Старик Отани

 Края наши вдоль и поперек изрезаны Яблоновым хребтом и его отрогами, сплошь покрытыми хвойным лесом и багульником. Если взобраться на любую из близлежащих вершин, то на все четыре стороны, до самого горизонта, тянутся горы, горы и горы. Чем выше поднимаешься к вершине, тем чище и крупнее звезды, тем меньше сжимает тебя темнота гор, становится просторнее и даже ночью как будто светлее, ощущение некой сказочности и свободы овевает сердце.
У основания вершины правильной усеченной пирамиды, будто выложенной из темно-серого плитняка, мы остановились и развели костер, чтобы отдохнуть и вскипятить чай. Осталось пройти еще около четырехсот метров самого сложного пути. Повесив на сук наши пожитки и ружье, мы с дедушкой отправились наверх. Забрезжил рассвет. Каменные плиты и хвоя кедрового стланика покрылись утренней росой. Чередующиеся с хребтами и зубьями гор, пади густой синевой усиливали стерильную чистоту панорамы. Вот-вот взойдет солнце.
На равнине или на океанской глади восход солнца – явление спокойное, может быть, даже величавое. В горах все иначе! Потоки теплого воздуха смазывают линию соприкосновения ломаного горизонта с сиянием небесного свода, и эта линия дышит, пульсирует, волнообразно смещаясь то влево, то вправо, вверх и вниз, будто это и не твердь земли, а плоть просыпающегося великана. В это мгновение показывается край полыхающего ярко-красного солнца! Утихает ветерок, замолкают завороженные птицы. Что-то грандиозное происходит в природе! Все в окрестности оцепенело. Длинная хвоя кедрового стланика выпрямилась и потянулась к светилу, а каменные плиты как будто вмиг потеряли свою
 
холодную жесткость. Снова, в невообразимом исступлении запели и защебетали птицы, далеко внизу прозвучал рев зверей. Огненный шар продолжает увеличиваться, округляется и отрывается от зубьев гор. А капля, будто приклеенная снизу, никак не может отделиться от тверди земли.
С каким трудом и как тяжело, оказывается, появляется наше светило и рождается новый день! Должно быть, поэтому в древних языческих религиях восход Солнца отождествлялся с рождением Бога и человека. А само это огромное и потрясающее воображение зрелище действовало на душу людей с такой силой, что они не сомневались в его божественной природе, слагали ему гимны и пели осанну.
Сколько бы мы ни видели восхода, день за днем мы видим его впервые, и не только потому, что каждый раз это происходит по-новому. Вчера восход был ярко-красным, в такой же красноватой дымке легких облаков, и Солнце поднималось натужно, будто с трудом раздвигая преграду, а завтра оно, жемчужно-золотистое и ослепительное, чуть ли не под звуки вселенской трубы, стремительно начнет свое движение к зениту. Люди устанавливала себе правило возводить в честь рождения Солнца дворцы и храмы, приносили в жертву самых красивых юношей и девушек, а то и первородных сыновей-младенцев. Такое бесчеловечное правило, вошедшее в религиозную традицию пунических народов, существовало в не столь уж отдаленные времена, всего-то каких-нибудь восемнадцать-двадцать столетий назад, в центре мировой цивилизации, в Средиземноморье, а на окраинах Ойкумены – и того меньше. И Солнце, вняв мольбам и жертвоприношениям, вновь к вновь возвращалось к людям по утрам.
Мне и раньше не раз доводилось наблюдать закаты и солнечные восходы, однако я не придавал этому особого значения. А что, собственно, в этом такого исключительного? Что в них нашел мой дедушка? Это происходит каждый день и так же обыденно, как журчание ручья или шум леса. Но вот я видел на вершине преобразившегося деда, каким он был только здесь, только в момент восхода и еще какое-то время после него. Дедушка выпрямлялся, опираясь на посох, ветхая одежда из овечьих шкур придавала ему тяжесть, даже некую библейскую монументальность, седые взлохмаченные волосы развевались на легком ветру. Даже теперь, когда мой возраст вплотную приблизился к дедовскому, я хорошо помню его застывшие глаза, устремленные на восход! В такие минуты для него не существовало ничего, кроме сияющего далекого горизонта и, быть может, корявого посоха, на который он опирался. Много лет спустя, во время службы на флоте, я не раз видел берега Японии невооруженным глазом и вспоминал дедушку именно таким, на вершине. Кажется, я стал понимать, что он карабкался со мной на гору не столько ради восхода Солнца, сколько ради возможности взглянуть в сторону своей далекой Родины.
Дед не обращал на меня никакого внимания. Он преображался, становился похож теперь на каменного истукана и настолько глубоко уходил в себя, что казалось – он никогда не выберется оттуда. За такое короткое время дедушка становился до того чужим и далеким, что я с трудом узнавал его. От этого я чувствовал себя покинутым и одиноким под этим огромным равнодушным небом. Мне хотелось подойти и потрогать его, убедиться, что это мой собственный дед, а не холодное изваяние. Однако не смел сделать этого и отходил в сторону. В такие минуты он казался недосягаемым и недоступным, а на меня наваливалось чувство одиночества. И только внезапное появление Султана радовало и как-то успокаивало. Он с разбегу тыкался мордой в меня, порой сбивая с ног, в дедушку, отчего он чуточку шевелился или отстранял его рукой. «Значит, дедушка живой», – думалось мне Теперь уже что-то вроде гордости распирало меня. Я ходил вокруг него и думал: «Ни у кого из моих друзей нет такого деда».
Несвойственные для деда нетерпение и неутомимость, с которыми он начинал готовиться к нашему ночному походу, охватывали его внезапно. Чуть позже он успокаивался и уже не торопясь начинал приводить в порядок свою живописную одежду, обувь. Заставлял делать то же самое меня и бормотал, что негоже показываться перед светилом в грязной одежде и с грязными помыслами. Глядя на эти тщательные, чуть ли не торжественные приготовления, его пренебрежение к усталости и неудобствам, я не раз задавал себе вопрос: «неужто все это только ради того, чтобы поглазеть, как большой раскаленный шар начнет выкатываться из-за горных зубьев?
В напрасных попытках найти разгадку пристрастия деда к солнечным восходам и пробуждению природы я перебрал десятки возможных причин; даже предположил, что дедушка мой просто колдун, только я не знал об этом раньше. Это нелепое предположение тут же отметалось, и я вспоминал, как мы начинали готовиться к восхождению, что мы брали с собой и даже такие незначительные детали просыпающегося утра, как еле заметное движение хвои стланика в сторону первых лучей Солнца, внезапное оживление таежных обитателей и звуки, напоминающие легкое потрескивание заиндевелых каменных плит.
***
После нескольких после полуночных прогулок с дедом на макушку горы я тоже пристрастился к любованию восходящим солнцем. Каждый раз, когда между зубьями гор показывался край ярко-красного диска, я подпрыгивал, руки мои сами взмывали вверх, а из глотки вырывался вопль восторга. Чем я хуже зверей и птиц, ревущих и свиристящих где-то далеко внизу? Неизвестно, чего было больше в моем состоянии: по-детски первобытного восхищения от увиденного или какого-то подобия осознанного восприятия красоты пробуждающегося утра? Постепенно мне стало нравиться все, что я видел и слышал на рассвете. Но почему так происходит утром? А чем вечером хуже?
Чтобы не ломать голову над непонятной, даже странной привычкой дедушки, я решил, что ему просто не спится но ночам или попросту нравится смотреть на рассвет. И все! Вполне понятные человеческие слабости – и точка! И никаких «почему», да «как»! Однако они лезли мне в голову снова и снова, как и другие. Отчего, например, Солнце поднимается к небесам, а не падает вниз, как всякий предмет, подброшенный вверх? Почему оно не остывает? Мне уже столько лет, и сколько себя помню оно все горит и горит, не угасая. И еще: такое огромное утром и вечером, почему оно такое маленькое в полдень? И кто это там постоянно подталкивает его в одну и ту же сторону? На все мои вопросы дедушка отвечал одинаково монотонно:
– Так положено.
– Кем положено?
 Дедушка терпеливо отвечал мне как мог, часто невпопад.
Чувствовалось, что он и сам не знает, что сказать, поэтому вид у него был смущенный и растерянный. Я принимался хохотать над ним, и он тут же отправлял меня за дровами, в погреб за картошкой, а то и вовсе гнал на кедры – посмотреть, не поспели ли шишки. Будто не знал, что они спеют только к середине сентября.
 Дедушка, естественно, видел, что меня одолевают всевозможные вопросы, однако оставался немногословным. Этому есть объяснение. Я помню. Однажды бабушка собрала всех от мала до велика в семье и строго-настрого наказала, что отныне никто не должен знать и слышать, что дедушка наш японец, тем более – самурай. Незадолго перед этим увели бабушкиных братьев, а через месяц-полтора расстреляли. Многие знакомые дедушки, его сверстники, так же исчезли внезапно, будто в воду канули. Позже, уже шепотом, люди передавали друг другу, что такой-то и такой-то, оказывается, были английскими или немецкими шпионами. Ну и что, что они всю жизнь крутили хвосты быкам? Чтобы стать шпионами и троцкистами, нужно не так уж и много! К тому же они сами во всем сознались.

                ***

 Дедушка мой, японский самурай Отани, попал к нам в плен в 1904-м году и, оказавшись в наших краях, женился на моей бабке, родил с ней трех дочерей, да так и остался в холодной и снежной России. Средняя из трех дочерей – моя мать. Во время Великой Отечественной войны старик Отани сторожил в тайге склады с кедровыми орехами, которые заготавливались ежегодно и вывозились зимой санной дорогой. Я слышал, что орехи вывозятся в какой-то большой город, где из них изготавливают лекарства для раненых солдат. А те быстрее выздоравливают. Может быть, они использовались и для других целей, мы этого не знали. Но если даже и так, то все равно ради вкусных орешков, красоты кедровой хвои и аромата стоило сторожить их. Старые люди говорили, что ценить кедровые орехи человек научился у медведей, белок и бурундуков. Кедровки тоже лакомятся орехами. Они же не глупее бурундуков, правда?
 На берегу небольшого таежного озера в тридцати километрах от железной дороги, рядом со складами, дедушка срубил диковинную избушку, сварганил маленький огород. Зимой, если не донимали ноги и поясница, ставил силки на зайцев, капканы, охотился на тетеревов и куропаток. На нашем огороде картошка росла никудышная. Самая крупная картошина – не больше дубового желудя. По словам деда, это случилось потому, что им не хватало солнца. «Придется перенести огород в другое место, надо бы поискать. Скорее всего, придется попробовать на северном берегу озера. Там больше всего солнца», – без конца бормотал дедушка сам с собой.
Туда, на северный берег озера, наиболее сухой и возвышенный, мы натаскали земли с перегноем из опавших листьев и хвои, а за песком ходили далеко вниз – за два с лишним километра и приносили в брезентовых мешках. Следующей осенью картошка уродилась намного лучше. Отдельные картошины были почти с бурундучью голову. Мы расширили грядки, огородили их от кабанов, и на третий год у нас была уже своя картошка, которую мы хранили в погребке. Перегнившую землю и песок приходилось носить постоянно. И так же постоянно приходилось подновлять ограду, иначе кабаны уничтожат картошку за одну ночь. Временами, иногда раз в две недели, а иногда чаще, дедушка уходил со своими лайками на трех-четырехдневное таежное бродяжничество.
 Возвращался домой с подстреленным кабаном, гураном или одним-двумя глухарями. Больше не унести.
 Устав от тяжких трудов на огороде или на заготовке дров, мы устраивали себе отдых. Эти дни мы проводили на озере. Ставили мережи или ловили на удочку чебаков и окуней. С утра дед ходил босиком, а к вечеру надевал валенки. Рубашку или куртку из овчины подпоясывал широким шерстяным кушаком. На кушаке висела неизменная кожаная сумка, куда он складывал известные только ему цветы, коренья и травы. В руке – толстый корявый посох. Сумка и посох настолько срослись с дедом, что, даже копаясь в огороде, он не расставался с ними. Побелевшие дедушкины волосы были до того тонкие и мягкие, что они двигались от моего дыхания на расстоянии вытянутой руки. От этого казалось, что вокруг головы деда очертился светлый нимб, который заметно двигался, когда он ходил.
 Разговаривали мы с ним своеобразно. Обычно дедушка бормотал себе под нос какие-то не слыханные мной и непонятные песни. Ни слов, ни смысла песни я не понимал и не спрашивал, а он не объяснял. Очевидно, в молодости у него был сильный бархатистый голос. Теперь ему не хватало дыхания, и песни прерывались не там где надо. Однако угадывалось, что это были мелодично-нежные и печальные песни. От них у меня начинало щипать глаза, и становилось жалко деда. Я знал, что обращаться к нему в таких случаях бесполезно, пока он не допоет своей песни. После этого, будто проснувшись, он переспрашивал меня приложив ладонь к уху, и мы, таким образом, могли разговаривать.
 Хочу повторить: песни дедушки ни о чем не говорили мне. Я даже плохо слушал его. Но не потому, что я не понимал слов, а потому, что он не столько пел, сколько хрипел и скрипел. Иногда у него получалось хорошо, как я уже говорил. Спустя много лет мы с другом слушали по радио концерт театра Кабуки. Передача шла из Токио. Мы услышали песню, спетую одной из героинь спектакля, и я вспомнил, что эту же песню пел мой дедушка, когда мы сидели на озере. Это была песня, посвященная празднику цветения сакуры, как объяснил ведущий концерта. Я подпрыгнул от радости! Я вспомнил и узнал мотив. Этой красивой песни я больше никогда не слышал.

                ***

 Рано утром, задолго до рассвета, бабушка будила меня, вручала узелок с табаком, солью и спичками, и я начинал многочасовой путь, большую часть которого проделывал бегом, вприпрыжку. Это путешествие вызывало во мне восторг и осталось одним из самых ярких воспоминаний моего детства.
 Дорога, по которой я продвигался, пролегала мимо просторного и живописного косогора, обрамленного опушкой густого кедровника. Когда-то давно здесь было зимнее стойбище рода моей бабушки. Сюда, после долгих скитаний со своим скотом, люди возвращались на зимовку. Стена темной хвои за хозяйственными строениями постепенно взмывала вверх по склону горы, а по эту сторону, посередине неширокой долины протекала речка с холодной и прозрачной водой. Дома и других строений давно уже нет, а на их месте растет крапива и лебеда. Мимо этого места я проходил тихо, чуть ли не на цыпочках. От страха я даже задерживал дыхание. Пройдя еще некоторое расстояние на цыпочках, я пускался дальше во всю прыть. Я знал, что еще через какое-то время передо мной откроется гладь озера, мои мостки, с которых я буду ловить рыбу, и дедова избушка со складами. Но да этого надо было постараться. И мне становилось не страшно.
 В давние времена, в период гражданской войны, когда то сюда, то туда передвигались воинские эшелоны и с красными, и с белыми на юг, в сторону Монголии со своими отрядами прорывался барон Унгерн. В семье моей бабушки узнали, что ее старший брат, работавший старшим конюхом у богатого купца Дементия Урумова и следивший за его племенным табуном, по распоряжению хозяина переправил лошадей через Малханский хребет и ушел в сторону Монголии. В состав охраны табуна входило два десятка конников, в числе которых жена бабушкиного брата Рабжа, четверо их сыновей и дочка.
 Все они – охотники, наездники и воины, готовые к долгим и изнурительным переходам, умеющие, когда нужно, внезапно исчезнуть с табуном в бесконечных лесах хребта и его отрогов. В этом табуне было около двухсот голов отборных ахалтекинских скакунов, которых отбирали и пестовали десятками лет. За табуном охотились и белые, и красные. Перезимовав в отрогах Малханского хребта, табунщики снова устремились на юг. Несмотря на частые стычки с разъездами Унгерна, как и с красными, табун оставался целым, а табунщики надеялись на благополучный переход.
В одной из стычек, где дюжина табунщиков противостояла чуть ли не эскадрону Унгерна, получил ранение младший сын бабушкина брата и его оставили на стойбище у знакомых в долине реки Чикой. Осталась с сыном и Рабжа. После выздоровления они собирались следовать дальше за табуном. Раз за разом по этим местам проходили отставшие группы белогвардейцев. После многочисленных сражений число их редело, и они набирали пополнение из молодых парней среди местного населения. Забрали в свои ряды и выздоравливавшего сына Рабжи и увели ее лошадь.
Каким-то образом все это стало известно в семье моей бабушки. Второй ее брат отправился в долину Чикоя, чтобы привезти раненого племянника с его матерью. При встрече Рабжа отказалась возвращаться, мотивируя это тем, что сын ее может вернуться за ней, к тому же она осталась без лошади. На прощанье она передала моему двоюродному деду ветхую кожаную ладанку своего мужа.
 Ладанка имела три створки, которые открывались и закрывались будто на шарнирах. Она до того стерлась и износилась, что углы ее округлились, а края стали неровными. На средней створке золотое тиснение текста из тангутских букв, а на боковых – непонятные знаки-символы, убранные в рамку. Видел я эту ладанку один раз, а бабушка перевела текст. Там значилось, что владелец ладанки-пайцзы является прямым потомком Чингисхана. С двух сторон открытой ладанки кожаные тесемки». На левой – целой – тесемке, на расстоянии чуть больше вершка от края ладанки, вдет золотой шарик-тобшо с полуистертым рельефом не то щипцов, не то сокола. Двойная тесемка на правой створке оборвана. Размеры ладанки в сложенном виде чуть больше студенческого билета.
 В тот раз, когда бабушка запретила говорить что-либо о прошлом дедушки и его самурайстве, она запретила упоминать и об этой ладанке. Все, что касалось Чингисхана и народа, выдвинувшего этого завоевателя-реформатора, современная официальная история подавала в болезненно-враждебном свете. Много лет спустя я приехал домой в отпуск со службы и спросил у матери о судьбе ладанки. Она рассказала, что когда умерла бабушка, а это случилось, во время нашей ссылки в Красноярском крае, ладанку положили вместе с ней в гроб и похоронили.
О брате бабушки, который увел табун в Монголию, и его сыновьях ничего не известно. Младший его сын, угнанный людьми барона Унгерна, также исчез бесследно. Второго бабушкиного брата обвинили в шпионаже и расстреляли. Таким образом, прямых потомков Потрясателя Вселенной в роду бабушки не осталось.
В начале 1960-х годов о бабушке Рабже написал обширную статью корреспондент «Забайкальского Рабочего» Яньков и поместил в подвалах трех его номеров. Правда, в своем рассказе Янькову бабушка Рабжа ничего не говорила о свих детях, об отряде барона Унгерна и ладанке.

