de omnibus dubitandum 119. 33

ЧАСТЬ СТО ДЕВЯТНАДЦАТАЯ (1918)

Глава 119.33. ТВОРЧЕСТВО СТАНИЧНЫХ КОМИТЕТЧИКОВ…
   
    Молчаливое раздумье недоумения и тревожных, затаенных вопросов в темное будущее, плохо скрытая растерянность неизвестности: радоваться ли, или плакать? – висели недолго над душами моих сограждан-глазуновцев. Падение царского трона, за дальностью расстояния, никого больно не задело и было принято почти безучастно.

    Краем уха все – и малые, и старые – слышали отовсюду, что плох царь и министры у него продажные, – значит, дошла точка, надо сменить старых и выбрать новых правителей – добросовестных и твердых, по возможности – которые поправославней, не немецкой веры... Авось, тогда расхлябанный рыдван России пойдет глаже и быстрей...

    Но когда урядник Ананьев, так называемый «Барабошка», и урядник Кудинов, и стражник Васька Донсков, и стражник Ванька Шкуратов, Климка Мирошкин и Семка Мантул, люди слишком определенной репутации, низвергли старое станичное правление и заняли сами командную позицию в станице – «новый строй» был воспринят уже вполне определенно – с нескрываемой тоской отчаяния и негодования...

    – Что же это такое? Барабошка опять? Да ведь он же клейменый мошенник! Он куски у старцев отнимал, лошадь свою кормил...

    – Хутора за куски продал... Недоуздки покрал...

    – А Петька Рогачов? Был станичным судьей выбран, года не проходил – прогнали: за полубутылку любое решение выносил. Я ему прямо говорю – он ругал при мне старый режим: «А ты судьей был, чего ты выделывал?» – «Моя должность была»... Значит, ему можно было двугривенные в карманы класть, а если поп за молебен двугривенный взял – грабитель...

    Обличительный зуд, кстати, у новых носителей власти против попов, старых должностных лиц, учителей и всех вообще «по-господски» одетых обывателей станицы дошел до нестерпимых пределов.

    Васька Донсков объявил громогласно, в услышание всех:

    – Теперь, господа, слово слободы!

    И публично начал «поливать» отца Дмитрия и отца Ивана, потом заседателя, потом старого атамана. Нечего и говорить, что у него тотчас же нашлись подражатели.

    Ергаков, уже ради потехи просто, как завидит заседателя, орет:

    – Эй, ты! вентери отдай! А то я тебя наизнанку выверну!

    Молодежь – и прежде озорная, но все-таки сдерживаемая некоторым от старого обычая и патриархального строя идущим пиететом к старикам – совсем сбросила узду, пошла шататься по ночам, раскуривая цигарки на улицах и без всякой предосторожности разбрасывая огонь среди соломенных станичных построек, сквернословя, распевая срамные песни.

    Бывало, старик какой остановит, пристыдит, а теперь на слово увещания – в ответ десяток трехэтажных ругательств.

    – Слово слободы! Слыхал аль нет?..

    Административное творчество станичных «комитетчиков» оказалось сразу скудным и явно для всех ничтожным до последней степени.

    Несколько безграмотных «донесений» – в стиле обычных кляуз, в которых и при старом строе упражнялся Барабошка. Личные счеты с подругами – счетов было достаточно. Угрозы арестом всем, кто возвышал голос против комитета:

    – Ты, как видать, за старое правительство? Не солидарен к новому режиму? Смотри-и!..

    И Барабошка, и Васька Донсков умели говорить эти страшные слова очень внушительно...

    Были покушения на обыски, но нерешительные: комитет все-таки не чувствовал под собой твердой почвы. Васька Донсков повел определенную линию против потребительской лавки: до седьмого пота настаивал, чтобы комитет вынес постановление отобрать раздачу сахара от потребиловки и передать купцу Савельеву.

    Бескорыстие этого усердия было для всех очевидно – комитет не решился последовать за своим членом, надо отдать ему справедливость.

    И ничего, ни малой заботы о том, что стояло выше корыта, что касалось России и переживаемой ею великой страды.

    Но была жажда деятельности. Хотелось быть не хуже других. Отовсюду доходили самые волнующие, самые подмывающие вести: в Слащеве комитет постановил обыскать купцов, переоценить товары.

