de omnibus dubitandum 119. 263

ЧАСТЬ СТО ДЕВЯТНАДЦАТАЯ (1918)

Глава 119.263. ПРЕДСЕДАТЕЛЬ ОБЩЕСТВЕННЫХ МОЛЕБСТВИЙ…
   
    Прошло как будто и немного времени – каких-нибудь пять-шесть месяцев, – но за этот срок даже в глухих углах создались неожиданные, ослепительные карьеры, расцвели местные знаменитости. И не только расцвели, но, достигнув мыслимых вершин славы, успели уже и низвергнуться в пучину свиста и враждебных криков изменчивой толпы.

    Бурно-стремительный темп событий, как вихрь-круговорот, закружил в своем беге весь придорожный сор, вынес наверх куриное перо, солому, перекати-поле, клочок собачьей шерсти, забил пылью глаза и нос, наполнил свет шумом, мутью… Эффект значительный – и снова сор кругом, даже там, где доселе было опрятно и чисто…

    Поначалу, в момент первых шагов революции, в пору гражданского ликования и гражданских празднеств, бразды правления и распоряжения у нас попали в руки сапожника Тулейкина.

    Именно он, доселе рядовой представитель сапожного цеха, неожиданно оказался человеком инициативы и собрал граждан – при первом известии о перевороте – на общественное молебствие. Именно он произвел сбор бумажных семиток и копеек в свой картуз на предмет посылки телеграфных приветствий разным учреждениям и лицам. И таким образом выдвинулся – в несколько необычном, но в условиях революционного времени всеми признанном звании «председателя общественных молебствий» – в вожди народа при дальнейшем «расширении и углублении» революции в наших местах.

    Это расширение и углубление началось с действий сравнительно невинных на посторонний взгляд – с манифестаций и молебствований. Но вскоре все присутственные места и все должностные лица, особенно начальники учебных заведений, увидели, что бремя нового режима порой столь же тяжко и неудобоносимо, как и злополучная <ноша> старого порядка.

    Чуть не через день все учреждения получали циркулярное предписание – за подписью «Председатель общественных молебствий Тулейкин» – пожаловать на молебствие сегодня на старой площади, завтра на базаре, на следующий день – в Воскресенской церкви… И так как уклонение, при повышенном настроении народной массы, руководимой Тулейкиным, могло быть истолковано как приверженность старому режиму, то директора и начальницы учебных заведений покорно выстраивали в пары своих питомцев, председатель суда отменял заседания, казначейство прекращало операции, магазины и торговые заведения – закрывались, и все граждане, без различия возрастов и положения, тянулись к указанному часу то на старую площадь, то на нижний базар.

    Пролетарское празднование – 1 мая (по новому стилю) – Тулейкин пропустил было. Узнал по отчетам газет о состоявшихся празднествах в городах и ахнул: как же так мы опростоволосились?

    И хоть не очень удобно было назначать его задним числом – назначил на 30 апреля. «Чем мы хуже людей?». А соседняя большая слобода при железной дороге вовремя «переставила календарь» и вовремя отпраздновала пролетарскую маевку, чем очень-таки возгордилась перед нами.

    Правда, не всё гладко вышло у нее с этим праздником, потому что хуторские казаки и хохлы, приезжавшие за покупками, подняли бунт по случаю закрытия торговли в будний, по их мнению, день.

    – Время рабочее, один день год кормит, а вы тут с митингами… Давай сюда комиссара!

    Комиссар, взъерошенный и угнетенный человек, долго и напрасно махал руками, убеждал и доказывал.

    – Праздник всего трудящего мира!..

    – Мы – православные, мы – не католики!..

    – Гражданский праздник…

    – Ну, мы – не граждане, мы – землеробы, народы степные, неграмотные… Нас работа ждет.

    Торговцы были на стороне землеробов, приказчики держались пролетарской табели. И когда землеробы, перемигнувшись с купцами, попробовали сделать нужные покупки в открытых на одну осьмую дверях, явился комитет, явилась милиция и – пресекла. Правда, милицию при этом слегка помяли, но пролетарский праздник при этом удалось-таки отстоять от нарушения.

    Наша первомайская манифестация 30 апреля, с флагами и плакатами, вышла не совсем удачной, потому что день выдался холодный, ветреный и пыльный. К смотру, однако, явились все местные учреждения, союзы, партии, общества и гражданские группы с соответствующими плакатами из кумача.

    Трудовой элемент с плакатом, гласящем о 8-мичасовом рабочем дне, был представлен хромым Жаровым, местным портным, почтальоном Забазновым, из кузнецов ушедшим в почтальоны по соображениям, связанным с военной повинностью, и самим Тулейкиным с кумачной лентой через плечо.

