Дело государственной важности


   


1
                …Незадолго перед смертью он часто слышал этот голос. Голос был ему хорошо знаком – так говорил он сам когда-то давно-давно. Правда, и тогда-то он был уже далеко не молодым .А  голос был жестоким: он возникал без всякого повода, без малейшего движения души, без желания, он  требовал, чтобы память – усталая, с пробоинами память – восстановила всё, что происходило тогда, до малейших деталей. Он прекрасно понимал, что голос этот – это опять же его… что? Совесть? Пожалуй, что так… Так вот голос этот не просто что-то напоминал, на чём-то настаивал. Он звучал почему-то всегда  требовательно,   он чуть ли не приказывал:

          – Почему ты это сделал?

Он  всякий раз пытался ответить, но не всегда это получалась. То ли привычка отодвигать себя в сторону, делать свои поступки какими-то не очень важными, то ли ещё что-то мешало, но он чуть ли не мямлил в ответ и сам чувствовал,  как вяло и неубедительно звучат эти попытки.

– Я не знаю. Это правда. Ведь ты – это я, так? И ты отлично знаешь, что я не люблю громкие слова. Просто, видимо, был толчок какой-то…

– Лжёшь. Самому себе. Это только воспитанная  в тебе с детства скромность тебе нашёптывает на ухо именно такие тусклые определения.  Толчок? Нет, это называется другими словами: самоотречение, самопожертвование. Это раньше ты мог скромничать и уходить от ответа. А сейчас ты, если говорить прямо, пожилой человек…

Он усмехался и горечи не было в его ответе – он давно уже привык видеть  себя таким, каким был он в этот момент:

– Если говорить прямо, то я ещё тогда был пожилым человеком, а сейчас я глубокий старик. Жизнь прожита…

– Так давай же на этом человеческом пороге расставим окончательные точки над «и». И не будем стесняться, как ты говоришь, громких слов, потому что именно они очень часто определяют истину. А ведь она нужна людям. Тем, которые уже пришли и ещё придут за нами.

– Но я же всё это записал в воспоминаниях! Я рассказал всё, без утайки!

– А как ты писал? Там же только сухие, голые факты!
Ты  выбрасывал за борт свои мысли, чувства. Ненужные, как тебе казалось. Ты не записывал вещи, которые могла не пропустить тогдашняя цензура. Тебя никто не винит за это – так делали все. Но сейчас, на пороге, ты уже свободен. Сделай это в память о Нём. Ты ведь любил его.

–  Почему «любил»? Он для меня – вся жизнь.

–  За что?

– Трудно…  Даже в конце жизни трудно ответить на такой вопрос. Мы, даже умирая, не можем понять, почему   любили когда-то женщину. Одну среди многих. А любовь к Нему… Не берусь объяснить даже самому себе. Потому что мы занимались одним делом и чувствовали одинаково? Нет! Я не сравниваю себя с ним. Он – гений. И он любил море… не так, как я. Он умел передать эту любовь другим, а мне не по силам говорить о любви с таким размахом, такой мощью. Даже когда нужно было спасать его, нам с Соней, одним, это было бы не под силу. Но его любят многие. И только много самых обыкновенных людей смогло спасти его.

– Вот и расскажи о них. Вспоминай. Вспоминай. Вспоминай…


…Как вспоминать?! Это сейчас, с головокружительной высоты прошедших лет  гигантский круговорот вначале локальной войны, а затем и Великой Отечественной, огромный подвиг  нашей страны, всех её народов каждый эпизод превращается в эпическое повествование, если всмотреться в него попристальнее. Сколько нечеловеческого напряжения выпало на долю самых обыкновенных людей, сколько поистине героического совершалось на каждом шагу! Каждый выполнял свой долг, не ожидая за это никакой награды. Но это осознание пришло  позже. А вначале не было общей картины. Был хаос неожиданности, обвалившейся на каждого в отдельности, была местами суета, в которой трудно было разглядеть какие-то закономерности. Когда включается гигантская машина противостояния великой беде, то первое её движение вроде бы и не заметишь, находясь поблизости. Даже зная, что к любой неожиданности готовились и намечали детальные планы действий. И в этой стихии, которая охватила в один миг всю страну, была и маленькая клеточка для художника Барсамова. В   чём заключался долг   заведующего картинной галереей Айвазовского в Феодосии? Правильно. Сделать всё, чтобы величайшая художественная ценность не досталась врагу. И Барсамов всеми силами старался сделать это всё.

Враг уже форсировал Днепр. Крым в преддверии неминуемого вторжения лихорадочно готовился к эвакуации. Фашисты  были уверены в скором захвате жемчужины Черноморья, потому что  природа уж так распорядилась: уйти с полуострова  после захвата юга Советского Союза можно было только морем. Ещё отчаянно сопротивлялись города-крепости, города русской славы. Но эвакуация уже шла полным ходом, уже постоянно висели над морем самолёты – охотники за уходящими на Большую Землю кораблями с людьми, с оборудованием предприятий. Уже за горизонтом, там, где небо смыкается с морем, кочевали вражеские корабли…

 
Работы было очень много. Для человека, никогда не занимавшегося хозяйственными делами, целой проблемой становился вопрос, где достать доски для ящиков, упаковочный материал. Кто-кто, а уж Барсамов понимал, с какой ценностью имеет дело. Он контролировал упаковку каждой картины лично, придираясь и ворча. Он бросался к старому столяру-краснодеревщику Аккерману:

– Ну что вы делаете! Разве можно такими большими гвоздями!

На что Аккерман смотрел на него поверх очков и философски отвечал:

– Можно подумать, что бомба разбирает, какими гвоздями забит ящик…

– Наум Исаевич!

–  Ну и что из того, что я Наум Исаевич? Или я уже и пошутить не могу себе позволить? И я вам умоляю – не держитесь вы так за своё бедное больное сердце. А то кто-нибудь поглупее, чем я, подумает, что только вы за картины и отвечаете.

– Конечно! Как директор галереи…

– «Конечно»! Боже мой! А я не директор. Но я же ж, Николай Степанович, был лучшим столяром-краснодеревщиком
в Одессе и её окрестностях. А это немало, вы мне поверьте! И если я делаю эту грубую работу, –  я её делаю не грубо, нет! Мне, старому еврею Аккерману этот армянин,– старый Наум постучал корявым пальцем по ящику,– может быть, дороже родного брата… Или вы думаете, что нашим мальчикам всё равно?

Этим общим именем назывались ученики Барсамова, студийцы, которые не хотели и не могли бросить его в такое время. Они лётом выполняли его поручения, работали с утра до позднего вечера. Сейчас они куда-то подевались, но пришла Софья Александровна, жена Барсамова, с какими-то бумагами.

– Коленька! Ты погляди-ка, ещё кучу распоряжений принесли. Одно несуразнее другого. Вот: «Приказываю немедленно уничтожить корешки билетных книжек картинной галереи. Отдел культуры… Самохвалов». Ты что-нибудь понимаешь?

– А что я могу сказать! Велик твой зверинец, о, господи!

– Ещё. Ты только послушай: «Упаковывать только ценные картины»…

Барсамов расхохотался:

– Нет, ты подумай! Они там считают, что кто-то может определить,– какая картина ценная, а какая – нет! Разве у такого художника могут быть малоценные работы? Это же головотяпство какое-то!

– Если не умышленное вредительство… А где наши мальчики?

Словно услышав слова Софьи Александровны, вошли двое студийцев:

– Здесь мы! Мы на крыше были.

– Зачем?

– Так ведь бомбить же могут, Софья Александровна. Зажигалками саданут, – только галерею и видели. А мы дежурим.

– Не страшно?

– Не. Чего бояться? Мы узнали, как с ними нужно: берёшь щипцами и сбрасываешь её во двор…

– А, ну раз вы так всё знаете… Давайте-ка мы с вами вот этот угол разберём. Только осторожно, не повредите.
 
Они разбирали сложенные как попало полотна, когда Софья Александровна вдруг остановилась, держа в руках небольшую картину.

– А ведь это… Коленька! Твоя работа. Помнишь, в Гурзуфе?

Барсамов подошёл, взял картину, вспоминая:

– Да… Как же! А ведь неплохо, правда? Где угодно выставить не стыдно. Было. Только… Только, Сонечка, это мы не будем упаковывать. Время изменилось. Мы вывозим только картины гения.

–  Почему?! Ведь твои картины, если останутся, погибнут! Ты уничтожаешь сейчас себя, как художника!

– Права не имею. Эвакуируется галерея. А это… Так. Личное.

Софья Александровна хотела было возразить, но подошёл  один из студийцев, держа в руках рисунок:

– Софья Александровна, а это кто рисовал? Укладывать?

Она взяла рисунок и в то же мгновение лицо её застыло, сдавило горло, стало трудно дышать. После долгой паузы с огромным трудом вытолкнула из себя слова:

–  Это… художественной ценности не представляет…

Отойдя в сторону какими-то слепыми, неуверенными шагами,  упала на стул, забилась в рыданиях. Подбежавший Барсамов гладил её по голове, тоже едва сдерживая слёзы:

– Ну, Соня, Сонечка… Ну не надо…

Подбежавший Аккерман поднял с пола рисунок, отвёл мальчишку в сторону:

– Что же ты делаешь, мальчик, а ?! Ты на их рану неосторожно насыпал много соли… Сын у них единственный, Володя, ты не знаешь его… Так вот он месяц назад погиб… А ты…

– Так ведь не знал я!

– Да ладно, ладно, мальчик, какой с тебя спрос…

Аккерман снова ушёл к своим ящикам. Студиец оглянулся,
сложил рисунок и незаметно спрятал его в карман куртки Барсамова, висящей на спинке другого стула.


2


– Трудно было?

–  Тогда – не очень. Была работа – конкретная, знакомая работа. Нужно было свернуть галерею – мы её свернули. Тогда работа была спасением в нашем горе. Володя был студентом высшего художественно-промышленного училища, подавал большие надежды. И эту ещё не распустившуюся почку срубил с ветки осколок снаряда. Через много-много лет я думаю сейчас о том, что этот злой металл, быть может, был отлит и обточен, и начинён взрывчаткой такими же руками, какие были у Володи,      –  сильными, нервными… Тогда я не думал об этом. Чаще всего сверлила голову другая мысль: неужели жизнь Володи и  миллионов таких, как он – не начавших жить, творить на земле, неужели весь труд, все чувства великого художника могут быть уничтожены одним стервятником, который наверняка и не слышал этого светлого имени! Изо дня в день проносились они над головой, испражнялись смертью и улетали… Нам везло –
только один раз бомба упала неподалёку, а больше не было. И всё же мы спешили. Слухи – один страшнее другого – подгоняли нас… Кроме картин мы подготовили к эвакуации весь архив и научную документацию…



Наступил момент, когда, казалось, все работы были закончены. Почувствовав внутреннюю пустоту, незаполненность делом, Барсамов немного растерянно оглядел комнаты с пустыми стенами, шестнадцать  больших ящиков, сложенных около выхода.

– Кажется, всё…

Аккерман согласно кивнул было головой, но в неё, в эту светлую голову, пришла вдруг неожиданная мысль, и он хитро прищурился:

– Так-таки и всё, Николай Степанович?

– А что ещё? Не пугайте меня!

– Ну-ка, мальчики, пойдите в кладовку и разыщите в том
гирмидере веники, щётки и прочие мастики.

Студиец ахнул:

– Верно, дед Наум! Эти гады если придут, пусть не думают…

–  … что отсюда в панике удирали. Совершенно верно ты мыслишь, мальчик. Как вы считаете, Николай Степанович?

– Вот уж никогда бы не подумал, что можно… думать об этом… А ведь правильно, чёрт возьми! Правильно! Пусть видят,
что хозяева ненадолго ушли и скоро вернутся…

–  Да,да, они это увидели… Высококультурные европейцы увидели чистые комнаты, натёртые полы… Им сказали, что здесь была картинная галерея. И они оценили наивные потуги этих untermenschen сохранить достоинство перед представителями арийской расы. Они устроили в залах конюшню…


…На следующий день Барсамовы отправились в Феодосийский горсовет. В кабинете председателя висел густой синий дым, на столах лежали кучи бумаг и карты, возле которых толпились военные и городское начальство. Председатель горсовета Нескородов, к которому Барсамовы шли, не заметил их появления и продолжал, обращаясь к военным:

– Да тише же, товарищи! Вы мне дайте чёткий ответ: успею я вывезти два завода или готовить их к взрыву?

Комендант дёрнулся:

–  А ты, председатель горсовета, ответь – успею я вывезти авиационную часть, госпиталь и ещё миллион нужных фронту вещей? Пойми, я не знаю положения, – сколько у них там штыков на километр – не знаю!

Нескородов заметил вошедших, извинился перед ними и отвёл их в угол.

– Думаю, что перед вами не нужно скрывать истинное положение вещей. Сегодня немцы прорвались на Арабатскую стрелку у Геническа.

Софья Александровна приложила руки ко рту:

– Да ведь это же всего…

– Всего двадцать пять километров.

Барсамов выпрямился:

– Сколько у нас времени?

– Там морская пехота их держит. Не знаю, сколько им удастся… Во всяком случае завтра отойдёт «Калинин»,  – больше теплоходов   не будет. Кто едет с грузом?

– Мы, Никифор Кузьмич.

– Боже мой, зачем?! Вы боитесь, что не успеете эвакуироваться? Так я устрою вас. А с грузом – это же…

Барсамов покраснел и твёрдо сказал:

– Вы очень неправильно нас поняли, товарищ Нескородов!

– Господи, Николай Степанович, какой официальный тон! Вы обиделись? Софья Александровна!

– Конечно, обиделись. Я тут подумала, что вы заподозрили нас в каких-то шкурнических интересах. А дело  ведь в простой логике. Чужие, холодные руки обеспечить сохранность картин не могут. Нужен сотрудник галереи. Мне 58 лет, Николаю Степановичу – 62. Остальные значительно старше. Да и вообще – зная нас столько лет…

Нескородов улыбнулся:

– Может, теперь позволите? Боюсь, что это вы меня неправильно поняли. Дело в том, что сопровождать такой груз – это не прогулка.

–Да знаем мы, знаем!

–  Нет, Николай Степанович, не знаете. Корабль может быть обстрелян, потоплен, наконец!

Нескородов всегда втайне вздыхал по Софье Александровне, но сейчас, когда она распахнула до предела свои и без того большие глаза, она была прекрасна, и Нескородов любовался ею откровенно, потому что даже гнев в этих глазах делал лицо удивительно красивым. Барсамова, глядя в упор, медленно, с расстановкой сказала:

– Значит, картины величайшего художника могут… погибнуть?..