    Вместо переоценки произвели просто разгром лавок, товары разделили, перепились, передрались. Посадили в кутузку дьякона, вздумавшего обличать беззаконие новой власти. Приехал благочинный выручать дьякона – заперли в тюрьму и благочинного при общем одобрительном смехе «граждан».

    В Кумылге бывший каторжник избил учителя, председателя потребительского общества, – и опять-таки совершенно безнаказанно. На Фроловом хуторе постановили арестовать самого окружного атамана, если он явится туда. В Михайловке разобрали по рукам не только панскую землю, но и зерно, и машины, и скот... Всюду, где ни послышишь, кипит деятельность: выражают недоверие, «сковыривают», обыскивают, реквизируют, арестовывают или мнут бока...

    Валом повалили «служивые», и от всех однообразные новости:

    – Мы своего командира – долой!.. Сменили...

    – Наш тоже закупоросился было, не пущал никого – мы как обступи его да возьми в шоры, он и руки поднял – «братцы! да что вы? да я... да мы... аль мы чужие? Я ведь сам под началом»... Сковырнули. Прапорщика назначили – сразу пустил домой... Никаких цыплят!..

    – Ехали дорогой – в самом первом вагоне, на мягких диванах, по-господски, – захлебываясь от восторга, рассказывал длинный Вася Слепец.

    – Небось, натолочили сапогами-то своими?

    – А мать их не замать: за что же мы служим? Буде! Попились из нас крови...

    Все это в глазуновских «комитетчиках» не могло не дразнить зуда деятельности, жажды распорядиться. Ближайший сосед – комитет Александровской станицы, захудалой, убогой, небольшой, – и тот оказался на достойной высоте положения: не только станичную свою «старую» власть сковырнул, но раздвинул сферу своих действий даже за пределы станичной территории, или – по официальной местной терминологии – за пределы станичного юрта, вторгся в лежащее рядом Войсковое лесничество, низложил лесничего, распил запас напитков, хранившихся в его погребе, прогнал лесную стражу и объявил свободное пользование лесом. И ничего, тоже сошло с рук...

    Глазуновский же комитет лишь топтался на месте да тайком совещался о том, кого бы арестовать в станице, кого обыскать. Между тем административная машина в станице совсем стала.

    Казалось бы, и не Бог весть какая важная была эта машина, а когда пришли в расстройство и наконец совсем замерли ее функции, замер весь распорядок мелкой общественной повседневности, никто не хотел отбывать повинности, некому стало позаботиться о раздаче пособия бабам и беженцам – и станица сразу огласилась голодным ропотом: некому было производить необходимые взыскания, дознания, исполнять требования по мобилизации, продовольствию, позаботиться о договорах с пастухами, об устройстве переправ и мостов...

    Все это незаметное, но нужное, не стал делать и комитет, особенно когда было выяснено, что членам его никакого жалованья не полагается. И стало ясно всем гражданам, что новый строй, олицетворяемый пока комитетом с Барабошкой и Васькой Донсковым во главе, ничего, кроме тревоги и расстройства, в жизнь не внес... Мало радости...

    – Вот обокрали меня вчера, а кому заявить – не знаю, – говорила казачка, пришедшая ко мне за советом, – пошла к Тимофею, он говорит – «я теперь уже не атаман, иди в комитет», – а комитетчики лишь зубы скалят... Скажите на милость: к кому теперь идтить?.. Бывало, идешь в правление, а теперь начальников много, а толку никакого...

    – Ну, что будем делать, Ф. Д.? – спрашивали знакомые старики, – неужели Васька Донсков да Семка Мантул так и будут управлять? Что же выйдет из этого? Бирючья жизнь будет?..

    И чувствовалась тоска растерянности в этих несвязных, обрывочных вопросах.
Жизнь не останавливалась, текла по инерции, но с каждым днем паралич власти чувствовался глубже и безнадежнее, а творческая скудость наших революционеров-комитетчиков становилась очевидною и для них самих. Их угрозы арестами и обысками уже не производили действия, их ругали безвозбранно и дружно, тоска по власти, по нормальному порядку выросла за два месяца действия нового строя до размеров стона на реках Вавилонских. Но создать эту власть, дать ей твердую опору вчерашние смирные, распыленные, привыкшие лишь слушаться обыватели, произведенные внезапно в граждан, не находили в себе ни умения, ни силы... У них лишь стоном вырывался вопрос:

    – Да на что нам эти комитеты? Нельзя ли без них обойтиться?

