Чаша грааля из цикла Кинбурнские рассказы

— Люди не замечают очевидного. Может быть, это болезнь интеллекта? На самом деле — есть же душевнобольные.

Мы медленно шли вдоль кромки моря, погружая ноги в еще не раскалившийся песок. Ильич нес сачок, я — около ведра креветок. Он остановился, посмотрел на небо, на белеющий одинокий парус, вошел почти по колени в море, некоторое время, наклонившись, что-то рассматривал, потом зачерпнул воды, прополоскал рот,
выплюнул и как бы про себя сказал:
— Ночью может быть шторм.

Я привык к тому, что Ильич любит загадки, и дразнил его молчанием. Он не выдержал и продолжал:
— Слепота человеческая поразительна, и жулики этим пользуются. А все пронзительно просто, и эзотерика — вот она. Только очи протри. Сколько проходимцев рассказывают о четырех стихиях, чего сами не понимают, и других малых мира сего морочат. А всё просто: вот — вода, вот — земля, вот — воздух, вот — огонь, — Ильич сопровождал лекцию указующими жестами и напоследок ткнул пальцем в солнце. — Ты никогда не задумывался, почему люди селились в основном на берегах? Все биологические, экономические и прочие причины — во-вторых, а главное — человек комфортнее всего чувствует себя там, где четыре стихии сходятся, потому как сам он сплав этих стихий. Ведь тело наше — это земля, душа — вода, разум — воздух, а дух — чувства, если хочешь, — огонь. И пока мы этого не понимаем, мы похожи, — он поддел босой ногой пучок высушенных солнцем водорослей, — на траву, на креветок, на всю эту разлагающуюся биомассу. Здесь гармония. Стоит нам отойти от моря, и мы подпадаем под преимущественное влияние стихий или огня и земли, или земли и воздуха, но в любом случае влияние стихии воды слабеет. Или, наоборот, уплываем от берега, и ослабевает влияние стихии земли… Наверное, поэтому люди селились у водоемов и, прежде всего, у моря. Нет места хуже, чем то, где господствует одна стихия. Всегда удивлялся подводникам, водолазам, спелеологам, шахтерам, летчикам.

Мы шли уже по тропе, удаляясь от моря, и теория Ильича начинала подтверждаться: солнце немилосердно пекло, и докучливые береговые мухи сдали вахту слепням, которые на этой жаре были относительно ленивы.

К тому, что говорил Ильич, нельзя было относиться серьезно. Уж очень просто по его все выходило. Зуд противоречия не позволял легко с ним согласиться.

— А ночью?

— Что ночью?

— Солнце заходит, и как быть с огнем?

— Ну, брат, ты даешь. Вместо одного солнца тысячи светят. Как там у Ломоносова: «Открылась бездна звезд полна…» Но меня поражает Тютчев. Помнишь: «И бездна нам обнажена с своими страхами и мглами, и нет преград меж ей и нами — вот отчего нам ночь страшна!» Так мог написать человек, которого не коснулось
разложение позитивного знания.

— Ты противник позитивного знания?
— Нет, я противник того, чтобы знание начиналось и оканчивалось как позитивное.

— Подожди, Ильич, но ведь ты математик, физик, а такие вещи говоришь. Как же      без опыта?
 
— Математика и физика здесь ни при чём. Это только мизерная часть человеческого знания. Плохо, когда физико-математические методы переносятся в гуманитарную сферу. Я раньше, по молодости сам впадал в такой грех. И знаешь, как я был научен?

Мы уже пришли к нему домой, поставили варить креветок и сидели во дворе под старым абрикосом. Ильич вынес трехлитровую бутыль с домашним вином. Вино у него было слабенькое с горчинкой, хотя не хуже, чем у других. На косе вообще мало кто умеет делать вино.

— Так вот. Был год пятьдесят шестой, как сейчас помню. Я молодой лейтенант, ретивый, но не в строевом смысле, а в научно-техническом. Поехали мы на учения в Капустин Яр. Там за Ахтубой в степях секретный полигон сделали для испытаний
ракетной техники. Стрельбы, пыль, солнце бешеное, палатки утепленные, потому что ночью температура до нуля опускается. Мы, радиометрическая служба, отслеживали на примитивных еще радарах полеты ракет. И вот, представь себе, уже первый запуск дает странную картину. Наблюдаем на экране не одну цель, а две,
правда, вторая слегка бледнее. Думаем, что помеха. Но откуда? Генералы кроют нас матом за неисправную технику. Второй запуск, третий — все повторяется. Ученые мужи собрались. Тогда и обронил кто-то это слово — спин. И обнаружилось то, что стали называть торсионным полем. Оказывается, торсионное поле — это слабое энергетическое поле еще не разъясненной природы, которое возникает вокруг всякого вращающегося в пространстве объекта. Можешь ты мне показать что-нибудь, где не было бы вращения на любом уровне? Нет. Мы живем в мире торсионных полей. В то время я это понимал на чисто физическом уровне. А уже много лет позже, когда преподавал в Житомирском военном училище математику, пришлось мне это почувствовать на другом уровне.