– Это война, Софья Александровна.

– А мы после этого, по-вашему, сможем где-то спокойно жить?

Нескородов поднял руки:

– Ладно, ладно! Сдаюсь! Уговорили! Но чтобы вы не думали, что меня так легко можно уговорить, слушайте. Я вызвал вас сюда затем, чтобы выдать вам верительные, так сказать, грамоты: все документы на груз. Прошу учесть, что напечатана бумага час назад, и я не делаю в ней никаких исправлений.

«Удостоверение. Выдано директору Феодосийской картинной галереи Айвазовского художнику Барсамову Николаю Степановичу и научному сотруднику галереи Барсамовой Софье Александровне в том, что они направляются в распоряжение Краснодарского управления по делам искусств с ценным грузом картин для дальнейшего направления и следования. Феодосийский горсовет просит советские и партийные организации оказывать товарищу Барсамову всяческое содействие в проведении возложенного на них поручения. Председатель горсовета Нескородов».

Надеюсь, вы теперь не сомневаетесь в том, что за много лет, что я вас знаю, я очень правильно вас понял…

Барсамовы переглянулись.

– Спасибо, Никифор Кузьмич. Спасибо за доверие. Теперь мы понимаем – вы были обязаны ещё раз убедиться…

– Ладно, проехали! А теперь ещё вопрос,   –   семейного характера. Что вы будете делать с вашим домиком, с вашими картинами?

–  Что – домик, что – картины! Берём только самое необходимое…

– Но ведь…
– Но ведь я не Айвазовский, Никифор Кузьмич. Я всего-навсего Барсамов… Меня вон даже мобилизовали.

Нескородов от удивления даже поперхнулся:

– Что за глупость?

– Наверно, недоразумение какое-то. Из военкомата прислали повестку – на охрану мельницы становлюсь.

– Да подождите, Николай Степанович, вы-то хоть не городите чёрт знает что!

Он схватил трубку и рявкнул:

–  Два тридцать два. Потапов?.. Ты, что ли? Это Нескородов. У вас что там – все с ума посходили? Человеку за шестьдесят, а вы его часовым! На мельницу, товарищ Потапов, на мельницу. Людей больше нет, что ли? Да поймите, нельзя мобилизовывать Айвазовского… Да что вам, тысячу раз повторять? Ай-ва-зов… Тьфу! Прости, Потапов, совсем зарапортовался. Ну, ты же знаешь, о ком я… Да. Да, у него задание государственной важности!


3


–   Ты сказал: «Я всего-навсего Барсамов». Это правда? Ты действительно относишься к себе с подобным самоуничижением? Или это – поза, желание произвести впечатление? Тогда, в тот момент, тебе просто нужно было так сказать или это внутреннее убеждение? Только помни – сейчас нужна правда. Только правда.

– Глупая постановка вопроса. Мне, человеку, дни которого сочтены, незачем лгать самому себе. Видишь ли, в юности мир кажется маленьким и простым,– есть у тебя чувства, есть какая-никакая техника, чтобы эти чувства передать, и ты бросаешься на холст, как на жизнь – жадно, завоевательски, с полной уверенностью в победе. Всё легко и просто: ты чертовски талантлив, а те, кто этого не понимает, – глупцы… Все проходят через это. Прошёл и я.

Потом мир становился всё шире и шире, и в круг твоего восприятия, твоего понимания входят гиганты. За последние годы немало я видел людей, которые называли себя художниками и морщились при виде полотен Айвазовского: примитивный натурализм, реализм, романтизм… Они не затруднялись точностью определения и не могли понять, что перед ними – Живопись, а не их собственная неумелая мазня…

Если гигант не вмещается в сознание человека, значит, куцее у этого человека сознание, раму надо побольше, горизонт пошире…

А художник я, конечно, средний. Вот и вся правда.



В пустых залах галереи метался Барсамов, повсюду за ним следовали Софья Александровна и Аккерман, старавшиеся его  хоть как-то успокоить: обещанной машины всё не было, а время, как шагреневая кожа, всё сокращалось и сокращалось. Наконец, у входа показалось знакомое лицо. Это был тот самый работник отдела культуры Самохвалов, который требовал уничтожить корешки билетов… Но даже он в этой ситуации был самым нужным человеком, и Барсамов бросился к нему:

– Наконец-то, товарищ Самохвалов! Будет машина?

Самохвалов быстро окинул взглядом голые стены, кучу ящиков у выхода:

–  Будет! Будет! Всё будет. Пряники с пирогами будут, ясно? Машину им… Хватайте-ка чемоданчики, да пока не поздно, бегите в порт своим ходом. Говорят, немцы выбросили десант, диверсантов. Где картины?

–  Но я не понимаю… Картины-то вот они…

Аккерман выдвинулся вперёд:

–  Насколько позволяют мне мои универсальные способности, я понимаю так: вам поручено обеспечить машину.

Самохвалов резко обернулся к нему:

–  А это что за посторонний человек? Барсамов! Я вас спрашиваю.

– Это наш ближайший…   – Софья Александровна не смогла договорить, потому что Аккерман вдруг налился кровью:

–  И всё-таки, вы меня извините, позвольте мне вмешаться в ход ваших мыслей. Вы, милейший Самохвалов, сказали «посторонний». Как я понимаю, посторонний – это тот, кто ничем не помог галерее. Так ведь это же ж вы, Самохвалов!

– Да что вы заладили – машину да машину! Поймите, это сейчас невозможно. Машины – на вес золота!

Барсамов вскинулся:

–  А картины? Не на вес золота? Это же Айвазовский!

– Ну так что, что Айвазовский! Тут живые люди выехать не могут, а вы со своими… Знаете что? Я беру у вас на сохранение
всю вашу галерею. Как представитель отдела… Расписку выдам – всё честь по чести. И – бегите на «Калинин», пока не поздно.

– А вы? Что вы будете делать с картинами?

– А вот это, Софья Александровна, вам знать не положено.
Вы не изучили Феодосию так, как я, тут я каждый камешек… Места такие есть, сто лет будут искать, – не доищутся.

Аккерман, внимательно слушавший Самохвалова, взял в руку молоток, лежавший на ящике:

– Если я правильно понимаю, то… –  он приблизился к Самохвалову. – Когда-то давным-давно один гражданин предал другого гражданина за 30 серебряных монет. Вы случайно не помните, как его звали? Иуда!

Самохвалов шарахнулся от Аккермана , поднявшего   молоток:

  –  Я прошу меня оградить! Я прошу…

Барсамов спокойно и устало сказал:

–  Убирайтесь немедленно, слышите? Ну!

…Николай Степанович отправился в горком. Он был готов стучать кулаком по столу, драться, лечь на пороге – лишь бы была машина. Но драться и стучать не понадобилось. Машина была твёрдо обещана.

К вечеру на звук мотора выскочили во двор все, кто был в галерее. На подножке старенького «АМО» стояло огненно-рыжее и конопатое чудо: боец-водитель:

–  Это кого тут грузить надо? Поживей давайте, что ли…

Рыжий был по природе своей начальником. Он быстро организовал, кроме двух солдат, выделенных для погрузки, всех мальчишек, сыпал всякими шуточками, показывая тоже рыжие прокуренные зубы, сам подхватил первый ящик под угол и… тут же отпустил – он ожидал, что ящики будут гораздо тяжелее.

  –  Вы что тут – вату везёте или что?

Барсамов объяснил:

–  Картины везём, сынок, картины.

–  А-а, это я люблю. В журналах иногда хорошие картинки попадают. А чего тут нарисовано?

– Море.

– А здесь?

– Море, везде море.
 
– Тю-ю, хоть бы картинки разные были, а то – море, море. Мне сказали, –  дело важное и секретное, а тут…

Аккерман насмешливо развёл руками:

–  А тут, товарищ генерал, не рассуждать надо, а ящики грузить!

Вмешалась Софья Александровна:

– Подождите, я ему объясню. Ты в порту был, сынок?

– Ну, был. А вы насчёт «генерала» –  того…

– Ладно, ладно… Что грузят на теплоход?

– Та, не знаю, станки какие-то.

– А почему их увозят?

– Это как – почему? Это ж… Народное это всё!

– Вот то-то, народное! А эти картины не народные? Да ведь они же дороже десяти заводов стоят! Их великий художник написал. Айвазовский его фамилия, сынок. Запомни это имя.

  –  Ну, про его-то я слыхал! Это который – «Девятый вал»? Видать, правда, не приходилось, а слыхать – слыхал, как же. Ну, чего стоим? Разговоры разговариваем, а дело делать надо.

И солдат снова взялся за угол ящика.

…Когда погрузили последний, Барсамов сел рядом с водителем:

–  Поедем сначала не в порт, а в другое место. Я покажу.

…Сгорбленный церковный служитель стоял возле церкви, будто знал, что сейчас подъедет машина. Он поклонился Барсамову, спросил коротко:

–  К нему?

          Косой луч заходящего солнца запутался в тучах, в узких прорезях барабана церкви. Барсамов перекрестился украдкой, помолился, едва шевеля губами, а потом  стоял, склонив голову, перед   могильной плитой и думал о том, что война непременно скоро закончится, что галерея, которую её создатель завещал Феодосии, обязательно вернётся сюда. И ещё думал Барсамов, что впереди ещё очень много неожиданностей войны…

За плечами раздалось посапывание. Солдат, сняв пилотку, спросил шёпотом:

–  Из родных кто-нибудь здесь?

–  Нет, не сын… Но, считай, родной.  Тот самый художник   здесь лежит, о котором мы говорили. Айвазовский.

–  А это по-какому написано?

          –  По-армянски.

–  У меня дружок был – отец у него из армян. Весёлый! И когда война началась, дрался весело. Дружили… Я –  с Костромы, а он… не знаю даже,  –  откуда.  А этот художник,  что – тоже?..

– Да, он был армянином. Великим армянином и великим русским художником…


4


Ящики были сгружены прямо у борта «Калинина». Откуда-то доносились крики, шум толпы, отдалённая канонада. После часа хождений и попыток хоть с кем-нибудь поговорить Барсамов безнадёжно сидел рядом с женой.

– Что делать, Сонечка? Что делать?.. Никому ни до чего нет дела, все бегут, все кричат… А раненых, раненых сколько…

– Так ведь раненых надо в первую очередь…

– А ты думаешь, –  я не понимаю, что надо?!  И самолёты погрузить надо, и документы погрузить надо. Всё надо. Только мы, Сонечка, в этом царстве войны лишние.


– Коля, я не узнаю тебя. Ты что – уже сдался? Ведь из любых самых безнадёжных положений находится выход. Люди же вокруг.

Барсамов горько усмехнулся:

–  Люди… Вон они, эти люди, сюда идут. Попытаюсь ещё раз…

Грузили «Калинин». Портовые краны поднимали на борт имущество авиационной части, вдали по трапу бесконечной вереницей на борт текли раненые. Десятка два взмыленных мужиков осаждали озверевшего от наскоков коменданта порта. Барсамова оттирали локтями, плечами, тянули за видавшую виды толстовку. В толпе Николай Степанович увидел вдруг Самохвалова, уже почти пробившегося к коменданту, который неожиданно достал пистолет.   Все попятились.

– Тихо!!! Что мне – стрелять прикажете, чтоб вы замолчали? По одному. У вас что?

– Взрывники мы, товарищ комендант. Все запасы взрывчатки вывозим.

– Ага! Молодцы. А потом,  –  не дай бог, обстрел, – и весь этот теплоход  в гору? Да за такие предложения…

– Нет, это вы ответите за такое предложение – немцам оставить такой подарочек!

– Хватит собачиться. В порядке совета могу сказать – дуйте в горком, взрывчатка ваша там сейчас очень даже пригодится, я знаю, что говорю. Расписку дадут и спасибо скажут. Так. У вас что?

– Имею пароль.

Мужчина наклонился к уху и прошептал что-то. Комендант только спросил:

  –   Где документы? Грузить будем немедленно. А вы, товарищи, не ждите, никого больше грузить не будем.

В этот момент Барсамов увидел, как к коменданту поднырнул Самохвалов, и тоже заявил:

–  Пароль! Отойдёмте, товарищ комендант!

Самохвалов очень спешил, потому что, не успев отойти  и двух шагов, начал совать в руки коменданту что-то завёрнутое в газету. Тот недоумённо повертел пакет:

– Что это?

– В советских дензнаках, конечно…

Комендант будто взорвался:

– Ах, ты, сволочь! Патруль!

Самохвалов отскочил, как ошпаренный, и стал пятиться с приклеенной улыбкой на лице, повторяя, как заклинание:

–  А я пошутил. Я, честное слово, пошутил. Не надо патруля. Я пошутил.

Потом повернулся и мгновенно исчез за ближайшим углом. Барсамов остался с комендантом один на один и, словно нырнул в холодную воду, заговорил, не дожидаясь, пока его  перебьют:

– Товарищ комендант! Так как же с картинами будет?

Комендант посмотрел на него так, как посмотрел бы на марсианина:

– Какие ещё там картины?! Вы что, – того? Тут ещё целый консервный завод погрузить надо, а у вас… Ах, это вы! Я ведь уже говорил… Да положите вы на весы в эту минуту человек тридцать раненых, которых теплоход не сможет взять из-за вас. А на другую чашу положите все эти полотна…

Софья Александровна, ещё минуту назад отчитывавшая какого-то возницу, который задел колесом телеги один из ящиков, прислушалась к разговору и подбежала:

– И эти полотна перетянут!

– Вы с ума сошли! Что вы сравниваете, –  жизнь людей и картины, пусть даже великие! Ящики!

– Да в этих ящиках – наше будущее. В этих ящиках столько пушек и пороха, столько побед русского флота, столько красоты, что ещё многие поколения будут вырастать, учась по этим картинам… да, патриотизму, да, любви к Родине. Мы же не просим выбросить раненых. Но, наверно, можно как-то  потесниться…

Комендант слушал молча, потом с горечью сказал:

  –  Не смотрите на меня, как на какую-то машину. Я русский человек и славу русскую не хочу, не могу оставлять на погибель. Но я и взять не могу, поймите. Если бы транспортов было три, я бы Айвазовского погрузил на первый же! Но теплоход один, и он последний. А новая слава российская – она там рождается, слышите? Это уже в пяти километрах отсюда… Простите меня, ради бога, простите, но я бессилен вам помочь.

