Рассказы о войне ветерана 149

                ДЫМ ОТЕЧЕСТВА

                Повесть.
         Автор Константин Симонов.

Продолжение повести
Начало http://www.proza.ru/2019/08/05/182

 «В воскресенье, когда вдали уже виднелись берега Франции, к Басаргину подошёл незнакомый человек и заговорил с ним по-русски.
– Моя фамилия Липатов, Иван Афанасьевич. Позвольте вас спросить – вы русский? Из России?
– Да, из России.
Басаргин облокотился на борт и выжидающе, но без особого интереса смотрел на собеседника. Обычно такие случайные встречи кончались расспросами о родственниках, оставшихся в России, – не знаете ли вы такого-то, он доктор и в 1915 году жил в Москве на Большой Бронной?
Но этот, Липатов, не задавал вопросов, а только с каким-то странно удивлённым выражением лица сказал, обращаясь скорей к самому себе, чем к Басаргину:
– Вот как. Значит, вы русский…
И, ничего не прибавив, тоже облокотился на борт, продолжая глядеть на Басаргина.
Это был рослый человек лет пятидесяти, в очень старой, потёртой замшевой куртке, в мятых вельветовых брюках и стоптанных ботинках. У него были коротко остриженные, начинающие седеть волосы и загорелое лицо. Бронзовому здоровому загару странно не соответствовали усталые, красные, словно от бессонницы, глаза и всё время чуть-чуть подёргивавшиеся губы, придававшие лицу несчастное выражение.

 Примерно с минуту они оба стояли молча. Потом, отвернувшись от Басаргина и глядя в воду, его собеседник сказал глуховатым, надтреснутым голосом:
– Вы не думайте, что я беден: я фермер. Этот костюм – просто фермерская привычка. Перед отъездом я ассигновал себе деньги и купил несколько хороших костюмов и вообще всё, что мне будет нужно.
Я вечером переоденусь.
Басаргин молчал. Что он мог сказать в ответ на эти слова? Липатов тоже молчал. Через минуту он снова заговорил, по-прежнему продолжая глядеть в воду:
– Я фермер. Я сейчас имею довольно много денег. Тридцать тысяч. Мы хорошо зарабатывали во время войны.
Он снова замолчал и через минуту добавил тем же тоном:
– У меня умерла жена.
– Когда?
Липатов повернулся к нему:
– Два месяца назад.

 Его подёргивавшиеся губы, казалось, хотели произнести ещё что-то, но вместо этого он вынул из кармана скомканный платок и, не развёртывая, торопливо вытер лицо, мокрое от брызг.
Басаргин взглянул на его руки – это были большие, тёмные, потрескавшиеся руки крестьянина.
– У вас в России какие сейчас породы коров? – вдруг спросил Липатов.
– Не знаю. Я – городской человек.
Басаргин в самом деле не знал этого.
– У меня восемнадцать коров, – сказал Липатов. – Я вожу молоко в Детройт на своём каре, сам. У меня грузовой кар. Последнее время мы с Надей всё делали сами, почти не спали. Очень дорого было нанимать людей. Так и не знаю, отчего она умерла. В шесть дней. Я два раза привозил профессора из Детройта. Говорят, у вас в России сейчас хорошие врачи?
– Да.
– Я знаю. Я читал.

