***

 

Перкуссия


Вереевой нравился интерьер станции метро "Чеховская" - с этой "Чеховской" уезжала после занятий домой студентка по имени Таня (не то поэзия, не то художественный перевод.) Ненавязчивые такие на станции Чеховская были изображены по стенам, небольшого формата, городские виды - такие, как будто писаны были они акварелью, причём художник их не совсем окончил; неброские, пастельные у этих видов были цвета. Студентка по имени Таня проживала где-то в Подмосковье, и не то ли всю неделю жила в Москве у знакомых, а домой ездила только на выходные - не то ли ежеутренне и ежевечерне тряслась она в электричках, утром в Москву, вечером из Москвы - на курсе было какое-то количество человек, поступавших именно так. Сечёт позёмка перрон там на станциях и полустанках, которые лихо промахивает электричка, только в окне мелькает; и фонари уже загораются вечерами, а по утрам не гаснут ещё. Часов даже в пять утра уже люди едут на работу, спят, откинувшись на спинку жёсткого деревянного сиденья либо вперёд свесив голову, присутулившись, - и по всему малолюдному вагону бывает взвешена тишина.

Сидела иногородняя Таня всегда на последних партах, куда постепенно и Вереева с первых своих парт переселилась. Одевалась Таня неброско и удобно, в основном во что-нибудь брючное, косметикой не пользовалась; густые, не знавшие выщипывания Танины брови были широки, стрижка была короткая и, в дополнение к бровям, того же, как брови, была она тёмного цвета.

Вообще было на курсе какое-то количество таких вот неброско одетых и не эксцентрично выглядящих "нормальных людей", впрочем наверняка интересных, если б с ними познакомиться - но Вереева не знакомилась. По причине буйства чувств (ненависть к руководителю семинара, гражданские и творческие переживания) Вереева была неспособна близко сойтись с каким-нибудь спокойным, уравновешенным "нормальным человеком"; швыряло вместо этого Верееву в водоворот хохота и такого нестандартного общения, когда, сбившись в группу человек от трёх до двадцати, общаются не словами, а жестами, полукивками и незначащими репликами; и, только успевала Юлия репликами этими переброситься и пару раз громко расхохотаться, как уже несло её дальше, по остальным, кроме главного корпуса, ВУЗовским зданиям, и за ворота выносило, и по Москве несло напропалую, на своих двоих либо на метро. Светилось Вереевское лицо странным каким-то счастьем, происходившим, надо предположить, всё тоже от истерики; облачавшая Верееву джинс'а пополам с батистом мелькала и в одном конце Москвы, и в другом, и снова в первом; мела Вереиева, в другое время, улицы своими чёрными расклешёнными юбками макси, вся была она при этом обвешана поверх чёрной водолазки под горло - тяжёлой, крупной бижутерией, доставшейся ей ещё от бабушки (теперь бижутерия того старого образца снова входила в моду). Бижутерией бывала обвешана Вереева;  или привозным египетским серебром; или золотом с янтарями; серьги Вереевские дробно, тяжело колотились об Вереевские же бусы, и Вереевой нравилось слушать, как вот они грохочут, бусы о серьги; и тяжесть серёг и бус нравилось Вереевой ощущать.   

Вереева набивалась было к той иногородней Тане в гости, но Таня это тут сразу же пресекла, и так можно оказалось понять по её вежливо, но твёрдо выраженной точке зрения, что у себя дома ей чужой не нужен никто. Какой-то известный человек - то ли Клайв Льюис, то ли Наполеон - было дело, в студенческие, что ли, свои годы повесил на видном месте на стене своей мало посещаемой кем бы то ни было комнаты плакат что-то вроде того "К тому, кто меня посетит, я испытываю глубокое уважение; к тому, кто удержится от того чтобы меня посетить, я испытываю глубокую благодарность". Потрясающая максима на стене работала безотказно: погостив однажды у этого, ставшего в будущем известным, человека, второй раз уже больше никогда не приходили.   

Периодически на лекциях Вереева садилась рядом с иногородней Таней за парту, ну или Таня рядом с Вереевой. Таня, кстати, кажется сама была из города Чехова, или как-то смешалось у Вереевой в голове, странное такое соответствие, каждый вечер со станции метро Чеховская уезжающая к электричкам, а оттуда в город Чехов Таня.  Таня эта была спокойна, немногословна и философична; ничего её так не впечатляло, чтобы, скажем, впасть во вселенскую тоску и ВУЗ перестать посещать; иногда Таня что-нибудь конспектировала в общую тетрадь, иногда спокойно, медитативно без дела сидела всю и одну пару, и вторую - и так это и перемежалось, поровну, а не так, чтобы однажды совсем конспектировать перестать. На одной из перемен Таня сообщила Вереевой, что читает сейчас она, Таня, прозу Виана, там заспиртованные младенцы и ещё много замечательного.

-Я влюбилась в него, - задумчиво сообщила Таня сгруппировавшимся вокруг неё трём-четырём слушательницам, а также просто в пространство. - Я хотела бы стать засушенным тараканом между страницами его книг.