Барсамов всем нутром почувствовал, что это – правда и эвакуация галереи заканчивается бесславно, так и не начавшись.
Коменданту же было неловко вот так, сразу повернуться и уйти, оставив пожилых людей без всякой надежды. Он потоптался, и вдруг, решившись на что-то, сказал:

– Ладно. Вы не двигайтесь отсюда, я попробую с капитаном договориться.

… Не успел уйти комендант, как, будто из-под земли, выскочил Самохвалов.

– Убрался этот идиот? Как дела, Барсамов? Есть шансы? Можете не отвечать, вижу, что нет. Так я вам дам этот шанс, Барсамов. Учтите,  –  для себя нашёл возможность. Но вы человек пожилой, и супруга ваша не девочка, хе-хе… Уступаю. Жизнью рискую, но уступаю.

Барсамов опешил от такой резкой перемены. Переполненный чувством благодарности, он только и мог, что пролепетать:

–  Спасибо! Спасибо от себя, от всех спасибо! Только… Людей вот у нас нет, чтобы ящики перетаскивать…

Самохвалов расхохотался:

–  Да вы что – рехнулись? Какие ящики?! Я только вам с женой способ проникнуть на теплоход подскажу. А с грузом – уж нет, извините. Это всё придётся здесь оставить. Только быстрее давайте, минут через пятнадцать этой возможности уже не будет. А за это,   –    он кивнул на ящики,   –   я буду отвечать, присмотрю, не беспокойтесь.

Барсамов сел на ящик и глухо сказал:

–  Об этом не может быть и речи.

–  Ну, как хотите… Может, всё-таки решитесь?

В этот момент где-то недалеко прогремел взрыв, за ним –   несколько выстрелов. Самохвалов присел, оглянулся и заспешил:
–  Впрочем, как знаете, как знаете… Моё дело предложить.
Ладно, прощайте, божьи одуванчики!

Супруги переглянулись.

– Каков мерзавец, а?

– Да уж, пробу негде ставить…

– Интересно,  –  долго ещё эти переговоры с капитаном протянутся?

Где-то поблизости раздался голос Аккермана:

– Ужас! Ужас!

Барсамовы оглянулись. Аккерман шёл, пошатываясь и закрыв лицо руками.

– Что случилось?

– Успокойтесь, Наум Исаевич! Что с вами?

– Сейчас… На причале застрелили диверсанта… Прямо на месте. Он бросил связку гранат в пакгауз, а оттуда как раз вышел комендант порта с солдатами. Комендант схватил эти гранаты и швырнул их в море. Только не долетели они, в воздухе взорвались…

– Раненые, убитые есть?

– Раненых много, а убитых один комендант. Говорят, осколок прямо в лицо попал… Ах, боже мой, зачем мне, старому еврею, видеть такое в конце жизни?

Софья Александровна вздохнула:

– А кто хотел видеть такое? Так, говорите, коменданта убило?

– Да, даже «мама» сказать не успел…

–  Жалко. Хороший он был человек. Вечная ему память, –    сказал Барсамов. Все возникшие было надежды рухнули окончательно, он понимал это, но какая-то часть сознания ещё протестовала, не могла никак согласиться с этим. Жестокая реальность подошла вплотную, и надо было, надо было обязательно найти выход.

– Сонечка, Наум Исаевич! Нам надо сейчас же подумать, очень подумать, где мы будем прятать галерею.

Софья Александровна отчаянно замотала головой:

– Не-е-е-ет! Не может весь мир состоять из равнодушных людей. Плохо ищем. Теплоход-то ещё здесь! Надо снова попытаться.

Она сложила ладони рупором и со всей силой отчаяния закричала:

–  Э-э-эй! На «Калинине»! Эй!

Палубный матрос перегнулся через леера:

– Что нужно?

– Дело государственной важности! Позовите капитана!

– Да занят же он! Через минут сорок снимаемся, вы что – шутите?

К матросу подошёл какой-то военный, по форме – лётчик.

– В чём дело?

– Да вот   капитана требуют…

Лётчик посмотрел вниз. Отсюда, с высоты борта, как-то очень сиротливо выглядели маленькие фигуры штатских возле каких-то ящиков.

– Товарищ командир, не знаю, как вас по званию, женщины обычно не понимают в них ничего… Позовите…

– Постойте, а я ведь вас знаю! Это вы нам лекцию в галерее читали, верно, а?

– Да, я читала, но сейчас не в этом дело. Прошу вас –  срочно позовите капитана.

  –  А может, и я помогу? В чём дело-то?

Внизу все трое уже подошли вплотную к борту. Как всегда, в разговор вмешался Аккерман и как всегда – по сути:

  –  А дело в том, молодой человек, что те картины, которыми вы восхищались, останутся здесь, пока фашисты ими не распорядятся. А они умеют это делать, не будь я старый одесский пройдоха Аккерман.

–  Да что вы говорите? И Айвазовский здесь?

–  Да не «и», а огромная коллекция его картин! – они говорили уже все вместе, торопясь и боясь, что не успеют всё объяснить этому лётчику. – Да, да! Ради бога, сделайте что-нибудь! Ведь здесь его картины… погибнут, понимаете?

– Да чего уж там не понимать!

– Вот документы, все, какие нужно, вот, пожалуйста, разрешение на посадку, но мы не можем погрузиться…

– Ладно, какие там документы! Это же спасать надо без всяких документов!

Лётчик задрал голову и закричал:

– На кране! Петренко! Ты слышишь, Петренко? Ты машины все погрузил? Как же «да», когда два самолёта остались! Ты мне такие штучки, Петренко, не выкидывай, понял? «Считал»! Ворон ты считал, а не машины! А в этих ящиках на причале – запчасти, ты что – забыл? Эх, трибунал по тебе плачет, Петренко! Давай, спускай тросы, сейчас я ребят подошлю. И не вздумай мне груз не взять, здесь дело государственное!

Потом он снова посмотрел вниз:

– Пробивайтесь к трапу, время уходит!

И был удивлён, услышав ответ хрупкой женщины:

–  Мы не можем уйти, пока не погрузят. Если даже случайно мы останемся, –  не страшно, два пожилых человека…

– Ну, ладно… Ждите здесь, я сейчас.

Уже через десять минут в воздухе, поднятые кранами, плыли части самолётов рядом с картинами Айвазовского. Аккерман вздохнул:

–  Кажется, устроилось, я правильно понимаю?

–  Кажется, кажется… Чтоб не сглазить…

–  А если так… Засим досвиданьица, как говорили у нас в Одессе. Если всё будет благополучно, Николай Степанович, я ещё увижу вас здесь, в нашей Феодосии. Прощайте!

Они обнялись, расцеловались, и Барсамовы проводили взглядами как-то сразу ссутулившуюся спину Аккермана, шаркавшего ногами и бормотавшего про себя:

– Если всё будет благополучно… Если всё будет…



5


– Ты  знал, что Аккерман почти наверняка погибнет во время фашистской оккупации?

– Тогда, в первые месяцы, мы ещё не знали… О массовых расстрелах, о гетто, печах и душегубках мы узнали потом, позже…

– Но ты предполагал это?

–  Мог предполагать, если бы внимательнее присмотрелся к тому, что происходило вокруг в те годы. А я, как рак-отшельник под присвоенной раковиной, не хотел ничего знать и слышать, занимался  самокопанием, интеллигентским самокопанием… Перед самой ужасной мировой катастрофой я жил надеждой на… яркий проблеск в творчестве, я работал как одержимый, стараясь доказать себе, что вершина ещё не пройдена, что я ещё могу… Могу! Я пытался в душе своей найти ответ на самый главный вопрос: зачем я жил долгие годы, где то дело, которое осталось бы после меня. Я понимаю, – это мысли юношеские, но они приходят в голову и в старости, если оглядываешься на пройденную тобой дорогу и в лунном свете видишь… пустоту!

–  Но ведь были картины, были ученики…

–  Были! Но сейчас-то я вижу, что ученики ничем не превзошли учителя. И я догадывался об этом уже тогда, догадывался подсознанием, потому что упорно гнал от себя этот вывод, этот итог, этот финал. И пока я занимался всем этим самопознанием, мимо прошли события, которых я не заметил, прошли люди, которые душевно нуждались в помощи или в моём участии. Эгоизм  не очень удачливого творческого человека, который ищет причины своих неудач вне себя и отторгает от себя, как помеху, всё, что могло бы прервать цепь его неудач…

Я не предложил Аккерману уехать с нами. Не мог ему это предложить. Да он и не мог принять это предложение, потому что на руках у него оставались больная жена и трое внуков. Но я должен был хотя бы попытаться… А я не позвал его с собой. Голова была занята только галереей, только картинами. Мы погрузились на теплоход и ушли ночью в море.

А Аккерман, его жена и трое маленьких внуков были… не расстреляны, нет! Расстрел – это для противников, а тут была всего-навсего еврейская семья, человеческий мусор… Просто пьяный автоматчик опустошил один магазин своего автомата. Он, этот автоматчик, и не подозревал, что этим мимоходным убийством намного увеличил человеческую ценность того, что мы везли…


Ночевали на палубе, рядом с ящиками. Барсамов, чем смог, укрыл Софью Александровну и осторожно, стараясь не задеть раненых, тоже лежавших вповалку на палубе, подошёл  к оградительным леерам. Зрелище было потрясающим. Барсамов невольно подумал о том, что ЭТО должен был увидеть Он. Айвазовский почувствовал бы не просто красоту, а красоту, обострённую ровным гулом машин и стонами раненых.
 
Сзади подошёл давешний лётчик. Со времени посадки Барсамов так его и не видел и не мог поблагодарить его за …Что? Помощь? Да нет, это было спасение того дела, которое было им поручено.

– Не спите?

– Да вот смотрю на… Красиво, правда?

Лётчик согласился:

– Красиво… Лунная дорожка, в парке – духовой оркестр, вальс, вальс, море большого вальса… И запах её волос… Да, красиво. И всё же вы, художники, странный народ. Голова у вас устроена по-другому.

– Почему вы так думаете?
– Да потому что реальной жизни вы, наверно, мало видели. Мне вот эта лунная дорожка напоминает сейчас след  от торпеды.
От горизонта и прямо – в борт! Весёленький юмор, правда? А этот чистый воздух говорит о том, что ночные бомбардировщики и штурмовики обожают такую погоду для охоты за кораблями. Будем надеяться только на нелюбовь немцев к ночным полётам вообще…

– Но ведь нас сопровождают? Как это называется… сторожевик, да. Сторожевик ведь нас сопровождает…

– Э-э, сразу видно – не военный вы человек. Конвой у нас – один всего корабль и идёт он впереди и с правого боку. Эта защита – чисто символическая, потому что фриц, если он не дурак, зайдёт нам с кормы, сбросит бомбы и сразу разворот влево. Сторожевик и огонь открыть не сможет, ведь им надо будет стрелять в нашу сторону… Ну, ладно, ладно! Не морщьтесь так страдальчески – меняю тему. Мы ведь с вами даже и не знакомы ещё.

–  Барсамов, художник. А точнее – директор вот этой галереи.

– Полковник Саломащенко. Товарищ Барсамов, мне тут одна мысль в голову пришла. А что, если мы сорганизуем одно дельце?

– Что вы имеете в виду?

– Вы не откажетесь утром прочитать лекцию для моих соколов и для… вот… раненых?

– Ради бога! Конечно, конечно! Лектор я, правда, не ахти, но об Айвазовском я расскажу, расскажу обязательно!


Утром было всё то же море, та же палуба с лежащими ранеными. Подошёл Саломащенко:

– Ну, как? Готовы? Мои соколы-орлы все в сборе.

– Но как же… Здесь же раненые… Им сейчас не до живописи, честное слово!

Саломащенко поморщился:

– Ерунда это всё, интеллигентщина, Николай Степанович! Большинство из этих солдат будет радо, если  вы даже на японском языке будете говорить. Им надо отвлечься от боли, от горестных мыслей. Ну, про своих я не говорю, это здоровые люди. Но если содержание вашей лекции дойдёт до хотя бы части этих бойцов, то считайте, что вы одержали большую победу. Начинайте, Барсамов!

Николай Степанович сделал шаг на единственно свободное место и громко сказал:

– Здравствуйте, товарищи!

Один из раненых приподнялся на локте:

– Это ещё кто? Здорово, папаша!

Барсамов пошёл было по привычному, давно знакомому пути: «В сегодняшней нашей маленькой лекции мы остановимся на…», но вдруг почувствовал, как фальшиво    звучат  обычные слова вот здесь, среди этих людей. Он остановился, помолчал, а потом спросил:

–  Вы когда-нибудь присматривались к тому, как с шипением набегает пенная волна на пустынный берег в мёртвый штиль? Многие из вас впервые  в жизни увидели море только в эти страшные  дни. До красот ли морских? А в море ведь, в любом его состоянии, –    бесконечная, бескрайняя красота. И тогда, когда шторм громовыми ударами потрясает прибрежные утёсы, и в прозрачной зелёной глубине… В ранний час рассвета, вот как сейчас, можно ощутить на губах солёный привкус зовущих тебя в неведомое дальних стран… Если хоть раз вы это видели, чувствовали, слышали, то вы знаете, что море рассказать нельзя. Кто может остановить мгновение, кто может запечатлеть изменчивую подвижность того великого и непознаваемого, что зовётся морем?

Такой человек жил на нашей земле. Дыхание моря, созданное на полотнах его рукой, его чувствами, его умением, врывалось в тихие залы выставок и картинных галерей, опаляло неистовым клокотанием шторма и умиротворяло страсти. Я расскажу вам, товарищи, о жизни замечательного художника, который очень любил море, то самое море, где мы сейчас с вами находимся. Имя этого художника – Айвазовский…

… Барсамов говорил, и на его глазах люди, на лицах которых только что было написано страдание, будто пробуждались ото сна. В них начинал светиться интерес, и если только несколько минут назад каждый из них был наедине сам с собой, со своим страданием, то уже сейчас они постепенно соединялись незримыми нитями и становились чем-то, что имело одно имя – слушатели, зрители. Барсамов рассказывал о пути бедного мальчишки, который своими талантом и трудом добился великой славы. Он говорил о художнике, восславившем все крупнейшие морские победы русского флота; об извечном поединке человека и моря, силы духа и силы стихии… Он говорил, и загорались глаза у людей, и уже никто, кроме вахтенных, не обращал внимания на окружающее – подошли и матросы, и командиры.

– … и когда грохочут шторма, пушечные ядра срывают паруса, встают тихие рассветы и в диком рёве бури еле слышен отчаянный крик: «рубить рангоут!», когда ослабевшие пальцы уже соскальзывают с обломка мачты, развёрстые рты замерли в немом крике, а тело и сердце приготовились принять на себя чудовищный удар девятого вала. –  это Айвазовский!