 Он оторвался от перил и подтянул свои мятые штаны таким жестом, как будто собрался уходить.
– Вы, может быть, хотите в бар?
– Нет, не хочу, – сказал Басаргин.
– Я тоже не хочу. Я спросил для вас, может быть, вы хотите. Я вчера услышал, как вы говорили по-русски. С тех пор как Надя умерла, я ни разу не говорил по-русски. Мне просто хотелось с вами поговорить.
– Ну, что ж, поговорим, – суховато сказал Басаргин и сейчас же пожалел об этом.
У Липатова дернулись губы.
– Только вы не подумайте, – торопливо сказал он. – Мне ничего не нужно, ровно ничего, я просто – поговорить.
– Я понимаю, – сказал Басаргин. Он ждал, что Липатов опять заговорит о своём костюме и о том, что у него есть тридцать тысяч. Ему пришло в голову, что это упоминание о тридцати тысячах раньше рассердило или рассмешило бы его, но сейчас, когда он не из книг, а из жизни знал, что независимость в этой стране приходит и уходит вместе с деньгами, вечные упоминания о деньгах уже не удивляли и не раздражали его.
– Я женился в Константинополе, – сказал Липатов. – В Константинополе, – вздохнув, повторил он. – На женщине такой же простой, как и я, и так же случайно попавшей в эмиграцию. Я хочу вам рассказать свою жизнь. Ничего особенного и, может быть, даже глупо, хотя у меня сейчас и есть тридцать тысяч долларов.
«Все-таки ещё раз напомнил об этих тридцати тысячах», – беззлобно отметил Басаргин.
– Я плавал механиком на Чёрном море. Пароход реквизировали в Одессе французы, а потом угнали в Константинополь…

 Так начался этот длинный и сбивчивый рассказ. Потом Басаргин вспоминал о нём со смешанным чувством не то обиды за этого человека, рассказавшего ему свою жизнь, не то обиды на жизнь, в которую попал этот человек, жизнь, где кругом было так много хороших автомобилей, лифтов, холодильников, квартир и в то же время внутри которой, несмотря на окружающее изобилие, неизменно присутствовало что-то неуловимо безнадёжное для человечества.
В 1920 году Липатов с женой приехал в штат Мичиган и нанялся работать на ферму в ста милях от Детройта. В 1923 году он накопил денег и приобрёл маленькую ферму; Детройт еще разрастался, и земля в штате Мичиган была сравнительно дешёва. Через три года, в 1926 году, к Липатову на ферму в первый раз пришли гости – соседи. Липатов рассказал об этом Басаргину с оттенком обиды на черствость и холодность американцев. Но Басаргин, перебирая в памяти все свои встречи с американцами, в душе не согласился с Липатовым. По его наблюдениям, американцы не были ни черствы, ни холодны, верней всего, подумал он, людям, жившим вокруг Липатова, не было ровно никакого дела до поселившегося рядом русского, который жил, как и они, сам по себе и сам по себе и для себя делал доллары.
– Да и через три-то года в гости зашли, наверное, случайно? – спросил Басаргин.
– Вот именно, случайно, – поддакнул Липатов. В вопросе Басаргина ему почудилось сочувствие к нему и осуждение американцев.

 Но в словах Басаргина не было ни того, ни другого. Он просто подумал, что первые гости могли прийти к Липатову на двадцать четвертый год с таким же успехом, как и на четвертый, и могли вовсе не прийти, потому что в тех условиях, в которых жил Липатов, его связывали с человечеством, в сущности, только бидоны с молоком, которые он отправлял в Детройт и за которые получал свои доллары.
Если бы Басаргин высказал вслух пришедшие ему в голову мысли, наверно, Липатов обиделся бы и прервал разговор, но Басаргин промолчал, и Липатов продолжал рассказывать.
До 1929 года он хорошо зарабатывал, с 1929 по 1934 год был кризис, и стало хуже. Потом дела снова улучшились. А в 1941 году цены так поднялись, что за пять лет Липатову удалось положить в банк тридцать тысяч долларов. Он как раз вернулся с телеграфа, где перевёл на свой банковский счет тридцатую тысячу, когда жена впервые пожаловалась, что ей нездоровится.
О болезни жены Липатов рассказал очень коротко и сухо. И хотя его ужасно дергавшиеся губы свидетельствовали, что каждое воспоминание о её смерти составляет для него невыносимую муку, но если бы закрыть глаза, не видеть его лица и не вдумываться в смысл его слов, то можно было бы предположить, что он говорит о чём-то самом обыденном: о коровах, бидонах, ценах на молоко.

