Человек в футлярчике

Валера с детства полюбил фотографию. Ему в фотографии нравилось всё. И сложные механические устройства, отмеряющие с точностью до сотых, а то и тысячных долей секунды время, разрешённое свету отобразить фрагмент окружающего мира на чувствительной, требующей пребывания в абсолютной темноте плёнке, и мощные системы стёкол, позволяющие «нарисовать» это волшебство на кусочке целлулоида единственно правильным образом, и чудо возникновения листков бумаги с остановленными мгновениями убегающей жизни, и освещённая красным фонарём тесная кухонька, неожиданно становившаяся капищем.
Уже через короткое время в фотографиях можно было найти вначале мелкие, а потом и серьёзные изменения окружающего бытия — дети, ставшие взрослыми, устаревшие уже модели машин и автобусов, рухнувшие старые здания и построенные новые, изменения моды, одежды и многое-многое другое.
Валера мог часами и сутками просиживать в переоборудованной под фотолабораторию кухне, колдуя с метил-формальдегидными и гидрохиноновыми проявителями, фиксажами, глянцующими составами, развешивая порошки, создавая новые комбинации растворов, бесконечно пытаясь найти совершенство в отходе от классических рекомендаций из справочника Бунимовича.
У Валеры был серьёзный, по понятиям того времени, набор фотооборудования, доставшийся от рано ушедшего отца, — дальномерный ФЭД (Феликс Эдмундович Дзержинский), с отдельным ломовским экспонометром, купленная по случаю, на накопленные невероятными усилиями деньги, зеркалка «Зенит-Е» (со встроенным, правда, в отличие от ломовского, неважно работающим экспонометром), ну и огромное «доп» хозяйство — бачки для проявки плёнки, ванночки, увеличитель «Урал» со сменной оптикой, банки, склянки, весы, гирьки, мензурки, тазы, порошки, тряпки, губки... Всего не описать.
Снимал Валера всё подряд — родственников, знакомых, незнакомых, птичек, пейзажи, крыши домов, собак, зверей в зоопарке, семейные праздники, поминки, улицу, машину для уборки мусора, соседей и сам себя.
Потом он уходил в бесконечность экспериментов с плотностью и фактурой бумаги, высветлением и затемнением фона, расставлением акцентов на разных деталях композиции, с помощью бессчётных фотографических приёмов, уходом в тёплые коричневатые метиловые тона или, наоборот, подчёркиванием строгости концепции за счёт гидрохиноновой зеленоватой холодности.
Валера любил последний этап работы, когда тёплая, сверкающая, выдержанная в соде карточка отлипала от глянцевателя и превращалась в остановленный прыжок воробья, улыбку учительницы по музыке, круги на воде, бокал с вином в руках опытного тамады.
Ещё маленький Валера любил собирать ГДР-овские модели самолётов и вертолётов. Терпение, потрясающая точность движений, скрупулёзность исполнения инструкции, доскональность в проработке каждой детали позволяли Валере достичь невероятных высот в этом детском (а может, и не детском?) занятии. Модели получались — хоть на выставку, ни одного огреха. Ни потёка краски, ни пятнышка от излишнего клея.
Валере легко давалось всё — языки, учёба, домашние задания. Любые хобби мгновенно выводились им на некий полупрофессиональный уровень.
К концу школы оказалось, что ему дан великий Б-жий дар — мощный, аналитический ум.
Валера не просто решал предлагаемую ему задачу, исходя из некоего полученного набора знаний, а непрерывно модифицировал сам набор, находил корреляции и нестыковки, пытался проникнуть в причины вещей и явлений, с которыми сталкивался, а напарываясь на парадоксы, искал и находил им разумные объяснения.
Пределы школьной программы уже классе в девятом стали малы, и Валера с размаху окунулся в классические университетские учебники.
Это касалось в первую очередь математики, но, понимая, что наука сия не существует сама по себе, а обслуживает и обсчитывает некие процессы, Валера ушёл в физику, химию, биологию, астрономию.
