de omnibus dubitandum 118. 12
Глава 118.12. НУ КАК ТАМ У ВАС?..
В конце третьего дня путешествия покидаю вагон на степной станции, своей, если не родной, то близкой сердцу, прикрепленной к нему целым мотком нитей пережитого, перечувствованного, частью полузабытого.
И погружаюсь в снежный степной простор, немой и белый, издали, из окон вагона, казавшийся лишенным признаков жизни.
Весело скрипят полозья саней, сбиваются с рыси на карьер прозябшие Мустанг и Бурька, зычно крякает на козлах Петрович, а друг Антипыч, кирпичник, обычно выезжающий на станцию встречать меня, чтобы сразу узнать «с пылу горячие» новости, задает свой обычный вопрос:
– Ну, как там у вас?
Он давно уже томится чаяниями, одинаково близкими и мне, и ныне, пожалуй, всей слободе Михайловке, в которую мы въезжаем, и станице Глазуновской, куда я поеду уже утречком. Отчетливо формулировать эти чаяния он затруднился бы. Но знает, что я понимаю его вопрос и в этой расплывчатой, неопределенной форме:
– Ну, как там у вас?
Его надежды зиждутся на смутном ожидании, что и как сделано будет там, в центрах политической, общественной, умственной жизни, откуда долетают приглушенные отголоски событий, движений, речей и сюда, в степной угол.
И каждый раз при этом неизменном вопросе я чувствую грусть и растерянность...
Сколько уже лет мы с Антипычем томимся смутными ожиданиями. И оттого, что мы только спрашиваем друг друга: «ну, как там у вас?» – «а как у вас тут?» – и с туманными упованиями взираем – он в мою сторону, я – в его, – жизнь почти не подвинулась по пути осуществления этих ожиданий, ни разу не пришлось ни мне, ни ему порадовать друг друга чем-нибудь определенным и надежным.
И на этот раз я сообщаю лишь кое-какие сенсационные новости, которые порождают лишь недоумение у обоих моих слушателей, и затем перехожу сам к вопросам. Ответ – поначалу – в общих знакомых очертаниях...
– Живем поколь... за нуждой в люди не ходим, своей дома много...
У Антипыча три сына на войне, у Петровича – один, а другой – Ванька, которого он в прошлом году «до дела довел», то есть женил, хотя ему только что сравнялось осьмнадцать лет, – пока еще не был призван.
И потому я очень удивился, когда Петрович, докладывая о новых фактах нашей деревенской современности, неожиданно сообщил:
– Ушел ведь у меня Ванька-то.
– Как ушел? отделился, что ль?
– Ушел, черт косой... на службу... в стражники...
– Да какой же он стражник? куда годится?
– Берут. Сейчас всех берут... Левон Цыцарь ушел. Степа Ушан – тоже. Принимают. Шестьдесят в месяц, одежа казенная, харчи казенные, сапоги лишь свои. Народу ушло – страсть... Все отставные, неслужалые, слепцы, старцы – все поушли. Сейчас казаков в станице мало и осталось... Ушли деньги наживать. Левка Цыцарь бросил семью – шесть человек детей: голодом сидят! Ушел и – ни слуху ни духу... Попродал тут кое-что, взял пятьдесят целковых из дома, обещал жене к Рождеству воз денег прислать и – сгинул...
Развертывая постепенно картину степной жизни за последние три месяца, как я расстался с ней, Петрович особенно подчеркивает эту эпидемию наживы, охватившую моих станичников.
– Богатеть нынче все бросились. Купцов, купцов этих у нас пооказалось – как грязи! Все заторговали... Кто с роду копейки не имел за душой – глядишь: ходит, скупает, перепродает, шуршит, брат мой, деньгами! Из двора в двор идут – «чего есть продажное – выноси!». Всё берут: сало, щетину, чулки, варежки, масло, семя... всё, всё... Теперь и товар, какой ни возьми, любезное дело: мешок товару – мешок денег за него выручишь. Сало взять: больше, как мешок, его не провезешь – отберут. Вот мешками и возят. Накладет себе мешочек и – на машину! В Царицын или в Козлов, а иной молодец поотважней так и до Москвы, до Питера доберется...
– С одним мешком?
– С одним мешком... Больше не провезешь...
– Какой же расчет? Времени сколько проведет...