… Барсамов закончил. Наступила долгая пауза. Потом рядом лежавший раненый протянул Барсамову левую, здоровую руку:

– Спасибо, товарищ профессор!

– Да я  и не профессор вовсе…

Бормотание Барсамова о том, что он никакой не профессор, а просто рядовой художник, потонуло в аплодисментах, в которых  отчётливо слышались и глухие хлопки забинтованных рук, и стук костылей по палубе.

Раненый обернулся ко всем, кто стоял и лежал вокруг:

– «Ура» профессору!

Грянуло «ура!», лётчики и матросы столпились возле Барсамова, за ними Николай Степанович увидел счастливые и радостные глаза Сони…

В этот момент общий шум вдруг прорезал крик:

– Во-о-оз-дух! По местам стоять!

Сигнал тревоги резко и отчётливо разнёсся по теплоходу. С моря послышался нарастающий гул моторов. Грузный бомбардировщик  заходил на цель.

Распороли воздух лихорадочные очереди зенитного пулемёта, все, у кого было оружие, по команде Саломащенко выстроились вдоль борта и открыли по его же команде огонь залпами. Ах, как прав был полковник накануне! Немецкий пилот всё рассчитал точно: он заходил с кормы, зная, что сторожевик в эту сторону стрелять не будет. Кресты  на крыльях мелькнули над палубой, но бомбового удара не последовало – для верности фашист пошёл на второй заход.
Капитан выскочил из своей рубки и закричал:

– Всем в укрытие! Прекратить огонь!

И тотчас ударил сторожевик. Снаряды лопнули, подняв миллион фонтанчиков вокруг теплохода, стальной град прошёл по палубе.

В первую секунду налёта Барсамов подхватил ничего не понимающую жену и бросился с палубы. Споткнувшись о комингс, он чуть не упал, но, не медля ни секунды, побежал назад. О себе он не думал. Он только твёрдо знал, что бесценным полотнам грозит гибель. Он бессильно поднял сжатые кулаки к небу, потом бросился на ящики и распластался на них, стараясь занять как можно больше места. Ну, почему он не может растечься, облить все ящики своим телом? Что-то глухо стукнуло рядом с ним, кто-то бегал вокруг, но он не воспринимал ничего. Лёжа навзничь, он  кричал:

– Не люди вы, не люди! Не`люди!

Над ним, над теплоходом, пролетел ненавистный враг, рассыпав по палубе смертоносный горох. Где-то совсем рядом раздался голос полковника:

– Не сумел! Сейчас ещё на один пойдёт. Эх, мне бы пару крылышек, тогда бы он узнал, что такое – лёгкая добыча с ранеными.

Но заградительный огонь сторожевика сделал своё дело: фашист не решился   на   последний заход и растворился в рассветной морской дымке.

Барсамов встал и недоумевающее огляделся: вместе с ним с ящиков поднимались люди. Матросы, солдаты… Они вставали, говорили о чём-то, закуривали, стараясь прикрыть смущение своим собственным порывом. Встал и Саломащенко, сказал, отряхиваясь:

–  Наверно, уже отбомбился где-то. Или горючее на исходе. Ждите через часок снова. Впрочем, через часок нас и с воздуха уже прикроют.
Барсамов с закипевшими на глазах слезами благодарности
бросился к людям, пожимал им руки, благодарил:

–  Спасибо вам! Спасибо! Не от себя, от всех культурных людей – спасибо!

Обнял за плечи и матроса, который вдруг неловко освободился с гримасой боли на лице:

–  Да ладно, отец! Порядок.

–  Вы ранены?

–  Да чего ты, отец! Только царапнуло чуть-чуть…



6


–  Ты говорил, что никогда не справился бы с этим делом один или даже с Соней…

– Да, говорил. Ещё раз скажу, миллион раз, пока жив, –   десятки простых русских людей, далёких от искусства, порой даже малограмотных, приняли участие в судьбе полотен Айвазовского. В этих людях было всё – сострадание и злость, любовь и ненависть, отчаяние и уверенность в победе, в своей правоте. Всё в них было, не было лишь равнодушия. Встречались люди, которые и не могли помочь ничем, но даже они не вселяли несбыточных надежд, а прямо и сразу говорили: нет, ничего сделать не можем, ищите других, добивайтесь… Я и сейчас, стоит прикрыть глаза, вижу лица людей, встретившихся в пути…



Новороссийск встретил теплоход плотной толпой на причале. Люди пытались найти знакомых, родственников, выкрикивали разные имена. В этой кипящей лаве нечего было и думать о выгрузке. Барсамовы побежали к капитану, собираясь просить помощи с выгрузкой, но он встретил их нервные речи полной невозмутимостью:

– Да что вы так беспокоитесь! Шумно нас Новороссийск встречает? Не сможете выгрузиться? А вы знаете, что есть на этот счёт секретный приказ – Айвазовского выгружать вместе с военными грузами, на другом причале. А уж такой приказ, сами понимаете, я не выполнить не могу. Сам Иванов подписал! Собственной рукой!

–  А… это кто – Иванов? Поблагодарить бы…

–  Благодарите. Разрешаю. Иванов – это я, капитан теплохода «Калинин».

И расхохотался.

…Были в тот день встречи и не такие приятные. Запомнился работник порта, которого осаждал десяток «ходоков»:

– Тише! Прикажу сейчас выставить всех отсюда. Чья там очередь? Документы, папаша, документы, без них я и говорить не буду с вами. Что у вас? А-а, понятно… В тыл, значит, то-ро-пи-тесь? А тут, видите ли, все в другом направлении спешат. На фронт! А что мне читать? Я и так вижу, грамотный немножко – Промакадемию кончал. Я вам только одно скажу – через меня в тыл уйдут только санитарные поезда. Даже в том случае, если вы везете Лувр с Британским музеем впридачу. Поймите – сегодня это невозможно!

После одного из таких разговоров Барсамов заметил знакомую фигуру работника феодосийского консервного завода. Тот подошёл, спросил:

– Ну, как, вагон достали?

Николай Степанович только молча развёл руками.

– Мы вот тоже не можем… Хотя,  –  есть надежда.   А вам могу только посочувствовать. Тут с Одессы, Херсона, Николаева столько грузов скопилось! Одна хорошая бомбёжка и – привет горячий! Эх, ладно, для хорошего человека не жалко! Хотите, два литра спирта дам? Как это «зачем»? Его же пьют! По нынешним временам это самое что ни на есть стенобитное орудие. Берите, ой, как пригодится!

Ночью полная луна залила контрастными тенями всю территорию порта. Невдалеке шумело море, то самое море, которое было и в  этих вот ящиках, на этих полотнах Айвазовского. Но это были разные моря. Романтическое море, кипение страстей, отблески волн, раздутые паруса, и – притихшее, таящее в себе опасность сегодняшнее Чёрное море. Барсамов снова вернулся к мысли о том, что Айвазовский, будь он жив, наверное, сумел бы передать на полотне вот это состояние тревожного ожидания опасности, когда каждую минуту может раздаться крик «воздух!» и вода вспенится тяжёлыми столбами, и земля полыхнёт огнём…

Мимо прошёл было какой-то человек, но потом остановился, вгляделся.

– Это кто тут заседает? Предъявите документы!

Николай Степанович показал всё необходимое, а жена, не надеясь ни на что, робко спросила:

– Извините, – вы кто?

– Инспектор Южной железной дороги Александров.

– Умоляю, помогите вывезти картины…

Александров будто не слышал, – стоял и размышлял о чём-то о своём. Потом сказал:

– Айвазовский – в этих лужах? По-моему, это безобразие. Жаль, что вы ко мне днём не подошли… Ну да ладно! Кого-кого, а Айвазовского в беде не оставим. Давайте так: если я вам людей подкину, сможете за полчаса погрузиться? Сейчас подойдёт кран и на этот путь станет эшелон. Ваш вагон – третий. Если останется
место – грузите раненых и медперсонал. Эшелон воинский, отправление – через тридцать минут. Да какие там благодарности! Бросьте!

После его ухода не прошло и пяти минут, как всё сразу завертелось. Подошёл кран, но он не понадобился, потому что нужный вагон оказался не третьим, а хвостовым, и он был прямо по соседству с ящиками. Прибежали какие-то солдаты, погрузили ящики. Торопливо заскакивали женщины-медики, несколько раненых были подняты на руках, откуда-то появилась женщина с детьми… Ровно через тридцать минут, прошедших в какой-то очень организованной суете и в полнейшей тьме, такой, что видны были лишь силуэты, состав лязгнул сцеплениями и начал осторожно отщёлкивать стыки. Взошла луна. Где-то на окраине порта рядом с вагоном мелькнула фигура, показавшаяся знакомой. Барсамов помахал возможному консервщику рукой и подумал: «Ну вот, а ты говорил – спирт! Стенобитное орудие!».


7


– Мы же договорились с тобой. Сейчас ты вспомнил не всю правду.

– Почему, ведь так всё и было!

– Но ты намеренно забываешь о других людях, которые отталкивали тебя локтями, смотрели сквозь тебя, не слыша ни слова из того, что ты говорил. Или Самохвалов – средоточие добродетелей человеческих? Ведь ты с ним ещё раз встретился?
 
– Да… Но…Понимаешь, спустя годы, я уже не склонен обвинять его… Человек – он соткан из множества разноцветных нитей, и когда он сталкивается с событиями или людьми – неизвестно, какая ниточка окажется под рукой. В любом человеке, пусть в самом идеальном, можно при желании найти червоточинку. И наоборот: в полном, казалось бы, монстре вдруг увидишь что-то человеческое. Нет стопроцентной истины. Есть степень приближения к тому или иному  понятию.

– Так, значит, правды – нет?

  –  Скажи, кто знает, что такое правда? Если по улице идёт инвалид войны и несмыслёныш-мальчишка кричит ему вслед: «безногий, безногий!» – это ведь правда… Нет у него ноги. А другой скажет – «герой». И это правда. Можно придти в Эрмитаж и заметить где-нибудь плохо вытертую пыль. И не заметить шедевров искусства. Можно смотреть на башню Эйфеля и видеть лишь ржавчину на конструкциях… Так какая правда – правда? Правда – она в каждом заложена. Не в том, кто её творит, а в том, кто о ней говорит. Пройдут поколения – и о нашей великой войне неизбежно начнут забывать, утрачивая поначалу какие-то детали. И вот в такой момент нужно не утаивать никаких минусов, не забывая при этом о плюсах…

  –  Да, ты прав, и именно поэтому я прошу тебя – говори обо всём. Ведь не розами, в конце концов, усыпана была ваша дорога?

  – Розами?   Да, розами! И не потому, что у них есть и шипы… Дело в том, что… Я ещё не успел это сказать, но это очень важная человеческая черта:   память у нас так уж устроена, что  уколы шипов она отбрасывает быстро, забывая о них, а вот запах Той Самой Розы она сохраняет до смертного одра…


Ночь шла под стук колёс. Стонали раненые, и каждый тихо им завидовал, потому что стонать солдаты могли только во сне, а те, кто от боли спать не мог, не позволяли себе мешать спящим и сдерживались изо всех сил. И именно для таких журчали ласковые голоса  медсестёр, именно такие вели ровные и монотонные долгие рассказы, когда и поговорить нужно, и нет никакой уверенности в том, что сосед тебя слушает, а может быть и его самого уже… нет. После стремительного заброса в вагон  волей херувима небесного Александрова спать было совершенно невозможно. Софья Александровна не отрывала глаз от единственного светлого пятна в вагоне – до предела привёрнутого огонька «летучей мыши», прикрытой к тому же жестяным кожухом.

– Не спишь?

– Конечно, не сплю. Ведь это просто чудо какое-то… Я до сих пор опомниться не могу.

– Сонечка, ты меня прости, что доставлю тебе неприятность, но это мелочь, Соня, это мелочь, пустяк!

– Что случилось?

– В этой посадочной суматохе я оставил в Новороссийске все наши продукты и деньги.

–Ты забыл сумку?! Коля, а что же мы будем теперь делать?

– Давай не будем об этом говорить. Мы же среди людей живём. Ничего, как-нибудь…

…С самого начала разговора один из лежавших недалеко раненых приподнял голову и стал прислушиваться. Через пару минут он с неожиданной ловкостью вскочил на ноги и, в два шага оказавшись рядом с Барсамовыми, плюхнулся на свободное место на полу.

– Ну, вот и опять – здравствуйте!

Николай Степанович оторопело смотрел на Самохвалова, как на чёрта, выскочившего из-за печки.

– Вы?! Но почему вы в форме? Вы ранены? Как вы попали сюда?

Самохвалов насмешливо посмотрел на супругов:

– На все вопросы отвечу в порядке поступления. С конца. Как попал? С божьей помощью. А ещё потому, что у меня на плечах есть нечто ценное, в просторечии именуемое головой. На «Калинин» попасть в той неразберихе да при нехватке охраны было просто   –  оторвал пару досок, выкинул какие-то детали из ящика, – и вот он я – в Новороссийске. А вот здесь пришлось побегать: и вас из виду не потерять, и обмундировку достать, и бинты вот всякие на себя намотать…

Софья Александровна, медленно подбирая слова, спросила:

–  Скажите, Самохвалов… Почему вы так с нами… откровенны?

–  И это скажу, уважаемая. Во-первых, вы – люди интеллигентные и не побежите меня выдавать. Вы – чистоплюи, побрезгаете сделать это. А ещё для вас имеет значение, что вы, как вы считаете, немного знаете меня. Понимаете, –  вы думаете, что я не совсем чужой для вас, вам с чужим было бы легче. И ещё: вы твёрдо знаете, что после вашего доноса я уж точно попаду под трибунал. И это в военное время. А по законам военного времени… Вы ведь пожалеете меня, не так ли? Да и, наконец, в случае необходимости я легко справлюсь с вами обоими. Кстати, самое последнее: через некоторое время вы поймёте, что я вам очень нужен.

–  Да кому вы нужны?

–  Объясню, дорогой Николай Степанович. Вы везёте огромные ценности. Вам, наивным человекам, кажется, что это – культурные ценности. Это не так. Вы везёте чётко определённое количество золотых рублей. И это очень большое количество. Я могу помочь вам… потерять хотя бы один ящик, и вы до конца дней своих будете меня благодарить за это…
 
И ради бога не думайте, что я какой-то выродок. Нет. Во все времена найдутся люди, которые поймут меня. Посудите сами: мне ведь ничего не стоило дождаться, пока вы заснёте, оглушить вас, выбросить несколько ящиков и спрыгнуть. Но я подхожу к вам открыто…

–  Нагло.