География, литература, другие гуманитарные дисциплины воспринимались Валерой как некий набор спорных и недоказанных, впрочем, небезынтересных предположений, без знания коих тебя дурно воспринимают в социуме. Историю, в том числе и современную, Валера рассматривал как «Легенды и мифы Древней Греции».
«Просчитать процент правдивой инфы в этой чепухе всё равно невозможно», а посему «будем излагать всё в требуемой интерпретации, дабы не испортить себе аттестат», — говаривал он, рассказывая, почти подстрочно, млеющей от восторга учительнице истории, о судьбе какой-нибудь «Группы освобождения труда».
Школу Валера закончил на золотую медаль и поступил в третьеразрядный институт. Объяснялось это просто и брутально. В армию не хотелось совсем, а в ведущие институты с пятым пунктом лучше было в те времена не соваться — ничем хорошим это не кончалось.
И началась институтская жизнь. Учиться там Валере было нечему, то есть, может, и было чему, но не у кого. Преподы были как на подбор — ветераны Великой Отечественной войны (ВОВы) и инвалиды Великой Отечественной войны (ИВОВы). Попадались и просто участники Великой Отечественной войны (УВОВы).
То есть в группе, где преобладали выходцы из Черновцов, Бобруйска, рабфаковцы и иная стремящаяся к знаниям молодёжь, эти носители знаний смотрелись великолепно, но Валера затосковал не по-детски.
Вначале он, конечно, работал по школьной привычке, но очень быстро пришло понимание, что это просто всем мешает. Черновцы и Бобруйск приехали зацепиться в Москве, а УВОВы, ИВОВы и просто ВОВы мямлили замусоленные десятилетиями конспекты и ждали конца рабочего дня, чтобы идти пить пиво.
У Валеры появились его маленькие радости. Он стал ездить по фотомагазинам и рассматривать там различные, изредка появлявшиеся новинки. Нет, купить он там, пожалуй, ничего не мог, денег ни на что не было, но рассматривать, изучать, обсуждать с продавцами и околачивающимися там же такими же фотолюбителями было чрезвычайно интересно.
Постепенно сформировался круг поездок — знаменитые московские фотомагазины: Ленинский проспект, недалеко от универмага «Москва», магазин на «Соколе», фирменный «Зенит» в Красногорске, фотоотдел в ЦУМе, ГУМе, «Детском мире», несколько других точек.
Валеру там начали узнавать, продавцы здоровались за руку, по многим вопросам он мог подсказать решение какому-нибудь новичку-экспериментатору. Знакомые продавцы уже начали подсказывать, когда «выбросят» дефицитную позицию, могли по-свойски и продать что-нибудь «из-под полы».
Валере нетрудно было влиться в поток московских фотолюбителей, подрабатывавших «до кучи» продажей дефицитного увеличителя «Крокус» и «Зенитов», а то и ГДР-овской «Практики», неведомыми и загадочными путями изредка попадавшими в московскую торговую сеть.
Но Валера не касался этой, казавшейся столь естественной в той среде, стороны жизни. Он продолжал лишь ездить по магазинам, спрашивать, советоваться, брать в руки и бесконечно рассматривать пузырики в линзах очередного телевичка.
Аналогичная конструкция возникала в отделах «Детского мира», торгующих моделями. Благодаря феноменальной памяти Валера знал все каталожные поступления различных позиций, с интересом рассматривал полученные «живые» коробки, но практически никогда ничего не покупал. Зато мог дать справку по целым направлениям моделирования и перспективным выпускам. Его узнавали жучки, «прописанные» в модельном «бизнесе», но он лишь изредка покупал появившийся в открытой продаже вагончик или паровозик, да и то из числа самых бюджетных.
Тонкие, «умные» пальцы легко совершали любой, самый трудный ремонт, вклеивали какую-нибудь пружинку в самое недоступное место, развитый мозг легко вычислял неисправность у любого телевизора, телефона, радиоприёмника, а пальцы будто сами нащупывали возможности замены неисправной детали на что-нибудь, имеющееся в наличии.