                ***

 У старых людей сохранились легенды о поединках шаманов с буддийскими ламами. Один такой поединок состоялся здесь, на родовом зимовье моей бабушки, в присутствии пастухов-скотоводов. Это случилось перед Первой мировой войной и в рассказе дедушки звучало следующим образом: «Языческая религия бурят и эвенков с их жрецами отступала на север, в глубь тайги. Ламы, как и их оппоненты, шаманы, без устали демонстрировали перед народом всевозможные чудеса по врачеванию как людей, так и животных, не брезговали и разными фокусами из репертуара уличных факиров с целью поразить воображение собравшихся и перетянуть на свою сторону их симпатии. Это ожесточенное противостояние проходило с переменным успехом. Скотоводы-кочевники – люди бесхитростные. Им нужна не та религия, которая красива, а та, которая приносит пользу скоту, племени, доступна в понимании и не карает за не вовремя принесенные жертвы. В этом непростом противоборстве религия буддистов, или ламаизм, быстро вытеснял старую, языческую и распространялся вширь и вглубь.
 Демонстрация знаний и умений вперемежку с пугающими плясками шамана, от которых озноб проходил по спине, продолжалась трое суток без перерыва. Собравшиеся, многие из которых приехали из соседних стойбищ, едва держался на ногах, но никто из них не хотел уходить. Разыгравшийся спектакль обещал своим зрителям нешуточный финал и завораживал. Симпатии людей переходили от одного к другому и обратно. Однако чувствовалось, что лама держится более уверенно; все, что он делал, происходило спокойно, без исступленных плясок и воплей.
 Временами хозяева отлучались от сборища, чтобы только накормить скот, напоить, приготовить обед или ужин себе и гостям и снова устраивались так, чтобы было удобней смотреть за таким редким зрелищем. Кто-то засыпал прямо здесь же, но выкрики людей или резкие необычные звуки, которых хватало особенно ночью, будили их и они снова принимались следить за происходящим.
 Перед началом поединка главные действующие лица клятвенно договорились, что проигравший сам ляжет в глубокую яму, которую они вырыли перед этим, а публика, собравшаяся в качестве зрителей и судей, даст оценку увиденному и забросает яму землей. Солнце скрылось среди зубьев гор, быстро темнело. Все три дня и три ночи ярко горел костер, поддерживаемый беспрерывно. Все это время в огромных котлах варили мясо, а на вертелах – жарили. Гостей обносили кубками с вином, припасенным заранее. Пожилые гости от усталости шли отдохнуть, дремали час-полтора и снова возвращались, боясь пропустить что-нибудь интересное. При пляшущем свете огня все, что делали главные лица противоборства, действовало на присутствующих с элементами угрозы или обещанием лучшего будущего. По всему было видно, что поединок подходит к концу, но чем это кончится, никто не знал. Вот шаман выкрикнул нечто непонятное своим гортанным голосом, взмахнул руками и ударил в бубен, будто большая ночная птица крыльями. Между ямой-могилой и костром пулей промчались сани с пустыми оглоблями и остановились перед толпой. Люди отпрянули, чтобы их не задели торчащие оглобли. После этого сани развернулись, дважды или трижды объехали вокруг костра и исчезли. Это повторилось многократно, раз за разом.
 Затем встал лама, подошел к костру и долго вглядывался в лица собравшихся, будто хотел спросить у них что-то. Но вот он поднял глаза к небу, поднял руки и прочитал какие-то непонятные стихи на непонятном языке. Может быть, это была молитва. Снова он взмахнул руками, будто рассеивая горох, поднял их вверх, вроде бы хотел обнять что-то на небе. И тут же оно вспыхнуло тускло-красным светом, затем к нему добавились белые, желто-золотистые и ярко-зеленые вертикальные полосы. Эти огромные и яркие полосы увеличивались и уменьшались, становились как бы живыми и пульсировали, перебегая от одного края горизонта до другого, будто кто-то быстро водил пальцами по клавишам, отчего звуки и все небо превратилось в исполинскую картину талантливого и безумного художника. Кажется, многие слышали эти звуки хрустальных сосулек, если по ним провести серебряной проволокой.
Лица людей, сосновые поленья у костра и снег вокруг тоже окрашивались в те же цвета, что лились сверху. Люди пялили глаза тихо, разинув рот. Все понимали, что это не такое уж редкое в наших краях явление, но им казалось, что это случилось по повелению ламы. Все же видели! Да им было безразлично, что это было, само по себе или по чьему-то желанию. Они сами только что стали свидетелями его могущества.
 Шаман прыгнул в яму и уже оттуда выкрикнул: «На этот раз ты выиграл, но это еще не все! Пройдет ровно шестьдесят лет, и я вернусь!»
 По рассказу дедушки получалось, что от выступлений шамана исходило что-то пугающее, какая-то угроза, и люди, особенно дети и женщины, явно боялись его, тогда как лама держался спокойно. На лице его большей частью проступало добродушие, а его чудеса и фокусы, может быть, попахивали немножко жульничеством. Или он просто знал, или высчитал, когда и в какое время случится затмение луны или на нашем северном небосклоне всю ночь будет вспыхивать и переливаться сияние.
Но к такому выводу я пришел, когда был зрелым человеком и уже знал некоторые физические законы природы. Тогда же я задался вопросом, отчего шаман назначил именно такой срок своего возвращения – «шестьдесят» лет, а не пятьдесят или, например, семьдесят лет...

                ***
 – Дедушка, а шаманы хорошие?
 – Они думают, что приносят людям пользу, защищают их от непонятных явлений и стихийных бедствий... и много еще чего... Однако они ошибаются. А главное заключается в том, что они не понимают, что ошибаются.
 – А ламы... они хорошие?
 – Я не верю ни тем, ни другим. Стихийные бедствия и несчастья происходят не спрашивая разрешения ни у лам, ни у шаманов. И не каждому больному они в состоянии помочь. Мне кажется, что эти люди жульничают и постоянно стремятся жить за чужой счет. Когда человеку невмоготу, он придумывает себе Бога.
Пока я вспоминал наши разговоры с дедом о шаманах и сияниях на небе, мне послышалось тявканье Султана. Впереди между деревьями блеснуло озеро, и от радости я испустил вопль, подкинувший дедушку на ноги. Картина, когда он на радостях что-то задевал, ронял, затем семенил навстречу, смешила меня и доставляла неописуемое удовольствие. Позади деда, а затем и обгоняя его, катился грязный лохматый шарик. Это мой Султан спешил ко мне изо всех сил, от избытка чувств заливаясь лаем и орошая цветы.
 За шумной встречей следовал такой же шумный обед, потом мы бегом отправлялись на озеро рыбачить. Рыбу мы ловили двумя способами. Первый состоял в том, что мережу с приманкой, прикрепленную к длинному шесту, мы опускали с плота в глубину и втыкали в вязкое дно. Через сутки мережу с рыбой вытаскивали на поверхность. Второй способ – ловля обычными удочками. Только снасть у нас была необычная. Крючки и лески в магазинах не продавались, их просто не было. Шла война, и плохо было со всем, что нужно человеку.
 Дети, да и взрослые, одевались в самодельные одежды, сшитые матерями из старых солдатских гимнастерок, выменянных на молоко или на что-то другое, к примеру, на картошку. Однажды за килограмм кедровых орешек мы получили старую солдатскую шинель, из которой мать сшила нам теплые зимние куртки, а за полкорзины шишек нам дали большую катушку прочной дратвы, чтобы подшивать валенки. Из этой же дратвы мы с дедом делали лески, а когда она закончилась, стали сплетать обычные швейные нитки с конским волосом. Позже мы убедились, что это оказались самые лучшие лески, сработанные нами.
 С крючками дела обстояли хуже некуда. У старьевщика, объезжавшего окрестные деревни раз в год на телеге, можно было приобрести два крючка за три старые калоши или за килограмм хлопчатобумажной ветоши. Но где найти их? Мальчишки пропахали все вокруг в поисках чего-нибудь, хотя бы на один крючок. Мы с дедушкой нашли выход, приспособившись делать их из швейных иголок. Надо было подержать в пламени керосиновой лампы, кусачками согнуть – и крючок готов.
Особенность рыбалки с такими крючками в том, что одновременно с подсечкой рыбу нужно было выдернуть из воды так, чтобы она долетела до берега, иначе обязательно сойдет с крючка. Один окунь или чебак из пяти-шести долетал до берега и становился нашей добычей. На плоту этот фокус не удавался: рыба плюхалась то впереди, то сзади или в стороне, но обязательно в воду. Так мы умудрялись наловить рыбы утром на сковородку, а вечером – на уху.

                ***

 Приблизительно в это время у деда случилось недомогание. Перед этим он обещал мне, что к вечеру мы пойдем ловить рыбу, а потом проверять кедровые шишки. Он стал плохо есть и временами держался за сердце. Голос у него от слабости стал настолько тихим, что я слышал его едва-едва. После обеда над макушками деревьев над близлежащими вершинами гор прогрохотала гроза. Ослепительно вспыхивали молнии, и тут же раздавались пушечные удары грома. Все живое куда-то попряталось, и даже Султан забился под мой топчан и лежал там, прикрыв голову лапами, и тихо скулил. Мне тоже хотелось спрятаться как можно дальше, – так было страшно. Но не показывать же это дедушке, а уж тем более Султану!
 Мимо нашего крыльца мутный ноток с шумом проносился в сторону озера, и казалось, он все прибывал и прибывал, несмотря на то, что гроза уже прошла. Далеко-далеко за горами и деревьями едва заметно посверкивали молнии и нехотя погромыхивал гром. В воздухе пахло чем-то приятным и легко дышалось. Тучи развеялись, выглянуло солнце и защебетали птицы, будто и не было только что такой страшной грозы. Я наносил воды, убрал в избушке и растопил печь. Принес из погребка картошки и напомнил Деду, что пора идти на рыбалку.
 – Что-то с сердцем... Я полежу... Помоги мне.
 – Какое сердце, дедушка! Уже все, гроза прошла!
 Дед не отвечал. Глаза полуприкрыты. Он попытался подняться. Я бросился помогать ему и почувствовал, что спина и плечи у него мокрые, в поту, в глазах растерянность. Внезапно я понял, что дедушке плохо, что у него болит сердце, и он может умереть, как Санька Шатров – от аппендицита. От охватившего меня страха я делал немножко больше, чем требовалось. Вместо охапки дров приносил две и вместо шести-семи картошин очищал восемь-десять. Внезапно, бросив недочищенную картошку, я выскакивал на улицу и, будто ошпаренный, обегал несколько раз избушку. Мне становилось чуть-чуть легче, и казалось, что я делаю что-то полезное для дедушки и Султана.
 Я снял с него мокрую рубашку, укутал мягкими шкурами, подсунул ему щенка и бросился к озеру, чтобы прополоскать и высушить дедову одежду. Едва слышным голосом он попросил меня снять со стены некоторые пучки трав с кореньями и заварить из них чай. Я показывал пальцем на висевший пучок и, если дедушка кивал, снимал его. Из них я заваривал чай утром и вечером, добавлял туда сушеных ягод, цедил и поил его, когда ему хотелось пить.
 Рано утром, еще до рассвета, я набирал полкотелка кедровой росы, давал деду пить и мыл ему лицо и руки, потому что сказочный Адемиркан-богатырь поил своего коня тоже росой. Я был уверен, что это придаст моему дедушке сил, и он быстро пойдет на поправку. Со времени болезни деда я каждый день делал зарубки на столбике у погребка. После девятой он стал вставать. Мы выходили на улицу вместе, и, опираясь на меня, он доходил почти до озера. Потом возвращались. Он еще был слаб и беспомощен, поэтому быстро уставал. Я смутно чувствовал, что во мне что-то быстро меняется. Впервые я стал осознавать ответственность за состояние деда и собственную вину за беспокойство, которое доставлял ему, требуя то идти со мной на озеро, то еще куда-нибудь по пустякам. Всего несколько дней назад, когда я бежал к деду с узелком, разве мог я подумать, что надо чистить картошку, чтобы сварить обед, кипятить чай для деда и кормить щенка?.. Теперь я понимал, что выздоровление дедушки, как и благополучие Султана целиком зависят только от меня.
В то время я считал, что посох, ветхая одежда и согбенная фигура с кряхтениями, покашливаниями и немногословием – это атрибут мудрых людей. Мне тоже захотелось стать мудрецом и походить на деда. Ни с того ни с сего, я брал толстый прут или сук, воображал, что это дедушкин посох, надевал тряпичную сумку через плечо, бросив туда несколько листьев с пучком травы и подпоясывался обрывком веревки. Затем, сгорбившись, начинал шествие вокруг избушки или по тропе к озеру.
 Получалось не очень убедительно, я чувствовал это. Нужно было двигаться, шагать и говорить медленнее, с достоинством, как казалось мне. На полдороге к озеру я терял терпение, и атрибуты летели от меня прочь. В другой раз дедушка, увидев меня вышагивающим вокруг избушки, оттянул прутом ниже спины, не сказав ни слова. Такие прутья дед хранил в дровяном сарае на двух гвоздях, вбитых в стену. Временами я относил их далеко в заросли и выбрасывал, но точно такие же вновь и вновь появлялись на стене. После двух-трех основательных внушений прутом мне стало неинтересно быть мудрым. Как все дети этого возраста, я был нетерпелив.
 Хотелось всего сразу, едва не взрывался от предвкушения чего-нибудь приятного, к примеру, рыбалки, или того, что нравилось мне делать. Я постоянно спешил, бежал, чтобы сделать, увидеть или достичь желаемого как можно скорее, немедленно, потому что оно, это самое желаемое, было чем-то вроде препятствия или барьера, скрывавшего нечто еще более интересное. И так с утра до вечера.
 Теперь все стало иначе и произошло это чуть ли не внезапно, в короткий промежуток времени дедовой болезни. Конечно, и теперь я бежал на озеро или куда-то еще по делам, но только затем, чтобы ускорить выполнение нужной работы. Натаскать воды, наловить рыбы и приготовить обед на троих – дел было много.
Глупые щенячьи восторги прежних дней улетучились. Даже привычка ежедневно карабкаться по кедровым стволам, чтобы проверить, не поспели ли шишки, случались не каждый день, хотя я понимал, что раньше середины сентября они никак не могут поспеть.
 Дедушка наотрез отказывался помогать мне в этих занятиях и после долгих уговоров мне приходилось делать это одному. За исключением только одного раза, когда я уговорил его, и он взобрался почти до середины ствола. Нежелание деда лазать со мной по деревьям огорчало и обижало меня. Вот ты сидишь на макушке огромного дерева, а совсем рядом зреют потрясающе красивые шишки, над головой проносятся облака, а самого тебя покачивает из стороны в сторону и видно все далеко вокруг! Как это человек может добровольно отказываться от всего этого? Дедушка явно не понимал чего-то. Лучезарные цвета радости тускнеют, когда ты упиваешься ими в одиночестве!
 Это было сложное для меня время, когда я переживал не очень понятное состояние. Мне казалось, что все, с кем я учился в школе, играл и кого видел ежедневно, – только в моем воображении, что на самом деле их нет. Я считал, что это слишком сложно, чтобы природа смогла создать еще одного или несколько таких, как я, чтобы они чувствовали, переживали, даже воображали и думали, как я. Выходит, они только кажутся мне «костяными да мясаными», как говорили мы с друзьями. Значит – их нет на самом деле и не может быть. Время от времени я подходил к дедушке и касался его, ощупывал.
 – Дедушка, ты есть или нет? – спрашивал я его, а он таращился на меня и не понимал, о чем это я. Тогда я брал его за руку и просил пошевелить пальцами или взмахнуть рукой. Таким образом, хоть и частично, я убеждался, что дедушка такой же живой и думающий человек, как я. После этого я шел к Султану. Тот не заставлял упрашивать себя и вмиг начинал прыгать и бегать вокруг меня, взвизгивал и взлаивал, покусывая мои ноги, как мы говорили, «понарошке». То же самое я проделывал в школе с одноклассниками. Потом с удивлением открывал, что они, оказывается, такие же, как и я: едят, думают и даже ссорятся и дерутся. Это было самое радостное и счастливое открытие для меня. Теперь мне стало понятна, что я не один на Земле, что таких, как я, много. Страха одиночества я больше не испытывал, и все мое внимание теперь было обращено на щенка Султана и жеребенка Волчка. Завершающее доказательство моего открытия привел мой лучший друг Никита Арнст, посадив мне синяк под глазом, который долго не проходил. Правда, доказательство Никиты тянуло только наполовину. Для полного доказательства его материальности я посадил ему синяки на оба глаза.
В этот сложный для человека период, когда ему кажется, что он один на Земле, он ищет себе друзей среди сверстников, среди животных, принося домой бездомных щенят и котят, подолгу рассматривает всех, кто ползает, летает и прыгает, – его интересует тайна рождения и смерти, и что будет потом, после него.
 Я очень боялся смерти. Умер мой друг по играм от аппендицита. Его поздно привезли в госпиталь военного городка, с запозданием сделали операцию, и там же он скончался. Меньше чем два дня назад мы с ним гоняли телят на водопой, ловили окуней на пруду у мельницы. А теперь он лежал не двигаясь, и не дышал. Мне казалось, что он вышел куда-нибудь и вот-вот вернется. Тогда он встанет и ощерится на меня своей конопатой улыбкой...
 Самую обычную работу для меня дедушка старался обставить так, чтобы она принимала характер игры и ее не нудно было выполнять, попутно вырабатывая в себе ловкость и силу, выносливость и быстроту. Так я научился приземляться по-кошачьи, кувыркаться в прыжке через голову вперед и назад, научился плавать и нырять с трубкой тростником, – всему тому, что нравится и чем упиваются все мальчишки на нашей планете. Здесь же, у дедушки, я научился держать в руках топор и лопату, и на спину лошади вскарабкался впервые с его рук. Так, в трудах и забавах, проходили наши длинные летние дни.