Я не задавал никаких вопросов, чтобы Ильич не отвлекся.
— Был я тогда майором, хотя в строевой части дослужился бы уже до полковников, но в училищах погоны раздавали скупо. За звезды, за выслугу лет и как старший преподаватель я получал около трехсот полновесных советских рублей. В середине семидесятых это очень неплохие деньги. И посылают меня в командировку в
Измаил. Там было училище подведомственное военно-морскому флоту. Индусы заказывали нам корабли, их строили, кстати, в Николаеве, еще и в Питере. Принимать присылали своих офицеров, и в Измаиле их учили русскому языку. А когда они приехали принимать два парохода с ракетными установками, то
попросили прочитать им курс лекций по баллистике и ракетной технике. Отрядили меня на три месяца. Командировочные все сразу дали. Чувствовал я себя, как Крез. В общежитии жить не захотел, снял номер в гостинице КВЧ. Несколько дней я так живу: днем читаю лекции, ужинаю в ресторане и — спать. Это середина мая. И вот как-то ем я бефстроганов с картофелем фри и запиваю двумястами граммами водки. А в Измаиле всего-то два ресторана было, и местная публика считала шиком посидеть вечерок в кабаке. Поэтому мест, как правило, свободных не было. А я еще в первый день мэтру десять рублей дал, чтобы ко мне никого не подсаживали. И вот сижу я один с картофелем фри, ребята на эстраде играют «Созрели вишни в саду у дяди Вани», и входят две женщины. Одной лет сорок, и по всему видно — битая. А вторая еще ребенок, лет восемнадцать, но то, что называется ягодка. Просто прелесть. На нее многие обратили внимание. Мест свободных не было. Мэтр
на меня посмотрел, я ему кивнул, и он подсадил их ко мне. Я был в штатском. Костюм серый в полоску, галстук — все, как полагается. Они заказали бутылку ркацители и один салат на двоих. И тут я увидел, что ягодка эта в ситцевом платьишке на голое тело надетом. А вторая ястребом смотрит по залу. Я человек свободный, с женой три года как разошелся, и скука в этом Измаиле. Говорю: «Не
будете возражать, если я вас шампанским угощу?» Старшая сразу стойку сделала. Зову официанта и заказываю шампанское, коньяк и черную икру. Больше она по залу глазами не зыркала. Уже через час я знал, что они — тетка и племянница, и по ухваткам тетки стал догадываться, что она вывела свою племянницу-сироту чуть ли не на продажу. Я попросил мэтра подогнать такси, отвез их домой и договорился с племянницей встретиться завтра после обеда.