Среди курящих и просто так шатающихся по ВУЗовскому двору попадались эти самые "нормальные люди"; одна, например, невысокая, без косметики, с простым закрученным сзади обычной, не пышной, как было модно, а обычной резинкой хвостом; тоже во всё брючное одевалась, в лёгкие какие-нибудь брюки, и предпочтения в своей не "модной", не "не модной", а просто вообще не имеющей отношения к моде одежде - предпочтение отдавала студентка в этой своей одежде всё цветам охряным и кирпичным. Училась студентка, кажется, на факультете художественного перевода, не курила, грызла все перемены там в ВУЗовском дворе кедровые орешки, у ней все карманы были полны этими орешками, и отсып'ала студентка - Диной, кажется, её звали - щедро зачерпывала в карманах и отсыпала Дина орешков всем интересующимся. Совершенно явно было то, что Дина живёт дома с родителями; остро поблёскивали её умные карие глаза; в диалогах Дина участвовала не особенно, а только свои вот эти орешки всё грызла и грызла; на первую лекцию утром Дина никогда не опаздывала, раньше окончания последней пары не уходила, дней не пропускала, и, в общем, была как-то "в ритме" - что бы ни происходило в ВУЗе, увлекательное, идиотское, ничего не захватывало Дину, как и иногороднюю Таню, полностью, никаких стрессов вызвать не могло, вот просто грызла Дина орешки и с тихим наплевательством проживала день за днём каждый день.

Вереева, совершенно на первом курсе сорвавшая себе нервы и по болезни между первым и вторым своим курсом на год вышедшая в академ, вернувшись, застала, соответственно, другой уже курс (бывшие вереевские однокурсники учились к тому времени уже на третьем), и там тоже была куча "нормальных людей", на втором этом курсе. "Нормальных" была куча учащихся, чем-то раннешкольные вереевские впечатления напоминавших: весёлая, например, с довольно круглым по абрису лицом, светловолосая, с хвостом, в удобное брючное одетая студентка недели две занималась на переменах одним только тем, что достала она где-то такую штуковину... Такой, шарик, пластмассовый или деревянный, величиной примерно с кулак; этот шарик наполовину бывает заполнен песком, и его используют как музыкальный инструмент: ритмично его потряхивают, и шорох песка создаёт добавочный к основным инструментам ритм. Это, кажется, называется "перкуссия", но я впрочем в этом не уверена. Так вот эта студентка, Оксана она называлась, в тёплых, неярких ходившая своих брюках и свитерах - достала где-то Оксана этот самый музыкальный инструмент, и, пока другие на переменах кто истерически в последние пять минут ещё готовился к занятию, кто трепался, о клубах или ещё о чём; а Оксана сидела, сложив руки на парту либо рукою щёку подперев, и всё занималась со своим этим шаром: подбрасывала, ловила, в разных ритмах перетряхивала снова и снова шелестящий громко песок; иногда около неё собиралось ещё две, три девочки, и начинали они эту "перкуссию" бросать друг другу и ловить. Особенно хорошо и весело бросалась и ловилась "перкуссия" в одной оригинальной аудитории на третьем этаже; в этой аудитории парт не было, а тянулся посередине аудитории длинный стол, и вокруг этого стола студенты рассаживались, как примерно на каком-нибудь советском совещании; кому не доставалось места за столом, рассаживались на стульях вдоль стен либо в удобных, хоть и совсем древних, нескольких креслах рядом с окнами. Так вот этот стол был прямо создан для того, чтобы девочки, сев, через стол, друг против друга, перебрасывались бы через стол этою вот самой "перкуссией". Почему-то именно в той оригинальной аудитории всегда второму курсу читались лекции о русской литературе XVIII в. и ещё более ранней; нереально увлекательные лекции, несколько читавших их преподавателей были маньяки своей темы; была даже попытка, возродив традиции пушкинского Лицея, задавать студентам на дом задания по стихосложению - но тут Эльмиеву снова, от ВУЗа и мимо ВУЗа, отнесло в другой какой-то конец Москвы, и вышло ли что из попытки возродить пушкинские традиции, переставшая посещать занятия Эльмиева так никогда и не узнала.          



Переписываясь стихами, Вереева с Чайниковой поочерёдно подвигали друг к другу тетради, написав очередной ответ на предыдущую реплику.

Я Зверева люблю. А он меня не любит.
Вели его зарезать. На мясо и сосиски. -

писала Чайникова; и писала в ответ, под чайниковской репликой, Эльмиева:

Увы, как горек жребий нелюбимой!
А мясо и сосиски тоже любишь?

Этот профессор Зверев был мощной комплекции, мечательного склада характера, обладал он совершенно по-гречески в крупные кольца вьющейся чернейшей короткой шевелюрой и такой же чёрной бородой; эту, такую же чёрную, бороду, он однажды тоже завил в крупные кольца, и получился один-в-один неотличим от верховного греческого бога Зевса. С отвращением большинство студентов слушало преподаваемую профессором Зверевым латынь; Зверев платил абсолютно тем же и ответы студентов либо студенческое чтение вслух латинских текстов слушал с таким же отвращением. Как-то обе стороны, Зверев и его студенты, заранее поняли друг о друге, что хорошего из всего этого ничего не выйдет - поняли, смирились, и, чтобы друг друга терпеть, погружались в определённого рода отстранённую медитацию; и часто бывало, что вся пара только тем и была заполнена, что абзаца два-три успевали студенты прочесть по латыни из учебника, каждый читал тут по две фразы - читали по слогам, заикаясь, не туда ставя ударения, слоги не так прочитывая, и вдруг даже как-то квакая, крякая и совсем издавая такие звуки внезапные, что и нет этим звукам названия.    

Первая Зверевская лекция - по Античной Литературе вроде бы - началась с того, что, опоздав на пять или десять минут, Зверев неспешно прошествовал к своему преподавательскому столу в левом углу кабинета, сел там у окна, задумчиво остановился взглядом на чём-то за этим окном, и так, без движения, не меняя мечтательного выражения лица, в абсолютном молчании просидел что-то около получаса.   