–  Пусть так, Софья Александровна. Слова меня не задевают. А сила… Где она? Две медсестры, раненые – тьфу!

Барсамов сжал кулаки, прекрасно понимая, что он с Самохваловым не справится,  ничего предпринять   не сможет, что Самохвалов точно рассчитал свою уверенность. Но не ответить он не мог.

–  Послушайте, малоуважаемая гнида! Вы – трус! И наглость ваша – от трусости. Если хотите  жить, то до ближайшей станции вы будете лежать и не произносить ни слова. Потом вы исчезнете. Если это не произойдёт, то я сдам вас военному коменданту.

Самохвалов улыбнулся:

– Вы даже себе не представляете, какую глупость вы сейчас сказали! Впрочем, вы всё-таки умный человек и через какое-то время вы пожалеете о своих словах. Всю жизнь будете об этом жалеть, до самой смерти. Кстати, как я понял, у вас нет ни денег, ни продуктов? А есть хочется! Что ж, я буду молчать.  А вы понаблюдайте за мной.

Самохвалов встал, принёс вещмешок, достал из него тряпицу, на ней разложил шмат сала и хлеб. Медленно и старательно резал сначала сало, потом хлеб, по ходу дела объясняя, что делать это нужно именно в таком порядке, тогда на хлеб попадут с ножа даже маленькие частички сала, такого ценного продукта. Так же медленно и демонстративно он начал есть.

Пока это всё происходило, медленно, с трудом поднялся один из раненых. Стоять ему было трудно на одной здоровой ноге, костыль помогал мало. Он безуспешно попытался сделать шаг, но чуть не упал. После этого он обратился к Самохвалову:
– Браток, помоги до двери, по малости прогуляться, придержишь, а то как бы не вывалиться… Вот спасибо так спасибо! Ты давай – вперёд, а я за тебя держаться буду…

Самохвалов двинулся было к тяжёлой вагонной двери, но приоткрыть её не успел – солдат с размаху ударил его костылём по голове. Самохвалов упал. Софья Александровна вскочила:

–  Что вы делаете!

–  Делаю единственно то, что нужно сделать! Эх, вы! Крикнуть не могли, что ли? Верно он сказал – люди интеллигентные…
Народное имущество ведь защищать нужно, правда? А разве  не вы везёте Айвазовского, великого русского армянина?

Барсамов засмеялся негромко:

– Да не Айвазовского, а его картины! Боже, как я вас не узнал! Вы всё слышали?

–  Не слышал бы – не встал.

–  Ну, спасибо тебе, сынок!

– Да ладно, отец, погоди со спасибой. Тут вот этого ещё оприходовать надо. Ремешок какой, верёвка есть ли? Та-ак, сгодится… Вот теперь мы тебя, родимый, свяжем, а ты полежишь и отдохнёшь…

Пара оплеух привела Самохвалова в чувство. Рыжий наклонился над ним и медленно, внятно сказал:

– А теперь слушай меня. Ежели только пикнешь – рот заткну твоей же салой, понял? Лежи, и чтоб ни мур-мур, понял? А то не так врежу…



–  Ну что – нужно было и это вспомнить?

– Да, нужно. До мельчайших деталей. Ведь память – это не командир, осматривающий солдат перед парадом: плохо вычищены сапоги – подмазать; бляхи, пуговицы тусклы – надраить до блеска…

– А мне память, совесть представляются иначе. Это судебное заседание. Причём, память выступает в зависимости от возраста в разных качествах. До сорока-пятидесяти лет память – адвокат. Мы выискиваем какие-то лазейки, оправдываем себя, свои поступки. Позже память становится прокурором – уже каждая мелочь становится в её освещении обвинением в том, что ты мог сделать, но не сделал. И лишь после этого этапа память становится судьёй, способным точно взвесить каждый твой шаг и вынести приговор. Справедливый приговор. Только вот, к сожалению, приговор этот всегда запаздывает – подсудимый уже по ту сторону добра и зла…


Бескрайняя ночь висела над  остановившимся где-то между небом и землёй эшелоном. Минуту назад завизжали тормозные колодки, прошла волна стуков и звяканий сцеплений и буферов. Ходячие вскочили, откатили тяжёлую дверь и пытались что-то разглядеть в кромешной тьме. Кто-то предположил, что путь разбомбили немцы и сейчас его ремонтируют, но сколько ни смотрели вдоль бесконечного эшелона, ничего не было видно. Вдоль вагонов ходили, разминаясь от долгого сидения люди, курильщики прикрывали козырьком ладони свои цигарки. Неожиданный помощник  вздохнул:

– Господи, это сколько  нам ещё здесь кантоваться? Наверно, уж час стоим…

Софья Александровна тоже прервала затянувшееся молчание:

–  Смотрите, как получилось. Судьба свела нас во второй раз, а мы даже не знаем, как вас зовут. Знаем, что из Костромы, знаем, что красноармеец – вот и всё…

– Фёдор я. Чистяков. А по мирному делу – плотником я был. И отец, и дед плотники были. У них и учился, потом сам работал. Русский человек он ведь как? К какому делу судьба приставит – он его хорошо делает. Сейчас я солдат. Наверно, не самый плохой. Завтра надо будет моряком быть – буду! Всему научимся, всё одолеем! Верно я говорю, Софья Александровна?

– Верно, Федя, ой, верно… Поглядите ещё – может, стало что-нибудь видно?

– Да нет, чего там смотреть: темнота, вроде –  поле, ветер…

–  Ой, вьюг`а, ой, вьюг`а… Не видать почти друг друга за четыре за шага…

–  А вы, Софья Александровна, откуда эту песню знаете?

–  А не песня это. Стихи. Хороший поэт написал.

–  У меня дружок был…

–  Это тот армянин?

–  Да, Николай Степанович. Он самый. Чудной был. Весёлый-весёлый, а иногда сядет и то ли поёт, то ли рассказывает… Вот эту… Стихи эти. Часто он…

– Как его фамилия-то была?

– Э-э, Софья Александровна, кто его знает? У нас ведь, знаете,    у всех одна фамилия. Браток, дай курнуть! Браток, долго ещё драпать будем? Пошли в атаку, братки…

– А ранило-то вас когда, где?

Фёдор рассмеялся:

–  Да из-за вас же и ранило!

–  Как это?

–  А так вот! Комендант пришёл, говорит – айда, ребята, там те самые картины грузить надо. Ну, мы и пошли. Не успели выйти – какой-то гад гранату бросил…

– Да, мы слышали об этом. Комендант, сказали, погиб…

– Геройски погиб, ей богу, Николай Степанович. Не поверишь – завидно. Я хоть того гада пулей и достал, но вот осколком самого зацепило – это по-глупому…

– Так тебе, дураку, и надо, – влез в разговор Самохвалов. – Не будешь соваться в любую дырку затычкой.
 
– А это кто из болота голос подаёт? Ещё раз зашумишь – об стенку размажу, понял? Я Волго-Балт строил, не таких видал!

– А-а, да ты из меченых! Выслужиться, значит, перед властью хочешь? А сам, небось, только и думаешь, как драпануть к немцам! А?!

Чистяков повернулся к Барсамову:

– У тебя, отец, тряпка какая-нибудь есть? Если грязная, –    ничего, у него пасть ещё грязнее, так я заткну её…

Вдруг раздалась пулемётная очередь. Вслед резко стал нарастать гул моторов, послышались взрывы.  Фёдор тут же откатил дверь до отказа и заорал во всю глотку:

– Подъём! Воздух! Ходячие берут лежачих прямо с носилками и бегут от состава подале! Отец, ты чего? Бери мамашу и беги!

Метались медсёстры, помогая раненым добраться до дверей, внизу соскочившие первыми принимали остальных. Барсамов с женой выпрыгнули из вагона последними. Фёдор остался один с Самохваловым:

– Придётся тебе, фигура, на народ поработать… Вставай!
Бери этот ящик, тащи!

          – Как «тащи»? Чем «тащи»? Руки-то…

          – А-а, чёрт! Придётся тебя развя… Нет, голуба. Мы с тобой по-другому будем картины охранять, а то ты с этим ящиком в ближние кусты сиганёшь, ищи тебя потом. Мы с тобой в орлянку сыграем, руки тебе не понадобятся. Игра такая: бомба попадёт – и тебе, и мне, и картинам хана. А вот ежели, к примеру, осколок или там пуля, то они кого-то из нас выберут, понял?

Самохвалов катался по полу, стал на колени:

– Не хочу! Не хочу! Слушай, бежать ведь надо! Отпусти!

Чистяков ткнул его костылём, Самохвалов снова растянулся на полу:

– Слаб ты оказался. Как старикам угрожать, –  так ты герой.
Ты слушай сюда. Нам с вагона нельзя выходить. Бомба, она, конечно, мадама очень уважительная, я с ней сделать ничего не смогу. А вот если пожар? Тут даже такой человек, как ты, очень сгодится – малую нужду от страха справишь, потушишь! А ты – «отпусти»! Ты мне лучше вот что скажи: старика фамилия-то как?

–  Барсамов.

–  А сына его как звали? Я слышал, –  сын у него погиб…

–  Владимир. Начинающий художник. Говорят, отца переплюнул бы в два счёта. Студентом был в Москве, кажется. С первого дня – на фронте. 

– В общем, так. Сейчас все вернутся, так я тебе вот что втолковать хочу: какой бы разговор ни услышал – молчи. Слово скажешь – выкину на ходу с вагона, понял?

Самохвалов угрюмо буркнул:

– Ещё б не понять…

Оба они не замечали, что Барсамов, сразу же устыдившийся своего инстинктивного бегства, уже давно стоит в дверях вагона. Фёдор, увидев его, спросил:

– А мамаша-то где?

– Да здесь она,– Барсамов подал руку и втащил Софью Александровну в вагон.

– Ну вот и ладно. Сейчас остальные подойдут и поедем. Я, вроде, не почуял, чтоб в нас попали, верно, Софья Александровна?

– Да, слава богу, в темноте всё мимо высыпали…

Фёдор, будто что-то вспомнив, обернулся к Барсамову:

– Николай Степанович, а я ведь своего дружка фамилию знал да забыл. Сейчас бомбы память прочистили. Такая, как у вас – Барсамов его фамилия была, это точно.

Софья Александровна, как стремительная птица, мгновенно оказалась возле Чистякова:

– А звали его как?!

– Ну, это уж я не забываю. Такого героя – да забыть! Володькой мы его звали.

– Ведь это наш сын, понимаете, наш сын!

– То-то я смотрю, –  вроде лицо у папаши знакомое!

– Вы не знаете, как он погиб? Ведь он погиб…

– Если даже и погиб он, то только как герой. Слыхал я сказку, что был он у фашистов в тылу, взорвал там штаб и погиб. Только я не верю, что погиб он. То, что штаб взорвал – это точно, а на фронте – оно по-всякому бывает. Мы тогда срочно перешли на другой участок, и Володька очень даже просто мог нас не найти, выйти к нашим в другом месте или к партизанам податься. Так что, глядишь, ещё весточку подаст… Не мог он погибнуть!

Барсамов, не поднимая головы, тихо сказал:

– Спасибо тебе, сынок!



8



– Фёдор Чистяков помог Софье Александровне, подарив хоть слабенькую, но надежду. Но ты-то слышал весь предыдущий разговор?

           – А я мог бы его и не слышать. Это Соне я ничего не говорил.   Я ведь точно знал, как погиб Володя – мне рассказали. Дорога. Полк отступает. Разрыв снаряда. От него ничего не осталось. Ничего…  И Соне я не мог… Ей тогда нельзя было об этом говорить. А Фёдор, кстати, помог и мне тоже. Я ведь растерялся, струсил во время налёта. Правда, я потом возвратился, но это не меняет ничего…  А он мне вернул уверенность в том, что своё дело я делаю так, как нужно. Я ведь к тому времени понял, что ошибался, называя своим делом ремесло художника…  Живя рядом с гигантом, не можешь не понять рано или поздно, что ты – ничтожен. И вот судьба предоставила мне возможность доказать, что может быть ещё что-то, что я сделаю хорошо, дело, которое я и сейчас, в последние мои дни, смогу назвать главным делом моей жизни…


 
Краснодар жил полуфронтовой жизнью. Беспрерывным потоком проходили через город эшелоны, воинские части. У магазинов стояли очереди – в ожидании момента, когда же, наконец, начнут отваривать продовольственные карточки, которых у Барсамовых  вообще не было. Питались в полном смысле слова тем, что бог пошлёт. Накормили в отделе культуры, какой-то солдат у полевой кухни заметил голодный взгляд – пожалел… Ночевали на вокзале,  урывками, засыпая на коротенький промежуток между частыми проверками документов. Одно спасение было – вокзальный кипятильник, где в любое время дня и ночи можно было набрать горячей воды в кастрюльку с отбитой эмалью, которую вытащил из мусора Николай Степанович и отдраил песком. Во время комендантского часа по улицам чётко ступали патрули. Город жил приближением фронта, ожиданием большой беды и стремлением сопротивляться её приходу до последней возможности.

 Барсамов, пристроив груз вначале на охраняемый склад, потом – в картинную галерею, поспешно искал выход. Уже был занят Ростов, всё чаще и чаще звучал сигнал воздушной тревоги, всё чаще отлаивались от самолётов зенитки. Барсамов за счёт краснодарских разных учреждений слал телеграммы, спрашивая, куда следовать дальше, но ответа долго не получал. Когда же он пришёл, то удивил даже почти не разбиравшегося в военной ситуации Барсамова. Галерею было приказано вывезти в Сталинград. Это тогда, когда уже каждый мальчишка стал понимать, что туда – нельзя, туда – опасно…
 
Но делать нечего, надо было выполнять приказ. Начальник станции, к которому обратился Николай Степанович с просьбой о вагоне, только руками замахал:

– Какой Сталинград?! Туда же дорога перерезана! Можно только на Махачкалу проскочить, да всё рано вагонов нет и не будет. Шлите новый запрос.


– Я уже десять дней у людей выпрашиваю деньги, каждый день телеграммы шлю, а ответ пока вот – только этот.

– А туда ехать, – не может быть и речи. Да, собственно говоря, куда вы так торопитесь? У вас же картины, не картошка, не портятся.

– Да как вы можете такое говорить? Мы годами поддерживаем в залах постоянную влажность, температуру, а вы говорите – картошка! Только вчера картины приютила ваша городская галерея…

– А сами-то вы где?