Валера мог бы легко превратиться в этакого «надомника Васю», промышляющего частным порядком ремонтом и починкой всего на свете, а то и в элитного профи, в очках и с кожаным портфелем, навещающего владельцев «Грюндигов» и «Розенлефов».
Но нет, конечно, это было «не то», как написал о своей молодой супруге Лев Толстой наутро после свадьбы.
Валеру ещё и мучили чёткие представления о плавном течении его жизни — школа, университет, аспирантура, первый диссер, второй диссер, кафедра, проникновенные речи коллег около низенькой, покрытой болгарской серебристой краской, оградки.
Эта судьба нравилась ему не больше, чем карьера «надомника Васи», и он начал нащупывать в окружающем мире социальные лифты.
И Валера сделал свой исторический выбор.
Осознав, что всё равно учиться ему вроде негде и не у кого, он решил, во исполнение своего жизненного плана, активно «поучаствовать» в «общественной» жизни.
В те времена так называлась некая мерзость, именуемая «комсомольской работой».
То есть в рамках этих самых представлений о жизни и её социальных лифтах Валера решил полюбить государство. То есть не то чтобы ему что-то в нём нравилось, нравиться там было решительно нечему.
Как-то исторически все государства в России как на подбор — одно хуже другого, да ещё и любят ассоциировать себя с Родиной.
Вообще, Валера его очень боялся и полюбить мог лишь в рамках своего страха, как любят сильного, пьющего, матерящегося отца, бьющего мать смертным боем.
Чтобы перестать бояться государства, рассуждал Валера, и полюбить его, надо стать его частью. Это как некоторые люди идут работать в милицию, чтобы не бояться милиции.
Он избегал любых прямых контактов с неформатной жизнью. Не вписанные в скрижали судьбы занятия носили для него некие черты порока, наподобие внебрачных половых связей или «антисоветской» пропаганды.
Друзья Валеры, а такие в небольшом числе тогда были, его одноклассники, соседи по коммуналке, его братья по крови, вели себя непатриотично. В эту душную эпоху они получали приглашение на «воссоединение семьи» от неведомого дяди Шлемы из Иерусалима, тихо собирали вещички, обходили большой и малый ОВИР-овский круг, сдавали книжечки в Ленинскую библиотеку и, посидев пару-тройку лет в отказниках, отбывали по израильской полувизе в Штаты, насладившись по дороге, в Вене, шницелем и Штраусом.
Автор никак не может утверждать, что эти вот братья, собирающиеся расстаться с радостями субботников, всевидящего ока КГБ, строгими мотивами отечественных концертов, стодвадцатирублёвым существованием, шамкающим генсеком и готовые с разбегу нырнуть в мир империализма, чистогана, пауперизма и всевластия зелёного божка, были героями, а Валера, мол, был трусом.
Нет, вовсе нет. Так же, как и никакого героизма в нежелании Валеры следовать этому модному среди его земляков тренду также не было.
Валера сделал ставку.
И заключалась она не в желании уехать, чтобы, например, реализовать в полном объёме свои, безусловно серьёзные таланты, равно как и не в желании принять участие в борьбе за изменение к лучшему жизни родной страны.
Валера поставил перед собой задачу самоинтеграции в существующую систему, найдя, как ему казалось, те ступеньки социальной лестницы, что должны были привести его к сияющим высотам власти, красным скатертям партийных собраний, графинам с водой для отпаивания получивших «строгача», банным утехам, покровительственному начальственному матерку и комфортному существованию на фоне гипсовых бюстов большевистских божков.
Он решил стать комсомольским вожаком, вступить в партию, выслужиться, доказать всем, что сердцем, телом и душой он разделяет Великое учение, является носителем единственно правильного мировоззрения, великолепно колеблется вместе с линией партии, попадая в амплитуду, как хороший стрелок в беличий глаз.
Не знаю, понимал ли он, как нелегка задача, ведь тут надо лизать глубже всех, риторика должна быть самой непреклонной, поведение безукоризненным, а биография безупречной.