 Странная вещь – русская речь Липатова состояла из необычайного сочетания слов, произносимых легко и привычно, и слов, произносимых с трудом и не всегда правильно. Первые слова были: хлеб, молоко, пришёл, ушёл, деньги, обед, соседи, дом. Вторые слова… вторых слов было немного, и когда Липатов, вспоминая о похоронах жены, сказал: «У меня было такое одиночество, что хотелось вынуть из себя душу», – то эту фразу он собирал мучительно долго, по одному слову, как будто нырял за каждым в глубокую воду смутных юношеских воспоминаний.
Басаргину почудилось, что, может быть, эти два человека – Липатов и его жена, работая и богатея, были настолько поглощены этим, что не имели времени говорить друг другу тех слов, которые они произносили в молодости, а говорили только слова: хлеб, молоко, пришёл, ушёл, деньги, обед, соседи, дом. И Липатов забыл все остальные русские слова; и только сейчас его потрясённая душа где-то на самом дне мучительно находила их, почти неживые, отмершие.

 Липатов ехал во Францию; там жила старшая сестра его жены. Он не получал от неё писем восемь лет, а не видел её двадцать. Может быть, она даже умерла – он не знал, но, в сущности, ехал только затем, чтобы увидеть эту немолодую и, в общем, чужую ему женщину и привезти её к себе на ферму. Это родство, давно успевшее стать условным, сейчас, после смерти жены, оказалось единственной ниточкой, связывавшей его с человечеством.
– Как вы думаете, – спрашивал он у Басаргина, – как, по-вашему, она жива?
И Басаргин чувствовал, что этот вопрос был для Липатова сейчас самым важным в жизни.
– А вдруг она не захочет ехать? – спросил Басаргин.
– Я уговорю её! – почти с отчаянием воскликнул Липатов. Тут было всё – и ферма, окружённая стомильной зоной одиночества, и смерть жены, и ужасная бессмыслица бездетности, – только всё это, вместе взятое, могло так неотвратимо швырнуть человека через океан на поиски другого человека, песчинку – на поиски песчинки.
– Вот её последнее письмо, – сказал Липатов. – Я получил его в тридцать девятом году, она жила тогда в Дижоне. А сейчас её там нет.

 Он вытащил из кармана квадратный целлулоидный пакет. Там лежал листок, сквозь целлулоид казавшийся жёлтым и древним. И по тому, как Липатов держал этот пакет, Басаргин понял, что это не просто последнее письмо от старшей сестры его жены, а последний услышанный им человеческий голос, последнее, что связывало Липатова с людьми. Раньше на всём свете для него существовала только его жена, теперь, когда она умерла, он вспомнил, что на свете существует ещё ее сестра. И это было для него всем человечеством.
О существовании же другого человечества среди той жизни, которую он вёл, он давно и навсегда забыл.
– Так вы думаете, она жива? – повторил Липатов.
– Почему же, конечно, – с некоторым колебанием сказал Басаргин.
– Вот за это спасибо вам, спасибо, спасибо! – стиснул ему руку Липатов. Губы его задёргались так сильно, что Басаргину показалось, что он сейчас заплачет.
Но Липатов не заплакал, а только, отпустив руку Басаргина, опять, как в первую минуту встречи, обвел его долгим взглядом своих усталых красных глаз и, больше не прибавив ни слова, повернулся и пошёл вдоль качавшейся палубы.

 Пароход подходил к гавани. Впереди на длинном молу виднелись низкие серые форты Шербура. Был тот томительный час перед концом путешествия, когда ещё рано складывать вещи и уже поздно заниматься чем-нибудь другим. Глядя на приближавшийся берег Франции, Басаргин думал о том, пришёл ли уже в Шербур пароход «Донбасс», на котором он должен был плыть дальше, в Ленинград. Но мысли его невольно возвращались к только что оборвавшемуся разговору. Было в этом разговоре что-то, подействовавшее на его душу сильнее, чем все заграничные впечатления последних лет. Так бывает в отношениях с людьми: человек тебе, в общем, давно не нравится, раздражает то тем, то другим, временами кажется то лучше, то хуже, но он тебе всё ещё не до конца ясен. И вдруг однажды с его уст срывается неожиданное и безобразное слово – и ты понимаешь, кто он, сразу и навсегда. Липатов и был как раз этим последним и неожиданным безобразным словом, посланным уже вдогонку, на пароход, из того мира, откуда Басаргин возвращался на родину.