Совсем другое, искренне увлечённое выражение зверевского лица можно оказалось наблюдать, когда, собравшись всем курсом в 6й Аудитории, писали какую-то контрольную. Зверев во время этой контрольной сидел за преподавательским столом, расположенным по центру аудитории перед доской, справа от изрезанной и исписанной деревянной кафедры. Рядом со Зверевым, примерно как учащиеся на двоих делят парту - рядом со Зверевым сидела Страшая Гвоздева (Древняя История, всё в том роде, что какие-то шумеры и так далее). Старшая Гвоздева тоже одевалась тематически, носила громадные, возможно прям аутентичные шумерские, украшения из полудрагоценных камней, и волосы свои, в ярко-рыжий выкрашенные (это, кажется, называется "хна") ниже плечей распускала. Зверев и Старшая Гвоздева наклонялись друг к другу и к каким-то своим бумагам на столе, шёпотом о чём-то переговаривались, указывали друг другу на что-то в бумагах; из разговоров общественности после Эльмиева вынесла, что это они что-то такое переводили, и, кажется, с греческого.    

 
"Горбушка" и Рената

В тот серый, промозглый, чахоточно-талый зимний день у Эльмиевой было задание: купить для своей товарки, студентки Философского Института Сусанны (говорят, что это бывший Институт Маркса и Энгельса) новый картридж для принтера/ксерокса. Ради экономии кардтридж требовалось покупать не цветной, а чёрно-белый. В купленном в прошлый раз цветном картридже как раз вся извелась чёрная краска; и если стихи и проза собиравшихся в гостеприимном доме студентки Философского Института Сусанны ещё как-то ничего себе печатались разноцветными шрифтами, то рефераты и наброски "курсовых" никаким другим цветом, кроме чёрного, печатать было невозможно.

Согнанный с принтера громадный хозяйский кот, отпечатанные листы, один за одним невесомо, под тихое гудение принтера, ложащиеся в специальную пластмассовую подставку... Каламбуры и реплики толстой, во льне и в хипповской всё бахроме безразмерной ходившей Сусанны; как-то на очередной вечеринке в доме молодой человек подруги Сусанны поднял - очередной - тост за хозяйку дома, в походке и во всём облике которой нашёл он своеобразную, абсолютно уникальную между другими женщинами грацию. Глаза Сусанны были тёмно-карие; мелко-мелко вились длинные, сильно ниже плеч, чёрные волосы. Жизнь, судя по рассказам и каким-то смутным из детства Сусанны доходившим отголоскам - жизнь потрепала Сусанну, все нервы ей сорвала и озлобила; чересчур даже как-то озлобила. Впрочем, Сусанна была с чувством юмора, часто бывала она в хорошем радостном настроении, что вообще редко теперь среди молодёжи, и эти свои посиделки Сусанна устраивала замечательно - тоже и прозу, пополам со стихами, неплохие писала.

-Папа всегда прав, - задумчиво изрекала Сусанна. (В квартире проживали папа Андрей Валерьевич (кличка Ксёндз) и две его дочери: старшая Сусанна и младшая Дарья)
 
-Папа всегда прав, - задумчиво сообщала Сусанна. - А если папа неправ, то он лев, и тогда с ним тем более не поспоришь.

-Все мои знакомые всё так удивительно живут, и только у меня такая скучная жизнь, что и рассказывать нечего, - говорила тоже ещё Сусанна, и, если вдуматься в интонацию, в блеск карих глаз, оказалось бы, что рассказывать как раз есть что, и что ступенью выше себя Сусанна понимает, чем все её друзья и подруги, излагающие приключения своей жизни гласно, как будто оттого, что знаешь их про себя, они в чём-то теряют.

Сусанна, в итоге поступившая в этот свой Философский Маркса и Энгельса, сдавала в тот же год и экзамены на поступление в Литературный. На написании сочинения Сусанна с Эльмиевой вместе сидели за партой, и подглядывали друг у друга через руку, кто на какую тему пишет и кто что начал писать. Совершенно замороченная школьным обучением Эльмиева вдруг от стресса или в голове что ли что-то поехало - стала Эльмиева писать, вместо требующегося художественного текста, какое-то литературоведческое исследование, сомнительно присобачив это исследование к одной из заявленных пяти тем. Сусанна же свой художественный текст, прямо с первых его строк, начала с анекдота:

Было у отца три сына. Двое умных, а третий футболист.

Ходил между партами чёртов Рекемчук, будущий руководитель эльмиевского семинара художественной прозы; аккуратными парами рассевшиеся за партами абитуриенты и абитуриентки от стресса все были с прозрачными и зеленоватыми лицами. Эльмиева, впечатлившаяся чьим-то соображением во дворе ВУЗа высказанным, что по-настоящему не только руководители семинара должны быть в курсе творчества своих студентов, но и студенты должны быть в курсе творчества руководителей своих семинаров - Эльмиева, которую Сусанна пихнула локтем и сказала, что это выглядит плохо и как подхалимство, еле-успела наскоро запихать обратно в сумку какой-то советского времени, истрёпанный, с полуоборванной обложкой журнал, в котором были напечатаны рассказы и повести этого Рекемчука. Очень были неплохие рассказы и повести, но о том, что теперь этот Рекемчук исписался и занят исключительно тем, что убивает здоровье вообще, нервы конкретно и все следы таланта в своих подшефных студентах - об этом публикация в истрёпанном советском журнале предупредить, к сожалению, не могла. 