                ***
 Мы учились во втором классе, когда мой друг Ленька поведал мне, что его отца переводят на другое место службы и что скоро они уедут. Дома у них жила овчарка, и неделю назад она принесла четверых щенят. Самого большого из них, толстяка с темным загривком, Ленька обещал мне, в обмен на три гильзы с зоской. Зоска – это небольшой свинцовый кружочек с пропущенным через отверстие в центре пучком конской гривы. Зоски я научился делать сам. Смысл игры в зоску заключался в том, кто больше подкинет ее внутренней стороной стопы, не дав ей коснуться земли. Таким образом, мои достояния перекочевали в бездонные карманы Леньки, а я получил щенка, будущего Султана.
 Где-то я прочел в то время, что крысы, которых кормили костным мозгом, вырастали до размеров кошки. И еще – что самой крупной собакой был шотландский сенбернар, весивший 115 килограммов. Эти два сведения оформились у меня в ближайшую цель – вырастить Султана таким, чтобы утереть нос сенбернару с его рекордным весом. Дедушка не возражал. Он почти всегда был на моей стороне и поддерживал мои начинания. Вообще-то дедушка любил лаек, боготворил их, а все остальные породы просто не существовали для него.
 Пока Султан был маленький, я поил его молоком. А как же потом? Где я возьму костный мозг? Самим-то есть нечего, голодное послевоенное время... После победы над Германией на восток, шли бесконечные воинские эшелоны с солдатами, вооружением и техникой. Им предстояла война с Японией. Некоторые эшелоны останавливались недалеко от нашей деревни, чтобы солдаты могли справить естественные нужды. В этих случаях мы, мальчишки, что есть мочи бежали к теплушкам с солдатской кухней, которые находили безошибочно.
Пожилой солдат-повар каждому из нас накладывал в шапку или пилотку по черпаку каши. Когда гречневой, когда перловой или же рисовой. Иногда совсем уж старый солдат или сержант подзывал нас и угощал кусочком сахара, облепленным махоркой и мусором, однако мы бегом приносили добычу домой, ждали, когда вернется с работы мать, и устраивали пир. Совсем уж «старым» солдатам было не больше тридцати пяти – сорока лет, и они абсолютно не были похожи на легендарных героев-победителей рафинированных военных гениев – Манштейнов, Паулюсов и Гудерианов. Лица их лучились добродушием, а глаза улыбались. Тот, что угостил меня кусочком сахара, был небольшого роста, а когда он сел, свесив ноги, я увидел, что они босые. Он крикнул что-то в глубь теплушки и протянул мне губную гармошку. У всех, кто ехал в теплушке, были старые, выгоревшие и залатанные гимнастерки и совсем не воинственный вид. Мы были чуть ли не в шоке и пережили нечто близкое к разочарованию. В нашем понимании герои-победители должны были выглядеть свирепыми гигантами в новенькой форме с сверкающими звездочками и иметь громоподобные голоса. На эту тему мы долго говорили с ребятами и пришли к выводу, что так лучше, раз мы победили.
 Хозяйство наше раз в год перегоняло скот на мясокомбинат, а иногда перевозило на расстоянии около 300 километров, отчего животные теряли много веса. Чтобы избегать потерь, решили перевозить туши замороженными. Это было выгодно со всех сторон. Шкуры можно выделывать и пускать в дело внутри хозяйства. Замороженные внутренности раздавали жителям деревни на трудодни. Многодетных вдов и старых людей хватало. На пустыре соорудили крытый загон с перегородками и дверцами, что-то вроде скотобойни в эпоху американского Дикого Запада. Лед в холодильнике меняли зимой, ближе к весне и закрывали толстым и плотным слоем соломы. В этом погребе-холодильнике в летнюю жару ведро с водой покрывалось коркой льда менее чем за полдня.
 Мне удалось договориться с начальством, что я буду выпускать им стенгазеты и писать лозунги к праздникам, а они мне как плату станут отпускать по мешку костей дважды в неделю. Отныне ребята и одноклассники стали дразнить меня коровьим богомазом при скотобойне или морозильнике – это как кому нравится. Доставленные домой кости мы с дедом отделяли от полосок мяса, расщепляли топором и вытряхивали мозг. Две-три ложки отваренного мозга я мешал с молоком и скармливал Султану. Эту процедуру я проделывал четыре раза в день. Из оставшихся костей и мяса мы варили суп и так перебивались. За четыре месяца Султан вырос в крупного и неуклюжего щенка со смешными и глуповатыми замашками.
 В зачитанных до дыр книжках старшей сестры мне попалась книга рассказов Сетона-Томпсона «Животные-герои». Я читал рассказы, перечитывал и верил всему, о чем там было написано. А как же еще... Ведь в книге написано! Я полюбил героев этого рассказчика. Крэга, дикого горного барана и голубя Арно, и кролика, одержавшего столько побед над лучшими борзыми Нового и Старого Света. Однако больше всех я восторгался и сочувствовал могучему и одинокому Билли, обитавшему в горах, волку-Темногриву, в одиночку противостоявшему не только своим смертельным врагам – собакам, но и искуснейшим охотникам.
 Та моя первоначальная задача, когда Султан должен был превзойти богатырский вес сенбернара, окрасилась теперь новыми тонами. Я решил добиться, чтобы он стал таким же умным и непобедимым, как Темногрив, а Волчок, мой бесподобный скакун-иноходец, не имел даже приблизительно достойного соперника среди героев Сетона-Томпсона. Правда, это придет позже, когда Волчок начнет побеждать в большинстве скачек, в каких довелось нам с ним участвовать. Но мне и этого было мало. Я мечтал, что Волчок, как и скакун Адемиркана-богатыря, будет перелетать через высокие горы и перескакивать через широкие реки. Ведь об этом тоже было написано в книге, правда, в другой. Ну и что, что это всего лишь сказка!..
В семимесячном возрасте у Султана была чересчур большая голова и несколько длинноватые ноги, и вообще с пропорциями надвигалось что-то неладное. Мужики на скотобойне как-то увидели Султана и сказали, что я вырастил урода, что теперь его нужно кормить мясом и хлебом. Хорошо, но где же мне взять все это? Выручили мыши и суслики. Весной, вслед за сошедшим снегом, в одно время с травой и цветами, на лугах появлялась живность – торчащие столбики сусликов. С помощью друзей я ловил их во множестве и варил из них суп для Султана. Ловили мы сусликов, в общем-то, людоедским способом. Мы набирали в реке или озере неподалеку ведро воды и выливали в сусличью нору. Тут же из норы выползал мокрый суслик и отправлялся в мешок. Никто не знает, кто изобрел этот способ ловли сусликов. Нам казалось, что о нем знал каждый из нас с рождения, а порой я был убежден, что изобрел его сам.
Знакомые ребята, которые учились в четвертом или в пятом классе, были для нас людьми мудрыми, много знающими, и мы слушали их как авторитетных и бывалых людей. Они рассказывали нам, что суслики, тарбаганы, тушканчики с длинными хвостами с кисточкой, как и белки с бурундуками... конечно, грызуны, вроде мышей, но съедобны и даже очень вкусны. С пойманных нами сусликов они мигом сняли шкурки, выпотрошили, насадили на вертела и отправили на костер.
 – А тарбаганы и тушканчики, они где? Мы что-то их не видели...– спрашивали мы с другом.
 – Они водятся далеко отсюда, в степях Монголии. Тарбаганы похожи на сусликов, только чуть больше их, а тушканчики – маленькие и они не стоят, чтобы на них охотились, – со знанием дела отвечали ребята.
С десяток пойманных нами сусликов за разговором мы сжарили и съели. Даже не заметили, как это произошло. А как же с обедом для Султана? Чем мы будем кормить его? Пришлось нам начинать охоту снова.
 В два года Султан весил сто четыре килограмма, если верить колхозным весам, и достиг восьмидесяти двух сантиметров роста в холке. Услышав об этом, дедушка одобрительно хмыкнул, что было принято мной как признание моих заслуг.
Султан унаследовал черты как отца-волкодава, так и матери-овчарки, умной и сообразительной охранницы. Однако в характере, в повадках, было в нем больше от угрюмого нутра волкодава. Мне не приходилось слышать, чтобы он рычал или щетинился, угрожая, на людей или животных, однако не терпел, когда какая-нибудь собака принималась лаять на него. Он тут же бросался вдогонку и, если обидчик не успевал скрыться за забором, перекусывал ему позвонки с передними лопатками. Происходило это без лая и рычания, молниеносно и беспощадно, а впечатление оставляло грозное и... неприятное. Позже, от деда и от брата-охотника я узнал, что это же самое он проделывал с волками и лисами. Дедушка сплел из сыромятной кожи длинный, очень красивый поводок для Султана, с карабином, кольцами и бляхами, и мы с ним ходили теперь будто привязанные друг к другу.

                ***

 Осенью после жатвы и вывоза снопов мы, школьники, собирали колоски. Потом дома вышелушивали их, а полученное зерно перетирали на ручных жерновах и получали что-то среднее между мукой и крупой. Мы учились в первом классе. В тот раз нас, пацанов и девчонок, было человек семь-восемь.
 На стерне колосков попадалось не так много, потому что за жаткой специально ходили несколько человек, подбирали оброненные колоски и сдавали. Поэтому главной нашей добычей были мышиные запасы. Под снопами, пока они дозревали после жатвы, мыши устраивали в своих норах запасы, иногда до полутора-двух килограммов.
Потопчешься на месте снопов и, если пятка провалилась, значит там мышкины кладовые, набитые отборными колосками.
 Собирание колосков и мышиных запасов запрещалось начальством – даже после уборки урожая и вывоза снопов. Кого-то из нас, мальчишек, ловили за этим занятием – и родителей заставляли платить штраф и каждый раз угрожали, что собирание колосков и поиски мышиных запасов – это хищение государственной собственности, а потому карается законом.
 Оказалось, что, увидев приближавшегося бригадира соседнего колхоза еще издали, ребята убежали и спрятались в кустах. А мы с моим приятелем не успели, и он коршуном набросился на нас. Он кричал и вопил, что мы расхитители и преступники. Вокруг никого не было, никто не мог его услышать, но, казалось, что он очень хотел, чтобы его услышали. Этот человек считал себя большим начальником, упивался этим и, если представлялась возможность, устраивал балаган. Здесь он совсем распоясался.
 Догнав Мишку, он с лошади пинком сбил его с ног. От удара мой друг выронил сумку – и колоски высыпались. Развернув лошадь, бригадир бросился на меня. Я увертывался, закрывался сумкой, чтобы защититься от пинков, но удары сапогом доставали и меня. Он продолжал кричать на нас, что наши отцы – враги народа, недаром они сидят в лагерях, а значит, и мы недалеко ушли от них. Я и не знал, что у Мишки Акимова отец с дедом тоже в лагере, как и мой папа.
Краем сжатого поля возвращалась с пастбища моя мама с отарой овец. Увидев происходящее, она бросилась к нам. На всем скаку она налетела на бригадира и несколько раз ударила его сложенным кнутом. Удары звучали будто пистолетные выстрелы и сыпались слева и справа. Гимнастерка на спине бригадира разошлась полосами, и между ними показалась кровь. Затем резким поворотом лошади мама сбила его с седла и продолжала хлестать кнутом. «Что ты делаешь, зверица, ты же изувечишь меня»! – кричал обезумевший от боли бригадир. Он извивался ужом, выставлял перед собой ладони и вскакивал на ноги, однако резкие удары кнута снова сбивали его с ног. Самоуверенный и хамовитый человек скулил и стонал, вытирая слезы.
 В первый и в последний раз я услышал это слово – «зверица». Скорее всего, бригадир хотел унизить или оскорбить этим словом мою маму. Однако оно здесь прозвучало вовсе не оскорбительно, а даже наоборот. Во всяком случае, с точки зрения моего друга, как и моей. «Это тебе, падаль, чтобы ты не чванился перед детьми и бабами и не поднимал на них руку»! – приговаривала моя мама между взмахами кнута.
 Мы с Мишкой будто онемели и смотрели на происходящее во все глаза. Мы с ним знали, что моя мама хорошая наездница, но как можно назвать то, что мы увидели? Она не испугалась злобного и спесивого бригадира. Она с такой силой и отвагой бросилась на него, что нам казался не кнут в ее руках, а сабля. Это было красивое и захватывающее зрелище. Жаль, что, кроме нас с Мишкой, больше никто этого не увидел.
 Экзекуция эта продолжалась, может быть, минуту или чуть дольше, но сколько произошло за столь короткое время! Этот человек в одно мгновение потерял какое-то значение и вес, если они были у него. После этого даже дети в грош не ставили как его самого, так и сказанное им.
 Репутация бригадира была скандальная, а характер стервозный. По нему – все люди ему не ровня и не стоят его внимания. А потому, дескать, с ними можно обращаться соответственно.
О случившемся стало известно всем, хотя вслух никто ничего не говорил. Едва ли бригадир сам разнес слух об этом. Он знал, как народ отреагирует на его славу. Мама моя и подавно не могла сказать, что она отстегала этого человека. К семьям политических заключенных отношение было – хуже некуда. Кто же мог рассказать об этом? Может, ребята, которые спрятались за кустами? Мама подняла с седла сначала меня, а потом моего друга и усадила на лошадь позади себя. И мы поехали догонять ушедших вперед овец.
***
Дед мой стал брать Султана в тайгу с годовалого возраста и за короткое время обучил его премудростям охоты на крупную дичь. Несмотря на мускулистое телосложение и большой вес, он передвигался необычайно легко и бесшумно, мог долго и неутомимо преследовать зверя и, либо держать его на месте, либо гнать в сторону хозяина. Если раньше Султан был просто игривым и нелепым щенком, то, вкусив нелегкого охотничьего ремесла, предстал уже в новом качестве. Теперь это был могучий и бесстрашный боец, закаленный во множестве таежных схваток, безразличный как к комфорту, так и к суровым затяжным переходам.
Существам собачьей породы положено выражать свои чувства лаем. Так распорядилась природа. Лай Султана я слышал всего два или три раза. Но что это был за лай! Не то рычание, вперемешку с бульканьем, не то низкий клекот в пустую бочку – если это можно назвать лаем. И то только потому, что Султан – собака, стало быть, звуки, издаваемые им – лай. Должно быть так... Невообразимую смесь этих звуков невозможно было спутать с чем-нибудь.
В тихую погоду в лесу Султана слышали на расстоянии трех с половиной – четырех километров. Возчики сена и лесорубы рассказывали, что в студеные зимние вечера его слышали на гораздо большем расстоянии.
В один из февральских дней погода стояла солнечная и морозная. Жесткий наст не проваливался и хорошо держал лыжи. Старик с Султаном возвращались с очередного бродяжничества по тайге. Осталось перевалить последний не очень высокий отрог. Перед подъемом дед остановился, чтобы развести костер, приготовить обед себе и Султану, вскипятить чай. Тот рыскал вокруг, внезапно появляясь и так же внезапно исчезая. Обед давно остыл, а Султана все не было. Прошло, может, полчаса. Остывший обед придется снова подогревать, да и упаковываться пора.
Забеспокоившись, дедушка выстрелил в воздух и услышал в ответ далекий рев Султана. Мгновенно сунув ноги в лыжи и на ходу перезаряжая ружье, он бросился на зов. Вскоре он увидел Султана, а перед ним, нос к носу, прижавшегося к громадной лиственнице, матерого волка. Они настолько выбились из сил, что едва дышали, однако ни один из них не повернул головы к подходившему человеку. Оба они понимали, что стоит кому-то из них повернуть голову, как противник тут же вцепится ему в глотку. Волк так и не шелохнулся, пока дедушка, подойдя вплотную, не выстрелил ему в голову. Султан сразу сник, долго лежал, отдыхая, и не обращал внимания на многочисленные раны.
Вьюжные предвесенние месяцы – время волчьих свадеб, время мрачных таежных драм. Должно быть, тропу одной из стай и пересекли дедушка с Султаном, когда возвращались домой. Обнаружив преследование, Султан повел бег по огромному кругу, радиусом около километра. По предположению тех, кто знал эту историю, он сделал это, чтобы держать стаю подальше от хозяина. Когда наиболее резвый из волков отрывался от стаи и приближался к нему, он резко бросался назад и, мгновенно расправившись с ним, продолжал свой убийственный бег. Последний, восьмой, которого дедушка увидел нос-к-носу с Султаном, оказался наиболее тяжелым и сильным, однако и плохим бегуном. Пришлось задержаться еще на ночь, чтобы снять шкуры, упаковать их и повесить на высоком суку, чтобы вернуться за ними на санях позже. Прямой дороги в эту падь нет, надобно делать большой круг, или ехать верхом.
Султан вышел победителем в этой, далеко не равной схватке. Не равной, если бы он вздумал ввязаться в драку со всей стаей одновременно. В этом случае от него не осталось бы и клочка шерсти. В конце февраля – начале марта снег в тайге твердеет, превращаясь в плотный наст, и большие лапы Султана позволяли ему передвигаться с любой возможной скоростью, не проваливаясь, и держать стаю на дистанции. Большая физическая сила, мгновенная реакция и навыки, приобретенные им в многочисленных схватках, довершили остальное. После этого случая дедушка изменил свое мнение относительно других пород собак, кроме лаек. В разговоре со своими приятелями он, рассказывая о Султане, утверждал, что он среди всех других собак стоит особняком. «Он исключителен и другого такого больше нет». – Говорил он. И тут же добавлял, что это не говорит о том, что лайки совсем уж говно. Сами понимаете, лайка, она всегда лайка!
Позже, когда мы с матерью и сестрами уехали к отцу, сосланному после «Краслага» в ссылку, я получал письма от двоюродного брата. Он писал, что из дальних краев и весей, даже областных городов, приезжали собаководы и охотники. Они были наслышаны о Султане, «таежном призраке», интересовались им, а некоторые из них даже пытались приобрести его. А уж щенка от Султана желали иметь все, кто приезжал.
Как проходили эти переговоры, я не знаю, могу только гадать. Но я знаю, что дед дал бы отсечь себе руку, чем продать кому-то своих лаек, а уж тем белее Султана. Щенки его вырастали хорошими сторожевыми псами, чуть крупнее овчарок и чуть меньше волкодава. Но все равно это были довольно крупные собаки. Естественно, какой же уважающий себя человек будет клянчить кости в какой-то скотобойне, грабить полевых мышей и гоняться по лугам за сусликами?