Социальный лифтик в ту закатную, для вырождающегося учения и его маразмирующих носителей, эпоху работал, мягко скажем, — так себе, а для получения заслуженного звания «Свий жид», уж и не знаю, что там надо было совершить.
Искупление первородного еврейского греха, в глазах властвующей тогда деревенщины, лежало разве что в плоскости разоблачительного самоуничтожения, с материализацией любимой легенды о всемирном масонском (сионистском) заговоре, с торжественным отжатием в мацу крови невинных христианских младенцев, в совокупности с протяжным воплем о детоубийцах из проклятого и агрессивного израильского гнезда, в стилистике «Плача Ярославны».
Этот план был обречён с самого начала, как русская кампания Наполеона. Дальше каких-то там замшелых секретарей Валеру, естественно, не пустили, да и не собирались пускать, а потом вся эта «деятельность» сама по себе приказала долго жить, в рамках первой фазы гибели последней империи. Но он держался за своё секретарство долго, с упорством, так свойственным представителям древнего народа, не желая верить, что из сожжённой Москвы надо уходить и делать там уже давно решительно нечего.
Немного о личном...
Валера был женат и любил свою жену и детей. Он любил их сильно и безысходно. Как любят что-то, что нельзя не любить. Он не познал настоящей любви, он познал лишь любовь социальную. Из цикла: «Вот моя деревня, вот мой дом родной».
Валера не познал по-настоящему и женского тела. Он не вдыхал аромат девичьей кожи, его не брала под руку черноокая красавица, он не знал вкуса губ, локтей, коленок любимой.
Ему была незнакома гордость от вздоха восхищения и завистливых взглядов, когда входишь в театральный зал с одетой в длинное платье безупречной красавицей.
Ему не шептали слова любви, в него не кидали в ярости букеты, не писали надушенных записок. У него не плакала на плече девчонка, от одного взгляда на лицо которой хочется замереть, чтобы неосторожным движением не растворить, не уничтожить мгновение, которое, как известно, бывает прекрасно.
Он не пришёл к любви через путь познания. Любви к жене и детям. Он пришёл к ним через путь факта существования.
Как жираф в Ленинградском зоопарке, запертый почти весь год в теснейший загончик, где он может сделать один шаг в одну сторону и полшага в другую, любит свою жирафу. Он любит её потому, что такова его потребность, потому что так выравнивается гормональный и эмоциональный фон, потому что он другого ничего не видел. Неважно, почему не видел — не давали или сам боялся... Не видел.
Валера после юности не знал друзей. То есть вокруг были какие-то люди, готовые чем-то помочь, что-то посоветовать, может даже принять участие в радости и неприятности. Но настоящих, которые и в огонь и вообще куда хочешь... Конечно, нет.
И понятно почему — слишком много компромиссов.
Дружба, как и любовь, материи сложные.
Ты не можешь дружить, полжизни проколебавшись с линией партии. Те, кто колебались, состарившись, годны только для банных разговоров. В их понимании дружба — это взаимовыгодный гешефтик, когда подставлять менее выгодно, чем не подставлять. А те, кто не колебались, просто всё это время смеялись, какая уж тут мужская дружба...
Подкатившись к третьей половине жизни, он по-прежнему ходит по фотомагазинам. Там давно нет никаких «Зенитов», «Киевов», увеличителей «Урал» и дальномеров «Блик». Всюду царствует цифра, Nikon, Canon, Sony...
Это всё по-прежнему очень дорого для Валеры. Но он очень любит походить, посмотреть, иногда потрогать.
После партийного провала у Валеры в итоге сложилась какая-то карьера... Он защитил диссеры, обрёл некую значимость в чиновничье-академической среде, внешние признаки благополучия...
########
Наверное, даже точно, многие читатели этих строк не согласятся со взглядами автора на Валерину жизнь. Они, возможно, справедливо укажут, что в той эпохе, на которую пришлась Валерина молодость, непросто было разобраться с выбором пути, людьми рукопожатными и нет, расположением зла и добра, правильными и гнусными поступками.