– Да как когда… Иногда находятся добрые люди.

– Два дня вас не видел, а вы осунулись, похудели. Карточки отовариваете?

– Стыдно сказать… Нет их у нас. Потерял я всё – и деньги, и продукты, что в дорогу брали, и карточки.

Железнодорожник озадаченно потёр лоб:

– Живёте-то чем?

– На толкучке постоянным посетителем сделался.

– Ну, это мы уладим, вам поможем с деньгами, карточками. А вот отправить не могу, пока не будет вызова. Вы уж простите…

– Да я понимаю.

– Кстати, любопытствующий вопрос можно задать? Тут у вас в документах указано «ценный груз картин». А что за картины? Не секрет?

–  Не секрет. Вы афиши в городе видели? Завтра открываем временную выставку произведений Айвазовского. Вот эти-то полотна мы и везли.

– А зачем выставка? Люди в очередях стоят, налёты каждый день, город, фактически, прифронтовой,   все мысли – там… А вы выставку открываете. Девятый вал!

Барсамов оперся кулаками о письменный стол и запальчиво почти выкрикнул:

– Мне перед вами позаискивать бы – всё-таки карточки пообещали, когда-нибудь, может, вагон дадите… Да только я вам прямо скажу: вы в вопросах искусства – невежественный человек.

Железнодорожник насупился:

– Где уж нам уж выйти замуж!

– Да вы не обижайтесь. Вы лучше вот эту мою книгу почитайте, а завтра на открытие выставки приходите – уверяю вас: не останетесь в одиночестве.

Начальник станции впервые в жизни встретился с человеком, который сам написал   книгу:

– Это вы написали?

– У меня несколько книг об Айвазовском, но эта, пожалуй, самая интересная.

– Ну, что ж, почитаю, повышу, так сказать, свой культурный уровень. Но отправить вас без вызова всё равно не имею права.

… Когда Барсамов подходил к зданию картинной галереи, он увидел на стене одну из расклеенных  ими афиш. Прохожие, спеша по своим делам, проскакивали мимо, но потом многие замедляли шаг, возвращались и читали, что в Краснодаре открывается кратковременная выставка полотен Айвазовского. Подходили, перечитывали ещё раз, не веря себе. Барсамов попытался увидеть афишу их глазами. И почувствовал, что на душе становится теплее: значит, дела идут не так уж плохо, если выставки открываются…


… На следующий день, перед самым открытием выставки,
Барсамов нервно вышагивал по залам, где были развешаны картины. Вбежавшая Софья Александровна бросилась к нему:

– Коленька! Что делается! До открытия ещё полчаса, а очередь выстроилась, куда там – за хлебом! А ты что сюда забился?
– Понимаешь, Сонечка, я не хочу быть там, у входа. Я хочу видеть лица здесь, когда люди всё осмотрят. Айвазовский ведь им чем-то поможет, правда, Сонечка?

–  Ну, конечно. Ты знаешь, я думаю – можно уже открыть.
Зачем заставлять людей ждать на улице.

–  Хорошо, Соня, скажи, чтобы открывали. Ты знаешь, я вот сейчас вспомнил… Кажется, Бисмарк изрёк: когда говорят пушки, музы молчат. И что же? Пророком он оказался неважнецким. Даже в этом своём изречении оказался неправ: говорят музы, полным голосом говорят!

Они не заметили, как вошёл Федя Чистяков. Он возник как бы ниоткуда, будто сконцентрировался из воздуха:

– Ну, отец, я тебе скажу – силён мужик этот Айвазовский!

Софья Александровна с изумлением смотрела на солдата, который ещё прихрамывал, но шёл уже без костыля.

–  Как вам удалось пройти?

–  Военная хитрость. Сказал, что к товарищу Барсамову с важным поручением. Я ведь как думал: ехал, ехал с картинками да не увидать? Насилу утёк с госпиталя, и – сюда.

–  Иди, Соня, открывай.

Она ушла, а двое мужчин остались вдвоём. Фёдор ещё раз оглянулся на полотна:

–  И умел же человек так нарисовать! Ты вот что, отец. Повидаться с тобой мне уж не придётся. Завтра нас куда-то дальше перебрасывают. А там неделька-другая пройдёт, – и на фронт. Так что  не поминай лихом, извиняй, если что не так было.
– Всё было так, как надо, сынок!

– Ну, тогда… Давай поцелуемся, что ли… –  они обнялись, а Фёдор продолжал говорить, прижав Барсамова к груди. – Ты,
отец, не того, не расстраивайся. Говорят, дальние проводы – лишние слёзы. Прощай, отец, покедова! А за сына твоего они с меня получат, понял?

Чистяков торопливо вышел.   Зал постепенно стал  заполняться людьми. Между ними ходила Софья Александровна, давала пояснения к картинам, отвечала на вопросы. Через несколько минут к Барсамову подошёл начальник станции:

–  Ну, ваша взяла! Теперь могу сказать – ничего я не знал об Айвазовском, вы были правы – невеждой себя ощутил.

–  Книгу-то прочли?

Голос у него дрогнул, и железнодорожник сразу же уловил неладное:

–  Что с вами? Вы… плачете?..

–  С родным человеком расстался…

–  Да, тяжело это. А книгу я вашу прочёл. В один присест. И  извините, я её вам не верну.

–  Но у меня это единственный экземпляр остался!

–  А у меня – единственная дочь. И она тяжело больна. Я не мог забрать у неё книгу. Она плачет. Простите… А вагон – хоть сегодня, когда и куда угодно. Махните на Махачкалу, а там видно будет.

От дальних дверей по залу бежала Софья Александровна, размахивая какой-то бумажкой:

–  Коля! Коля! Есть вызов!

–  Да ты читай!
« Правительственная. Краснодар, Советская 28. Художественный музей, директору галереи Айвазовского Барсамову. Управление искусств при Совнаркоме Армении принимает ваше предложение о переводе галереи Айвазовского в Ереван. Прошу ускорить отправку. Начальник Управления искусств Шагинян».

Начальник станции задумчиво произнёс:

–  Ну, вот и берег показался…  В этом море огня.
 
Барсамовы согласно кивнули:

– Что ж, так оно и должно быть. Россия спасла полотна своего сына…

– … Армения ждёт полотна своего сына…

И снова потекла дорога по самому краешку огненного моря войны. Вагон с картинами мотало на стрелках, вместе с эшелоном он попадал под бомбёжку, подолгу стоял на полустанках в выжженной степи. И с каждым часом уходили всё дальше от моря рождённые морем полотна, неся с собой дыхание этого моря.


9

Вот и вся история. Галерея Айвазовского благополучно прибыла, была принята и размещена. Большое участие в судьбе полотен приняли выдающийся художник Мартирос Сарьян и  классик армянской литературы Аветик Исаакян. Несколько лет, до возвращения галереи в освобождённую Феодосию поток посетителей галереи не иссякал. Часто Николай Степанович и Софья Александровна стояли в стороне и старались угадать, о чём думают посетители.
А они затихали у картин, всматриваясь в игру красок и света, чувствуя на своём лице опаляющее дыхание бурь и ласковое дуновение бриза…
И никто не думал о том, как попали эти бесценные полотна сюда, сколько людей помогло их спасению. Иногда только кто-нибудь прикасался к повреждённой раме и качал неодобрительно головой:

– Что же так неаккуратно обращались…

А Барсамовы издали смотрели на то место, куда ударил осколок, и в памяти вставал матрос и его неловкое движение плечом:

–  Да чего там, отец! Только царапнуло чуть-чуть… 


Перед смертью он ещё раз услышал этот голос.

–  Ты уходишь.

–  Я знаю.

–  Оглянись ещё раз. Если бы время повернулось вспять, ты поступал бы так же? Сейчас другие времена, люди тоже изменились… Многие сегодняшние очень хорошо бы помнили об огромной цене того, что в море огня попало в их руки…

–  Не хочу в это верить. А я… Сделал бы всё точно так же, как сделал тогда.  Мне кажется, что я, человек совсем не военный, всё же хоть немного, но помог победить фашистов. Мы оказались выше, чище, сильнее духом. Да, с чистой совестью скажу: я сделал всё, что мог…

–  Иди. Там, у ворот, скажи это Петру с ключами…   

   
АЛЕКСЕЙ ВАСИЛЕНКО
   


                ДЕЛО ГОСУДАРСТВЕННОЙ ВАЖНОСТИ


ПОВЕСТЬ











               

               









1

…Незадолго перед смертью он часто слышал этот голос. Голос был ему хорошо знаком – так говорил он сам когда-то давно-давно. Правда, и тогда-то он был уже далеко не молодым .А  голос был жестоким: он возникал без всякого повода, без малейшего движения души, без желания, он  требовал, чтобы память – усталая, с пробоинами память – восстановила всё, что происходило тогда, до малейших деталей. Он прекрасно понимал, что голос этот – это опять же его… что? Совесть? Пожалуй, что так… Так вот голос этот не просто что-то напоминал, на чём-то настаивал. Он звучал почему-то всегда  требовательно,   он чуть ли не приказывал:

          – Почему ты это сделал?

Он  всякий раз пытался ответить, но не всегда это получалась. То ли привычка отодвигать себя в сторону, делать свои поступки какими-то не очень важными, то ли ещё что-то мешало, но он чуть ли не мямлил в ответ и сам чувствовал,  как вяло и неубедительно звучат эти попытки.

– Я не знаю. Это правда. Ведь ты – это я, так? И ты отлично знаешь, что я не люблю громкие слова. Просто, видимо, был толчок какой-то…

– Лжёшь. Самому себе. Это только воспитанная  в тебе с детства скромность тебе нашёптывает на ухо именно такие тусклые определения.  Толчок? Нет, это называется другими словами: самоотречение, самопожертвование. Это раньше ты мог скромничать и уходить от ответа. А сейчас ты, если говорить прямо, пожилой человек…

Он усмехался и горечи не было в его ответе – он давно уже привык видеть  себя таким, каким был он в этот момент:

– Если говорить прямо, то я ещё тогда был пожилым человеком, а сейчас я глубокий старик. Жизнь прожита…

– Так давай же на этом человеческом пороге расставим окончательные точки над «и». И не будем стесняться, как ты говоришь, громких слов, потому что именно они очень часто определяют истину. А ведь она нужна людям. Тем, которые уже пришли и ещё придут за нами.

– Но я же всё это записал в воспоминаниях! Я рассказал всё, без утайки!

– А как ты писал? Там же только сухие, голые факты!
Ты  выбрасывал за борт свои мысли, чувства. Ненужные, как тебе казалось. Ты не записывал вещи, которые могла не пропустить тогдашняя цензура. Тебя никто не винит за это – так делали все. Но сейчас, на пороге, ты уже свободен. Сделай это в память о Нём. Ты ведь любил его.

–  Почему «любил»? Он для меня – вся жизнь.

–  За что?

– Трудно…  Даже в конце жизни трудно ответить на такой вопрос. Мы, даже умирая, не можем понять, почему   любили когда-то женщину. Одну среди многих. А любовь к Нему… Не берусь объяснить даже самому себе. Потому что мы занимались одним делом и чувствовали одинаково? Нет! Я не сравниваю себя с ним. Он – гений. И он любил море… не так, как я. Он умел передать эту любовь другим, а мне не по силам говорить о любви с таким размахом, такой мощью. Даже когда нужно было спасать его, нам с Соней, одним, это было бы не под силу. Но его любят многие. И только много самых обыкновенных людей смогло спасти его.

– Вот и расскажи о них. Вспоминай. Вспоминай. Вспоминай…


…Как вспоминать?! Это сейчас, с головокружительной высоты прошедших лет  гигантский круговорот вначале локальной войны, а затем и Великой Отечественной, огромный подвиг  нашей страны, всех её народов каждый эпизод превращается в эпическое повествование, если всмотреться в него попристальнее. Сколько нечеловеческого напряжения выпало на долю самых обыкновенных людей, сколько поистине героического совершалось на каждом шагу! Каждый выполнял свой долг, не ожидая за это никакой награды. Но это осознание пришло  позже. А вначале не было общей картины. Был хаос неожиданности, обвалившейся на каждого в отдельности, была местами суета, в которой трудно было разглядеть какие-то закономерности. Когда включается гигантская машина противостояния великой беде, то первое её движение вроде бы и не заметишь, находясь поблизости. Даже зная, что к любой неожиданности готовились и намечали детальные планы действий. И в этой стихии, которая охватила в один миг всю страну, была и маленькая клеточка для художника Барсамова. В   чём заключался долг   заведующего картинной галереей Айвазовского в Феодосии? Правильно. Сделать всё, чтобы величайшая художественная ценность не досталась врагу. И Барсамов всеми силами старался сделать это всё.

Враг уже форсировал Днепр. Крым в преддверии неминуемого вторжения лихорадочно готовился к эвакуации. Фашисты  были уверены в скором захвате жемчужины Черноморья, потому что  природа уж так распорядилась: уйти с полуострова  после захвата юга Советского Союза можно было только морем. Ещё отчаянно сопротивлялись города-крепости, города русской славы. Но эвакуация уже шла полным ходом, уже постоянно висели над морем самолёты – охотники за уходящими на Большую Землю кораблями с людьми, с оборудованием предприятий. Уже за горизонтом, там, где небо смыкается с морем, кочевали вражеские корабли…

 
Работы было очень много. Для человека, никогда не занимавшегося хозяйственными делами, целой проблемой становился вопрос, где достать доски для ящиков, упаковочный материал. Кто-кто, а уж Барсамов понимал, с какой ценностью имеет дело. Он контролировал упаковку каждой картины лично, придираясь и ворча. Он бросался к старому столяру-краснодеревщику Аккерману:

– Ну что вы делаете! Разве можно такими большими гвоздями!

На что Аккерман смотрел на него поверх очков и философски отвечал:

– Можно подумать, что бомба разбирает, какими гвоздями забит ящик…

– Наум Исаевич!

–  Ну и что из того, что я Наум Исаевич? Или я уже и пошутить не могу себе позволить? И я вам умоляю – не держитесь вы так за своё бедное больное сердце. А то кто-нибудь поглупее, чем я, подумает, что только вы за картины и отвечаете.

– Конечно! Как директор галереи…

– «Конечно»! Боже мой! А я не директор. Но я же ж, Николай Степанович, был лучшим столяром-краснодеревщиком
в Одессе и её окрестностях. А это немало, вы мне поверьте! И если я делаю эту грубую работу, –  я её делаю не грубо, нет! Мне, старому еврею Аккерману этот армянин,– старый Наум постучал корявым пальцем по ящику,– может быть, дороже родного брата… Или вы думаете, что нашим мальчикам всё равно?