    В сущности, требование 8-ми часового рабочего дня было направлено ими к самим же себе, ибо и Жаров, и Тулейкин – оба могли не обинуясь сказать о себе своему рабочему инструменту – игле и шилу, – как пахарь Кольцов своей сивке:
 
Я сам-друг с тобою,
Слуга и хозяин…
 
    Но раз полагалось по этикету, чтобы был налицо плакат о 8-ми часовом рабочем дне, – он и был.

    Под полотном «Свободный и независимый суд» тяжело и уныло ковылял почтенный бородач – председатель местного окружного суда – и два товарища прокурора, а немножко в сторонке, по тротуару, – прочие чины магистратуры и прокуратуры.

    Варечка Дурасова, посиневшая от холода, в прозрачной кофточке и чрезвычайно короткой юбочке, шла под плакатом «Равноправие женщин».

    Над гимназическим оркестром колыхался портрет Керенского, на скорую руку изображенный доморощенным художником. Реалисты взбодрили изображение носатого господина в шляпе, которого одни считали за Чхеидзе, другие – за кн. Львова.

    От порывов ветра мотались из стороны в сторону и еще какие-то изображения, смятые и запудренные пылью. Никто не мог пояснить, какие деятели и борцы были увековечены на них. Старушки у церковной ограды, оставшиеся при старых воззрениях, подсчитали эти потрепанные лики и сказали:

    – Один царь был – не показалось что-то, теперь сразу восемь стало, а будет ли толк какой?.. О-о, Господи!..

    Полагалось быть речам – были речи. Оказался приезжий оратор – говорили, из ссыльных или из эмигрантов: человек, во всяком случае, очень тощего вида – несомненно, долго голодал. Он выкрикивал какие-то слова, тотчас уносимые ветром вместе с сухим конским навозом, и совал во все стороны кулаками. Эта горячая жестикуляция произвела наибольшее впечатление на граждан.

    – Вот, брат, – почтительно говорил около меня слушатель с льняным пучком на подбородке соседу, – зд;рово руками махает!

    – Н-да… о свободе… иначе как же…

    – Стакан взял в руки и воду расплескал на пиньжак… Смеху!

    Так вступал в обиход тихой нашей жизни «завоеванный» новый строй, открыв шествие свое общественными молебствиями и празднествами. Внове и в умеренном количестве манифестации и публичные молебствия не представлялись удручительными.

    Но когда разохотившиеся руководители, вчерашние обыватели, нынешние граждане, всю свою энергию направили в сторону торжества, все почувствовали тоску и недоумение. Что же это, в самом деле? Дети бросили учиться, ходят лишь по улице с красными флагами да орут песни, Тулейкин перестал шить сапоги, пишет лишь свои приказы о молебствиях, почтальоны махнули рукой на доставку писем, прочий мелкий должностной люд почувствовал необычайный зуд красноречия, писарьки и темные ходатаи по делам громят в речах старый режим, мародеров тыла и какую-то буржуазию… И всё одно и то же изо дня в день…

    Пора бы уж остепениться, отдохнуть от праздников и митингов за простым, нужным, будничным делом… Теперь уж всё на виду, всё пойдет гладко, стройно, разумно, новый порядок выметет продажность, воровство, безответственность, устранит разруху – пойдет на поправку родная страна…

    По наивности и невежеству в нашем углу почти все думали, что в особом углублении и расширении революции нет настоятельной необходимости, но о России подумать надо. Вышло иначе.

    Извне, из туманных далей все настойчивее звучал лозунг: расширять и углублять революцию! И с того момента, как в местной газетке, появившейся на свет в апреле месяце, местный частный ходатай по делам Кобелев, бывший писец у прокурора, раскостил на все корки Милюкова и прочих «буржуев», пошло дальнейшее практическое ознакомление с расширением и углублением.

    Гражданин Тулейкин оказался слишком умеренным и недостаточно энергичным в смысле общественного руководительства, на два корпуса обошел его гражданин Ермишкин, ставший во главе «Трудового союза».

    Во имя расширения и углубления революции человек двадцать членов трудового союза под предводительством гражданина Ермишкина стали производить обыски у остального гражданства с целью обнаружения запасов… сахара. Успели обойти десятка два домов в первый день, но уже на следующий день своими действиями вызвали контрреволюционный протест, ибо после посещения членов трудового союза у гражданина Ивана Шеина исчез бочонок соленых огурцов и два венских стула, у гражданки Ульяновой – самовар, в третьем месте – белье, развешенное для просушки во дворе.