А с другой стороны, в какую эпоху с этим разобраться легко?
А в какой эпохе, словно по мановению волшебной палочки, не репродуцируются торгаши, герои, святые, пассионарии, мошенники, поэты, негодяи, стукачи, провокаторы, сексоты, благородные рыцари и прекрасные дамы?
Почему автор так строг с Валерой, явно осуждает его, ставит, по сути, крест на его совсем не такой уж недостойной жизни?
Что, сам-то автор, чем он хорош? На баррикадах, может, лежал? По политическим статьям ходки делал? Нобелевскую премию по литературе или физике отхватил?
Мысли мои текут вот в каком направлении — по возможностям воздаётся и востребуется.
Я ведь, наверное, не сформулировал самого главного: Валера — гений.
По крайней мере, был им.
Он мог построить новую концепцию при проведении онкологических операций, разработать эффективный двигатель с высочайшим КПД, создать ёмкий и дешёвый аккумулятор или чудо-корм для попугаев.
Тогда, например, его блёклая личная жизнь нашла бы себе достойное оправдание.
Валера мог бы пройти путь познания и провести бурную, полную событий и трудностей жизнь, любить, ненавидеть, снова любить, рожать детишек от любимых женщин, плакать и смеяться, напиваться до беспамятства, сходить с ума, взлетать ввысь и возвращаться с неба.
Валера мог рисковать, заняться серьёзным бизнесом, и это у него, безусловно, получилось. Он мог бы заработать кучу денег и обратить их во благо не только своей семьи, но и всего общества, многих униженных и оскорблённых.
Он мог бы пройти путь воина, бороться со злом, тем более искать его в России нетрудно.
Просто иногда сказать твёрдое «нет» бывает важнее, чем всю жизнь жевать сопли о мудрости тех, кто «умеет идти на компромиссы».
Автор никогда не решился бы осуждать простого парнишку, крутившего всю жизнь гайки на шиномонтаже и не знающего, отчего умер Пушкин.
Даже какой-нибудь Леонид Ильич или Владимир Владимирович вызывает некое сочувствие. Ну, попал простой рабочий парубок волею судеб на недосягаемую высоту. Ну, оказался удобной для нескольких кланов фигурой. Ну, держали его там или держат, вплоть до полного конца жизни и здравого смысла.
Но Валера... Нет, тут другая история.
Автор решился написать эти строгие, даже нехарактерные для него строки, поскольку почитает прожигание на ерунду жизни талантливого человека за величайшее из преступлений, что может совершить человек в его земном пути. Нет такого преступления в Уголовном кодексе. Не прописано оно чётко и в библейском нравственном законе, хотя в Писании можно, пожалуй, обнаружить косвенные указания на греховность жития не своей, не предназначенной тебе Создателем жизни.
Но ведь убийство таланта в себе есть такое же убийство, как и любое другое.
Если ты талантлив, делай всё, что можешь, и ещё многое, что не можешь. Соверши открытия, напиши симфонию, полюби, возненавидь, снова полюби. Вырасти детей и выгони их из дома искать счастья, как это сделал Д'Артаньян-отец.
И тогда, когда придёт пора, ты не уйдёшь с миром.
Ты уйдёшь, оставив конфликты и противоречия, нерешённые споры и разбитые сердца. Плачущих женщин и ликующих врагов. Ты оставишь друзей, которые будут вспоминать, глядя в бокал густого красного вина, твои шутки, твой смех, твоих женщин, твои победы и поражения.
И твои дети будут рассказывать твоим внукам, что слово «дедушка» надо писать с большой буквы, если речь идёт о тебе. Потому что ты прожил жизнь не так, как пишут черновик, чтобы потом переписать. Переписать, когда уже некогда. Или незачем.
А сразу — набело, как умел, с ошибками, с кляксами, с пятнами, пометками на полях. Но — набело.
И ты не уйдёшь.


Рецензии