раз у нас с вами всё получится.


***
Герман давно уже спал, сначала испуганный, потом утомлённый злой гранинской страстью, а Пётр Яковлевич всё сидел на кухне и таращился в тёмное окно на выбеленную пустую улицу.

Он чувствовал себя сейчас, как король мирных доверчивых эльфов, которые приютили коварных врагов, а сами продолжают спокойно собирать пыльцу и водить хороводы под вязами, не ведая об опасности.

Родная Контора захвачена изнутри. С этим нельзя смириться. Но ещё отвратней успехи чёрных братьев в их главном деле. Пётр Яковлевич не слышал сейчас Её голос, но он всё равно спросил, что для Неё смерть и зачем Ей жизнь? И услышал ответ, что смерть – ничто, а жизнь – это радость. Что покой и холод тяжелы и печальны, потому что Её счастье – служить, лепиться под чужими руками в причудливые формы. Но творцы прикасаются к ней редко, чаще чьи-то жадные руки натягивают её, как одежду, на свои ночные кошмары, перепахивают жестокой своей волей под скучные посевы своих хотений, взбивают её, как подушку, под свои жалкие грёзы. И это вовсе не счастье, и Ей приходится становиться жёсткой, чтобы вместо радости получить хотя бы покой. И эта вынужденная жёсткость и есть смерть. Потому что мучительно вырываются из отвердевшего мира души, не получившие здесь радости из-за того, что не умели творить. И страдание их безмерно, когда им приходится сюда возвращаться, чтобы пробовать снова и снова. И они стенают, что обмануты – этот мир мёртв, материя – тюрьма. А другие тесаком и рубилом творят свои жёсткие формы и гордятся, что – на века. И проходят века, камень крошится в пыль, и эту пыль кто-то ещё собирает в горсть и говорит, смотрите, материя мертва, да! И когда же закончится эта пытка? Когда придут другие люди, которые будут уметь радоваться и творить, а не высушивать радость, чтобы, как из кирпичей, сложить из неё стену? Которые не станут говорить, что жизнь это боль.

Пётр Яковлевич хотел бы сказать в ответ, что всё скоро станет другим, что настройки меняются, становятся текучими и тонкими, а души нежными и звонкими, но он прекрасно понимал, что работы здесь на века, и «несколько жалких градусов» это стандартный средний результат. И что нынешние люди не самое страшное, потому что есть ещё те, кому нужна не Её смерть для устойчивости их бытия, а Её жизнь, которую они хотят забрать. И надо готовиться к войне, но уже не за души, а за знание.


Рецензии