 Липатов был вовсе не так плох сам по себе; скорее, наоборот: рассуждая с житейской точки зрения, он был безобидным и, может быть, добрым человеком, но безобразие мира, в котором он жил, обрело в нём такую законченную форму, какой Басаргин ещё до сих пор не видел.
Одиночество иностранца в чужой стране, и бездетность, и смерть жены, и отсутствие вокруг людей, говорящих на родном языке, – каждое из этих обстоятельств само по себе было случайностью, но всё это, взятое вместе и соединённое в жизнь Джона Липатова на ферме в штате Мичиган, в ста милях от Детройта, – уже не было случайным одиночеством среди общности других людей. Нет, это было только гиперболой одного человеческого одиночества среди миллионов других человеческих одиночеств.
Если бы сейчас Басаргина попросили ответить двумя словами на вопрос, что такое жизнь там, за границей, он бы, не задумываясь, сказал: «Миллион одиночеств».
– Да, именно миллион одиночеств, – повторил он вслух, глядя на приближавшийся берег, и вдруг вспомнил один случай из своей юности.

 Это было в тридцатом году на Сталинградском тракторном заводе. Басаргин сломал американский станок, и на общем цеховом собрании бригадир, фамилию которого Басаргин давно забыл, свирепо швырнув на пол кепку, крикнул: «Мы обязаны работать как звери, потому что кругом капиталистический мир, и мы в одиночестве». Сейчас, вспомнив эту запальчивую юношескую фразу, Басаргин усмехнулся несоответствию двух стоявших в ней рядом слов: «одиночество» и «мы». Мы! Как слабо, не до конца он чувствовал, что это такое, находясь внутри этого советского «мы». Неужели для того, чтобы до конца понять это, непременно нужно было чужое море, чужое небо, чужой пароход и разговор с чужим и несчастным человеком, давно забывшим, а верней всего, никогда и не знавшим истинного смысла этого слова?

 Пароход швартовался. Окинув взглядом бухту, Басаргин заметил стоявший в полумиле на якоре невзрачный танкер, на корме которого было выведено потемневшими золотыми буквами: «Донбасс».
Через два часа, с чемоданом в руке поднимаясь из шлюпки по трапу на «Донбасс», Басаргин увидел весёлую обветренную физиономию вахтенного и, невольно улыбнувшись, спросил:
– Ну, как живёте?
– Мы? Лучше всех! – ответил вахтенный и тоже улыбнулся.
И вот уже двадцать дней, как Басаргин был опять внутри этого, вновь обретённого «мы».
«Мы» – был и этот поезд, бежавший через холодные просторы Смоленщины, и сами эти зимние просторы, и пятнистые избушки, выстроенные пополам из нового и горелого леса, и пассажиры в купе, и старичок-кондуктор, и едущий «зайцем» тринадцатилетний мальчишка, которому утром Басаргин, не выдержав зрелища его лохмотьев, отдал свою фуфайку. Да, вот именно в этом «мы» не было исключений. И мальчишка в лохмотьях был тоже «мы» – наше несчастье, наша послевоенная вопиющая и сразу не насытимая бедность. Мальчишка не был просто случайно встреченным, плохо одетым и сегодня впервые за несколько дней как следует накормленным ребёнком; он был общей бедой, над которой так или иначе бились все пассажиры вагона: и инженер с женой, сидевшие на нижних полках, и их сосед по купе – грузный человек в кожаном пальто – директор совхоза, и стоявший в коридоре с папиросой в зубах полковник-связист, и сам Басаргин. Отданная фуфайка, конечно, была пустяком, случайностью, этой случайности могло и не быть. Но последняя тысяча долларов, выторгованная месяц назад у фирмы «Армстронг энд Бразер» в Нью-Йорке, уже не была случайностью. Эта тысяча долларов имела хоть и далёкое, но прямое отношение к судьбе мальчишки.