                ***

 Поздней осенью того же года мужики, возившие сено с верховьев пади, рассказали дедушке, что не раз видели медведя-шатуна и что поведение зверя становятся все более дерзким. Скудно было в том году с кормом для медведя: не уродились кедровые шишки, плохо было с ягодами. А может что-то и другое выгнало его из берлоги, вот и бродил отощавший бедолага по белому свету, мучаясь сам и пугая окрест все живое. Зиму косолапому не протянуть – задерут волки или погибнет от голода. Целых две недели или около того ходил дедушка за шатуном с двумя лайками. Казалось, напал на след, однако тому удалось уйти, перевалив через хребет.
В схватке медведь задрал лучшую дедову лайку – вожака и уволок с собой. Вторая, с десятком глубоких ран от когтей косолапого, вернулась к хозяину. По следам и каплям крови дедушка проследовал до места схватки и увидел, как все это произошло. Сгоряча он вскарабкался за шатуном до середины горы, выдохся. Да и как ему без своих собак, старому, почти оглохшему?.. Только далеко за полночь он вернулся и привез свою полуживую лайку, уложив ее на скрепленные лыжи. Через несколько дней он привел полугодовалого щенка погибшего вожака. За эту зиму он в паре с выздоровевшим псом приноровится к охотничьему ремеслу и разным другим премудростям, станет глазами и ушами своего старого хозяина.
Прошла еще неделя, и, как повелось, дедушка обходил свои охотничьи тропы, проверяя капканы и узнавая по следам о таежных новостях. Теперь они с Султаном возвращались домой. Впереди две пади с горными ручьями и два небольших горных отрога. В тайге нет верстовых столбов, никто не измерял расстояний. По дедушкиным прикидкам эти места отделяют от нашей деревни около тридцати пяти-сорока километров. Султан внезапно появлялся, будто проверяя, все ли в порядке с хозяином, и так же внезапно исчезал. Приближался вечер. Дед на ходу озирался по сторонам в поисках удобного места для короткого привала и костра. Отяжелевшие от пушистого инея ветви деревьев на густо-зелёном пихтовом фоне выглядели неправдоподобно красиво, будто в сказке. Все это вместе с окружающей природой напоминало огромную застывшую картину, написанную мягкой сиреневой пастелью талантливым художником и пребывающую в подозрительной, какой-то обморочной тишине, скованной холодом, которую не могли оживить даже свист снегирей и стрекот лесных сорок.
Почувствовав чье-то присутствие, дедушка быстро снял ружье и освободился от рюкзака. Здоровенный удар отбросил его в сторону. Уже падая, дедушка успел развернуться и выстрелить из одного ствола. Второй – прицельный – выстрел не получился. Не успел. Разъяренный от голода, а теперь и от раны, медведь одним рывком выдернул ружье, ударил им о ствол дерева и навалился на дедушку.
Не однажды мне приходилось слышать охотничью байку о том, что медведи, страшась человеческого взгляда, сдирают ему когтями скальп: начинают от затылка и натягивают на глаза. Байка производила сильное впечатление своей странной нелепостью. А нелепость эта в том, что медведь – зверь хищный и сверхмощный и как любой хищник убивает свою жертву сразу, не раздумывая. Иначе может быть убит сам. Он знает это. Как и знает жизненно уязвимые места своей жертвы и абсолютно лишен разных там сентиментальных чувств. А тут... Скальп на глаза... Будто боец на скотобойне, чтобы умертвить животное, начинает отрезать ему уши или хвост. Нелепо и непонятно, поэтому я не очень-то верил в это. Оказывается, байка правдивая. Пока дедушка всадил ему нож в брюхо и полоснул вверх, медведь успел содрать около трети дедовского скальпа.
Взревев от удара ножом, медведь на мгновение выпустил дедушку, и тут подоспевший Султан в огромном прыжке, без лая и рычания, будто призрак, вцепился в глотку зверя. Дедушка быстро водворил свой скальп на место, смахнул снегом кровь с глаз и прыгнул к обломкам ружья. Тут же отцепил ствол от ремня и, действуя им будто ломом, размозжил шатуну череп. Затем он туго забинтовал голову, кое-как натянул шапку и обработал раны присмиревшего Султана. Нужно было торопиться, и дед решил двигаться дальше налегке, пристегнувшись к Султану. Поэтому рюкзак с обломками ружья и связки шкур он спрятал, а тушу медведя завалил колючим хворостом. На исходе ночи Султан домчал деда до деревни, а там его отвезли в госпиталь.
Прошло сколько-то времени, раны от медвежьих когтей зажили. Снова бродил мой дедушка по своим охотничьим тронам. Вместо ружья, пришедшего в негодность из-за деформированного ствола, он приобрел старинный карабин времен Первой мировой войны. Теперь он обязательно брал с собой или двух лаек, или Султана с лайкой. Лайка когда нужно подаст голос, не убежит слишком далеко и не позволит зверю незаметно подкрасться к хозяину. Эти бесценные качества лайки дополнялись силой и отвагой Султана.
***
Случилось так, что школу я оканчивал далеко от наших мест, где мы жили в ссылке с отцом. Потом ушел служить. Семь долгих лет я не видел Султана, однако получал письма от двоюродного брата с фотографиями и вырезками из газет, где были напечатаны статьи и заметки о подвигах моего питомца. Друзья детства в конце своих писем также писали о Султане и Волчке, и по всему было видно, что они продолжали притягивать их внимание своей исключительностью.
После службы я уехал учиться на другой край страны. И снова мы с Султаном виделись редко. На этот раз я ехал домой на каникулы. В окне вагона мелькал аскетический пейзаж моей Родины, я вспоминал дедушку, думал о Султане. Как-то он встретит меня? Узнает ли? Семнадцать Султановых лет – возраст нешуточный. Султан не облаивал и не трогал незнакомых людей – будто их не было. Но встретив его случайно на улице, люди испытывали не очень приятные чувства. Они останавливались без движения и ждали, пока Султан не пройдет мимо. Так случалось редко, но случалось, пока не подняли забор выше. Брат мой сделал большую будку-конуру и посадил его на цепь. Жалобы прекратились. Но письмо-жалобу написал я, где просил брата взять Султана к себе и почаще ходить с ним в лес, особенно зимой, когда он неделями проводил время на охоте и в своей таежной избушке.
Значит, к моему приезду он привел Султана к моим родителям.
Когда я открыл калитку и увидел Султана на цепи, он тихо сидел и смотрел в мою сторону. Не узнал, пока я не окликнул его. Что тут началось! Он подскочил, затем припал на передние лапы, взлаял как-то совсем пощенячьи и стал рваться с цепи, волоча за собой будку.
– Что за фокусы, Султан? К чему эти нежности тебе, старому бойцу и воину? – А у самого сердце, будто молот, стучит и молотит, вот-вот выскочит из груди, в глазах – сплошной туман. Я освободил его от привязи, и пошли мы с ним в обнимку к моим родителям. Предстали перед ними: один – одряхлевший от старости отважный охотник, другой – по уши в дорожной пыли.
Много лет назад я принес домой беспомощного щенка, смотревшего на меня мутными голубоватыми глазками, с растопыренными на четыре стороны света лапами. Нелепый хвост его отчего-то постоянно поворачивался в сторону Иерусалима. О мании величия щенка я тогда не думал, да и не знал, что это такое.
Бесчисленное количество запоминающихся художественных произведений, сказок, кинофильмов, серьезных научных исследований и работ о собаках создано в мире. В одном из крупнейших городов Италии стоит памятник овчарке. Решение о возведении памятника принимал итальянский сенат специальным постановлением в начале пятидесятых годов, вскоре после окончания Второй мировой войны. Хозяин овчарки в разгар войны ушел к бойцам Сопротивления, попросив соседку кормить, следить за собакой, и оставил ей все сбережения. Давно окончилась война, однако ежедневно утром и вечером на трамвайной остановке на площади люди видели овчарку, которая терпеливо сидела невдалеке и пристально всматривалась в лица входящих и выходящих пассажиров. И так в течение почти десяти лет – как и раньше провожала хозяина утром на работу, а вечером встречала. Овчаркой заинтересовались журналисты, провели собственное расследование и рассказали в газетах, по радио и телевидению, что хозяин ее погиб в 1943 году в стычке партизан с фашистским отрядом. На лицевой стороне постамента памятника выбито: «За верность».
Трудно возразить тем, кто считает, что собака и кошка уберегли человечество от чумы и холеры, в критические моменты эпидемий уничтожая крыс, а лошадь доставила его на себе в сегодняшний день.
За свою долгую жизнь я посетил множество собачьих выставок, видел знаменитых чемпионов и медалистов, от маленьких карманных собачек до громадных служебных, свирепых и добродушных, красивых и не очень, видел их в кино, читал в газетах и книгах. Но ни разу не встречал хоть бы отдаленно напоминавших моего Султана не только статью или сноровкой, но и умом и силой. Язык не поворачивается называть Султана собакой. Не зря в последние годы его жизни мой дедушка, а позже и двоюродный брат, охотник и скотовод, приводили к нему врача, у которого лечились сами, а не ветеринара. Часто, вспоминая Султана, я радуюсь, что во времена моего глупого и, при сложившихся условиях, прекрасного детства, умудрился дать ему не собачью кличку, а имя, означавшее царский сан. Прожил Султан семнадцать лет. Скончался при мне, когда я был дома, на каникулах. На похороны собрались мои друзья, пришли пожилые промысловики охотники и старатели. Всю ночь они вспоминали о таежных приключениях дедушки с Султаном, о которых я не знал.
Выросли и возмужали дети, растут внуки, и я часто вспоминаю, какие особенности животных, как и людей, вызывали во мне наибольший интерес. Что могло удивить и поразить мое воображение больше и сильнее, чем герои рассказов Сетона-Томпсона, чтобы я мог отодвинуть все остальное, так как оно потеряло в моих глазах свои первоначальные ценности. Когда я грезил великими идеями и целями и когда это самое остальное стало казаться мелочью и ничтожеством, мать дала мне понять, что важно, а что нет, основательными шлепками. Тем не менее, я добился своего: и Султан, и Волчок, каждый по-своему, превосходили героев Сетона-Томпсона, хотя мне так и не удалось добиться, чтобы они заговорили человеческим языком.

                ***

 Домой из школы мы возвращались по территории шпалопропиточного завода, через лазы и щели в заборе, между штабелями шпал. Так было короче и удобней. Такие лазы и щели есть в ограде любого уважающего себя предприятия нашей великой страны. Мне показывали заделанные дыры, пробитые в железобетонной ограде закрытого завода оборонной промышленности. Таким образом трудящиеся сокращали дорогу на работу, а вечером – домой. Обнаружили лаз только на третий день. После этого поменяли всю систему охраны, контроля и пропусков.
 После войны время было тяжелое, однако все дети ходили в школу. Дружили, ссорились, дрались – и даже улица на улицу. В школу я пошел на два года раньше, увязавшись за старшей сестрой. Был меньше других, поэтому на меня не особенно обращали внимание, но и мне перепадали щелчки и подзатыльники. Моя Красноармейская улица враждовала с Советской, а политику отношений определяли атаманы.
Скорее всего, ни один историк мирового класса не смог бы ответить на вопрос, когда и из-за чего началось это многолетнее противостояние боевых ополчений двух улиц. Возникнув однажды бог весть по какой причине, оно продолжалось, то ярко вспыхивая, то пребывая в состоянии полумира и полувойны. Конца этому не было видно. В присутствии родителей и учителей, и те, и другие держались с потрясающим самообладанием, демонстративно и вполне дружелюбно разговаривали с теми, с кем только что участвовали в потасовке. Однако стоило им оказаться за дверью, как опускались забрала, а ноги сами выпрямлялись в боевой стойке. Ребята постарше – участники этого упорного противостояния не принимали нас, младших, в свою среду, называли вонючими хомяками и другими обидными и недостойными прозвищами, а скорее всего, просто не хотели делиться своей лучезарной славой.
Однажды после школы я возвращался домой, привычно проникая через дыры и щели в заборе, лавируя между штабелями шпал. На боку у меня болталась тряпичная котомка с учебниками и тетрадями. Обогнул угол очередного штабеля и столкнулся с ребятами с Советской улицы. Все они учатся в седьмом классе, только Витька, младший Черняев, учится со мной. Здесь же оба атамана – Мишка Черняев и Сергей Федюнин. Они кого-то поджидали, а тут – такой «супермен»! Я заметил их разочарование, они как будто даже отворачивались, а кто-то выразительно сплевывал не вынимая из карманов рук. Я видел, что они считали для себя унизительным не то, что иметь дело со мной, а даже разговаривать. Бежать поздно – некуда и неудобно. Обсмеют потом до смерти, назовут трусом. И никогда не примут в свои боевые ряды наши, Красноармейские. В голове мелькнуло: «Сейчас будете говорить со мной на «вы», в крайнем случае, на равных. Сначала надо вывести из строя атаманов, с остальными будет проще, если не разбегутся». – Так несколько самонадеянно рассуждал я. Ополченцами и тех, и других, со стародавних времен был провозглашен неписаный закон, по которому каждый независимо от численного соотношения обязан атаковать противника.
 Сколько подобных случаев заканчивалось травмами и тяжелыми увечьями, а то и трагически! И все из-за повышенного чувства собственного достоинства. Так устроены все петухи и мальчишки на Земле, и такого положения дел не изменить ни правилами, ни внушениями. Природу не переплюнешь. Это одна из причин, почему к зрелому возрасту мальчиков добирается меньше, чем девочек.
Дрожь в ногах незаметно прошла, я почувствовал уверенность в себе.
Спокойно снял котомку с учебниками, повесил на выступавшую шпалу и вошел в круг. Затем, выбрав одного из атаманов – Мишку Черняева, замахнулся, чтобы врезать. Это мне не удалось. Не успел. От Мишкиной оплеухи я отлетел назад. Оттуда меня переадресовали обратно. Здесь я услышал боевой вопль младшего Черняева – он бросился на Мишку, заступившись за меня. Нас стало двое. Но ребята распалились, остановить их было невозможно.
Очнулся я от холода. Стояла неправдоподобная тишина, и высоко в небе сверкали звезды. Попытался встать и от боли во всем теле снова повалился. С трудом повернулся на живот и пополз. Преодолел забор через щель, прополз через дорогу, поднялся, хватаясь за картофельную ограду, и к полуночи добрался до дома. На другой день Витька Черняев принес мне мою котомку с тетрадями и уроками на дом. Через три дня я уже нормально передвигался. О взбучке от матери лучше не вспоминать.

                ***

 Недалеко от нас жил мой дядюшка, вернувшийся с фронта с множеством ранений, наград и контузий. Пехотинцем прошагал до Праги и обладал феноменальными способностями в стрельбе и единоборствах, чему я был свидетелем. Это с изувеченной-то рукой, без одного глаза! Временами с ним возникали недоразумения. А возникали они из-за насмешек над ним или откровенного хамства, чего в нашем отечестве хватало во все времена с избытком. Тихий и кроткий в обыденной жизни, он преображался, когда возникали эти самые недоразумения. Знавшие его быстро улаживали конфликт, извинившись или сведя все к шутке, если были способны на это. Однако то, что произошло на рынке на моих глазах, было серьезно и зашло слишком далеко.
 Дядюшка купил у торговки стакан самосада и собрался высыпать в карман, когда проходивший мимо с женщиной под руку офицер, нечаянно задев, выбил у него стакан и рассыпал табак. Я упоминал уже, что одна рука дядюшки была изуродована, работала плохо и доставляла ему много неудобств. Женщина промолвила что-то о неприветливом Полифеме, а офицер чересчур громко и издевательски захохотал. В этом наигранно громком и неестественном хохоте угадывалось неодолимое желание обратить на себя внимание окружающих.
 Помню, будто это произошло вчера, как, подойдя к офицеру, дядюшка тихо, но твердо произнес: «Извинись, браток». Офицер взвился: «Во первых, не тыкать! А во-вторых, я тебе не браток, а летчик, офицер военно-воздушных сил Советского Союза, лапоть деревенский!»
 Я ничего не убавил и не прибавил, а привел все дословно. Такое не забывается. Так торжественно и на весь рынок! Откуда было знать офицеру, что этот изувеченный «лапоть деревенский» в выгоревшей и неумело залатанной гимнастерке давал уроки боевых поединков и стрельбы в школе фронтовой разведки? И что даже в таком состоянии он оставался бойцом и мог дать отпор любому подонку и хаму. Молодому офицеру просто захотелось покрасоваться перед своей дамой и публикой, явно переоценив свои возможности и неудачно выбрав жертву по внешним признакам. Я смотрел во все глаза, как и все вокруг, особенно мальчишки, ожидая, чем все это кончится, и на всякий случай снял с плеча котомку. То же самое сделал и мой друг Витька.
Рынок представлял собой два ряда прилавков, с задней стенкой и навесом, сработанными на скорую руку деревенскими плотниками средней руки, и все, кто был здесь, слышали, как громко и величественно представился офицер, с каким холодным и уничтожающим пренебрежением смотрела на лаптя деревенского и отпускала язвительные реплики женщина, и ожидали, что последует за этим. Происходило это менее чем в ста метрах от железной дороги, и люди, проходившие вдоль нее в сторону вокзала, поворачивали теперь к рынку, чтобы посмотреть, кто же это там раскатывает громы, подходили с противоположной стороны и со стороны строящегося моста.
Офицер, почувствовав себя чуть ли не на арене огромного амфитеатра, заполненного зеваками, выпятил грудь, поправил гимнастерку и решительно двинулся на дядюшку. Вот он поднял руку, растопырив пальцы, – и тут же стал оседать и свалился, хотя удара дядюшки ни я и, по-моему, никто другой не видел. Продавцы, покупатели и просто зеваки, образовавшие плотный круг и видевшие все, что происходило, отреагировали коротко и с беспощадной деревенской простотой: – Поделом ему, а то прямо изошел чванством и спесью!
Женщина истошно закричала, называя дядюшку бандитом, и стала апеллировать к окружающим. Прибежал еще один офицер с солдатами и с ходу ввязался в потасовку. Удары дядюшка наносил точные и хлесткие, передвигался мягко и быстро. Он весь напружинился, стал выше и прямее. В нем появилось что-то грозное и пугающее. Таким я его еще не видел. Все произошло настолько быстро, что было непонятно, как это у него получается. И без того плотный круг зевак сузился еще больше. Один из друзей дядюшки, тоже фронтовик, что-то прошептал ему на ухо, посадил на свою лошадь, и дядюшка ускакал. Со стороны вокзала подошел патруль и, оценив увиденное, быстро опросил очевидцев, отправил пострадавших в комендатуру, и не стал даже искать «лаптя деревенского».
Много лет спустя, во время студенческих каникул, когда дядюшка был наполовину парализован и передвигался на костылях, я видел у него на столе пустой конверт от Константина Симонова. В то время писатель собирал в Москве награжденных тремя орденами солдатской Славы. Однако я точно знаю, что у дядюшки было два таких ордена, поэтому в число приглашенных он вроде не попадал, а сам он говорить не мог. Может быть, письмо было совсем по другому поводу, но я не думаю, что причина могла быть иная.
Мне стало интересно, и я долго искал письмо, а дядюшка ничем не мог мне помочь. Куда-нибудь сунули, должно быть, и письмо затерялось. Жена его говорила мне, что там якобы говорилось о каком-то ордене, о котором дядюшка или не знал, или забыл, – не до того ему было. А что это за орден, никто толком объяснить не мог. «Ведь всякие на вид бывают ордена, и названия у них разные, правда? Потом... столько времени прошло, кому это нужно»? Примерно так рассуждали солдаты, воевавшие на фронте. Это была наша последняя встреча.