Первым делом я ее одел. Она была очень хороша. Среднего роста, тонкая талия и хорошие бедра, длинная нога, небольшая упругая грудь, лицо простое, русское, голубые глаза, что у женщин редкость, и очень изящная рука. Я купил ей два платья
и кримпленовый брючный костюм в военторге — тогда это было модно — какие-то туфли и сумочку. Белье и косметику она покупала сама, я ей дал деньги. Мы встречались каждый день, гуляли, ужинали в ресторане, я ей много рассказывал, читал Есенина, Блока, Ахматову, свои стихи. Знаешь, анекдоты и стихи — это как тест. Реакция человека о многом говорит. Слушала она как-то странно, опустив глаза и слегка наклонив голову, и нельзя было понять, она скрывает впечатление или не хочет выглядеть дурой. При этом я не делал никаких попыток сближения. Я относился к ней, как к произведению искусства. И даже больше, — как к дочке.
Тетка, наблюдая этот роман, решила, наверное, что я не вполне нормальный. Влечение к ней, конечно, было и очень сильное, но мне казалось, что если я возьму ее как женщину, я потеряю что-то очень важное, может быть, даже самое главное. Да и разница в двадцать четыре года как-то сдерживала. Одно качество меня в
ней поражало. Она была в культурном отношении удивительно девственна. При этом, когда я пел ей «Калитку», «Очи черные» или «Утро туманное», ее глаза становились влажными. (Я Ильичу верил, он действительно превосходно пел романсы.) Долго так, конечно, продолжаться не могло, и мы стали близки. Она не была девственницей. Меня бог не обидел здоровьем и темпераментом, но у нее темперамент был невероятный. Она не отдавалась, она брала. Мне вообще странно слышать, когда говорят, что женщина отдается. Она не отдается, она вбирает в
себя, отнимает у мужчины. Отдается как раз мужчина. Так вот, она умела брать. При этом так естественно, неискушенно и даже наивно, что мне иногда начинало казаться, что она играет. Но так играть могла только великая актриса. Мы встречались каждый день в течение месяца, и она все больше открывалась. Нет, не верно. Чем больше я ее узнавал, тем большей загадкой она становилась. Когда я сказал, что она была культурно девственна, я имел в виду ее нетронутость культурой. Национальной культурой, русской ли украинской, или другой какой. Не то, чтобы она не читала или не ходила в кино. Трудно сформулировать. Есть в людях простых нечто вроде культурного стержня. Откуда он берется, как воспитывается, судить не берусь, в семье ли, в более широком круге. Это не умение оперировать
ножом и вилкой или начитанность. Это традиция отношения к людям, к ценностям. А она иногда, не задумываясь, говорила такие вещи, что я терялся. Тем более, что она все больше и больше овладевала мной. Мысли мои были о ней, мечты — о ней,
заботы — о ней. И порой брошенная ею вскользь фраза меня пугала, тем более, что я уже серьезно подумывал жениться. Она как-то сказала, легонько царапая мне живот: «Мне кажется, что бог сначала создал женщину, а потом мужчину», — ее рука
опустилась ниже. — «Почему ты так думаешь?» «А это тогда зачем, если не для женщины? Это дар божий для нас». Я не мог ее назвать одержимой сексом, но порой казалось, ей все равно, кто рядом с ней будет, лишь бы он исправно делал то, что сейчас делал я. В общем-то, оно, наверное, так и было. Понятия чести, верности,
долга были как бы вне её. Разумеется, она знала нормы морали и рассуждала, и поступала как будто бы в рамках, но они были сами по себе, а она — сама по себе. Ее материальность, первичность телесности в ее сознании, делала ее ненадежной. При этом она часто говорила, что любит меня. В ней не на что было опереться,
она все время ускользала. А я хотел жену, опору. «Мыть посуду, стирать пеленки, варить борщи? Это не для меня», — сказано было как бы в шутку. Мы не предохранялись, и она как-то спросила, а что если она забеременеет? «Тогда тебе придется варить борщи и стирать пеленки», — ответил я. Она ушла в себя, глаза потемнели, и она тихо пробормотала: «Я бы хотела иметь ребенка». В ней все было текучее, переменчивое, неуловимое. Она избегала разговоров на мало-мальски серьезные темы, но иногда в ней что-то прорывалось: «Я не хочу жить, как моя мать. Как другие женщины. Что она видела в своей жизни? Я хочу уехать отсюда. Увези меня куда-нибудь». Я несколько раз с тупостью математика спрашивал, чего же она хочет, но она всякий раз ускользала так, как будто она и сама не знала. Да она, похоже, и не знала. Однажды я, серьезно настроенный, усадил ее напротив себя и сказал: «Давай поговорим». «О чем? О смысле жизни? Ха-ха». Какая-то темная
волна поднялась во мне, но чутье у нее было изумительное — она порхнула ко мне на колени: «Поцелуй меня». Так все просто. К своему телу она относилась трепетно, но как-то по-особенному, как хозяин товара, и очень любила фотографироваться. «Тебе не кажется, что мне надо вывести эту родинку. Она меня портит на фотографии» — она стояла перед зеркалом, проводя пальцем по родинке над ключицей. Один раз после особенно радостной близости она спросила: «Как ты думаешь, Бог есть?» И пока я, изумленный, соображал, что ей ответить, она сказала: «Мне кажется, есть». Когда-то к заповеди «не прелюбодействуй» я относился просто, как к запрету на измену. И только с ней я начал понимать, что человек должен знать одного партнера. Как только появляется второй, возникает возможность сравнения, и тогда человеку трудно остановиться в поисках лучшего. Это, кстати, распространяется на все материальное. И не зря в десятой заповеди о зависти упомянута первым номером жена. Когда у человека на первом месте материальное — он готов к предательству.