Этим общим именем назывались ученики Барсамова, студийцы, которые не хотели и не могли бросить его в такое время. Они лётом выполняли его поручения, работали с утра до позднего вечера. Сейчас они куда-то подевались, но пришла Софья Александровна, жена Барсамова, с какими-то бумагами.

– Коленька! Ты погляди-ка, ещё кучу распоряжений принесли. Одно несуразнее другого. Вот: «Приказываю немедленно уничтожить корешки билетных книжек картинной галереи. Отдел культуры… Самохвалов». Ты что-нибудь понимаешь?

– А что я могу сказать! Велик твой зверинец, о, господи!

– Ещё. Ты только послушай: «Упаковывать только ценные картины»…

Барсамов расхохотался:

– Нет, ты подумай! Они там считают, что кто-то может определить,– какая картина ценная, а какая – нет! Разве у такого художника могут быть малоценные работы? Это же головотяпство какое-то!

– Если не умышленное вредительство… А где наши мальчики?

Словно услышав слова Софьи Александровны, вошли двое студийцев:

– Здесь мы! Мы на крыше были.

– Зачем?

– Так ведь бомбить же могут, Софья Александровна. Зажигалками саданут, – только галерею и видели. А мы дежурим.

– Не страшно?

– Не. Чего бояться? Мы узнали, как с ними нужно: берёшь щипцами и сбрасываешь её во двор…

– А, ну раз вы так всё знаете… Давайте-ка мы с вами вот этот угол разберём. Только осторожно, не повредите.
 
Они разбирали сложенные как попало полотна, когда Софья Александровна вдруг остановилась, держа в руках небольшую картину.

– А ведь это… Коленька! Твоя работа. Помнишь, в Гурзуфе?

Барсамов подошёл, взял картину, вспоминая:

– Да… Как же! А ведь неплохо, правда? Где угодно выставить не стыдно. Было. Только… Только, Сонечка, это мы не будем упаковывать. Время изменилось. Мы вывозим только картины гения.

–  Почему?! Ведь твои картины, если останутся, погибнут! Ты уничтожаешь сейчас себя, как художника!

– Права не имею. Эвакуируется галерея. А это… Так. Личное.

Софья Александровна хотела было возразить, но подошёл  один из студийцев, держа в руках рисунок:

– Софья Александровна, а это кто рисовал? Укладывать?

Она взяла рисунок и в то же мгновение лицо её застыло, сдавило горло, стало трудно дышать. После долгой паузы с огромным трудом вытолкнула из себя слова:

–  Это… художественной ценности не представляет…

Отойдя в сторону какими-то слепыми, неуверенными шагами,  упала на стул, забилась в рыданиях. Подбежавший Барсамов гладил её по голове, тоже едва сдерживая слёзы:

– Ну, Соня, Сонечка… Ну не надо…

Подбежавший Аккерман поднял с пола рисунок, отвёл мальчишку в сторону:

– Что же ты делаешь, мальчик, а ?! Ты на их рану неосторожно насыпал много соли… Сын у них единственный, Володя, ты не знаешь его… Так вот он месяц назад погиб… А ты…

– Так ведь не знал я!

– Да ладно, ладно, мальчик, какой с тебя спрос…

Аккерман снова ушёл к своим ящикам. Студиец оглянулся,
сложил рисунок и незаметно спрятал его в карман куртки Барсамова, висящей на спинке другого стула.


2


– Трудно было?

–  Тогда – не очень. Была работа – конкретная, знакомая работа. Нужно было свернуть галерею – мы её свернули. Тогда работа была спасением в нашем горе. Володя был студентом высшего художественно-промышленного училища, подавал большие надежды. И эту ещё не распустившуюся почку срубил с ветки осколок снаряда. Через много-много лет я думаю сейчас о том, что этот злой металл, быть может, был отлит и обточен, и начинён взрывчаткой такими же руками, какие были у Володи,      –  сильными, нервными… Тогда я не думал об этом. Чаще всего сверлила голову другая мысль: неужели жизнь Володи и  миллионов таких, как он – не начавших жить, творить на земле, неужели весь труд, все чувства великого художника могут быть уничтожены одним стервятником, который наверняка и не слышал этого светлого имени! Изо дня в день проносились они над головой, испражнялись смертью и улетали… Нам везло –
только один раз бомба упала неподалёку, а больше не было. И всё же мы спешили. Слухи – один страшнее другого – подгоняли нас… Кроме картин мы подготовили к эвакуации весь архив и научную документацию…



Наступил момент, когда, казалось, все работы были закончены. Почувствовав внутреннюю пустоту, незаполненность делом, Барсамов немного растерянно оглядел комнаты с пустыми стенами, шестнадцать  больших ящиков, сложенных около выхода.

– Кажется, всё…

Аккерман согласно кивнул было головой, но в неё, в эту светлую голову, пришла вдруг неожиданная мысль, и он хитро прищурился:

– Так-таки и всё, Николай Степанович?

– А что ещё? Не пугайте меня!

– Ну-ка, мальчики, пойдите в кладовку и разыщите в том
гирмидере веники, щётки и прочие мастики.

Студиец ахнул:

– Верно, дед Наум! Эти гады если придут, пусть не думают…

–  … что отсюда в панике удирали. Совершенно верно ты мыслишь, мальчик. Как вы считаете, Николай Степанович?

– Вот уж никогда бы не подумал, что можно… думать об этом… А ведь правильно, чёрт возьми! Правильно! Пусть видят,
что хозяева ненадолго ушли и скоро вернутся…

–  Да,да, они это увидели… Высококультурные европейцы увидели чистые комнаты, натёртые полы… Им сказали, что здесь была картинная галерея. И они оценили наивные потуги этих untermenschen сохранить достоинство перед представителями арийской расы. Они устроили в залах конюшню…


…На следующий день Барсамовы отправились в Феодосийский горсовет. В кабинете председателя висел густой синий дым, на столах лежали кучи бумаг и карты, возле которых толпились военные и городское начальство. Председатель горсовета Нескородов, к которому Барсамовы шли, не заметил их появления и продолжал, обращаясь к военным:

– Да тише же, товарищи! Вы мне дайте чёткий ответ: успею я вывезти два завода или готовить их к взрыву?

Комендант дёрнулся:

–  А ты, председатель горсовета, ответь – успею я вывезти авиационную часть, госпиталь и ещё миллион нужных фронту вещей? Пойми, я не знаю положения, – сколько у них там штыков на километр – не знаю!

Нескородов заметил вошедших, извинился перед ними и отвёл их в угол.

– Думаю, что перед вами не нужно скрывать истинное положение вещей. Сегодня немцы прорвались на Арабатскую стрелку у Геническа.

Софья Александровна приложила руки ко рту:

– Да ведь это же всего…

– Всего двадцать пять километров.

Барсамов выпрямился:

– Сколько у нас времени?

– Там морская пехота их держит. Не знаю, сколько им удастся… Во всяком случае завтра отойдёт «Калинин»,  – больше теплоходов   не будет. Кто едет с грузом?

– Мы, Никифор Кузьмич.

– Боже мой, зачем?! Вы боитесь, что не успеете эвакуироваться? Так я устрою вас. А с грузом – это же…

Барсамов покраснел и твёрдо сказал:

– Вы очень неправильно нас поняли, товарищ Нескородов!

– Господи, Николай Степанович, какой официальный тон! Вы обиделись? Софья Александровна!

– Конечно, обиделись. Я тут подумала, что вы заподозрили нас в каких-то шкурнических интересах. А дело  ведь в простой логике. Чужие, холодные руки обеспечить сохранность картин не могут. Нужен сотрудник галереи. Мне 58 лет, Николаю Степановичу – 62. Остальные значительно старше. Да и вообще – зная нас столько лет…

Нескородов улыбнулся:

– Может, теперь позволите? Боюсь, что это вы меня неправильно поняли. Дело в том, что сопровождать такой груз – это не прогулка.

–Да знаем мы, знаем!

–  Нет, Николай Степанович, не знаете. Корабль может быть обстрелян, потоплен, наконец!

Нескородов всегда втайне вздыхал по Софье Александровне, но сейчас, когда она распахнула до предела свои и без того большие глаза, она была прекрасна, и Нескородов любовался ею откровенно, потому что даже гнев в этих глазах делал лицо удивительно красивым. Барсамова, глядя в упор, медленно, с расстановкой сказала:

– Значит, картины величайшего художника могут… погибнуть?..

– Это война, Софья Александровна.

– А мы после этого, по-вашему, сможем где-то спокойно жить?

Нескородов поднял руки:

– Ладно, ладно! Сдаюсь! Уговорили! Но чтобы вы не думали, что меня так легко можно уговорить, слушайте. Я вызвал вас сюда затем, чтобы выдать вам верительные, так сказать, грамоты: все документы на груз. Прошу учесть, что напечатана бумага час назад, и я не делаю в ней никаких исправлений.

«Удостоверение. Выдано директору Феодосийской картинной галереи Айвазовского художнику Барсамову Николаю Степановичу и научному сотруднику галереи Барсамовой Софье Александровне в том, что они направляются в распоряжение Краснодарского управления по делам искусств с ценным грузом картин для дальнейшего направления и следования. Феодосийский горсовет просит советские и партийные организации оказывать товарищу Барсамову всяческое содействие в проведении возложенного на них поручения. Председатель горсовета Нескородов».

Надеюсь, вы теперь не сомневаетесь в том, что за много лет, что я вас знаю, я очень правильно вас понял…

Барсамовы переглянулись.

– Спасибо, Никифор Кузьмич. Спасибо за доверие. Теперь мы понимаем – вы были обязаны ещё раз убедиться…

– Ладно, проехали! А теперь ещё вопрос,   –   семейного характера. Что вы будете делать с вашим домиком, с вашими картинами?

–  Что – домик, что – картины! Берём только самое необходимое…

– Но ведь…
– Но ведь я не Айвазовский, Никифор Кузьмич. Я всего-навсего Барсамов… Меня вон даже мобилизовали.

Нескородов от удивления даже поперхнулся:

– Что за глупость?

– Наверно, недоразумение какое-то. Из военкомата прислали повестку – на охрану мельницы становлюсь.

– Да подождите, Николай Степанович, вы-то хоть не городите чёрт знает что!

Он схватил трубку и рявкнул:

–  Два тридцать два. Потапов?.. Ты, что ли? Это Нескородов. У вас что там – все с ума посходили? Человеку за шестьдесят, а вы его часовым! На мельницу, товарищ Потапов, на мельницу. Людей больше нет, что ли? Да поймите, нельзя мобилизовывать Айвазовского… Да что вам, тысячу раз повторять? Ай-ва-зов… Тьфу! Прости, Потапов, совсем зарапортовался. Ну, ты же знаешь, о ком я… Да. Да, у него задание государственной важности!


3


–   Ты сказал: «Я всего-навсего Барсамов». Это правда? Ты действительно относишься к себе с подобным самоуничижением? Или это – поза, желание произвести впечатление? Тогда, в тот момент, тебе просто нужно было так сказать или это внутреннее убеждение? Только помни – сейчас нужна правда. Только правда.

– Глупая постановка вопроса. Мне, человеку, дни которого сочтены, незачем лгать самому себе. Видишь ли, в юности мир кажется маленьким и простым,– есть у тебя чувства, есть какая-никакая техника, чтобы эти чувства передать, и ты бросаешься на холст, как на жизнь – жадно, завоевательски, с полной уверенностью в победе. Всё легко и просто: ты чертовски талантлив, а те, кто этого не понимает, – глупцы… Все проходят через это. Прошёл и я.

Потом мир становился всё шире и шире, и в круг твоего восприятия, твоего понимания входят гиганты. За последние годы немало я видел людей, которые называли себя художниками и морщились при виде полотен Айвазовского: примитивный натурализм, реализм, романтизм… Они не затруднялись точностью определения и не могли понять, что перед ними – Живопись, а не их собственная неумелая мазня…

Если гигант не вмещается в сознание человека, значит, куцее у этого человека сознание, раму надо побольше, горизонт пошире…

А художник я, конечно, средний. Вот и вся правда.



В пустых залах галереи метался Барсамов, повсюду за ним следовали Софья Александровна и Аккерман, старавшиеся его  хоть как-то успокоить: обещанной машины всё не было, а время, как шагреневая кожа, всё сокращалось и сокращалось. Наконец, у входа показалось знакомое лицо. Это был тот самый работник отдела культуры Самохвалов, который требовал уничтожить корешки билетов… Но даже он в этой ситуации был самым нужным человеком, и Барсамов бросился к нему:

– Наконец-то, товарищ Самохвалов! Будет машина?

Самохвалов быстро окинул взглядом голые стены, кучу ящиков у выхода:

–  Будет! Будет! Всё будет. Пряники с пирогами будут, ясно? Машину им… Хватайте-ка чемоданчики, да пока не поздно, бегите в порт своим ходом. Говорят, немцы выбросили десант, диверсантов. Где картины?

–  Но я не понимаю… Картины-то вот они…

Аккерман выдвинулся вперёд:

–  Насколько позволяют мне мои универсальные способности, я понимаю так: вам поручено обеспечить машину.

Самохвалов резко обернулся к нему:

–  А это что за посторонний человек? Барсамов! Я вас спрашиваю.

– Это наш ближайший…   – Софья Александровна не смогла договорить, потому что Аккерман вдруг налился кровью:

–  И всё-таки, вы меня извините, позвольте мне вмешаться в ход ваших мыслей. Вы, милейший Самохвалов, сказали «посторонний». Как я понимаю, посторонний – это тот, кто ничем не помог галерее. Так ведь это же ж вы, Самохвалов!

– Да что вы заладили – машину да машину! Поймите, это сейчас невозможно. Машины – на вес золота!

Барсамов вскинулся:

–  А картины? Не на вес золота? Это же Айвазовский!

– Ну так что, что Айвазовский! Тут живые люди выехать не могут, а вы со своими… Знаете что? Я беру у вас на сохранение
всю вашу галерею. Как представитель отдела… Расписку выдам – всё честь по чести. И – бегите на «Калинин», пока не поздно.

– А вы? Что вы будете делать с картинами?

– А вот это, Софья Александровна, вам знать не положено.
Вы не изучили Феодосию так, как я, тут я каждый камешек… Места такие есть, сто лет будут искать, – не доищутся.