                ***

 Вот я и приплелся к дядюшке, чтобы он научил меня драться. Он усадил меня, поделился нехитрым обедом, говорил со мной грубовато и насмешливо, но на этот раз я не обижался. Аскетичный и немногословный, он становился ироничным и красноречивым в общении только со мной. Может быть, в его общении со мной и не было ничего обидного, однако элементы легкой насмешки в нем проскальзывали. Даже я видел это. Многие, и мой дядюшка в их числе, знали, что у меня в кармане есть рогатка с круглыми камешками-окатышами, а после походов на свалку – и с подшипниками, и что я могу пустить их в ответ на обиду не раздумывая. Из-за своей шершавой обидчивости я постоянно ходил в синяках и шишках, как и большинство моих сверстников.
– Твое желание выковать в себе дух старого солдата написано на твоей роже. От матери, небось, тоже досталось?
– Немножко.
– Это я понял. От нее и мне доставалось в детстве.
– Говори о деле. Мать здесь ни при чем.
– Учитель из меня никудышный. Дуй к своему дедушке. Когда я был такой, как ты, он тоже со мной возился.
– Какой – как я? – Я весь взъерошился.
– Ну-ну, не обижайся, я не хотел тебя обидеть. А теперь – к делу и славе! Вперед, марш! – И он легонько поддал мне сзади пинком.
«Конечно, он просто не хочет иметь дела со мной», – догадался я и направился к деду. Он встретил меня как обычно, но мне показалось, что он что-то знает. Может быть, мать рассказала ему о моих приключениях? Хотя она целый день проводила на работе. Это было время, когда мои близкие были озабочены моим повышенным самолюбием и обидчивостью. Поэтому всеми силами пытались исправить эту ненормальную, как они считали, особенность. Во взгляде дедушки, не то вопрошающем, не то оценивающем, я увидел нечто отдалявшее нас, а потому непривычное. Внезапно меня охватило отчаянье. Я почувствовал себя покинутым и одиноким, что все от меня отвернулись: не то что дядюшка, даже дед. Что я – никчемный и ничтожный человек, и надо мной может безнаказанно издеваться любой на этой огромной Земле. За этот короткий миг я увидел всю свою жизнь, и судьба моя показалась безрадостной. Слезы обиды и обреченности перешли в приступы рыдания, и я не мог остановиться.
Дедушка обнял меня и гладил по голове, бормотал что-то растерянно, однако я не слушал его. То, что разрывало меня изнутри, было настолько сильно, что я даже не стыдился слез. Вдруг я почувствовал, что на голову мне падают теплые капли, и увидел, что дедушка мой тоже плачет. Этого я не ожидал. От удивления, что мой суровый и аскетичный дед также способен плакать, я успокоился, слезы высохли сами собой, будто их и не было. В тот день я плакал в последний раз. Тогда же я понял, что дедушка никогда не предаст меня и не оставит в беде, и я – тоже! И мы с Султаном не оставим тебя, дедушка!
– Дедушка, научи меня драться! Мне надо! – выкрикнул я.
Он долго молчал, посасывая трубку.
– Научи меня драться так, как дядюшка, ты же его учил, – снова, уже спокойней, попросил я, для убедительности подкинув дедушкину шапку.
– Дядюшка твой был ленив и не очень-то хорошо умеет драться. Так... обыкновенный уличный драчун с поставленным ударом, не больше. Вообще-то говоря, учиться и готовить себя к дракам – это глупо и примитивно. То, что ты называешь «драка», «драться» – мне не нравится все это... Проще говоря, учиться и готовить себя к дракам в твоем смысле – напрасно потраченное время. Дерутся петухи, собаки. А ведь человек – не собака, правда? Или как? Может, ты думаешь иначе? Драки возникают от злобы и отсутствия аргументов. Что может быть отвратительней злобного человека? А стыда сколько? Говорят, только слабоумные не имут стыда и не знают, что это такое. Поэтому, мне кажется, правильней и лучше говорить «борьба», «единоборство», что означает противостояние один на один без оружия. Сила на силу, помноженная на смекалку, ловкость и умение.
– Дедушка, ты так много говоришь. Мы бы давно уже научились. Когда мы начнем заниматься?
– А ты уже занимаешься. Неужто не заметил? Но я продолжу. В такой борьбе человек закаляется не только физически, но и духовно, готовит себя к разного рода работам, учится терпению и последовательности своих поступков. После этого он готов трудиться полезно и продуктивно. А когда наступают грозные времена, такой человек берет в руки оружие и становится надежным и отважным солдатом. Другого не дано, потому что земля, на которую кто-то покусился, – это твоя земля, земля твоих родителей и предков, тех, с кем ты играешь и говоришь на одном языке. На ней ты родился и другой, что была бы тебе Родиной, не будет. Чтобы она процветала, а люди радовались, тебе и твоим сверстникам нужно много готовиться и хорошо трудиться, так как родители твои состарятся, а следующее поколение людей, твои дети, будут еще малы. Видишь, как все просто? Однако в этом весь смысл, и все! Тому, что умеет твой дядюшка, он учил и готовил разведчиков-диверсантов в специальной школе, на фронте, для отправки по тылам противника. Но он, по-моему, злоупотребляет тем, что он умеет. А ведь все это необязательно человеку. Слушай, что я тебе скажу. Чтобы не давать себя в обиду, не нужно быть таким уж необыкновенным бойцом. Достаточно держать себя спокойно и независимо, быть одинаково приветливым ко всем. И в любых случаях оставаться самим собой. Ты – это ты, а не обезьяна, и ни к чему подражать кому-то.
– И все?
– Да, этого вполне достаточно. Тебя будут если не любить, то, во всяком случае, уважать.
– Дедушка! Я хочу научиться драться, после этого буду и приветлив, и независим. Хвастаться тоже не буду, останусь самим собой.
– Хорошо. Вот смотри для примера. Кто-то обидел или поколотил человека слабого и невинного, или нахамил ему, чтобы покуражиться. Что обижает людей? Заносчивость и чванство, несправедливость. Отвратительна зависть, хвастовство. Или ты, может быть, думаешь иначе?
– Нет, дедушка, я никогда не сделаю этого!
– Хороший боец, лесоруб и охотник – это сила и ловкость, сообразительность, мгновенная реакция и умение контролировать свои чувства. А чтобы достичь этого, нужно трудиться годы и годы, каждый день. Сильный и здоровый человек – это, как правило, умный человек. За короткое мгновение поединка бойцу нужно разгадать, прокрутить в голове всевозможные действия противника и противопоставить им собственный бросок, удар или какой-то другой прием, который не только нейтрализует его потуги, но и принесет победу. Ленивый, неподготовленный человек или просто страдающий тугодумием, не способен вести противоборство в таком напряжении и темпе, потому что не успевает за стремительно развивающимися событиями, и проигрывает поединки. Любые противоборства, любые спортивные или боевые поединки построены на быстроте мышления, на большой физической силе и, главное, на стойкости духа. Я бы хотел, чтобы ты не только знал это, но и думал именно так, потому что это – правда.
– Дедушка, ты так много говоришь! Мы бы давно уже чему-нибудь научились. Когда мы начнем заниматься делом?
– Ты уже занимаешься. Не выслушав и не осознав того, о чем я тебе говорю, ты не сделаешь и шагу к намеченному.
– Почему так долго, дедушка? Мне нужно завтра!
– Не торопись, я еще не все сказал. Самое главное – это человеку нужно стать хорошим мастером в каком-нибудь ремесле. Сапожником, кузнецом или плотником. Вот скажи мне: ты видел когда-нибудь, чтобы кто-то задевал или оскорблял нашего кузнеца? Нет? И не увидишь. А почему? Да потому что он с утра до вечера машет молотом в своей кузнице, в результате стал силачом, которого все уважают, а хамоватые и злобные люди боятся таких. Однако главное даже не в этом. А в том, что он делает самые лучшие подковы, кольца и карабины к уздечкам и сбруе лошадей. Он может выковать лемех для плуга и тончайшее обручальное кольцо из золота или серебра, которое оказывается как раз впору и гораздо красивее, нежели те, что выполнены другими, этим он приносит пользу и радость людям. Он мало учился грамоте, однако очень много учился кузнечному ремеслу у разных мастеров и продолжает учиться до сих пор. В знании свойства металлов равных ему нет. Именно за это его так высоко чтят и уважают, а за силу и настойчивость уважают во вторую очередь. Одним словом все, что я сказал тебе, сводится к тому, что хороший ученик становится хорошим студентом, а затем и хорошим специалистом, а это так же важно, как мнение людей о нем как о человеке. Ведь человек не зверь, зачем же ему обязательно драться с кем-то или рвать его зубами и когтями? Зачем ему нужно, чтобы на него показывали пальцами, а уж тем более боялись его?
Мне казалось, что дедушка много раз говорит мне об одном и том же, только чуть-чуть варьируя. Однако я терпеливо слушал его в надежде, что после своих нудных и скрипучих наставлений он начнет обучать меня дракам. Тогда держитесь – и ты, Мишка, и ты, Сергей!.. И все ваши... Вы взвоете у меня!
– Вся наша жизнь – это цепь разнородных поступков. Человек растет вместе с ними. По эту сторону поступка – это один человек, а по ту сторону – уже другой, – рассуждает дедушка, пока я вырезаю ложку из куска сухой березы. Я решил терпеливо вынести его наставления, даже если мне придется умереть на этой скрипучей табуретке. – Если человек не глуп от природы, если у него большой жизненный опыт, он быстро решает, какой поступок совершить, чтобы он принес пользу ему самому, близким, или работе, которую он выполняет. А у глупого и самовлюбленного человека поступки эти постоянно делаются невпопад, необдуманно и он бьет себе шишки и синяки. От этого он зол и накапливает в себе обиду на весь мир, в характере у него появляется нетерпимость и злоба, он плохо уживается с людьми и не способен понять причин происходящего, хотя они просты и лежат на поверхности. У всего есть своя причина, так же, как все имеет свое начало и конец. Давным-давно, когда мне было столько, сколько сейчас тебе, и я учился махать бамбуковым мечом, учитель мой говорил, что важные решения должны приниматься между семью вдохами не раньше и не позже. Это будут решения самые зрелые, самые взвешенные, и за них человеку не будет стыдно. Однако в бою эти решения принимаются параллельно действиям, а они происходят молниеносно, меняясь будто в калейдоскопе, а время, и без того сжатое до предела, убыстряет и убыстряет темп. Этому главному, умению быстро мыслить и так же быстро принимать решения нужно учиться в детстве, а потом и всю жизнь. Как правило, такие люди становятся талантливыми художниками, стойкими солдатами и мастеровитыми ремесленниками.