*
Одетая в короткую, с завитым мехом чёрную шубку Эльмиева - без шапки, как обыкновенно она ходила, с коротко остриженными своими каштановыми волосами (несколько прядей было выкрашено цветом, отличавшимся от цвета основной стрижки, а именно, светло-светло жёлтым, практически как - перекисью, что ли - вытравливают добела); утеплённые тёмные, на этот раз без всяких изысков и прочих вышивок, виднелись из-под эльмиевской шубы джинсы, и плотно были обхвачены ноги шнуровкой уже несколько лет не знавших сносу высоких чёрных зимних ботинок. Покачивался мерно вагон, чёрный тоннель пролетал в окнах со свистом, скрежетом, грохотом... У Эльмиевских родителей была навязчивая идея, передавшаяся Эльмиевой по наследству: что бы ни случилось и что бы ни происходило, уличная обувь должна быть вытерта и обтёрта до абсолютной чистоты, так что теперь Эльмиева приводила Сусанну и Сусанниного папу Ксёндза Андрея Валерьевича в стрессовое состояние, когда, среди раздрая и просто даже помойки их хипповской квартиры изымала она откуда-то чистую тряпочку и протирала вечные свои ботинки начисто. Ксёндзов взгляд как-то останавливался на этих обрабатываемых аккуратно Эльмиевой ботинках, и застывало на Ксёндзовом лице минуты на три одно, совершенно не меняющееся мимикой, выражение, вроде стоп-кадра; гипнотизировал эти три минуты замерший в своём движении по квартире Ксёндз (дядя крупного сложения, с аккуратно остриженной чёрной бородой, голый выше пояса и по профессии врач какого-то дикого количества профилей); гипнотизировал неподвижно эти три минуты Ксёндз Эльмиеву вместе с её ботинками; потом смещались туда и сюда брови Ксёндза, стоп-кадр отмирал, и шёл Ксёндз по квартире дальше: из комнаты в кухню, либо, обратно, из кухни в комнату. "Ииду-ииду-ииду", весело пела заходящая тут же в квартиру ещё одна студентка Философского Института Рената. Разоблачившись и размотавшись из верхней одежды и шарфов, Рената, гротескно покачивая узкими бёдрами, сверкая азартом и сарказмом в глазах, в самом деле, проходила в ту комнату, в которой успевал уже Ксёндз водрузить себя на диван и расслабиться, в первый раз за три дня оказавшись дома (работал на многих работах одновременно). Рената проходила в комнату, и шумно, по-русски, трижды целовалась с Ксёндзом - между Ксёндзом и Ренатой ничего не было, кроме искренней взаимной симпатии и гротескно выражаемого флирта.

*
...Так вот таким образом утеплённо, совсем уж неброско и не эпатажно одетая (джинсы, шубка, ботинки), с гудящими ещё в голове отзвуками разнообразного учебного дня, мерно покачивалась Эльмиева в вагоне метро, откинувшись на спинку мягкого сиденья. Эльмиева, когда не читала в метро и не слушала в метро музыку, имела обыкновение разглядывать рекламы по стенам вагонов. На этот раз на прямой видимости, у противоположной с лязгом на каждой станции открывавшейся и закрывавшейся раздвижной двери, наклеен был плакат с каким-то кошмарным ярко-синим медведем; медведь этот ярко-синий почему-то рекламировал таблетки от кашля. Так заговорщически подмигивал зрителям медведь одним из своих неестественно-громадных глаз - мол, "мы-то с вами понимаем", но, как ни соображала Эльмиева, ничего другого она не могла понять из этой рекламы, кроме такой же дурацкой, как сама реклама, мысли "этих таблеток от кашля лучше не покупай, не то посинеешь".
Так же спокойно, как Эльмиева, сидели по всем сиденьям и стояли в проходах между сиденьями пассажиры. Прекрасно и социально вели себя пассажиры - так, что ни на одном из этих пассажиров ни взгляд твой, ни твоё внимание не останавливалось, и можно было, следуя общему примеру, откинуться себе на мягкую, коричневой кожей обтянутую спинку сиденья, полуприкрыть глаза и абсолютно обособлено, как будто едешь в полном одиночестве, просматривать за полуопущенными в'еками кадры всего, что произошло за день. Если всё-таки ненавязчиво, не нарушая чужого спокойствия и одиночества, начать присматриваться к едущим рядом с тобой людям, то можно было заметить там и здесь яркие обложки листаемой не пожелавшими тоже вот так отключиться пассажирами литературы: классическая русская литература, современная бульварная литература, современные детективы, но достойными авторами написанные; фэнтези; кроссворды в сборничках кроссвордов или в газетах (там и здесь над очередным кроссвордом бывала хищно занесена ручка). Три модно и нестандартно прикинутых студентки у той вот двери задиристо и смешливо о чём-то переговаривались, совсем в другом конце вагона довольно откровенно и с явственным выражением счастья в лице и в жестах обжималась влюблённая парочка; на запястье твёрдо установившейся двумя ногами, чтобы держать равновесие, раз навсегда и накрепко вцепившейся в верхний поручень совершенно измотанной рабочим днём женщины - на запястье этой женщины угрожающе для стоявших вокруг неё покачивался пакет - и, похоже, довольно тяжёлый пакет. По диагонали от Эльмиевой, через проход, сидел пожилой обтрёпанного, измызганного вида мужчина; этот мужчина вёл себя асоциальнее всех, и гораздо больше мешал остальным едущим, чем обжимающаяся в конце вагона парочка - к парочкам таким уже все привыкли, и даже какой-то положительный мотив в общее унылое будничное положение вещей парочки эти вносили. Чёртов же замухрастый мужик занимался тем, что, уставившись неотрывно на кисти собственных рук, - эти кисти рук он держал перед глазами на таком примерно уровне, как держат книгу, - кисти рук были сжаты у него в кулаки, из которых кулаков были разогнуты только два мощных и каких-то неприличных указательных пальца. Мужчина довольно быстро и ритмично вертел эти свои указательные пальцы друг вокруг друга - то в одну сторону, то в другую; и против всякой воли и желания пассажиров, их блуждающие по вагону взгляды без конца на этих вертящихся пальцах останавливались, и, поблуждав ещё по вагону, снова и снова их взгляды всё к тем же пальцам возвращались.