    Но комитеты – как это ни странно – вменялись в обязанность. Так можно было судить по тому, что какая-то власть из центра – иной раз знакомая по наименованию: «временно исполняющий обязанности войскового атамана», а то и совсем незнакомая: «областной исполнительный комитет» – присылала свои распоряжения на имя станичного комитета. Значит, не спихнуть с шеи эту беду...

    Я понимал, что с малограмотных, хотя и шустрых, хватов, революционным путем захвативших власть в нашей станице, многого спросить и нельзя. Но вот настоящие комитеты, руководимые интеллигенцией, – они-то уже, несомненно, ведут созидательную работу, они строят новую, свободную жизнь в России, они выручают из трясины несчастное отечество...

    Поехал в окружную станицу – Усть-Медведицу. Получил доступ на заседание комитета. Председатель – член окружного суда. Состав – интеллигенция по преимуществу: учителя, адвокаты, судебный следователь, предводитель дворянства, мировой судья, просвещенные купцы.

    Вот тут – думаю – наверно услышу то, о чем первее всего комитеты должны ныне думать, говорить и даже кричать: как спасти Россию, как справиться с разрухой, голодом, дезертирством, всякими видами мародерства и захватного своеволия?

    Это все-таки окружной комитет, он осведомлен о всем, что делается в округе, его задача – серьезна и ответственна, его работа – напряженна и поучительна...

    Но... окружному комитету, как оказалось, было не до округа. Заботу об округе он возложил на «старую власть», на окружного атамана, который и тянул добросовестно знакомую старую лямку.

    А окружной комитет выше головы был завален своими местными неотложными вопросами. При мне рассмотрено было письменное заявление местного гражданина-портного о необходимости заготовления панцырей для армии – по способу, изобретенному оным гражданином.

    К вопросу отнеслись без должной серьезности, весело и благодушно, однако... с полчасика потеряли, обмениваясь мнениями.

    Затем следовал доклад об обыске у владельца местного пивоваренного заводика – Менцеля. Было оглашено длинное, обстоятельное донесение одного из членов комитета, подслушавшего ночью разговор неизвестных лиц, из которого явствовало, что у Менцеля скрыты в заводе пулеметы и что необходимо распороть его толстое немецкое брюхо.
 
    В силу этого гражданского донесения исполнительный комитет назначил комиссию для производства дознания и обыска в заводе Менцеля. И Менцель, и завод его существовал в нашей степной глуши десятки лет, не возбуждая подозрений. Война поколебала их кредит, но все обошлось благополучно. Революция, как видно, снова принесла волну враждебных подозрений: надо же, чтобы и тут, в далеком от железных дорог степном углу, были и пулеметы, и замыслы против свободной России. В добровольцах, поклявшихся ограждать святую свободу сыском, недостатка не оказалось.

    – Менцель представил удостоверение, что он – чех и родители его родились уже в России, – сообщил докладчик, председатель следственной комиссии.

    Сидевший недалеко от меня господин с растрепанной шевелюрой свирепо возразил:

    – Этим он тень не наведет!

    – Но вот удостоверение... от чешской колонии...

    – Мало ли! Как проверить, что от чешской. Может быть, самая что ни на есть немецкая... Уж одно: Мен-цель!.. Не со вчерашнего дня знаем его за немца...

    Господин с растрепанной шевелюрой очень горячо, по-видимому, брался за немца. Мой ближайший сосед шепнул мне на ухо:

    – Это самый автор. Тронутый человек... не все шарики, как говорится, в порядке.

    – А кто он такой?

    – Сейчас по адвокатской части орудует, а раньше был писарьком... Чем-то там проштрафился – прогнали. Ну, тут около предводителя все терся, в канцелярии. А теперь – ходатай...

    Обыск в заводе пулеметов не обнаружил, нашли лишь пудов двести ячменя и умеренное количество необходимых хозяйственных продуктов.

    – Ячмень реквизировать! – сердито сказал ходатай, – на что ему столько? Еще пиво или брагу вздумает варить.

    – Может, у него куры есть? – раздался слабый голос в защиту.

    – Реквизировать! чего там! – отозвались на это голоса из рядов демократической части комитета.

    – Реквизировать-то реквизировать, а куда денем? – возразил председатель, – надо помещение где-нибудь нанять...