                ***

 Дедушка позвал меня во двор и, показав на гору дров, произнес: «Все это нужно распилить, расколоть и сложить в штабеля. Но этого будет мало: надо сшить куклы в рост человека, набить опилками, а одну из них установить с помощью стальных труб в сарае.
 Работа закипела. В перерывах между школой и домашними делами мы с Витькой Черняевым бежали к деду, хватались за дрова, затем начиналась потасовка под наблюдением нашего неподражаемого «тренера». Мы подтягивались, кувыркались, прыгали и бегали до изнеможения. Я торопился, неутоленное чувство мести не давало мне покоя. Мальчишки – народ нетерпеливый, и через неделю наших занятий я постучался в калитку Черняевых. На стук вышла мать Мишки и я попросил позвать его.
 Заставив меня основательно подождать, вышел Мишка. Руки в карманах, взгляд лениво-безразличный. Мы прошли с ним за угол ограды, где росла плотная трава с цветами и ковылем. Пока мы шли, мы не сказали друг другу ни слова. И только здесь, за углом, я предупредил Мишку, что будем драться до смерти. Ни один мускул не дрогнул на его лице. Нехотя взглянув на меня, он сморщился будто от зубной боли, будто какой-то червяк помешал ему, оторвав от дела. Затем быстро и деловито размазал противника по траве с ковылем и спокойно, не оглядываясь, удалился. Поединка до смерти не состоялось.
Дедушка уехал на несколько дней к таежным складам, а мы с Витькой продолжали остервенело терзать дрова. Когда они были распилены, расколоты и сложены в штабеля, мы бросились к соседям. Дров у них было не меньше. После войны дети-школьники помогали пожилым людям, потерявшим кормильцев на фронте. Это было целое движение, а называлось оно тимуровским. Нас с Витькой хвалили, угощали чем-нибудь и называли тимуровцами. Нам это нравилось. Мы раздувались от гордости. Еще бы! Не многие из наших сверстников удостаивались такой чести!
Витька часто приходил в школу с синяками и ссадинами. Мне он ничего не говорил, однако я догадывался об их природе. Это я тоже отнес к моему долгу Мишке. Как-то дедушка попросил нас найти рисунки человеческих силуэтов или сделать их самим. Силуэты спереди, с боков и сзади. Как и куклы, силуэты должны быть в полный рост. Мы нашли обрывки с кусками старого тулупа на конюшне, сшили куклы и набили опилками.
На небольшом болоте, примыкавшем к опушке пихтового леса, аэродромная служба войсковой части устроила свалку, представлявшую собой огромную кучу свезенных сюда разбитых самолетов, их фюзеляжей, скрюченных плоскостей и отслуживших срок станков из механических мастерских. Свалка эта была любимым местом моих друзей и сверстников. Однажды мы нашли здесь несколько лент от крупнокалиберных пулеметов с целыми патронами. После некоторых препирательств мы выковыряли каждому по четыре патрона, а остальные бросили в костер. Сами отбежали к опушке, спрятались в кустах и стали ждать, что будет дальше.
На этот раз обошлось: никого не задело, если не считать сбитой пилотки Петьки Окунева. В другой раз такой фокус не прошел даром. Летевшие во все стороны пули зацепили двоих. Мы с трудом дотащили их до госпиталя. Оттуда они вышли героями. Вся школа просила их задрать рубашку и с завистью разглядывала шрамы с дырочками от ниток.
Со свалки мы уходили домой с полными карманами добычи. Из рулона плотной коричневой бумаги, найденной здесь же, на свалке, мы вырезали и склеили четыре больших полотнища и нарисовали на них человеческие силуэты, пользуясь учебником анатомии. На силуэтах и на куклах дедушка отметил наиболее уязвимые места человека, а мы исступленно молотили по ним ногами, кулаками и локтями. Стоило взгляду схватить очертание человека, как мы с Витькой автоматически, без промаха, могли бить в любую точку, концентрируя удары и варьируя интервалы с ложными замахами. Мы даже могли точно определить, где находится та или иная точка туловища и головы, взглянув на мизинец левой ноги противника, по движению руки или колена, по звуку дыхания.
Наш второй поединок с Мишкой проходил иначе. Можно сказать, почти на равных. Мишке удалось схватить меня за рубашку и притянуть к себе. Конечно, он просто старше, массивней и сильней. Из этого поединка я понял, что его постоянно нужно держать на дистанции, не входить в соприкосновение и не клинчевать. Мне не хотелось мириться с этим. Подожди, Мишка, еще несколько дней! То ли еще будет... Я обещал тебе, что ты будешь выть у меня? Я тресну, но выполню свое обещание!
Со времени второго поединка прошло ровно три недели. Я отвел себе такой большой срок и вынес мученическое терпение, чтобы подготовиться наверняка. Я использовал любое свободное время, чтобы довести до автоматизма некоторые детали из нашей последней встречи с Мишкой. В этом последнем поединке победителем буду я! Ладони и суставы у меня обросли мозолями. Руки и ноги приобрели способность действовать независимо друг от друга в разных направлениях и с предельно возможной резкостью и точностью. Ни на миг не теряя из виду противника, даже падая, мы с Витькой успевали нанести ему один-два удара, а то и поймать его руку, чтобы вытянуть ее на излом. Теперь во мне не осталось и следа от щенячьей горячности, я был спокоен и хладнокровен, вроде бесстрастного каменного истукана.
Осталось чуть более суток до нашей третьей встречи с Мишкой. Готовился я к ней с такой скрупулезностью, что о главном и забыл. На этот раз я суммировал все, что делал Мишка в наших двух прошлых поединках, – даже то, как стоял на ногах и как передвигался. За всем этим я забыл об отдыхе, что надо бы хорошо выспаться. В голове раз за разом мелькали картины наших встреч, а сам я будто со стороны разглядывал и оценивал свои и Мишкины ошибки и ляпы.
Заснул я только под утро. Приготовив завтрак, мама разбудила нас и ушла на работу. Попрыгав и покувыркавшись, я прогнал сон, отвел младшую сестру к бабушке, сходил в школу. Быстро натаскал дров, принес воды, а уроки буду делать вечером. Теперь мне ничто не мешает, теперь – к Мишке!
В который раз я перебирал в памяти каждый миг прошлых поединков и неизменно приходил к выводу, что в обоих случаях проиграл из-за спешки, горячности, а главное – позволив ему приблизиться и схватить меня за рубашку как в первом случае, так и во втором. Этого не повторится! Теперь я буду драться с ним на дистанции. Тогда у Мишки не будет ни малейшего шанса, сегодня я не позволю ему уползти.
Вот и настал великий день нашего противостояния. Вышел Мишка и как-то медленно и тихо притворил за собой дверь. Руки он держал уже не в карманах, как обычно, да и взгляд его выдавал что-то похожее на неуверенность. Я снова предупредил его, что будем драться до смерти, и мы прошли на наше старое место, за угол забора. Сегодня я видел какую-то расхлябанную, неряшливую стойку Миши. И это атаман! Передвигался он опираясь на всю ступню, тяжело и неуклюже, я мог трижды оббежать его, и он не шелохнулся бы. А голова! Как ты держишь голову, Мишка?
Ты же весь открытый, пентюх!
На тебе, в лоб, вот еще в лоб! А это тебе двойка в сплетение и в челюсть! Сейчас чуток попляшем, отдохни, а потом возьмусь обрабатывать тебе уши, приготовься. Раньше я как-то не замечал этого. Ты считал и считаешь нас с Витькой хомяками и вообще не принимаешь за людей, но я больше не в обиде на тебя. Мне тебя просто жалко, в конце концов ты Витькин брат. Все это в доли секунды пронеслось в моей голове, когда мы плясали вокруг друг друга, присматриваясь.
Не раз я слышал и читал, что в минуты опасности, как и перед серьезными поединками, в памяти прокручивается вся жизнь. С этой особенностью человеческой породы я впервые столкнулся перед нашей третьей встречей с Мишкой. И позднее так бывало не раз, однако тот, первый случай, запомнился навсегда. Над этим можно было бы посмеяться, но все справедливо. Пропорционально возрасту и значимости детские конфликты-потасовки – такой же вселенский акт, как облава на мамонта или противостояние на передовой.
– Пора ставить точку! Извинись, браток, и я уйду, – произнес я в надежде, что все обойдется.
– Это ты-то мне браток? – оглушительно заорал Мишка. – Ты, хомячок, неужто считаешь себя достойным быть мне братком?
Я видел, что он счел себя крайне оскорбленным и никак не хотел, чтобы быть мне не то что братком, но и освещенным одним светилом. Будь Мишка постарше, его точно хватил бы удар. К счастью, этого не произошло. Что он нашел оскорбительного в моих словах? Ведь я говорил с ним спокойно, даже старался придать своему голосу некую тяжесть дядюшкиного тона.
Извинись Мишка, я бы повернулся и ушел. Однако он вдруг преобразился. С воплем и ненавистью он ринулся на меня, и началось... Несколько раз он пытался схватить меня за рубашку, но хлесткие удары ногами по вытянутым рукам останавливали его. Все чаще он стал пропускать удары и падать. Крича и размахивая метлой, прибежала Мишкина мать и огрела меня по затылку. Подоспевший Витька объяснил матери, что Мишка сам виноват, что они целой толпой избивали нас на шпалозаводе. Метла тут же переключилась на Мишку.
На следующий день Мишка обвинил Витьку в доносительстве, врезал ему и получил сдачи. Завязалась драка. Оба разбили друг другу носы. Глаза заплыли от синяков. Однако Мишка не смог одолеть «хомяка вонючего». Посмеиваясь, Витька рассказал, что Мишка был растерян и раз за разом молотил воздух, а сам пропускал увесистые и неожиданные удары Витьки. Подоспевшая мать отстегала Мишку как старшего, а Витька с язвительными замечаниями насмехался над ним. По Витькиным словам, он первый раз видел, как атаман Советской улицы, непобедимый Мишка, плакал от бессилия и размазывал «сопли по морде». Мы с Витькой были довольны и не скрывали этого.
***
На другой день, после уроков, я постучался в калитку Федюниных и попросил позвать Сергея, одного из тринадцати моих экзекуторов на шпалозаводе. Сергей, такой же рослый и сильный, как Мишка, учился вместе с ним в седьмом классе и был вторым атаманом Советской улицы. Смотрел он на меня с неподражаемой насмешкой, полной спеси и превосходства. По тому, как он держался, я понял, что наши с Мишкой художества до него не дошли.
Тем лучше. Пока мы шли к поляне за оградой, он издевательски инструктировал меня, как и какой рукой вытирать слезы, кому и как жаловаться и как впредь величать-привечать его, творение Господа Бога, Серегу Федюнина. В заключение назидания он добавил: «Хомячишко ты мой блохастый, ты бы снял портки с обутками и нес в зубах, чтобы тебе легче было потом драпать».
Каких нечеловеческих усилий стоило мне сохранить невозмутимость, особенно после «хомячишки блохастого», не знает никто. Только от одного этого я должен был бы взорваться на тысячи мелких осколков! Однако я продолжал идти рядом с ним и молча слушать, поражаясь новой для меня способности к терпению. Я даже прятал взгляд, чтобы Сергей не заметил, что его ждет.
Просто я знал, чем все это скоро кончится. Под моим внешним спокойствием и хладнокровием учащенно колотилось сердце, и я отсчитывал каждый наш шаг, приближавший развязку. Я физически чувствовал в своем бесконечном терпении и невозмутимости что-то грозное и... недоброе, что выпестовал в себе сам, во время ежедневных изнурительных самоистязаний, когда готовил себя именно к таким случаям во время бесконечных ударов по цветным пятнам на кукле, именовавшейся то Мишкой, то Сергеем, или кем-то еще из остальных одиннадцати. Теперь я возвращал долг.
 – Хватит, Сергей, сейчас мы будем с тобой драться до смерти, или извинись, браток, за тот случай, между штабелями шпал, и я уйду. Ну что?
Кажется, Сергей растерялся. Произошло это не оттого, что он оробел, – он был не таким, чтобы робеть перед «хомячишкой», – а от моей беспардонной наглости, как он считал, нарушившей неписаные законы улицы, да еще на его территории. Тут он собирался расставить все по своим местам и навести порядок.
С таким же успехом я мог обратиться к забору. Наша потасовка продолжалась не более полутора-двух минут. По очереди я обошел остальных моих должников и каждому предлагал: «Извинись, браток... » –Кто-то, видимо, уже знал о наших встречах с Мишкой и Сергеем. Эти извинялись и мы расходились с миром. Другие с воплем набрасывались на меня. Но они были не такими серьезными противниками, как Мишка с Сергеем – и все обошлось. Дядюшкино «Извинись, браток» и даже его подчеркнуто спокойный тон, которым я предлагал перемирие всем, не всегда достигали цели. Некоторые из одиннадцати оставшихся и ухом не повели, хотя все они знали природу моего обращения. Мишка не трогал больше моего друга Витьку, да тот и сам теперь мог постоять за себя против любого старшеклассника. Я с теплотой вспоминаю Витьку за то, что он заступился за меня между шпалами, и по чувству справедливости.
Кроме того, с Витькой было интересно. Он тоже любил рассказы Сетона-Томпсона, и мы вместе ломали голову, как это его герои могли научиться соображать и говорить по-человечески? Мы верили, что все было именно так, как написано в книге и приводили железный довод: в фильме «Бэмби» тоже все обитатели леса говорят и думают, как люди, что же сомневаться? На тех, кто не верил этому, мы смотрели как на юродивых, – с жалостью и некоторым презрением. А когда нам говорили, что ни разу не слышали, чтобы звери разговаривали, мы отвечали, что они с дураками не разговаривают. С нами они отчего-то тоже не разговаривали, однако мы не придавали этому значения и не считали себя глупее других. Наши высокоученые разговоры часто заканчивались потасовками. Потом мирились.
Витька Черняев тоже, как и я, пережил сложное и непонятное состояние, когда ему казалось, что он один на Земле, что другие люди, животные и птицы только кажутся ему живыми в его воображении, а на самом деле их нет, что слишком сложно, чтобы мог возникнуть еще один такой, как Витька Черняев. Он тоже испытывал неуютное одиночество. Мы с ним говорили и об этом, щипали друг друга, чтобы почувствовать материальность собеседника, и убеждались, что живем не только в нашем воображении. Мало кто, наверное, радовался когда-нибудь так, как мы с Витькой, нашему открытию.
Через много лет черновик этой повести попадет к Сереге Федюнину, а дал ему прочесть Витька Черняев. На школьные каникулы я привез на Родину внука Федю, чтобы познакомить его с местами, где играл в детстве. В случайной встрече Сергей сказал мне, что он узнал всех, о ком написано там, и что ему понравилось, как передан дух подросткового мира. «Повесть твоя вроде ничего, только имена и фамилии можно было оставить как есть, ничего бы не случилось и никаких обид», – сделал Сергей свое заключение на прощанье.

                ***

 Большую часть года дедушка проводил в тайге, в своей избушке, охраняя таежные склады. Причина этого отшельничества была не только в его любви к охоте или страсти к охране кедровых орехов. После ареста и заключения в лагерь моего отца, бабушкиного брата и других родственников в нашей семье стали избегать разговоров о происхождении деда и тех, кто был еще на свободе. В те годы в стране свирепствовала шпиономания и грандиозная кампания по борьбе с троцкизмом, бухаринцами и носителями других вредных идей, к примеру, оппортунизма. Правда, что это такое, никто не знал. Люди, которых уводили под конвоем, не имели никакого представления, в чем их обвиняют, они даже не могли расписаться на обвинительных документах. Партийных и чиновников, облеченных властью, охватило безумие. Они соревновались, кто больше и лучше настрочит доносов, кто больше посадит народа за решетку и громче других выкрикнет хвалу вождю и партии. Простодушные пастухи и охотники вмиг превратились в оппортунистов, анархистов и экзистенционалистов, а новые советские чиновники получали премии и грамоты за бдительность. Люди опасались даже друзей и близких.
Наша властная и строгая бабушка запретила взрослым и детям как дома, так и вне его стен упоминать о происхождении деда, и уж тем более – о его самурайстве. Отчасти по этой причине моя мать и обе тетки носили фамилию бабушки, а не деда. Иначе их объявили бы японскими шпионками. На первый взгляд, плохое знание русского языка и его немногословие не должны были вызывать к нему особого интереса. Ведь и другие старики-буряты, скотоводы и охотники, тоже были малограмотны, а то и вовсе не умели ни читать, ни писать. При всем этом я знал много отцов и дедов моих сверстников, которые были репрессированы и не вернулись домой.
Этим людям говорили: «Распишись вот здесь». Или: «Приложи отпечаток пальца», «поставь крестик». Доверчивые «оппортунисты» безропотно выполняли то, что от них требовали, признав тем самым свою причастность к троцкизму или иностранной разведке, а то и к такой редкой разновидности врагов народа, как бакунинцы, чтобы бесследно исчезнуть в будущем или же, в редком случае, освободиться из лагеря через пятнадцать-двадцать лет. В такой зловещей обстановке жила вся страна. Об этом написаны книги и исследования, поставлены фильмы. Однако никто не знает даже приблизительно, сколько жизней загубила эта власть.
Дни и недели моего дедушки проходили однообразно и спокойно. Редко когда взбирался он по лестнице на чердак и осматривал пучки висевших листьев, цветов и корней. В другой раз я видел, как он карабкался по крыше складов и проверял состояние кровли. Если находил прохудившиеся полоски дранки, тут же менял. Остальное время он копался в огороде, шил нехитрую одежду из шкур или мастерил деревянные игрушки, вроде масок и толстых диковинных человечков.
На небольшом бугорке на берегу озера мы выращивали тальниковые кусты, чтобы плести мережи и корзины. Вокруг избушки, примерно на полторы сотни шагов, мы вычистили лес от валежника, упавших сучьев и сгнивших иней. А до самого озера устроили деревянные мостки, которые заканчивались площадкой, нависающей над водой. Здесь, на глубине около полутора-двух метров, мы подкармливали рыбу. Теперь озеро, избушка и склады смотрелись как одно целое. Стало не только удобно, но и красиво. Чтобы сделать все это, требовалось много времени и труда, но и терпения и спокойствия – не меньше. Однако спокойное дедовское бесстрастие и невозмутимое созерцание окружающего было обманчиво. До сих пор я помню несколько случаев, когда его невозмутимость взрывалась самым неожиданным образом, порой бурно, непредсказуемо, а то и опасно.
 Избушка наша, теплая зимой и прохладная летом, отапливалась печкой-плитой, сложенной из кирпича. В углу печной трубы, на высоте полутора метров, в специальной выемке мы жгли лучину в темное время суток. Пол и потолок дедушка выложил из сосновых плах, каждая из которых была обработана ровно и с удивительной точностью. Из таких же плах он смастерил дверь, два топчана и стол со скамейкой. Два слуховых окна открывали вид на склады и гладь озера.
Четырехскатную крышу с выгнутыми вверх углами дедушка сколотил из жердей и дугообразных корней высохшего кедра. Это чтобы дождевая вода скатывалась как можно дальше от стен избушки. Для кровли мы использовали короткую дранку из лиственницы, которую нащепили с двоюродным братом. «Лиственница долговечна», – коротко объяснил дедушка. Все четыре кровельных ската дедушка украсил четырьмя оконцами с двускатными сливами и в результате получился потрясающе красивый домик, к которому трудно было привыкнуть сразу. Мне постоянно хотелось выскочить наружу, чтобы посмотреть на нашу избушку с солнечной стороны и со стороны озера, а потом, когда я возвращался, она казалась больше, чем снаружи.
Особенно живописно смотрелась наша избушка с другой стороны озера, в которую упиралась зимняя дорога, ведущая к складам. Дворовые строения вместе с избушкой на темном кедровом и пихтовом фоне отражались в воде с голубизной неба, а золотистый цвет сосновых бревен с густо-коричневыми тонами придавали картине хоть и строгий, но и законченный вид.
Мне интересно было видеть, как дедушка завершал крышу. Конек он обрабатывал несколько дней. Дважды покрывал горячим воском и заделывал трещины.
– Дедушка, что ты трешь так долго рашпилем? Чего там возиться?
Взял топор – бац-бац, и готово!
– От этого зависит, сколько будет служить крыша.
Пройдет много времени и в моей памяти очертания нашей избушки станут напоминать силуэты синтоистского храма в городе Нара, древней столице Японии. Я хорошо понимаю нескромность, как и безответственность своего сравнения. Однако... я так... внезапные ощущения... Подобие очертаний, подобие образов... Но ведь это всего лишь мои ассоциации, воспоминания и сравнения, а не специалиста и не историка искусств и архитектуры, которого мы с вами с удовольствием ткнули бы мордой в его собственное дерьмо, ущучив в какой-нибудь неточности. Правда?
Я говорил уже, что в темное время суток мы жгли лучину. С этих самых пор я полюбил освещение живым огнем – от печи, костра или лучины. Тепло и прелесть такого освещения в том, что оно завораживает человека своим первобытным таинством, загадочностью, присутствием рядом кого-то могущественного, как в случае, рассказанном стариком эвенком, другом моего деда. При свете лучины любой, даже самый аскетический, интерьер оживает от богатой игры и пляски светотени. Движения и голоса близких тебе людей обретают особенную окраску, как и жестикуляция, блеск и выражение глаз, а у дедушки эти метаморфозы случались, когда он принимался рассказывать страшную сказку.
Сказки эти или случаи из своей бродяжнической жизни на охотничьих тропах дедушка имел обыкновение рассказывать вечерами, перед моим сном. Если днем я ждал момента, когда мы с ним пойдем на озеро с удочками, то после захода солнца я подгонял время, чтобы поскорее зажечь лучину и усесться на топчане напротив деда слушать его бесконечные истории. В эти незабываемые мгновения рассказы дедушки поднимались до образности, становились осязаемыми, чуть ли не выпуклыми благодаря потрескивающему и танцующему огню. И запоминались легче. А керосиновая лампа, стоявшая на полке в сараюшке, никогда не зажигалась нами и покрылась толстым слоем пыли.
Часто персонажи дедушкиных рассказов – зайцы, глухари или росомахи – попадая в сложные ситуации и выходили из них с честью не всегда понятным образом. Чтобы объяснить это как-то, дед устраивал им диалоги друг с другом, с большими каменными глыбами или даже с самим охотником. Глухарь разговаривал человеческим языком с гураном, а заяц с рысью – совсем как у Сетона-Томпсона. Было немножко наивно, но при желании вполне можно было верить этому, что и происходило со мной.
Любая языческая вера начиналась с поклонения огню как одной из наиболее могущественной из стихий, и тут же беспокойное человеческое воображение придумывало Бога, который был этой самой стихией и управлял ею одновременно. Этот Бог – в виде огня – отпугивал диких зверей, придавал уверенности людям и грел их. Мне вспомнился рассказ дедушкиного друга-эвенка с низовьев Ангары о добром Боге Огня, оборачивающимся порой злым и мстительным за грехи или вовремя не принесенной жертвы, сжигая и разрушая на своем пути все живое.
Несколько лет назад охотник-эвенк перебрался в наши края, построил избушку в полутора днях пути от наших складов, в верховьях Серебряной пади, и промышлял охотой. Изредка забредал к нам. Они с дедушкой были примерно одного возраста. Подружились и выручали друг друга табаком, солью. Как и любой охотник, он хорошо выделывал шкуры, мастерил чучела, шил шапки и рукавицы. Теперь к двум старикам-приятелям, к моему дедушке и деду Якову примкнул еще старый эвенк.
Раз в два или три месяца они собирались в нашей избушке, обнимались, не говоря ни слова, садились друг против друга и закуривали свои обугленные трубки. Дед Яков в своей поняге привозил табак, соль, лук и что-то еще. Там же, среди «чего-то еще», в чехле из шкур он привозил бутылку огненной воды, а попросту – самогона. Мы с дедушкой ставили большой котел на плиту и варили мясо, рядом кипел чайник. Проведя таким образом день или два и сказав за все это время друг другу не больше двух-трех коротких фраз, обнимались снова, обменивались увесистыми тумаками и расходились, довольные, необычайно высоко отзываясь о своих друзьях как об умных и красноречивых людях. «Он так много нового и интересного рассказал мне», – довольно и благодарно говорили они друг о друге.