Я выспросил у нее всю ее жизнь. Сиротой она стала в пятнадцать лет. Мать работала учителем, а отец — сварщиком на судоремонтном заводе и пил без меры, по-настоящему. Мать боролась с пьянством мужа, как все русские бабы, голосом. На
этой почве у нее развился рак гортани, и за три месяца она сгорела. Поминки для папаши растянулись на неделю, в конце которой тело его нашли в дунайских плавнях. Два года она жила с теткой, а оставшуюся однокомнатную квартиру сдавала. Тетка промышляла сутенерством, иногда и сама по старинке не брезговала клиентом и другого вида заработка не понимала. Решила племянницу привлечь к профессии, тем более, что один из ее постоянных пользователей родственницу якобы изнасиловал. В первый же выход на ловлю они встретились со мной. Я до сих пор думаю, что племянница едва ли догадывалась о планах тетки на вечер.

Тетку моей пассии знали почти все офицеры части, куда меня командировали. В первой половине семидесятых промысел этот был мало и плохо организован. Работали девочки без посредников, и многое зависело от случая. Тетка же наладила дело так. Было у нее около десятка девиц от двадцати до тридцати пяти. Вполне
приличные женщины, не уличные. В период тотальной борьбы с тунеядством все они числились где-то на работе, а может быть, и работали ни шатко ни валко. Основное зарабатывали телом. Самодеятельность тетка исключила. Без её наводки ни один клиент к девушке не приходил, а принимали они все на дому. И если какой
бойкий лейтенант по второму разу сам хотел прийти по знакомому адресу, ему не открывали. У тетки был хороший знакомый врач-венеролог, занимавшийся подпольной практикой, и прикрытие в милиции. Обострилась жизнь, когда в клиентуру стали проникать офицеры-индусы. Это грозило вмешательством КГБ, но отказаться от них было трудно, так как они не в пример нашим были гораздо щедрее. Все это я узнал, как говорится, постфактум.

В мой день рождения в конце июня мои ученики меня поздравили, и трех капитанов третьего ранга я пригласил в ресторан отметить. Руководителем у них был красавец лет на семь моложе меня по имени Гопал. Из очень состоятельной семьи, сикх, аристократически воспитанный и хорошо образованный. Были, конечно, моя милая и ее тетка. Все три индуса вели себя безукоризненно и ухаживали за женщинами тактично и сдержанно. Короче говоря, посидели мы неплохо. Это была первая ночь, когда она осталась у меня до утра. Обычно около полуночи она собиралась, говоря, что тетка будет волноваться, и я отводил ее домой.

Больше я ее не видел. До конца командировки оставалось три недели. Я звонил им по телефону — никто не отвечал. Приходил домой — не открывали. Оставлял записки — ни звука. Так и уехал. Из Житомира написал большое письмо и в конце предложил ей выйти за меня замуж. Ответ пришел через месяц. Помню его дословно: «Милый, прости. Я тебя очень люблю, но ничего не могу изменить. Еще раз прости. Ц.» Ни одной ошибки. Я писал ей еще и еще. Ответа не было. Мне как назло не давали отпуска. Я написал тетке три письма. Я хотел понять, что произошло. Перед Новым годом пришел ответ. В общих чертах тетка писала, что племянница нашла человека, который ей больше подходит. А что я могу ей
предложить? Двухкомнатную квартиру в Житомире (мне ее еще нужно было получить, старую я оставил жене), и потом пенсию, пусть и офицерскую? А она нашла человека состоятельного. У него один дом в Мадрасе, другой в Лондоне, яхта и поместье. С ним девочка будет счастлива. Увидит мир. Так что оставайся ты, майор, в своем Житомире и не беспокой нас больше. Я догадался, что человеком этим был Гопал. Известие меня удивило. Я знал, что все офицеры, посылаемые к нам, должны были быть женаты. Но мысль эта как-то сразу ушла. Ее вытеснила боль и обида. Не личная обида. Было такое ощущение, что меня окунули в дерьмо. И сразу другая мысль: это же мое родное государство меня, советского офицера, в такое дерьмо опустило.