    Предложение о реквизиции ячменя не получило движения лишь в силу этого соображения. Но прения были горячие, даже страстные, и ухлопали на Менцеля не менее часу.

    Затем следовал вопрос опять-таки розыскного характера: на каком основании гражданин Шулейкин, сапожник, присвоил себе власть «председателя общественных молебствий», как он сам себя именовал в своих циркулярных предписаниях, и от всех начальников «отдельных частей», а учебных заведений в особенности – требовал прекращения занятий в те дни, когда ему приходило в голову назначать молебствие о благопоспешении новому правительству? Также – на каком основании тот же гражданин Шулейкин собирал денежные взносы на предмет телеграфных приветствий Родзянке, кн. Львову, представителям армии и разным другим лицам?

    – Господа, неужели вам больше делать нечего? – не выдержав, спросил я.

    Председатель комитета строго заметил мне:

    – Не мешайте мне вести заседание.

    – Виноват... Но ведь, ей-богу, это же пустяки... Разве теперь, в такое время, мы имеем право...

    – Прошу вас! – еще строже остановил меня председатель.

    И затем с педантичною обстоятельностью юриста подверг всестороннему рассмотрению вопрос о гражданине Шулейкине, произвел экспертизу над его приветственным творчеством, подписями и проч.

    Слушая это добросовестное расследование, я сконфуженно чувствовал, как детски легкомысленно было мое вмешательство в ход занятий усть-медведицкого исполнительного комитета... Ибо гражданин Шулейкин был не просто гражданин, а до некоторой степени символ местного двоевластия, местного «совета рабочих депутатов», символ, от которого солоно приходилось не только начальникам отдельных частей, но и широким слоям жителей Усть-Медведицы.

    Каждый начальник учебного заведения или «отдельной части», получив приглашение гражданина Шулейкина прекратить занятия по случаю общественного молебствия, попадал в положение хуже губернаторского: прекращать или не прекращать? С одной стороны, как будто преизбыточное количество молебствий уже не стоит ни в каком соответствии с интересами свободной России... С другой – уклонись от приглашения гражданина Шулейкина, придет толпа, предводительствуемая им, и учинит допрос с пристрастием: како веруешь?

    И для такого предположения основания были вполне резонные. Ибо гражданин Шулейкин вкупе с двумя или тремя десятками других граждан «трудящегося» класса, с гражданином Ермишкиным, Пузаткиным и другими уже проходил по станице с допросами и обысками! Исследованию подвергнуты были «буржуи», начиная с начальника округа – полк. Рудакова, – продолжая купцами и кончая самыми смирными обывателями-домовладельцами.

    В результате обыскной этой экспедиции у Ивана Шеина исчез из погреба бочонок с огурцами, в другом месте пропало белье, в третьем – самовар и банка с маринованным сазаном.

    Однако протестовать никто не решался: ни исполнительный комитет, члены которого позже подвергались допросу и обыску, ни уцелевшие, но загнанные в кут представители старой власти, ни сами «граждане»... Что бочонок с огурцами! дело наживное... Но ведь гражданин Ермишкин и гражданин Пузаткин могут и не одними огурцами ограничиться... Лучше уж перемолчать...

    И я видел, что, несмотря на всю свою тщательность, расследование о звании «председателя общественных молебствий» и сопряженных с ним полномочиях есть занятие чисто академическое, обреченное на практическую бесплодность... Шулейкин, Ермишкин, Пузаткин – это своего рода местный совет рабочих депутатов...

    – Трудовой союз, знаете ли, – вздохнул мой сосед.

    – Да что вы с ним церемонитесь? – легкомысленно возразил я.

    – Да-а... подите-ка! Революционное время... Я не говорю: свобода и прочее... благодарить Бога надо... Но...

    Мой собеседник судорожно вздохнул и, нагнувшись ближе к уху, замирающим шепотом горько закончил:

    – Идешь теперь по улице и ждешь: откуда тебе свободу преподнесут? справа или слева?..

    Знакомая тоска послышалась мне в этом трепетном шепоте.

    Просидел я в комитете часов пять. Все ждал, когда закончат об Усть-Медведице и заговорят о России. Не дождался. Ушел, когда разбирали жалобу смотрителя острога на надзирателей и надзирателей на смотрителя...


Рецензии