                ***

 Старик-эвенк был еще совсем молодым человеком, когда случился тот таежный пожар. Сам он остался в живых только потому, что по пояс погрузился в холодные струи Ангары под берегом и время от времени окунался с головой, чтобы остудить накалившуюся одежду, а высокая круча не позволила затоптать его обезумевшим животным. Прыгая с обрыва, они пролетали над его головой и плыли на другую сторону реки. Огонь гнал перед собой все живое. Лоси, кабаны, олени и волки – самые быстрые и неутомимые звери бежали впереди всех. За ними неслись медведи, рыси, и в хвосте этой взбесившейся лавины – куницы, белки и бурундуки. На освещенной пожаром поверхности воды ему запомнились торчащие столбики беличьих и бурундучьих хвостов. Едва ли кто-то из них добрался до того берега. Ангара – река широкая и стремительная. Высоко над его головой летели пылающие головешки, переносимые поднявшимся ветром, и с шипением падали в воду то спереди, то сзади или с боков.
Позади свирепствовал огонь. Исполинская лиственница, до которой еще не дошло пламя, вспыхнула от чудовищной жары, будто взорвалась, с треском и воем, вмиг превратившись в голый ствол, с широкой трещиной сверху донизу, а дальше вспыхивали и загорались другие деревья, – и все это вместе, подгоняемое ветром, с дымом и жаром двигалось с огромной скоростью. Ужасающая какофония звуков, которых не существует в природе, прерываемая оглушительными взрывами лопающихся деревьев, прекратилась внезапно, на берегу Ангары. На этой стороне реки не осталось никого живого. Об этом происшествии рассказчик вспоминал с закрытыми глазами и побелевшим лицом, будто и не рассказывал нам о пережитом когда-то, а бормотал в бреду.
По его словам, просто так подобная кара не опускается на головы лесных обитателей, что это может быть только могучий дух тайги, а то и сам Тенгри за что-то осерчал на них. «Только не понять мне никак, за какие такие грехи он обрушился на нас и на зверей?» Старик грел озябшие руки у печки и тихо рассуждал об огне, о лучине, горевшей в углу печной трубы, о добрых и злых духах.
– Цвет огня на фоне кромешной ночи – зрелище незабываемое, а в тот раз... Даже человек с его умом и знаниями подпадает под власть такой стихии, как огонь, наделяя его мистическими свойствами. Что же говорить о бедных лесных зверях, которые вмиг предаются панике. Ярко-желтый цвет пламени, почти белый, внезапно менялся на красный, затем на ярко-оранжевый, будто огонь дышал и пульсировал, перемешивался со звуками, которых не придумаешь, и человека охватывала оторопь. На этом ослепительном фоне, будто вырезанные из черной бумаги, стремительно проносились силуэты обезумевших животных. Я видел, как исполинский лось перемахнул через трех бегущих медведей и сделал чудовищный прыжок с обрыва. Я всю жизнь был охотником и видел всяких животных, а уж сколько сохатых я перевидел! С тех пор я не поднимаю оружие на этого зверя. Для меня он – священный дух тайги. А вот у кабанов и медведей с прыжками дело обстояло намного хуже; они абсолютно не умеют прыгать, хотя бегают очень быстро. Они плюхались рядом со мной, то слева, то справа, падали друг на друга, погружались в воду, снова головы их показывались над водой и тут же плыли дальше, на ту сторону реки. Кстати, и кабаны, и медведи – отличные пловцы. Этот страшный поток божьей твари продолжался не более пятнадцати-двадцати минут. Последними, как я уже говорил, пробежали белки с бурундуками – и все затихло. Пожар прекратился, звери уплыли и наступила кромешная темнота. Я вылез на берег, собрал в кучу тлевшие угли и развел костер. Люди со слабым сердцем теряли сознание, погибали от удушливого дыма, а многие отправлялись прямиком по стопам предков. Прошло много времени, и если кто жив еще из моих родственников и знакомых, то они, должно быть, помнят. Всю жизнь я верил и почитал богов моего народа и не забывал приносить им жертвы. За что покарал меня и таких, как я, охотников и скотоводов грозный Тенгри, мне никогда не понять. На огромном пространстве тайги в нижнем течении Ангары, на ее правом берегу, не осталось ничего живого. Давно это случилось. Не знаю, остался ли кто-нибудь из людей. После этого случая я месяц искал родственников и знакомых. Потом собрал рюкзак, взял ружье и ушел на восход солнца. В пути останавливался, строил небольшие избушки, чтобы перезимовать, охотился, а весной, когда оттаивала земля и просыпалась таежная зелень, я снова шел на восток. Через три года я пришел в ваши края, на землю моих далеких предков.

                ***

 Не могу никак припомнить дедушку спящим. Во всяком случае, я этого не видел даже во время его болезни, хотя глаза у него были закрыты. Вечером, когда я ложился спать, дедушка мастерил что-нибудь или сидел на топчане, посасывая погасшую трубку. Утром, после сна, я заставал его уже на ногах или в той же позе на топчане. Однажды меня разбудили громкие голоса и хохот. Посреди избушки, в ярком свете лучины, стояли две молодые женщины – судя по наряду, цыганки. Та, что повыше и постарше, стояла чуть впереди, ближе к дедушке, протягивала ему золотой портсигар и предлагала закурить.
Младшая переминалась с ноги на ногу, будто пританцовывала отчего серьги в ее ушах издавали тонкий мелодичный звон и раз за разом вспыхивали ослепительными искорками. В руке она держала ветку тальника с серебристыми шариками, а другой отрывала их и разбрасывала вокруг. Кто это? Откуда они взялись? И как они вошли к нам в избушку? Я взглянул на дверь... Заперта на засов! В слуховое окно они тоже не могли влезть. Даже я не влезал, сколько ни старался. По трубе, что ли? Но ведь печка топится! Да и в трубу тоже не влезешь, я пытался. Меня удивило не это. На лице дедушки я увидел страх. Вот этого мне не доводилось видеть! Происходящее было настолько необъяснимо и диковинно, что я с удивлением смотрел на дедушку, ошеломленный, особенно выражением в его глазах, и не узнавал. Куда делись его флегматичное бесстрастие и спокойствие в любых ситуациях? Для меня это было так же необычно, как если бы вдруг Султан открыл книгу и принялся читать, слюнявя лапы и листая страницу за страницей.
– Откуда вы свалились? Я не курю! – орал дедушка, а у самого трубка в зубах. В глазах цыганки, в выражении лица и в том, как она говорила, столько озорства и издевательской иронии! Они совсем не боятся моего дедушки!
– Может, тогда молодой человек закурит? – повернулась ко мне цыганка. Роскошный портсигар, прекрасные женщины. Не мог же я оскорбить их отказом. И протянул руку.
– Он тоже не курит! – взвизгнул дедушка. Он прямо взбеленился. Я отдернул руку и увидел, что дедушка не сводя взгляда с цыганок срывает из-за спины двустволку. Ружье деда, вычищенное, смазанное и заряженное картечью в одном стволе и жаканом в другом, висело на стене над его топчаном. На лету щелкнули курки, на деда было страшно смотреть. Шорох одежд, быстрый топот со скрипом дверей и выстрел прозвучали почти одновременно.
– Что ты делаешь, дедушка? Ты же убьешь их!
Меня никто не слушал. Мы выскочили наружу. В рассветной тишине со стороны озера доносились плеск воды, шелест камышей и удаляющийся хохот. Дедушка выстрелил еще раз. Далеко над озером мы услышали звук падающей в воду картечи и протяжный стон-эхо.
– Что это, дедушка? Кто там стонет? Зачем ты стрелял в цыганок и что они тебе сделали плохого?
– Молчи, это не цыганки.
– Как это не цыганки! Мы же оба видели, как они предлагали нам закурить! В кого же ты стрелял только что?
– Я стрелял, чтобы отпугнуть зверей. По ночам они бродят тут всюду, спасу нет. И вообще... Никого не было, это все приснилось тебе. Помнишь, как ты видел много-много лошадей, прыгавших через наше озеро? Помнишь? То-то же! И с цыганками твоими то же самое.
Я прямо кожей чувствовал, что дедушка жульничает, но никак не мог понять, зачем это ему нужно.
– Прямо, дедушка! А следы? Смотри – вот, вот еще... Во-о-он там... Видишь, сколько их?
– Это мы с тобой вчера наследили. Иди досыпать, а сразу после восхода пойдем ловить рыбу.
– Что ты мне рассказываешь! – это не наши следы! Видишь, они больше моих, а ты ходишь в валенках.
– Ты замолчишь когда-нибудь или нет? Я не хочу разговаривать с тобой. Ладно, пойдем домой, мне надо приготовить завтрак и снарядить удочки.
Дедушка знал, чем отвлечь меня. Однако я не унимался.
– Как ты думаешь, кто мог открыть цыганкам дверь? Ведь она была закрыта на засов. Как они могли войти?
Тут он, потеряв терпение, влепил мне оплеуху. Поднявшись на ноги, я отломил длинный прямой прут, воткнул в отверстие в двери и, постепенно открывая и закрывая ее, направил прут точно на то место, где сидел дедушка. Зафиксировав в этом положении дверь, я показал дедушке.
– Видишь, дверь была открыта в момент выстрела, а открывали ее не мы. Тогда кто? А вот, дедушка, смотри еще...
– Прекрати, я кому сказал! Ты надоел мне, паршивец, и я сегодня же отправлю тебя домой. Не возьму тебя больше на рыбалку! И вообще ты мешаешь мне думать. Я устал от тебя и твоих дурацких вопросов! Как это Господь Бог удосужился наградить меня таким внуком? – Он отказывался слушать меня, размахивал руками, тыкал пальцем в песок, куда-то в сторону озера и уже в который раз уверял меня, что это следы – то его, то мои, а то и каких-то диковинных зверей, у которых лапы отчего-то подозрительно похожи на человеческие ноги, и пальцы, и пятки отпечатались точь-в-точь. Никогда раньше дедушка не был таким говорливым.
Трудно сказать, был ли он верующим, но вот в том, что он был суеверным, я убеждался не раз. Как у любого человека, его железные убеждения и знания говорили ему, что корова или свинья летать не могут, а камень, подброшенный вверх, падает обратно на землю. В этом случае он исходил из здравого смысла. Но он привык и доверять тому, что видели его глаза! Однако стоило какому-нибудь звену в цепи этого самого здравого смысла отойти от логических правил, как дедушка терялся. С чертовщиной ему еще не приходилось сталкиваться. Тогда что же это могло быть? Не помутнением же разума можно объяснить случившееся, к тому же у двоих сразу, в одно и то же время? Потом, как могут воображаемые «некто» оставлять следы на песке, с треском открывать и закрывать запертую изнутри на засов двери? Как жаль! Так все было необычно и интересно! Что же с ними произошло дальше, после дедушкиного выстрела?
– Пойдем, дедушка, поищем их в камышах на плоту. Вдруг они ранены и им плохо. Пойдем?
– Куда в такую рань? И спать хочется. Я устал уже от твоего дурацкого любопытства. Пошли домой! Пока ты будешь досыпать, я растоплю печку. Дел невпроворот... Сегодня будем готовить глухаря. Ежели хочешь, я расскажу тебе сказку – недавно вспомнил. И еще где-то у меня завалялся леденец-петушок для тебя.
– Дедушка, как ты думаешь, попал ты в них или нет? Первый раз ты точно не попал, иначе они не добежали бы до камышей. Во второй раз, кажется, ты попал, потому что мы слышали крики и стон, будто от боли.
– Я кому сказал, хватит! Надоело! Сколько можно?
Вообще-то дедушка мой был добрый и я нисколько не боялся ни его гнева, ни его подзатыльников. Первый, кто испугался дедушки, были цыганки. Эти случаи далекого детства часто оживали в памяти позже, в зрелом возрасте. И я пришел к выводу, что выстрелы моего суеверного деда прозвучали как бы в отместку за пережитый страх перед чем-то потусторонним, за таинственную и необъяснимую внезапность появления таких экзотических гостей, как цыганки. Да и чем объяснить, как не чертовщиной, их неожиданное проникновение в нашу избушку в тридцати с лишним километровой таежной глухомани, вдали от человеческого жилья и железной дороги, где даже нога охотника ступает редко – раз или два в год, если не считать старика Якова и дедушкиного приятеля-эвенка с Серебряной пади. Я и представить не мог, что ее низовья с нашей частью Гурановой пади имели дурную славу не только среди жителей деревни.
Шишкобои из других мест, приезжавшие сюда довольно большими группами, по пять-шесть человек, устраивали лагерь как можно дальше от нашего озера, у подножия горы, где круглый год журчали родники. Все они, даже днем, боялись отлучаться далеко от лагеря в одиночку. Иногда появлялись офицеры и, должно быть, напуганные рассказами шишкобоев, вели себя так же. Теперь и они были убеждены, что нечисть всякая по лунным ночам выползает именно из нашего озера. Люди, как оказалось, давно знали о загадочных, а порой и пугающих случаях в окрестностях складов и не считали это чем-то из ряда вон выходящим.

                ***

 Через несколько лет, когда дедушки уже не было среди нас, сторожем на складах работал старик Табулинский. Рассказывали, что он был одним из тех, кто участвовал в перевозке золотых запасов страны во время Гражданской войны. Но почему-то не на запад, в Москву, а в сторону Владивостока. Сопровождение состояло из красноармейцев.
Как-то холодной февральской ночью Табулинский прибежал в деревню, отмахав тридцать с лишним километров босиком и в подштанниках. Говорят, бежал по улицам деревни и истошно вопил, что склады с орехами сгорели и что за ним до самой деревни гнались волки. Утром следующего дня несколько человек на лошадях отправились в верховья пади и, вернувшись, рассказали, что со складами ничего не случилось, как стояли, так и стоят – никаких пожаров. А вот волчьи следы действительно сопровождали очумевшего от страха старика до самой деревни. Серые людоеды догоняли его, обгоняли, обнюхивали и трусили рядом. Они могли растерзать его в любой момент, даже когда проводили его через железную дорогу, однако не сделали этого, будто играя и издеваясь над старым человеком. По словам деда Якова, они просто побрезговали старыми мослами Табулинского, поэтому и не тронули. Утром следующего дня мы видели их следы у крайних домов.
Собравшиеся выслушали рассказчиков спокойно. Нехорошая слава тех мест, как мы говорили, была известна всем, и услышанное они приняли, как само собой разумеющееся. А волки – это оборотни. Сегодня волки, завтра – цыганки... На насмешливые слова деда Якова Табулинский ответил в том же духе:
 – Они думали, что это ты скачешь, пока не увидели, что ошиблись. Так что приготовься, они ждут тебя.
Дедушка мой работал сторожем на складах с самого первого дня их устройства в верховьях Урановой пади, в которую соединяются две другие, и все три пади заросли сплошным кедровником с редким вкраплением пихты и ели. Стройные и мощные стволы кедра поднимались все выше и выше по склонам, и там, где лес редел и начинались голые каменные плиты, кедровник мельчал, постепенно переходя в ползучий стланик. Здесь было прохладно даже в летнюю жару, когда долина изнывала от зноя. По словам старых людей, случались такие периоды, когда на самых больших вершинах хребта снега не сходили круглый год.
Они рассказывали, что раньше здесь стояли охотничьи избушки, срубленные друг от друга на расстоянии сорока – пятидесяти километров.
Зимой в них жили сами охотники, а летом – нечистая сила. Она то, оказывается, и спалила избушку, потом другую, третью. Эта самая нечистая сила в разном обличье водит по этим местам волчьи стаи, гукает в чащобе, свистит и стонет на чердаках, и нет на них никакой управы. Молодежь относилась к этому с иронией и потешалась над пожилыми рассказчиками: дескать, ударились в детство. Потом, когда происходило нечто необъяснимое, как в случае со стариком Табулинским или с исчезнувшими шишкобоями, начинали верить им сами.
Несколько лет назад, еще до строительства складов, в этих местах провели две недели пятеро старателей-шишкобоев. Кедры в том году были увешаны шишками. По этой причине развелось много белок и бурундуков, другого зверья всякого, а к осени встречались растолстевшие медведи, готовые к зимней спячке. Старатели надбили шишек, вышелушили орехи и сложили в мешках в избушке, чтобы по первому снегу вывезти на санях. Затем наполнили солдатские мешки, поужинали и легли спать. Утром, еще до рассвета, собирались трогаться восвояси.
Прошла еще неделя, прежде чем вернулся один Иннокентий Окунев – отощавший, с окривевшим ртом, черный и страшный. Рассказать толком ничего не мог. Лицо его перекашивалось судорогой, сам он мычал и заикался, понять его было невозможно. Четверых пропавших искали несколько дней, прочесали те места вдоль и поперек, потеряли еще одного человека, однако не нашли даже следов.
Через два или три года, когда уже были построены склады, к нему частично вернулась речь, которая сопровождалась заиканием и подергиванием, слушать его было невыносимо. Люди только поняли, что в тот раз приходили две молодые бабы, цыганки. Четверо мужиков ушли за ними, оставив мешки с орехами в избушке, и не вернулось. Через некоторое время избушка сгорела – из-за чего и как, никто не знает. В теплый летний день мы со щенком бродили на другом берегу озера и нашли на кедровом суку кирзовое голенище от старых солдатских сапог. Находку мы с Султаном принесли домой.
Дедушка долго рассматривал голенище со всех сторон и сказал, оно от сапога Кольки Савельева, одного из четверых пропавших. Я не заметил на лице дедушки ни интереса, ни удивления, будто это было что-то обыденное. Не откладывая в долгий ящик дедушка вырезал из голенища несколько полос, сделал из конского волоса уплотнитель и прибил к дверной раме по периметру двери, и никакой чертовщины! Каждый год, с наступлением осени, вспоминают о пропавших шишкобоях, цыганках и рассказывают о них детям, как страшные сказки. Народу за орехами в те края приезжает теперь все меньше и меньше. А луга, где раньше косили сено, заросли высоким кустарником.
Я испытывал первобытный интерес к тому, что произошло, и потерял покой от загадочности появления у нас цыганок, от восторга их богемной раскованностью, с какой они разговаривали со старым человеком, от всей сверкающей и позванивающей мишуры и их нарядов, показавшихся мне атрибутами сказок «Тысячи и одной ночи».
Прошло более полувека и я с необычайной ясностью вспомнил низкий, убаюкивающий голос цыганки, предлагавшей моему дедушке закурить, и девочку-подростка, которая переминалась с ноги на ногу в такт неуловимой музыке и тончайший звон сережек в ее ушах. Не менее сильное впечатление и даже удивление во мне вызвал испуг моего невозмутимого и бесстрашного деда. Как он мог испугаться каких-то цыганок? Что страшного он нашел в них? Может быть, это оттого, что старый и уставший от жизни человек становится более суеверным? Или, может быть, он увидел что-то такое, чего не видел я? Однако эти вопросы возникнут много лег спустя, когда я вспоминал о днях, проведенных с моим дедом в тайге. А пока мне было интересно, откуда они взялись и куда потом делись. Но больше всего мне было интересно, как они могли войти к нам через запертую на засов дверь. Я рассуждал примерно следующим образом: «Если они водятся в нашем озере и вылезают оттуда время от времени, то как я смогу добраться до нашей избушки, если так далеко я иду один, от самой деревни? Ведь они могут подкараулить меня где-нибудь по дороге и сцапать! Стра-а-шно!»