Ильич замолчал, отхлебнул вина, пошел в дом, вынес ведро и слил воду прямо на землю. Креветочный запах вытеснил все остальные. Мы ели креветок, запивая их вином. Пауза затягивалась.
— Прости, Ильич, я не понял, какое отношение эта романтическая история имеет к торсионным полям?
— Самое непосредственное. Торсионное поле — это поле информационное. Только его нужно научиться читать. У каждого человека свое торсионное поле. На элементарном уровне это можно понимать так. Мы состоим из атомов. Это объекты
вращающиеся. И каждый из нас не существовал бы как организм или сложнейшая система, если бы движение атомов каким-то образом не упорядочивалось, не согласовывалось друг с другом. Это, так сказать, уровень физический. Мы очень зависим от внешнего мира. На нас влияют погода, солнечная активность, качество пищи, а пуще всего — братья по разуму. При этом последние могут выступать как безлично в качестве государства, например, или общественного мнения, или политических мифов. А могут быть и конкретными родственниками, соседями, коллегами, простым прохожим, который тебе под ноги плюнул. Наука еще не знает механизмов работы психики человека. Но я думаю, что плохое настроение, депрессия — это результат действия внешнего раздражителя на нашу тонко организованную душу, а душевный разлад влияет на согласованность движения атомов. Механизм разлаживается, система дает сбой, и это мгновенно отражается на качестве торсионного поля. На бытовом уровне мы чувствуем людей. Одни нам неприятны, другие симпатичны, третьи безразличны. Это, мне кажется, зависит от большего или меньшего совпадения качеств торсионных полей.

— Погоди, я чего-то не понимаю. Получается, что, когда мне никто в душу не нагадил и у меня состояние этого поля нормальное, то человек, который мне близок и дорог, вызывает у меня антипатию, если его поле чем-то изменено?

— Не совсем так. Это ты у него вызываешь, скажем, раздражение. А разве с тобой такого не бывало? Все гораздо сложнее и тоньше. Кроме души и тела у человека есть же еще и дух. Я не утверждаю, что у всякого, но есть. А это та сила, что подчиняет себе всего человека — и душу, и тело. Но прежде всего, душу. А та в свою очередь организует тело.

— Ильич, а что ты называешь духом?

— Религиозное толкование, на мой взгляд, путаное и темное. Но в чем-то я с ним согласен. Дух есть в людях, способных почувствовать информацию мира, вселенной, если хочешь. Информацию, которую несет это гигантское торсионное поле и
которая материализована в каждом из нас и в людях в целом. Но человечество — это не механическая сумма всех его составляющих двуногих, не множество, а качественно отличная от этой суммы единица. Чувствующий информацию индивид способен превратиться в личность и интуитивно понять, чего от всех людей и от него лично требует вселенная. Тогда он обретает смысл своей жизни, но не как индивида, а как части гигантского целого. Тогда потребность в материальном ужимается до самых необходимых вещей. Так монахи живут.

— Да ты мне, Ильич, Библию пересказываешь.

— Не пересказываю. Библия о чем? О любви. Сначала к ближнему своему, потом — к врагу. А кто ближе человеку, чем он сам, любимый? А кто самый горький враг человеку, как не он сам себе? Вот и получается, что из любви к себе-ближнему и из любви к себе-врагу я должен примирить эти свои противоположности, объединить их и выплавить нечто, постигающее смысл бытия. И не пассивно-созерцательно постигающее, а активно-творчески. И творческая активность в том, чтобы реализовать свой дух. Но дух не материален, а без тела реализация невозможна, поэтому нам дана плоть, чтобы мы чувствовали и мыслили. Только плоть может
чувствовать и мыслить. Только плоть может творить. Вот тут как раз и ловушка, западня. У плоти еще и желания есть. Ей надо себя кормить, одевать и размножать. Ну и все привходящее. Желания плоти материальны. И когда они выходят на первое место, другие потребности человека скукоживаются. Дух умирает. Ты ведь знаешь, мастера эпохи Возрождения пытались разобраться в пропорциях человеческого тела и рисовали его вписанным в круг, квадрат. Не помню кто, кажется Дюрер, сделал такой рисунок — квадрат вписан в круг, а тот в больший квадрат, проведены
диагонали, и в малом квадрате — человек, как бы распятый на них, как на андреевском кресте; пересечение диагоналей приходится на пупок. Форма торсионного поля — два равновеликих конуса, соединенных вершинами. Похоже на песочные часы. Так же и человек на том рисунке изображен. Такой вот идеал. В реальности же у одного длиннее ноги, у другого — крестец. Это, так сказать,
анатомически как будто разбалансированные люди, когда центр тяжести выше или ниже пупка. Но это пустяк, организм — вещь саморегулирующаяся. Важно другое: пупок — центр поля, где сходятся духовный верх и материальный низ, и человек уже сам волен устанавливать баланс. Слишком высоко поднятый центр ведет к аскетизму, к презрению плоти, опущенный — к культу плоти. И что интересно, форма поля меняется удивительным образом: чем выше центр, тем шире конус верхний и уже нижний, если математически, то образующие стремятся слиться в линию, и наоборот — чем ниже центр, тем уже конус верхний.