Впрочем, и к психам подобным тоже уже все привыкли, и, хоть и раздражали идиотские пальцы, но раздражали несильно.

...Мельтешилось у Эльмиевой в голове: то полутёмные, то жёлтым электричеством залитые ВУЗовские коридорчики; подпирающие стены студентки и студенты; довольно симпатичный для Эльмиевой совсем старенький, низенький дядька-профессор, всё увлечённо рассказывавший студентам о чём-то важном, о какой-то глубинной сути своего предмета - но о чём всё-таки именно, понять было решительно никак невозможно; и только проплывали, ныряя при шаге, шапки прохожих там в окнах 6й аудитории. Профессор ещё и чертил там на доске, какие-то слова разбивал зачем-то на слоги, а к словам и слогам ещё транскрипцию приписывал; были такие предметы, которые Эльмиевой не давались решительно и совершенно.

Обычных разбивающих однообразное впечатление от длительной, через пол-Москвы, тряски в вагоне - обычных разбивающих однообразное такое впечатление людей что-то сегодня не было: не вваливались громадной, шумной, пьяной толпой ни спортивные болельщики, ни музыкальные фанаты; и не было этих несчастных, хоть и бодро выглядящих, торговцев с рук (Эльмиева почему-то подозревала, что никто у них ничего не покупает; и тот факт, что она сама постоянно оказывалась свидетельницей таких покупок, общее впечатление о безнадёжности такой торговли так Эльмиеву и не покидало.) (С рук, как правило, торговали: гелевыми и шариковыми ручками; исключительно увлекательно завязывавшимися в узел, и притом ещё пишущими, длиннейшими, до полуметра, простыми карандашами; исключительными приспособлениями с алмазным напылением - для резки стёкол (торговец - как правило, щуплый, высокий парень - тут же среди вагона демонстрировал свой товар на практике: вынимал полоску стекла из необъятной своей сумки, и с победительным видом легко и ловко разрез'ал её на две части); перед Пасхой бывало дело торговали переводными картинками, чтобы сводить их на пасхальные яйца; торговали завязывающимися как угодно в узлы воздушными шариками, и ещё другими воздушными шариками. Эти ещё другие воздушные шарики полагалось надуть, а потом выпустить из рук не завязывая; это самое продавец и делал, демонстрируя свой товар: надувал воздушный шарик и отпускал, и с диким, истошным, режущим душу свистом отпущенный воздушный шарик на не хилой скорости начинал метаться по вагону, натыкаясь на стены и на сидящих вдоль стен пассажиров).
 
Нищие и калеки ходили тоже как правило по вагонам, хоть и цинично их относить к разряду "разбивали однообразие поездки" - нищие ходили, а безногие ездили на таких специальных тележках, толкаясь о серый от грязи пол какими-то странными приспособлениями, напоминающими по форме древние утюги; раскрывались кошельки, сыпались в шляпы и в горсти нищих монеты, неслышно ложились туда же купюры - как правило, от 10 до 100 рублей. Но та эльмиевская знакомая, которая Рената (познакомились там же в хипповском Сусаннином доме), нищим не подавала никогда и спутницам своим подавать не позволяла.

Эта Рената, тоже учившаяся, как и заказчица картриджа Сусанна, в Философском Институте, - Рената поездила по стране автостопом, и периодически в этих поездках пополняла она запасы денег, играя в переходах на музыкальных инструментах (Рената была с дипломом какого-то музыкального училища); и вот, утверждала Рената, что самим этим нищим, бродячим музыкантам и прочим - хрен чё достаётся; а ихних нанимателей она сама кормить не будет и другим не позволит.
 
Рената была худа, высока, изящно сложена, эксцентрична, остра на язык и не привязана в жизни ни к месту, ни к занятию. На одном месте когда она находилась, в одной и той же обстановке каждый день тут же накрывала её депрессия и какое-то совсем кошмарное соображение, что всё в мире как-то не так, не то ли делано, не то ли всё бытовуха какая-то смутная, страшная, формата "самая ужасная советская коммуналка из всех, какие только можно себе представить"; и начинала тут Рената писать прозу, о которой Эльмиева рискнула бы предположить, впрочем не наверняка, что реальных происшествий Ренатиной жизни эта проза не описывала - но зато внутреннее Ренатино состояние описывала проза абсолютно точно: например, страшно реалистическое и психологическое описание того, как героиня сошла с ума, заперлась и забаррикадировалась в пустой тёмной квартире и теперь посредине комнаты разводит костёр из переломанных ею только что стульев.

Классическая вылепленность лиц,
В полн'очи шелестение страниц,
И мы с тобой, в прицеле фотовспышки,
Переживём какой-то странный блиц. -

Писала Рената в стихах.

Нас уведут в бездомность фонари,
В бездонность и застиранность зари.
Мы проживём все жизни той излишки,
Она ль не в нас  сиянием горит.
    