                ***

 Старик-эвенк, мой дедушка и дед Яков, русский старовер из семейских, были удивительно похожи друг на друга. Все трое без зубов, у всех троих белые-белые волосы, и все трое с упоением смеялись друг над другом и над самими собой. Как мы говорили уже, старик-эвенк примкнул к двум друзьям недавно. А мой дедушка с дедом Яковом были знакомы более трех десятков лет. Это была трогательная дружба двух стариков-сверстников, воевавших друг против друга в русско-японскую войну в начале века. У деда Якова с бабой Настей уже были дети, когда он отправился в город на заработки. Там он подрядился сопровождать с несколькими казаками купеческий груз в Питер и рассчитывал вернуться через месяц, а то и чуть раньше.
Больше половины полученных денег он отправил из Питера бабе Насте, а те, что остались, пропил и проиграл в карты. По этой или по какой-то другой причине двадцативосьмилетний Яков Карпов оказался в Кронштадте на броненосце «Суворов» в качестве матроса-плотника.
После этого Яков в составе Второй Тихоокеанской эскадры адмирала был отправлен русским царем через три океана на другой край империи, на помощь осажденному Порт-Артуру, а японский самурай Отани получил предписание своего микадо спешить на Ляодунский полуостров, а затем в Маньчжурию, для усиления Квантунской армии.
В Цусимском сражении «Суворов» расстрелял боеприпасы и, когда ватерлиния поднялась над поверхностью воды, перевернулся и затонул. Дед Яков спасся. Японцы выловили его из воды, и он пробыл у них в плену около трех лет. Вернувшись, он застал свою любовь, бабу Настю, с детьми, живыми-здоровыми, дети подросли. Баба Настя была старше Якова ровно на двадцать лет. После его возвращения она родила еще двоих. Последний, Иван, родился, когда ей было пятьдесят три года.
Пока дед Яков томился в плену, баба Настя жила огородом, откармливала поросят и даже дрова на зиму заготавливала сама и вывозила из леса. Ни родственников, ни близких людей в деревне у нее не было. Семью свою она содержала в строгости и послушании. Детей своих лечила подручными средствами, а позже и вся деревня обращалась к ней со своими недугами. Примерно в то же время в ней открылся дар заговаривать и прогонять нечистую силу. Внуки бабы Насти, Санька и Васька, были моими друзьями.
Ей было восемьдесят семь лет, когда у нее стали прорезаться новые зубы, и по этой причине она стеснялась людей. Позже привыкла, вся деревня приходила смотреть на это явление. Теперь она перед каждым широко разевала рот и показывала, сколько еще зубов проклюнулось. Правда, прежде чем открыть рот, она мелко-мелко крестила его, потом рассказывала, как это неудобно, да и болят, дескать, они очень. Старые женщины подходили, бесцеремонно лезли ей в рот грязными пальцами, которыми только что ковырялись в огороде, чтобы потрогать зубы, и громко восклицали: «А и правда, глянь-ка, надо же!..»
Через много лет после смерти деда Якова Санька, сама уже бабушка, рассказывала, что бабка молодится, что она любит пестрые платочки и скрывает свой возраст, что на самом деле ей не сто двадцать, как она утверждает, а сто двадцать четыре года, После этого она прожила ровно десять лет,
В детстве мы с Васькой Карповым пасли колхозных телят. Вечером, когда мы возвращались, баба Настя угощала нас пареной брюквой. От них, с паренкой в руке, я бежал домой. Ничего вкуснее и слаще пареной брюквы природа не придумала! После смерти деда Якова баба Настя жаловалась, что ей надоело жить на белом свете, что старику там одиноко и он заждался ее. Приезжая в отпуск со службы или позже, на каникулы, я приходил к ней, и она угощала меня пареной брюквой. Она рассказывала о своем житье-бытье, о деревенских новостях, приплетая сюда и обстановку в районе кедровых складов,
 – Вот подниму на ноги этих – и к старику моему. Пусть дальше справляются сами.
А то уже стала забывать, как он выглядел. Она не помнила имен внуков и правнуков, не помнила, кем приходились ей «эти» – не то праправнуки, не то трижды правнуки. Поэтому, чтобы не путаться, называла их «эти». Такие обещания она давала из года в год.
Однажды она позвала всех своих потомков, соседей и объявила, что после обеда решила отойти. Велела Ваське с его сыновьями спустить с чердака гроб, сколоченный по ее просьбе почти полвека назад, сразу после смерти деда Якова, и поставить на стол. Санька с помощью дочерей вымыла ее и одела во все чистое, приготовленное заранее. Так же деловито, без лишних слов, она убрала гроб, положила в изголовье подушку. Вес у бабы Насти что у воробышка. Санька взяла ее на руки и аккуратно положила в гроб. В деревнях дел и забот сверх меры, и люди разошлись, чтобы вернуться после обеда, Остались только Санька с дочками да соседка.
Внезапно баба Настя, будто ошпаренная, выскакивает из гроба и кричит: «Я забыла отдать Сергеевне шестьдесят пять копеек»! И бросилась через улицу. На обратном пути она вспомнила, что между грядок забыла грабли, то-се... И уже в который раз она отложила встречу со своим стариком на неопределенное время, а Васька с сыновьями привычно поднял гроб обратно на чердак.
В первый раз баба Настя решила уйти из жизни в тот год, когда нас с дедушкой посетили цыганки. Давно это было. Узнав, что дедушка мой стрелял в цыганок, баба Настя завязала в пестрый тряпичный узелок какие-то корешки, от которых шел запах затхлого лишайника, прошептала что-то там и велела нам с Васькой отнести дедушке, чтобы он повесил половину содержимого узелка на чердаке, а половину – в избушке. Тогда, дескать, нечистая сила и сгинет.

                ***

 Меня поощрили краткосрочным отпуском на службе, и я ехал домой. Прошло более десяти лет с той поры, когда мы с дедушкой ловили окуней, плели корзины и мережи. Я вспоминал об одном нашем обычае, переросшем чуть ли не в ритуал, соблюдавшийся неукоснительно.
Раз или два в неделю, при хорошей погоде, мы с дедом поднимались на вершину близлежащей горы встречать восход солнца. Начинали готовиться после обеда, перед вечерней рыбалкой. Брали еду, запасались водой, чтобы вскипятить чай у подножия вершины, одевались потеплее и после полуночи отправлялись в путь. Подросший Султан, почувствовав наши приготовления, убегал чуть раньше и встречал нас на середине горы, снова исчезал и появлялся в темноте.
Для этих ночных походов и к будущим холодам дедушка смастерил мне из старой овчины штаны, соединенные с курткой, что-то вроде комбинезона. В этой легкой и теплой одежде я ходил потом всю зиму. Наши приготовления вызывали у дедушки азарт и нетерпение, он начинал торопиться, хотя впереди у нас была уйма времени. И уж что совсем не к месту, принимался осматривать и чистить мою одежду.
 – Негоже показываться человеку перед нашим светилом в грязной одежде, как и с грязными мыслями, – приводил свои, понятные только ему, резоны, дедушка.
Там, наверху, во всякое время было холоднее, чем внизу, даже летом, в солнечный день. А ночью каменные плиты покрывались каплями росы, отчего они не только были холодными, но и скользкими. До этих каменных плит, из которых состояли склоны вершины горы, мы поднимались довольно долго, несколько часов, по обычному лесу, заросшему сначала пихтами и кедрами, а выше, до каменных плит, – кедрами и соснами. В этом лесу, до самых плит, было тепло, а выше сразу становилось холоднее. Из деревьев там рос только стланик. За полчаса до восхода солнца мы уже были на макушке горы и озирались на светлеющее небо. Нам казалось, что все другие горы и хребты по сравнению с нашей горой какие-то маленькие и смотрелись темными силуэтами.

                ***

 Наскоро собравшись и прихватив с собой ружье, мы с Султаном отправились в путь. Мы шли не спеша, дорога была нам знакома. Так нам казалось. За те несколько лет, что я не был в родных местах, здесь многое изменилось. В этой пади, стиснутой двумя параллельными отрогами, раньше косили сено, а на пологих склонах выращивали гречиху, овес. Покосы по обе стороны ручья каждой весной очищали от молодых побегов кустарников. Теперь все это заросло. Небольшие кедры и пихты вымахали в большие деревья. Однако зимняя дорога, густо заросшая травой и ивняком, еще угадывалась, и мы двигались по ней.
Эта зимняя дорога проходит рядом с нашим озером, мимо складов и нашей избушки и в двух местах пересекается большим кругом охотничьей тропы дедушки и ведет до самого перевала. Эта охотничья тропа представляла собой огромный замкнутый круг, внешнюю часть которого можно было пройти примерно за два-три дня, передвигаясь неспешным шагом. Круг перерезался четырьмя отрогами большого хребта. В юго-западной части этого круга стояла наша избушка, озеро и ореховые склады. Если вообразить себе крупномасштабную карту местности, то линия охотничьей тропы деда проходила между нашей избушкой и озером, уходила на восток, на восход солнца, и через четыре горных отрога поворачивала на север, где граничила с примерно такими же охотничьими угодьями старика-эвенка. В гости к нему можно было попасть по звериной тропе между вторым и третьим отрогами, как и ему к нам.
Султан будто взбесился. От радости он носился взад-вперед, прыгал, временами взвизгивал, убегая далеко вперед, и снова возвращался, чтобы потереться о мои ноги. Было видно, что он торопил и подгонял меня, чтобы я бежал за ним и не отставал. Не будь эта неширокая падь стиснута с двух сторон протяженными отрогами большого хребта, можно было бы заблудиться. Так все заросло и изменилось.
Переночевав в пути, на следующее утро мы были уже на месте. Избушку нашу кто-то спалил. «Должно быть, это те, которые свищут и хохочут по ночам», – подумалось мне. Мы с Султаном походили по пепелищу и нашли только дверные петли, выкованные деревенским кузнецом, да деревянную маску, вырезанную когда-то дедушкой. Я сунул их в рюкзак. Я помню, как дед вырезал эту маску. Предыдущие две он бросил в огонь, а эту третью попытку довел до завершения. Это был лик старого веселого человека, и он сопровождает меня всю жизнь. «Как это так ловко у тебя получается?» – спрашивал я деда множество раз. Первый раз из этих «множество» я просил, когда он вырезал именно эту маску.
Прошло столько времени, а эта маска нравится мне все больше и больше, Если бы я не знал, кто ее вырезал, я подумал бы, что это работа, выполненная профессиональным скульптором в какие-то стародавние времена. Для обработки дерева есть всего лишь несколько очень простых инструментов, с помощью которых человек пилит, стругает и долбит, в зависимости от того, что он хочет сделать. И занимается он этим вот уже несколько тысяч лет, и конца совершенству нет.
Не забыть мне бродячего монаха из книги японского историка искусствоведа, которую мне довелось прочесть когда-то. Монах этот, с топором за поясом, ходил от деревни к деревне и тремя-четырьмя взмахами топора вытесывал фигуру человека, похожего на Будду. Делал он это из чурбака, из деревянной калабашки или даже из полена. За это он получал от хозяев чашечку рисовой каши и чашку чаю. Это была плата за труд.
На берегу озера мы с Султаном соорудили шалаш, обошли кедры, с которых я сбивал шишки в детстве, порыбачили на вечерней зорьке, а после полуночи отправились на вершину встречать восход солнца, Хотелось еще раз пережить свои далекие детские впечатления. От радости Султан окончательно потерял рассудок. Он скакал и прыгал на деревья, чтобы затем оттолкнуться и, размашисто перевернувшись в воздухе, приземлиться. Чуть выше, где многотонные гранитные плиты образуют то естественные ступени, то живописные кулисы, когда они вздыблены на попа, ноги соскальзывают с заиндевелых поверхностей и можно сломать себе что-нибудь.
Однако Султан виртуозно пробегает по ним, выделывая скачки и фокусы, которых я никогда не видел у него раньше, как будто он снова вернулся к своим щенячьим временам. Удивительно, но он помнил все повороты и зигзаги, которыми мы поднимались с дедом, и теперь в точности повторял их, рыская впереди меня, обнюхивая холодные выступы, на которые мы садились тогда, чтобы отдохнуть.
Оставшиеся триста метров по склону пирамиды мы поднимались, узнавая каждый из стлаников, которые так и не выросли, и каждый из выступов. Здесь, на высоте, все осталось по-старому. Зигзаги и повороты, которыми мы карабкались раньше, я повторял в точности, и мне казалось, что дедушка мой где-то здесь, рядом, вот-вот он возьмет меня за руку и я почувствую его сухую, шершавую ладонь, а он что-нибудь скажет, чтобы приободрить меня.
Вот мы и вскарабкались на макушку пирамиды. Выше нас, кажется, никого и ничего нет. Пока мы поднимались, Султан несколько раз бегал наверх и возвращался назад, а тут он остановился будто вкопанный. Только потом он не спеша двинулся до края гребня и снова стал, глядя куда-то вдаль. Вроде бы прислушивался к чему-то. А может быть, так натужно и с усилием, он вспоминал что-то давно забытое? Скорее всего, так и было.
Здесь все потрясает по-прежнему: утренняя свежесть, заиндевелые нагромождения камней с бархатистой хвоей стланика, будто придавленной к камням холодным ветром и венец предрассветного таинства – момент солнечного восхода. Я считал, что теперь я вполне способен разобраться в причинах, побуждавших дедушку из последних сил стремиться сюда, на вершину горы, чтобы полюбоваться солнечным восходом, и даже понять и оценить грандиозную красоту этого явления.
Только я не чувствовал такого же восторга, как прежде. Я знал теперь, в отличие от моего детского разумения, что это же будет и завтра, послезавтра, и тысячу лет спустя, как и в незапамятные времена до этого. Отличие только во мне самом. Тогда рядом со мной был родной и близкий человек, понимавший все без лишних слов и прощавший мои многочисленные проделки. Тех счастливых дней больше не будет. Однако каждый восход солнца и рождение нового дня будет напоминать мне моего деда так, будто он рядом со мной.
Я смотрел на светлеющее небо на горизонте, но не слышал ни рева зверей внизу, ни щебета птиц. Я хорошо помню, что в это время утренний воздух наполняется какофонией звуков, леса и склоны гор просыпаются и восторженный гвалт встречает восход нашего светила. Ведь не оглох же я! Я хорошо слышал легкое потрескивание камня и шорох хвои. Что случилось?
Я слушал, вспоминал и думал о том, что говорили люди. Прошло столько времени, а они помнили о нем, рассуждали, как поступил бы в том или другом случае старик Отани. Или, к примеру, как надобно утеплять стены срубов или устраивать крышу, чтобы было тепло и не протекало. Охотники, собравшись где-нибудь, высказывали свои предположения, что могло случиться с ним. Одни считали, что он умер на охоте или заблудился. Были такие, кто рассказывал, что он стеснялся показываться перед людьми старым и немощным. А старик-эвенк был уверен, что дедушка прямо от него ушел на Родину.
Впервые здесь я чувствовал одиночество, и вину перед дедом, каялся, что был невнимателен к нему, теребя и дергая по пустякам старого, уставшего человека, канюча что-нибудь и загоняя его, то на деревья, то требуя идти на рыбалку. Еще я сожалел, что он ушел от нас, никому не сказав ни слова, и никто не знал его дальнейшей судьбы.


Рецензии