    Милиция была засыпана жалобами – та самая милиция, которая при обысках предупредительно сопровождала трудовой союз, руководимый гражданином Ермишкиным. Но другой власти не было – старое начальство хотя и мыслилось еще начальством, но было подвергнуто гражданином Ермишкиным обследованию наравне с мелочным торговцем Шеиным.

    Бог весть, как бы вышла милиция из своего трудного положения, если бы сам гражданин Ермишкин не сконфузился и добровольно не отстранился от активной деятельности по углублению революции.

    Произошло ли это от недостатка уверенности в своих силах или от совестливости – сказать трудно, но вообще некоторая конфузливость – конечно, очень умеренная – отличает местные революционные активные силы от их идейных вдохновителей.

    Подолоховцы и пичужинцы, например, захватили казенную лесную дачу, вырубили лес, вытравили скотом молодняк и затем… застыдились.

    – Зря… ах, зря сделали… ничего хорошего…

    – Граждане, граждане… а какие мы граждане, раз порядку не признаем, начальство обругиваем…

    – Одно самовольство, никакой правильности. Вон Бирюков себе на два дома лесу навалял, а мне какие-нибудь две сошки лишь припало получить. А коснись дело ответа – в одной каше будем…

    – Опять лесные поляны – сколько добра вытравили! Кто же попользовался? Скотинный народ, у кого скотины много. А у меня ее нет, скотины, – я при чем остаюсь? Нет, ты соблюди да произведи равнение – вот это будет правильность… А то – одна свобода, больше ничего…

    Нечто вроде конфуза можно наблюдать сейчас и у соседей наших – Михайловских и Старосельских хохлов. У тех тоже выплыло из недр демократии несколько людей, поочередно свергавших друг друга в междоусобном состязании на арене «правотворчества снизу».

    Был прапорщик, был акцизный чиновник, обоих опрокинул бывший городовой Прохватилин, на спекуляциях с мукой округливший свой капиталец, – он со слезой мог сказать о последней крестьянской рубашке, а главное – всегда необычайно кстати указывал на соседние «панские» земли, панские запасы и панский инвентарь…

    Землю, конечно, отобрали еще с весны. Оценили в три рубля десятину, а сами сдавали под попас – по 17 руб. с головы. Похозяйствовали на совесть в панском лесу. Кстати решили, что и сад панский, в сущности, подлежит народному использованию – взрощен не панским, а мужичьим трудом.

    В поле собрались двумя волостями, приехали на телегах – снять фрукты. Сторож, пленный русин, вздумал было ограждать частную собственность, но его в несколько минут ухлопали дубьем. Потом этими же кольями стали сбивать фрукты – кто сколько успел. Покончили и с садом довольно быстро, разъехались. И совершенно искренне сожалели после того о случившемся, особенно об убитом пленном…

    – Напрасно мы его… парень не плохой был Залещик… Ведь крестился перед нами, молитву читал…

    – Зверье, а не люди! В трех местах голову проломили… А чем причинен человек? Его приставили к делу, он свое дело сполнял…

    – Сад-то, сад-то какой загубили! Что добра было – обломали, загадили: никому, мол, не доставайся… Ах, зверье! Скотина безрогая, а не люди… хуже скотины! Эх-ма-хма! Свобо-ода!..

    И полегоньку начинает расползаться сомнение в умах насчет этой самой свободы, которая вошла в жизнь с таким неприглядным ликом. По-прежнему ряд местных вождей и знаменитостей, раздираемых ожесточенной междоусобной распрей из-за первенства, и набежные со стороны ораторы – по-видимому, возник уже такой отхожий промысел, – махая руками, сотрясая воздух прочувствованным дрожанием голоса, говорят, вопят до хрипоты об «его величестве» народе и завоеванных им свободах. Народ слушает. Не с прежним интересом, но слушает.

    Прежде безмолвствовал или кратко поддакивал – очень охотно, соглашаемся: что же, всё как будто к народной части, сулят много, дело не плохое… Теперь попривыкли, осмотрелись, подвели кое-какие итоги.

    О порядке лучше не говорить. Но вот – товаров уж совсем нет, никак и никаких. Бьемся, мечемся из стороны в сторону – нигде ничего не достанешь.

    – Вот до чего дожили – дегтю и то нет! Это – в России! А без дегтю не поедешь: сопля и густа, да ей не подмажешь…

    – Голопузые скоро будем ходить…

    – Чирики обошлись мне двадцать рублей. Спасибо, еще зимой я успел ухватить две пары – по шести целковых обошлись…

    – Бывало, косили за рубль в день. Да я на этот рубль куплю всего: чаю, сахару, кренделей, да еще и останется. А теперь-то за три-то рубля поесть та-ак себе… лишь-лишь…
 


Рецензии