Ехала Рената, в окружении пяти спутниц, которые все были вхожи в один и тот же дом, по заданию которого дома и требовалось в данный момент Эльмиевой купить картридж - ехала, стало быть, Рената в метро. Стояли, держась за поручни, как за горизонтальные так и за вертикальные (такие же в наземном транспорте бывают) - сидячих мест не нашлось, все оказались заняты; изящная Ренатина рука, обтянутая дорогой перчаткой коричневой кожи, нестандартного покроя - обхватывала горизонтальный, выше роста человека, поручень; сама Рената была одета, чёрт знает как это называется, дублёнка, что ли - нейтрального такого тёмного, может чуть фиолетового, цвета дублёнка до колен, прекрасно сидевшая по Ренатиной фигуре; рукава же, ворот и зап'ах дублёнки были оторочены разноцветно раскрашенным, перемежающимся коротким и длинным искусственным мехом /наибольшая длина меха была даже где-то до 30ти сантиметров/ - и был этот мех светло-жёлтого, ярко-синего, ярко-розового и насыщенно-фиолетового цветов. Кажется, никому, кроме Ренаты, нельзя было бы такого надеть, но Ренате шло так, как будто специально по ней не только сшито и скроено, но даже и исходно дизайнерски разработано. Прямых своих пепельных волос Рената не красила, впрочем иногда завивала, крупно или мелко, и так завитые пускала по плечам; лицо Ренатино было скуластое, курносое и саркастическое, смешки и уместные Ренатины реплики оживляли любое общество, если конечно не находилась Рената в этот момент в глубокой депрессии. Юбки Рената, отступница от бунта против всем опостылевшей за школьные годы офисной формы одежды - по собственному своему желанию Рената носила в свой Философский Институт простые чёрные юбки, прямого кроя, чуть выше колена, и блузы при этом вполне себе и для школы тоже подходившие бы; если же надоедало без конца ловить и клеем останавливать стрелки, ползущие по чёрным эластичным колготам, Рената идею юбок бросала совсем, переодевалась в джинсы и свитера. Всегда имела Рената на туфлях средней величины каблук - как для пущего изящества, так и по причине довольно распространённого среди дам мнения, что на каблуках удобно ходить и ноги не так устают. На посиделках и сабантуях рассказывала Рената невероятное: как жила она одно время у какого-то деда в Подмосковье, тот чёкнутый дед без конца играл... не то на флейте не то на виолончели и совершенно Ренату этим достал; как одно время работала она в морге, приводя косметическими процедурами лица покойников в такое состояние, что их становилось можно представить родным; как она телепатически и сердцем чувствует, когда ездит автостопом, какую машину останавливать а какую нет чтоб не нарваться; про какого-то рассказывала своего знакомого, ярого католика, недавно в католическую веру пришедшего, и стоит только посмотреть на этого католика, когда он находится в католическом храме - и сразу поймёшь, что католичество со всем своим обрядом, со всей своей теологией, должно существовать обязательно хотя бы даже для одного только этого новообращённого католика.   

...Картридж полагалось покупать на так называемой "Горбушке", это несколько станций не доезжая до конечной  станции "Крылатское" (именно на станции "Крылатское" требовалось выйти, чтобы попасть в гостеприимный, всеми неформалами Москвы посещаемый хиппанутый Сусаннин дом). Это направление следования поездов было неуютное, со страшно длинными, свистящею темнотой на бешеной скорости проносящимися перегонами (как какие-то ирреальные существа, промахивают эту тьму со свистом, скрежетом, грохотом вагоны, вагоны - а внутри каждого вагона жилой и тёплый электрический свет, мерное покачивание ритмичное в ту и в другую сторону). Несколько раз поезд, курсирующей по этой, светло-голубым вычерченной в Схеме Метро ветке, - несколько раз такой поезд, летящий от станции метро "Арбатская" до станции метро "Крылатское", вылетал из тоннеля на открытое пространство; становилось светлее, открывался в окнах вид на Москву-реку либо на снующие по магистрали автомобили, автобусы, троллейбусы; ещё одним эффектом таких выныриваний поезда из тоннеля на открытое пространство бывало то, что из всех щелей и полуоткрытых раздвижных окон под потолком начинала свистеть, блуждая по вагону, лютая зимняя стужа. Одна или две станции по маршруту следования поезда тоже располагались на открытом пространстве, точь-в-точь как бывают расположены платформы электричек, и на одной из таких станций собирались в урочное время прихожанки периодически посещаемого Эльмиевой храма рядом с Арбатом - собирались, чтобы на добровольных бесплатных началах отправиться в какую-то неподалёку находившуюся больницу, и там ухаживать за больными. Качался вылетевший из тоннеля на открытое пространство вагон, тихо становилось в вагоне - свист и грохот тоннеля ненадолго прерывался; и так же мерно, как качался вагон, катила там внизу где-то под высоким мостом свинцовые свои, тяжёлые волны Москва-река; и так вдруг казалось, что эти самые речные медленные волны вагон на себе и укачивают.

Когда Эльмиева вышла из метро, всё было так же как те полчаса назад, когда Эльмиева, войдя в метро и с шорохом скормив турникету карточку проезда, долго спускалась на эскалаторе вниз, в самую утробу раскинувшего по Москве извитые свои щупальцы-ветки осьминога-метрополитена - странного, иногда притягательного, иногда уродливого чудовища, жившего совершенно какою-то своею собственной жизнью, как отдельный, одушевлённый некий организм. Выйдя из метро, Эльмиева обнаружила то же: что-то не оформившееся накрапывало с низкого серого неба; толпы идущих двумя встречными потоками по улицам прохожих немилосердно месили сапогами своими, каблуками, ботинками кашеобразную, грязно-снежную слякоть, средний уровень этой слякоти скрывал обувь прохожих примерно по лодыжку.

Знаменитая ещё в советское время "Горбушка" - тогда, при Советах, именно на этой "Горбушке" меломаны искали редкие записи - знаменитая эта "Горбушка" на поверку оказалась двумя громадными, просто какими-то непомерными многоэтажными зданиями; впрочем, может зданий было и больше. Эльмиева, представив себе абсолютно реалистично, как она по той "Горбушке" бродит в поисках картриджа, бродит и бродит, и так и бродит всю свою жизнь - представив себе всё это, Эльмиева, - наверное, от стресса и ужаса, - вдруг остановилась глазами на громадным, крупным шрифтом значащихся вывесках; и из вывесок этих, для начала, примерно разобралась, что в одном из зданий "Горбушки" расположено всё, имеющее отношение к аудиозаписям - так туда Эльмиевой не надо, а ей надо в здание, торгующее бытовой техникой.