 Басаргин сейчас вбирал в себя всё окружающее с той особенной силой новизны, которая порождается отвычкой. Незаметное и неважное перестало существовать. Всё было заметным и важным, – и пейзаж за окном, и продолжительность стоянок, и немцы с лопатами, работавшие на ремонте путей, и разговоры соседей, то вспыхивавшие, то погасавшие всю дорогу. Сейчас инженер и его жена спорили о каком-то Сергее Петровиче, бывшем начальнике строительства, где работал инженер. Жена заступалась за Сергея Петровича, муж нападал на него.
– И очень правильно, что сняли! – говорил он.
– А вот и неправильно. Его все знают, он целым партизанским соединением командовал.
– Ну и что ж, что командовал? А строительство завалил – вот и сняли.
– И всё-таки неправильно, – упорствовала жена. – Он герой и к тому же очень хороший человек.
– Дамские разговоры. Я тоже могу завтра все свои пять орденов нацепить и прийти на стройплощадку с ними вместо цемента, который от меня ждут. Интересно, что мне на это скажут? Хороший я или нехороший?
– Ну, ты-то уж во всяком случае хороший, – попробовала отшутиться жена, но муж не захотел даже заметить этого.
– И ещё мне интересно, – сердито продолжал он, – что бы ты сама сказала, если бы твой директор больницы вдруг заявил тебе, что нет у него медикаментов, нет и не будет, не достал. Наверное, простила бы его, как бывшего фронтовика, а?

 Жена молчала.
– Вот то-то и оно, – с иронией заключил муж. – Как вообще судачить, так мы все очень добрые, а как до своих беспорядков дойдёт, такая добрая, как ты, как раз первая душу и вынет. Так, что ль, аграрник? – подмигнул он сидевшему на верхней полке толстому директору совхоза.
– Совершенно верно, – серьёзно ответил тот и обиженно добавил: – А особенно женщины теперь, после войны. Даже если что просто по пьяному делу упустил, всё равно не считаются. Раньше смягчались, а теперь нет. Крови требуют.
– Ну, уж и крови! – улыбнулась жена инженера.
– Именно, – подтвердил директор совхоза. – Вот взять хоть меня…
Но Басаргину так и не удалось дослушать эту историю. В открытую дверь купе заглянул старичок-проводник и сказал, что если кому слезать в Пухове, то Пухово через пять минут.
Разговор прервался. Басаргин снял с верхней полки чемодан, огляделся – не забыл ли чего, и, заметив под подушкой пестрый номер «Кольерса», купленный в день отплытия на нью-йоркской пристани, хотел сунуть его в карман, но журнал выскользнул и упал на пол.

 Инженер поднял его, чтобы передать Басаргину, но фотография на раскрытой странице задержала его внимание. Он постоял несколько секунд, внимательно разглядывая её, и, протягивая Басаргину журнал, спросил – не может ли тот объяснить, что здесь изображено.
В «Кольерсе» была сфотографирована последняя забавная сенсация Нью-Йорка – молодая парочка венчалась на выступе крыши, стоя на цыпочках, на ободке флагштока и вцепившись во флагшток руками. Священник посылал им благословение снизу, с мостовой.
Басаргин добросовестно перевёл инженеру и его жене подпись под фотографией. В ней были названы фамилии новобрачных и сообщалось, что это первый в истории Соединенных Штатов случай венчания на флагштоке. В купе все молчали. Поезд уже начал замедлять ход перед станцией. Басаргин надел пальто и шляпу.
– Зачем они это? – сказала жена инженера.
– Что, – так венчались?
– Да. Стыдно просто. Что же редактор смотрел? Есть же там у них редакторы?
– Есть, – сказал Басаргин и вдруг понял, что этот вопрос, в первое мгновение показавшийся ему наивным, был совсем не наивен. Это был естественный вопрос одного мира, обращённый к другому.

 Было что-то невыразимо постыдное для послевоенного человечества в этой напечатанной на сверкающей дорогой бумаге крикливой и вздорной фотографии. Она выглядела особенно позорно здесь, среди ледяных полей, усеянных бесчисленными могилами, среди выжженных деревень и курящихся из-под снега землянок.
– До свидания, товарищи!
Басаргин с непонятным для них волнением пожал руки соседям и, взяв чемодан, пошёл к выходу».

 Продолжение повести в следующей публикации.


Рецензии