– Время? Дома належаться, а тут, пока вакан, зашибет копейку... Помилуйте: у нас перед Рождеством свинина была не дороже двенадцати целковых за пуд, а в Царицыне сало по двадцать пять и по тридцать целковых... Вот пудов пяток в мешке довезет – воз денег, да и мясо в барышах опять остается... Имеет свою приятность... Наши раза два хорошо поднажились, а в третий повезли – у них на вокзале отобрали, по казенной оценке заплатили... Ну, тут убытку зачерпнули. Павел Хорь и сейчас одного жандарина костерит: «На Вильгельма, – говорит, – похож, такой-разэтакий... взял пятерку, а сам же и выдал»...
– Мало дали, – смиренно мудро заметил Антипыч.
– Ну, мало! Пока довезут – то кондукторам, то жандарам, а то просто какой-нибудь жулик привяжется: «сейчас, мол, донесу – давай трояк»! Словом, всяк сучок норовит оторвать клочок... А кондуктора – так они с маху видят, что за купец: сейчас под лавку. – «А-а, мешок! чей?» – Да мой, г. кондуктор. – «Это почему такое? Сейчас выкинем! Сало? Давай пятерку»... Круть-верть, ничего не попишешь: надо платить...
В знакомой жарко натопленной, уютной горенке Антипыча, с коричневым генералом Стесселем и недвижными часами на стене, я дослушиваю за стаканом чая неторопливое повествование о внезапном гражданском воодушевлении своих станичников, выразившемся в массовом устремлении их в стражники, и о нынешнем свободном товарообмене.
Какие-то забытые чувства и переживания оживают в душе, что-то из далекого детства, когда зачитывался лубочными сказаниями о брынских и муромских лесах, об их легендарных героях, купцах касимовских, таинственных монахах и проч...
Чудесное было время! И так приятно в теплой горенке с низкими потолками, с валенками у печки и тулупами на сундуке, вновь окунуться в обаятельный туман героического уклада, выплывший из тьмы веков и густо окутавший сегодня русскую действительность...
Говорим о продовольствии. Хлеб по осени был в умеренных казенных ценах, а теперь «заиграл». С осени пшеницу можно было купить по 1 руб. 90 коп. за пуд.
– Силиван Котеняткин приходил, навязывал мне, – говорит Петрович, – «возьми, пожалуйста» – прошел слушок, что отбирать будут в казну, у кого много. Вот наши богачи и сторопились. Не взял я, дурак, а теперь локотки кусаю: как отменили казенную цену – хлеб и заиграл. Сперва по два с четвертью за пуд, потом по два с полтиной, а теперь уж до трех дошла пшеница-то. Да и то поддерживаться стали: Силиван сам муку покупает теперь, а пшеница, мол, к весне до пяти дойдет...
– И дойдет! – с горестной убежденностью говорит Антипыч и скребет затылок: ему не продавать, а покупать.
– Дойдет, – без колебаний соглашается и Петрович, – у нас этого народа, который голодающий, окажется к весне, как саранчи. Сейчас пока на аржаном сидят, а ржи у нас сколько? – самой пустяк... К весне подберут!.. – почти довольным голосом восклицает он, и в голосе его слышится нота непонятного мне злорадства, какого-то упоения горькой перспективой, неминуемой и для него самого.
– За мучицу и сейчас по четыре рублика лишь поджикивают. «Подходи видаться»... Богачи наши как с цепи сорвались. Да им что же? вакан... теперь-то и растелешит нашего брата...
– Значит, не все нынче разбогатеют?
– Иде уж там! Вот весна подойдет, в землю бросить нечего у половины хозяев... А поди-ка укупи ее, пошеничку-то...
Беседа принимает не очень веселый оборот, а в тепле, после морозца, после всех дорожных мытарств, недоеданий и угара, чувствуется избыток благодушия и потребность в менее мрачных темах – мы переходим к менее для нас огорчительным подробностям момента: к успешному развитию кустарного винокурения, к бабьим междоусобиям по причине недостатка мужского элемента, к иеремиадам духовенства на скудость даяний...
– Нынче всему цену узнали. О<тец> Иван в церкви проповедь говорил: всем, мол, набавка вышла, накиньте и нам. А старики вышли из церкви, говорят: и так жирно. – «Да чего, – говорит, – жирно? Прежде, бывало, придешь с молитвой – выносят гуська, стегнушко баранинки, сальца, а теперь – вилок капустки и – все. А ведь я, мол, не заяц, я вам – отец духовный, а вы – чада»...
– Нет, батя, отошло время: ноне она, гусятина, шесть гривен фунт... как бы живот у тебя с ней не заболел...
Свидетельство о публикации №219080201499