Внутри здания представляли собой, по обе стороны от идущего коридором, бесконечную череду больших и маленьких, разной геометрии автономных киосков. По правую руку от Эльмиевой продавались самые разнообразные электрочайники, по левую торговали пылесосами. Эльмиева тоже всё-таки сориентировалась в итоге и, потратив на всё даже меньше часа и взобравшись на шестой, что ли, этаж, прямо попала в киоск, торгующий картриджами, и в сходную цену один из этих картриджей и приобрела - 800, что ли, рублей отдала, что-то в этом роде. Продавец был ничем не примечательный, но довольно активный и аккуратный даже в конце дня - высокий тощий нестриженный парень из тех, какие сотнями торгуют что в той "Горбушке", что в центрах поменьше; таких парней уныло ждут дома по вечерам их гражданские жёны, прикинутые в неформат студентки последних курсов либо устроившиеся уже куда-нибудь на работу худенькие, хозяйственные девушки. Ждёт нашего парня по вечерам разогретый ужин, в квартире достаточно чисто, гражданская жена сидит уныло за какой-нибудь глупой компьютерной игрой или столь же уныло и немелодично перебирает струны поперёк дивана валяющейся дорогой, эксклюзивной гитары - уныние тут происходит оттого, что представляет себе девушка в кадрах и в лицах очередное вечернее возвращение своего благоверного. Благоверный возвращается, что характерно, абсолютно трезвый и с полностью доставленной в дом зарплатой, прибылью, выручкой; ласково, но невнимательно целует вернувшийся молодой человек гражданскую свою жену; боком сев у кухонного стола, сжирает как в прорву долго готовившийся для него ужин, вообще не чувствуя вкуса того, что сожрал; после этого молодой человек прямо, не глядя вокруг себя, проходит на лоджию, в маленький устроенный им самостоятельно кабинетик с компьютером, с какими-то устройствами, из которых страшно торчат вывороченные, изуродованные провода; с какими-то дисками в громадном количестве и ещё с совсем уж никак непроизносимой техникой; после того, как дверь в прокуренную наскрозь лоджию закрывается за молодым человеком, вступает в действие формат "Скорбим. Ушёл в Интернет и не вернулся".

*
Довольная, хоть и совершенно продрогшая, Эльмиева дотряслась в метро ещё несколько длинных перегонов до Крылатского - несколько безликих, все на одно серое, злобно-многолюдное лицо станций пропустила - и вышла на конечной вместе с последними оставшимися в вагоне пассажирами. Эта станция Крылатское ещё тем была неудобна, что поезда имели обыкновение до конечной станции, Крылатского, не ходить; и особенно в вечерний час-пик, когда мощным, сметающим всё на своём пути общим своим движением-потоком валят с работы люди, из центра по окраинам Москвы разъезжаются. Поезд за поездом, останавливаясь у платформы станции "Арбатская", распахивая со скрежетом свои двери, скучным механическим голосом информировал: "Поезд следует до станции Молодёжная! Внимание! Поезд следует до станции Молодёжная", так что раза два-три пропустившей уже поездов семь Эльмиевой начинало уже было казаться, что она сегодня в Крылатское вообще не уедет.
В поезд, следовавший до станции Молодёжная, садилось значительно меньшее число пассажиров, иногда садилась  и Эльмиева, делая таким образом странную, никто не знает осмысленную или нет, "рокировку": выйти на станции Молодёжная и там, на платформе станции Молодёжная, подождать п'оезда, следовавшего бы всё-таки до Крылатского. (Поезд'а, следовавшие до станции Молодёжная, выгружали, соответственно, подъехав к платформе, на станции Молодёжная всех своих пассажиров и ехали дальше в парк). Почему-то в памяти Эльмиевой задержалось один, два, много три случая, когда она, садясь в малолюдный до Молодёжной следовавший вагон, обнаруживала, что в этом вагоне не горит электричество, и уютно так бывало сидеть в этом плутёмном вагоне на излюбленном эльмиевском месте, справа от двери, противоположной той последней двери вагона, которая только что тебя впустила. Эльмиева садилась там возле поручня, к поручню этому прислонялась, и погружалась в какое-то отдыхающе-бессознательное состояние. Поезд грохотал, вагон мерно пошатывался, иногда - когда поезд вылетал наверх из подземных тоннелей - становилось значительно светлее; ещё человек десять сидело в разных местах тёмного вагона, их видно было разрозненными, разбросанными по вагону силуэтами (существует негласное правило, по которому пассажиры в полупустом вагоне садятся достаточно далеко друг от друга).

Эльмиева строевым шагом, впечатывая каблуки своих высоких ботинок в асфальт и в колотый лёд на асфальте, покрыла пятиминутное расстояние, отделявшее её от выхода из метро до дома Сусанны и Ксёндза; провернула в замке свой специально для неё сделанный дубликат ключа. Что-то в этом было такое же бессмысленно-уютное, как в пустом тёмном качающемся вагоне: на каком-то краю Москвы, в котором Эльмиева всю свою жизнь до поступления в ВУЗ никогда раньше не бывала, задумчиво дойти до незнакомого прежде дома, и, вытащив из кармашка сумки чужие побрякивающие друг о друга ключи, войти сначала в чужой предквартирный коридор, а потом и в саму незнакомую, случайно попавшуюся в жизни Эльмиевой квартиру.