Ильич сопровождал лекцию наглядностью. Он нарисовал на земле прутиком некое подобие двух песочных часов, а скорее, двух груздей. На одном рисунке верхняя колба была толстой, нижняя тонкой, на втором было то же самое, только в перевернутом виде.

— Торжество духа, — он указал на первый рисунок. — Торжество плоти, — прутик прошелся по второму рисунку. — Людей обоих типов понять легко и общаться с ними несложно. Но есть третий тип. У него центр плавающий — вверх-вниз. С такими эксцентриками труднее всего строить отношения. Или нужно быть такими же, как они, и чтобы эксцентризм совпадал. А если у эксцентриков разнобой, между ними отношения совершенно невозможны.

— Все-таки, прости, до меня не доходит, как твое измаильское приключение связано с этой теорией?

— Если бы я раньше пришел к этой теории, то не было бы, как ты говоришь, приключения. Хотя, с другой стороны, если бы не было приключения, я не пришел бы к этой теории. Да она и не моя. Я просто посмотрел на известные вещи с другой точки зрения. Так вот, если мы возьмем абстрактных мужчину и женщину и представим их торсионные поля, то это будет похоже на пиктограммы, какие в общественном туалете рисуют на дверях: треугольник вершиной книзу — мужской, вершиной кверху — женский. Это достаточно символично. Мужчина весь снаружи,
он и анатомически, и физиологически обречен на деятельность вовне. Он выплескивает себя. Женщина же — в себе, она нутро, утроба. Сама ее природа в том, чтобы принимать в себя, брать, чтобы в нее влагали.

— Постой-постой, но она же рожает, то есть отдает?

— Правильно. Ты ведь тоже выращиваешь своего ребенка и отпускаешь его из дома в мир, в люди. Она и есть первый дом человека. Поэтому женщина всегда больше будет тянуться к материальному. Ей нужно что-то держать в руках. И когда девочка
вызревает, ее первое естественное желание — эротическое, то есть желание, пока еще смутное, взять ту вещь, которая есть у мужчины и нет у нее. А когда она эту вещь получает, то вполне опять-таки естественно ждет от мужчины всего остального: дома, квартиры, дачи, машины, одежды, украшений, пищи… Мужчина
же вовне. Чтобы отдать все это женщине, он должен это сотворить. И когда творчество мужчины ограничивается тем, что он строит дом, сажает дерево и рождает ребенка, он реализует себя только как биологическая особь, называемая homo sapiens. А когда он еще пишет «Войну и мир», он реализует свой дух.

Ты никогда не задумывался над тем, почему за всю историю так мало женщин отдавало себя духовному творчеству?

— Ну, это легко объясняется экономическими, социальными причинами, уровнем развития цивилизации...

— Оно может быть, конечно, и так. Но подлинная причина в том, что говорю я. Даже у тех женщин, которые склонны к такому творчеству, оно обращено на себя, в себя, к себе: «Мой милый, что тебе я сделала?» Это немыслимо, чтобы женщина написала: «Выхожу один я на дорогу» или «Восстань, пророк, и виждь, и внемли».

— По-моему, Ильич, ты передергиваешь. Ведь как только тетки стали свободнее, они стали теснить мужиков и в живописи, и в скульптуре, и в литературе…

— Ну, ну, доведи свою думку до конца и согласись со мной.

— То есть?

— Это искусство. Оно все работает с материалом. С краской, камнем, звуками речи или акустики, я имею в виду музыку. А ты мне назови хотя бы одну, как ты говоришь, тетку, которая бы что-нибудь сотворила в области чистого духа.

— Что ты имеешь в виду?

— Философию.

— Да… Таки уел.

— То-то же. При этом еще вот над чем подумай — как много ты можешь назвать имен творцов, которые были бы счастливы в личной жизни? Ну-ка! Бальзак? Эдгар По? Ван Гог? Лермонтов или Тургенев? Или Гоголь? Толстой в восемьдесят два года не выдержал и ушел из дома. Байрон? Или Сократ, Диоген? Это потому, что женщина требует всего мужчину. Она может делить его с его работой, наконец, с другой женщиной и смириться с этим. Но смириться с творчеством она не может, потому что творчество тоже требует всего человека, полной отдачи. И, чтобы
удержать мужчину, она должна отдаться целиком духовной потребности партнера, а это противоестественно. Счастливы были только те, кому женщины становились костылем, опорой, жертвовали собой, подавляли в себе вторичную материальность
и помогали любимому. Булгаковский «Мастер и Маргарита» потому и фантастика, что невероятно фантастична жертвенность Маргариты, а не все эти Коровьевы, Воланды и прочая нечисть. (Я знал, что Ильич очень начитан, но не думал, что до такой степени.) А вот что невозможно себе представить, так это такую жертвенность
от мужчины. И даже если допустить, что мужчина ради творческой реализации любимой пожертвует собой, то легко предвидеть, как будут развиваться их отношения.