Войдя и раздевшись на пороге, но не разуваясь (тапки изымались с каких-то нижних полок чёрт-те чем набитых располагавшихся в прихожей шкафов только по случаю большого приёма гостей, а во внегостевое время хозяева и близкие друзья дома ходили в уличной обуви) - так что, раздевшись, размотав с себя шарф, Эльмиева, стараясь не наступить на громадного требовательно мяучившего и лезущего под ноги хозяйского кота, прошла в кухню и насыпала коту в кормушку заранее приобретённый в зоомагазине корм (сейчас была очередь сухого корма - сухой корм перемежался с консервами через раз). Потом Эльмиева привычно прошлась по жилплощади, собирая разбросанные по полу пластиковые бутылки от минеральной воды "Есентуки" и целлофановые упаковки из-под этих бутылок (бутылки Ксёндз закупал оптом сразу целыми упаковками по десять штук в каждой). Так же привычно Эльмиева перемыла скопившуюся в раковине, вокруг раковины и кое-где по полу кухни посуду (посуду мыли, на кооперативных началах, все, кто оказывался в квартире), разобрала с кухонного дивана то, что на нём лежало (книги, тетради, отдельные конспекты, отдельно отпечатанные отрывки чьих-то стихов и прозы, шляпу, уличный ботинок, коробку из-под в труху стёршихся шоколадных конфет (сама труха тут же начала ссып'аться с дивана коричневыми струйками-ручейками), гитару, сырую надкусанную сосиску и несколько кастрюль с начинавшими плесневеть остатками какого-то большого пира; точно так же разобрав все кухонные столы, Эльмиева протёрла столы до той степени чистоты, какая была вообще доступна этим столам; собрав в кучу, вроде баула, покрывало с разобранного от всяких интересных вещей кухонного диванчика и выйдя в лестничный пролёт, Эльмиева покрывало это там в лестничном пролёте вытрясла, после чего, вернувшись в кухню, расправив покрывало обратно по дивану, Эльмиева заварила себе хозяйского чаю и в углу того же дивана пристроилась с книжкой. Хозяев по будним дням не бывало в квартире долго, они по кромешной уже возвращались темноте, и такие одинокие свои вечера в углу дивана Эльмиева любила так же, как любила она бессмысленно качаться в пустом и тёмном вагоне. Читаемые Эльмиевой книжки были дополнительным чтением по ВУЗовской программе, или сочинениями святых отцов (хозяева квартиры были, с какой-то такой стороны, буйными воцерковлёнными православными, и Эльмиева покрестилась тоже при них, за что совершенно не была на хозяев в претензии: как-то после крещения спокойнее стало жить, бессмысленнее и уютнее); или это бывали художественные христианские притчи. В любое время вхожая в дом Нибелунгия (настоящее имя, как и у Эльмиевой, Юля), большая фанатка фэнтези, периодически снабжала Эльмиеву своими любимыми книгами - их Эльмиева читала тоже; читала Эльмиева прекрасно изданный, информативно изложенный хозяйский "Философский Словарь" в четырёх громадных томах; а когда ничего этого читать не хотелось, Эльмиева скармливала умученному магнитофону одну из хозяйских аудиозаписей, и, подобрав на диван босые ноги (предварительно разувшись естественно и изъяв себе из шкафа, для перемещений по жилплощади, гостевые тапки) - подобрав под себя босые ноги, обняв руками колени и одну из тех кошмарных, но удобных "индийских юбок", которые носила она с таким удовольствием, аудиозаписи эти Эльмиева слушала. Среди аудиозаписей были Юрий Лорес, Жанна Бичевская, Филигон, "Умка и Броневичок", Ольга Арефьева, Янка Дягилева, мощный и потрясающе красиво звучавший хор афонских монахов и ещё куча каких-то имён - эти все имена Эльмиева узнала только после того, как стала вхожа в дом в начале своего Первого Курса. Популярна была среди Эльмиевой и Нибелунгии (тоже студентки Философского Института, сокурсницы Ренаты и хозяйки квартиры Сусанны) - популярна была среди Эльмиевой и Нибелунгии и, в общем, среди молодёжи, - среди других, такая песня Юрия Лореса:

Поверить ли, что Бог подаст...
И манна будет падать...
Я не прошу у Господа,
Мне ничего не надо,
Пускай он проклянёт меня,
Нет дела до Всевышнего,
Пока я не люблю себя,
За что любить мне ближнего?

Себя узнавали в этих соображениях что Нибелунгия, что Эльмиева, и, кого ни спроси из думающей интересующейся молодёжи, многие сказали бы то же самое.

Ведь я же не просил его
Мне эту жизнь навязывать,
А потому Всесильному
Ничем я не обязан,
Другие пусть спасаются,
Клянут себя и нянчат,
Я не умею каяться,
И не желаю клянчить...

Я не хулю и не хвалю
Железных Божьих правил,
Я просто очень не люблю
Тех, кто другими правит,
Решают, у того отнять,
А этому - подбросить,
И никогда мне не понять
Тех, кто у сильных просит...

Молитесь же - и Бог подаст,
И манна будет падать
Не для меня: от Господа
Мне ничего не надо... /с/   
               
                05-10-2014


Рецензии
Привет, Любовь!
Пожалуй, так, как ты, вообще мало кто способен писать.
Это невероятный поток реки, внутри которой невероятное количество ручейков, живущих своими стройными потоками, тем не менее, это одна бурная река, в которой только успевай любоваться и рассматривать движения отдельно взятых потоков.
Ну как то так!

Авотадлос Анеле   10.01.2024 00:59     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.