— И как же?

— Она его бросит.

— Почему?

— Не будет видеть в нем мужчину.

— Ну, хорошо. А если они оба творческие личности, то тогда они могут быть опорой друг другу.

— Это идеал, который всегда будет идеалом, потому что встретиться двум человекам с равной степенью одаренности крайне сложно. А если один одарен больше, другой, как правило, будет завидовать, ревновать, и их совместная жизнь превратится в явное, а скорее, в тайное соперничество. Но уже не в области
творчества, а в быту или в постели. То есть в ад.

— Но ведь есть же масса свидетельств о том, что женщина — стимул творчества. Взять хотя бы Саскию или… да примеров много…

— И это правда. Но она стимул в двух случаях: или когда еще не стала твоей, или когда ушла от тебя. В первом случае ты становишься романтиком и витаешь в облаках, во втором — реалистом и философом, если масла в голове достаточно.

— Никогда не мог бы подумать, что ты, Ильич, нарисуешь такую мрачную картинку.

— Она не мрачная. Она трезвая.

— И что ты рекомендуешь?

— Учиться.

— Прямо, как Ленин. Чему?

— Видеть и понимать людей и, прежде всего, самого себя. Это единственный путь. Только так можно избежать ошибок, которые каждое поколение повторяет с упорством идиота.

— Ты меня извини, но мне зудит спросить — а как у нее сложилось, ты знаешь?

Ильич посмотрел на меня так, как будто бы опустил плечи:
— Знаю.

— Ты же сказал, что больше ее не видел.

— Правда, не видел, но знаю. Весной следующего года — после той командировки прошло месяцев восемь — меня вызвали в особый отдел. Особист наш, вроде бы и ничего парень, сразу в лоб и спрашивает, знаю ли я капитана третьего ранга, и называет Гопала. Я говорю, знаю. Просит меня охарактеризовать его. А какую я ему характеристику мог дать? Образован, говорю, подчиненные уважали. Всё. С вами, говорит, хотят побеседовать.

Мы посидели минут пять, ни о чем поговорили, и пришел еще один. Представился как сотрудник КГБ. Наш чекист ушел, а этот без подготовки о моей любимой и ее тетке, мол, что да как. Я ему рассказал, что собирался жениться, но там что-то произошло непонятное, и никакой информации у меня нет. Тут он мне про деятельность тетки и выложил. Я знал, что парням из этой конторы нельзя верить, но его рассказ во многом подтверждался моими наблюдениями. И как-то он меня возмутил. Переболеть — переболело, но ныть продолжало. А ко мне это какое отношение имеет, спрашиваю. Он проницательно, как майор Пронин, —
специально их что ли тренировали такому коровьему взгляду — посмотрел на меня и вкрадчиво так, мол, а не занималась ли моя любезная тем же промыслом? Я кулаки сжал, говорю, уверен, что нет. Ладно, говорит, а вы знаете, что она собирается замуж
за этого капитана и хочет уехать в Индию. Зачем мне это знать, спрашиваю, хочет, пусть выходит. Вы не понимаете, советская гражданка и замуж за иностранца. Ну и что? Это же вроде как измена Родине, говорит. Я расхохотался, а он вскочил — как вы, советский офицер, не понимаете, что это позор для всей страны, подрыв престижа советской власти, если советская гражданка предпочла вам иностранца. И здесь я не выдержал и отчеканил — если я, советский офицер, причем старший, живу так, что меня предпочитают иностранцу, то это действительно позор для всей
страны, а я живу много лучше, чем подавляющее большинство советских людей. Вы, орет, член партии? Да, отвечаю, я коммунист, а вы? Он и мову потерял. Потом говорит, идите. Через неделю на партийном собрании училища в проекте решения они написали, что за аморальное поведение меня нужно исключить из партии и,
как следствие, выгнать из армии, так как я не могу воспитывать молодые кадры. Единогласно преподаватели проголосовали «против», а через три года меня день в день выперли на пенсию, хотя я еще лет пять собирался работать. Хорошо хоть, что еще одну звезду дали.

А история девушки мне стала известна спустя лет двенадцать. В самом начале перестроечной лихорадки облвоенкомат дал мне путевку в санаторий во Фрунзенское. В один из наездов в Ялту на набережной меня окликнули. Я обернулся — на меня шла дама в соломенной шляпе, изможденная до такой степени, что кожа на ней висела. Я с трудом узнал в ней тетку. Мы устроились в кафе, я взял бутылку массандровского «Хереса», миндаль и кофе. Она рассказала, что «нашу девочку», она так и говорила — «наша девочка», — много раз вызывали в КГБ, сначала уговаривали, потом запугивали, потом угрожали. Все это было после того, как осенью Гопал уехал в Ленинград принимать корабль. В ноябре «наша девочка» написала ему письмо обо всем, что с ней делают. Гопал вызвал ее в Питер. Через две недели она приехала домой вся такая трепетно-беспокойная и сказала, что Гопал поедет в Москву, в посольство Индии, у него там друзья, они примут меры и чекисты угомонятся. А в январе корабль будет уходить в Индию, и он ее заберет с собой после всех формальностей. Ближе к Новому году обнаружилось, что «наша девочка» беременна. В КГБ ее больше не вызывали. Гопал прислал поздравительную открытку с Новым годом, где писал, что сразу после праздников едет в Москву и
сообщит, когда ей приехать. Больше от него ничего не было. Три месяца племянница куда-то звонила, писала, пока не встретила кагебиста, который ее стращал. Тот, гнусно улыбаясь, спросил, как дела, и сказал, не жди, не объявится твой индус, мы ведь порассказывали ему, чем вы с теткой занимались. И не только ему, но и командованию его сообщили. Так что, гуд бай, бэби. У нее чуть выкидыш не случился, и это было бы правильно, я так думаю. Но она решила оставить ребенка. Родила девочку. Я все хотела вам написать, но она запретила. Вышла замуж — неудачно. Потом второй раз. Снова не то. Я ей говорю, разойдись. А она — от добра
добра не ищут. Так и живут. А она ведь вас любила.

Мы почти допили вино. От креветок опух язык. Ильич ушел кормить голубей. Я думал о том, что вот человек прожил жизнь. Может быть, это была не его жизнь, так как с его натурой служить в армии противопоказано. Он из тех людей, которые не могут стоять в строю и бездумно выполнять приказы. Сделал он ошибку сорок пять лет назад, когда поступил в училище? А если бы пошел другим путем, стал бы он тем, что есть сейчас? В любом случае он из тех людей, которые могут находить опору только в самом себе. Он самодостаточен. К нему можно прилепиться и жить с ним только его жизнью. А это приговор к одиночеству.

Ильич вернулся.

— Давай на посошок. Мне уже уходить пора.

Ильич разлил остатки вина в чашки.

— Меня одна тема царапнула в твоем рассказе.

— Ну?

— Ты так говорил про поля, вселенную, человечество…

— Про человечество я не говорил. Ну и что?

— Такое ощущение, что тебе ведом промысел Божий.

— Ведом.

— Ну и?.. Или это запретное знание?

— Нет. Опять-таки все просто. Промысел, как ты говоришь, Божий в том, чтобы люди стали человечеством.

— О-о! Что же тут нового?

— Я же тебе говорил.

— Несколько тысячелетий этот процесс идет, а толку — пшик. Всяк одеяло на себя тянет.

— И это правда.

— Что же делать?

— Ты когда-нибудь в парной видел, есть такие часики, песочные, на стенку крепятся на одном гвоздике. Вошел в парную — часики перевернул. Песочек пересыпался в нижнюю колбу — выходи, чтоб сердечного приступа не было. Надо часики все время переворачивать, баланс соблюдать и чтобы застоя не было. Такая вот чаша Грааля.

Он внимательно посмотрел на меня, вошел в дом, вынес песочные часы.

— А еще лучше, чтобы так.
Он поставил стекляшку на стол. Весь песок был внизу. Ильич поднес руку к верхней колбе и не напрягся, а сосредоточился что ли. Сначала ничего не происходило, и вдруг я заметил на горизонтальной поверхности песка некое движение — он стал подтягиваться к середине, скоро там образовалась горка, а затем тонкая струйка песка потянулась вверх, и он стал заполнять верхнюю емкость. Песка внизу не осталось. Ильич убрал руку, и закон всемирного тяготения снова вступил в силу.

— Вот и промысел Божий.


Рецензии
Сергей Андреич, мог ли я застать Ильича в 1991-м? Где-то в пределах досягаемости художника Зебека, художника Спасаломского и проф. Христенко?
Помню Ильича, но тот ли это?

Павел Тихомиров 2   21.07.2020 00:03     Заявить о нарушении
Мог. Он умер где-то в 95-96, точно не помню.

Сергей Галушкин   21.07.2020 10:07   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.