Аккерман, внимательно слушавший Самохвалова, взял в руку молоток, лежавший на ящике:

– Если я правильно понимаю, то… –  он приблизился к Самохвалову. – Когда-то давным-давно один гражданин предал другого гражданина за 30 серебряных монет. Вы случайно не помните, как его звали? Иуда!

Самохвалов шарахнулся от Аккермана , поднявшего   молоток:

  –  Я прошу меня оградить! Я прошу…

Барсамов спокойно и устало сказал:

–  Убирайтесь немедленно, слышите? Ну!

…Николай Степанович отправился в горком. Он был готов стучать кулаком по столу, драться, лечь на пороге – лишь бы была машина. Но драться и стучать не понадобилось. Машина была твёрдо обещана.

К вечеру на звук мотора выскочили во двор все, кто был в галерее. На подножке старенького «АМО» стояло огненно-рыжее и конопатое чудо: боец-водитель:

–  Это кого тут грузить надо? Поживей давайте, что ли…

Рыжий был по природе своей начальником. Он быстро организовал, кроме двух солдат, выделенных для погрузки, всех мальчишек, сыпал всякими шуточками, показывая тоже рыжие прокуренные зубы, сам подхватил первый ящик под угол и… тут же отпустил – он ожидал, что ящики будут гораздо тяжелее.

  –  Вы что тут – вату везёте или что?

Барсамов объяснил:

–  Картины везём, сынок, картины.

–  А-а, это я люблю. В журналах иногда хорошие картинки попадают. А чего тут нарисовано?

– Море.

– А здесь?

– Море, везде море.
 
– Тю-ю, хоть бы картинки разные были, а то – море, море. Мне сказали, –  дело важное и секретное, а тут…

Аккерман насмешливо развёл руками:

–  А тут, товарищ генерал, не рассуждать надо, а ящики грузить!

Вмешалась Софья Александровна:

– Подождите, я ему объясню. Ты в порту был, сынок?

– Ну, был. А вы насчёт «генерала» –  того…

– Ладно, ладно… Что грузят на теплоход?

– Та, не знаю, станки какие-то.

– А почему их увозят?

– Это как – почему? Это ж… Народное это всё!

– Вот то-то, народное! А эти картины не народные? Да ведь они же дороже десяти заводов стоят! Их великий художник написал. Айвазовский его фамилия, сынок. Запомни это имя.

  –  Ну, про его-то я слыхал! Это который – «Девятый вал»? Видать, правда, не приходилось, а слыхать – слыхал, как же. Ну, чего стоим? Разговоры разговариваем, а дело делать надо.

И солдат снова взялся за угол ящика.

…Когда погрузили последний, Барсамов сел рядом с водителем:

–  Поедем сначала не в порт, а в другое место. Я покажу.

…Сгорбленный церковный служитель стоял возле церкви, будто знал, что сейчас подъедет машина. Он поклонился Барсамову, спросил коротко:

–  К нему?

          Косой луч заходящего солнца запутался в тучах, в узких прорезях барабана церкви. Барсамов перекрестился украдкой, помолился, едва шевеля губами, а потом  стоял, склонив голову, перед   могильной плитой и думал о том, что война непременно скоро закончится, что галерея, которую её создатель завещал Феодосии, обязательно вернётся сюда. И ещё думал Барсамов, что впереди ещё очень много неожиданностей войны…

За плечами раздалось посапывание. Солдат, сняв пилотку, спросил шёпотом:

–  Из родных кто-нибудь здесь?

–  Нет, не сын… Но, считай, родной.  Тот самый художник   здесь лежит, о котором мы говорили. Айвазовский.

–  А это по-какому написано?

          –  По-армянски.

–  У меня дружок был – отец у него из армян. Весёлый! И когда война началась, дрался весело. Дружили… Я –  с Костромы, а он… не знаю даже,  –  откуда.  А этот художник,  что – тоже?..

– Да, он был армянином. Великим армянином и великим русским художником…


4


Ящики были сгружены прямо у борта «Калинина». Откуда-то доносились крики, шум толпы, отдалённая канонада. После часа хождений и попыток хоть с кем-нибудь поговорить Барсамов безнадёжно сидел рядом с женой.

– Что делать, Сонечка? Что делать?.. Никому ни до чего нет дела, все бегут, все кричат… А раненых, раненых сколько…

– Так ведь раненых надо в первую очередь…

– А ты думаешь, –  я не понимаю, что надо?!  И самолёты погрузить надо, и документы погрузить надо. Всё надо. Только мы, Сонечка, в этом царстве войны лишние.


– Коля, я не узнаю тебя. Ты что – уже сдался? Ведь из любых самых безнадёжных положений находится выход. Люди же вокруг.

Барсамов горько усмехнулся:

–  Люди… Вон они, эти люди, сюда идут. Попытаюсь ещё раз…

Грузили «Калинин». Портовые краны поднимали на борт имущество авиационной части, вдали по трапу бесконечной вереницей на борт текли раненые. Десятка два взмыленных мужиков осаждали озверевшего от наскоков коменданта порта. Барсамова оттирали локтями, плечами, тянули за видавшую виды толстовку. В толпе Николай Степанович увидел вдруг Самохвалова, уже почти пробившегося к коменданту, который неожиданно достал пистолет.   Все попятились.

– Тихо!!! Что мне – стрелять прикажете, чтоб вы замолчали? По одному. У вас что?

– Взрывники мы, товарищ комендант. Все запасы взрывчатки вывозим.

– Ага! Молодцы. А потом,  –  не дай бог, обстрел, – и весь этот теплоход  в гору? Да за такие предложения…

– Нет, это вы ответите за такое предложение – немцам оставить такой подарочек!

– Хватит собачиться. В порядке совета могу сказать – дуйте в горком, взрывчатка ваша там сейчас очень даже пригодится, я знаю, что говорю. Расписку дадут и спасибо скажут. Так. У вас что?

– Имею пароль.

Мужчина наклонился к уху и прошептал что-то. Комендант только спросил:

  –   Где документы? Грузить будем немедленно. А вы, товарищи, не ждите, никого больше грузить не будем.

В этот момент Барсамов увидел, как к коменданту поднырнул Самохвалов, и тоже заявил:

–  Пароль! Отойдёмте, товарищ комендант!

Самохвалов очень спешил, потому что, не успев отойти  и двух шагов, начал совать в руки коменданту что-то завёрнутое в газету. Тот недоумённо повертел пакет:

– Что это?

– В советских дензнаках, конечно…

Комендант будто взорвался:

– Ах, ты, сволочь! Патруль!

Самохвалов отскочил, как ошпаренный, и стал пятиться с приклеенной улыбкой на лице, повторяя, как заклинание:

–  А я пошутил. Я, честное слово, пошутил. Не надо патруля. Я пошутил.

Потом повернулся и мгновенно исчез за ближайшим углом. Барсамов остался с комендантом один на один и, словно нырнул в холодную воду, заговорил, не дожидаясь, пока его  перебьют:

– Товарищ комендант! Так как же с картинами будет?

Комендант посмотрел на него так, как посмотрел бы на марсианина:

– Какие ещё там картины?! Вы что, – того? Тут ещё целый консервный завод погрузить надо, а у вас… Ах, это вы! Я ведь уже говорил… Да положите вы на весы в эту минуту человек тридцать раненых, которых теплоход не сможет взять из-за вас. А на другую чашу положите все эти полотна…

Софья Александровна, ещё минуту назад отчитывавшая какого-то возницу, который задел колесом телеги один из ящиков, прислушалась к разговору и подбежала:

– И эти полотна перетянут!

– Вы с ума сошли! Что вы сравниваете, –  жизнь людей и картины, пусть даже великие! Ящики!

– Да в этих ящиках – наше будущее. В этих ящиках столько пушек и пороха, столько побед русского флота, столько красоты, что ещё многие поколения будут вырастать, учась по этим картинам… да, патриотизму, да, любви к Родине. Мы же не просим выбросить раненых. Но, наверно, можно как-то  потесниться…

Комендант слушал молча, потом с горечью сказал:

  –  Не смотрите на меня, как на какую-то машину. Я русский человек и славу русскую не хочу, не могу оставлять на погибель. Но я и взять не могу, поймите. Если бы транспортов было три, я бы Айвазовского погрузил на первый же! Но теплоход один, и он последний. А новая слава российская – она там рождается, слышите? Это уже в пяти километрах отсюда… Простите меня, ради бога, простите, но я бессилен вам помочь.

Барсамов всем нутром почувствовал, что это – правда и эвакуация галереи заканчивается бесславно, так и не начавшись.
Коменданту же было неловко вот так, сразу повернуться и уйти, оставив пожилых людей без всякой надежды. Он потоптался, и вдруг, решившись на что-то, сказал:

– Ладно. Вы не двигайтесь отсюда, я попробую с капитаном договориться.

… Не успел уйти комендант, как, будто из-под земли, выскочил Самохвалов.

– Убрался этот идиот? Как дела, Барсамов? Есть шансы? Можете не отвечать, вижу, что нет. Так я вам дам этот шанс, Барсамов. Учтите,  –  для себя нашёл возможность. Но вы человек пожилой, и супруга ваша не девочка, хе-хе… Уступаю. Жизнью рискую, но уступаю.

Барсамов опешил от такой резкой перемены. Переполненный чувством благодарности, он только и мог, что пролепетать:

–  Спасибо! Спасибо от себя, от всех спасибо! Только… Людей вот у нас нет, чтобы ящики перетаскивать…

Самохвалов расхохотался:

–  Да вы что – рехнулись? Какие ящики?! Я только вам с женой способ проникнуть на теплоход подскажу. А с грузом – уж нет, извините. Это всё придётся здесь оставить. Только быстрее давайте, минут через пятнадцать этой возможности уже не будет. А за это,   –    он кивнул на ящики,   –   я буду отвечать, присмотрю, не беспокойтесь.

Барсамов сел на ящик и глухо сказал:

–  Об этом не может быть и речи.

–  Ну, как хотите… Может, всё-таки решитесь?

В этот момент где-то недалеко прогремел взрыв, за ним –   несколько выстрелов. Самохвалов присел, оглянулся и заспешил:
–  Впрочем, как знаете, как знаете… Моё дело предложить.
Ладно, прощайте, божьи одуванчики!

Супруги переглянулись.

– Каков мерзавец, а?

– Да уж, пробу негде ставить…

– Интересно,  –  долго ещё эти переговоры с капитаном протянутся?

Где-то поблизости раздался голос Аккермана:

– Ужас! Ужас!

Барсамовы оглянулись. Аккерман шёл, пошатываясь и закрыв лицо руками.

– Что случилось?

– Успокойтесь, Наум Исаевич! Что с вами?

– Сейчас… На причале застрелили диверсанта… Прямо на месте. Он бросил связку гранат в пакгауз, а оттуда как раз вышел комендант порта с солдатами. Комендант схватил эти гранаты и швырнул их в море. Только не долетели они, в воздухе взорвались…

– Раненые, убитые есть?

– Раненых много, а убитых один комендант. Говорят, осколок прямо в лицо попал… Ах, боже мой, зачем мне, старому еврею, видеть такое в конце жизни?

Софья Александровна вздохнула:

– А кто хотел видеть такое? Так, говорите, коменданта убило?

– Да, даже «мама» сказать не успел…

–  Жалко. Хороший он был человек. Вечная ему память, –    сказал Барсамов. Все возникшие было надежды рухнули окончательно, он понимал это, но какая-то часть сознания ещё протестовала, не могла никак согласиться с этим. Жестокая реальность подошла вплотную, и надо было, надо было обязательно найти выход.

– Сонечка, Наум Исаевич! Нам надо сейчас же подумать, очень подумать, где мы будем прятать галерею.

Софья Александровна отчаянно замотала головой:

– Не-е-е-ет! Не может весь мир состоять из равнодушных людей. Плохо ищем. Теплоход-то ещё здесь! Надо снова попытаться.

Она сложила ладони рупором и со всей силой отчаяния закричала:

–  Э-э-эй! На «Калинине»! Эй!

Палубный матрос перегнулся через леера:

– Что нужно?

– Дело государственной важности! Позовите капитана!

– Да занят же он! Через минут сорок снимаемся, вы что – шутите?

К матросу подошёл какой-то военный, по форме – лётчик.

– В чём дело?

– Да вот   капитана требуют…

Лётчик посмотрел вниз. Отсюда, с высоты борта, как-то очень сиротливо выглядели маленькие фигуры штатских возле каких-то ящиков.

– Товарищ командир, не знаю, как вас по званию, женщины обычно не понимают в них ничего… Позовите…

– Постойте, а я ведь вас знаю! Это вы нам лекцию в галерее читали, верно, а?

– Да, я читала, но сейчас не в этом дело. Прошу вас –  срочно позовите капитана.

  –  А может, и я помогу? В чём дело-то?

Внизу все трое уже подошли вплотную к борту. Как всегда, в разговор вмешался Аккерман и как всегда – по сути:

  –  А дело в том, молодой человек, что те картины, которыми вы восхищались, останутся здесь, пока фашисты ими не распорядятся. А они умеют это делать, не будь я старый одесский пройдоха Аккерман.

–  Да что вы говорите? И Айвазовский здесь?

–  Да не «и», а огромная коллекция его картин! – они говорили уже все вместе, торопясь и боясь, что не успеют всё объяснить этому лётчику. – Да, да! Ради бога, сделайте что-нибудь! Ведь здесь его картины… погибнут, понимаете?

– Да чего уж там не понимать!

– Вот документы, все, какие нужно, вот, пожалуйста, разрешение на посадку, но мы не можем погрузиться…

– Ладно, какие там документы! Это же спасать надо без всяких документов!

Лётчик задрал голову и закричал:

– На кране! Петренко! Ты слышишь, Петренко? Ты машины все погрузил? Как же «да», когда два самолёта остались! Ты мне такие штучки, Петренко, не выкидывай, понял? «Считал»! Ворон ты считал, а не машины! А в этих ящиках на причале – запчасти, ты что – забыл? Эх, трибунал по тебе плачет, Петренко! Давай, спускай тросы, сейчас я ребят подошлю. И не вздумай мне груз не взять, здесь дело государственное!

Потом он снова посмотрел вниз:

– Пробивайтесь к трапу, время уходит!

И был удивлён, услышав ответ хрупкой женщины:

–  Мы не можем уйти, пока не погрузят. Если даже случайно мы останемся, –  не страшно, два пожилых человека…

– Ну, ладно… Ждите здесь, я сейчас.

Уже через десять минут в воздухе, поднятые кранами, плыли части самолётов рядом с картинами Айвазовского. Аккерман вздохнул:

–  Кажется, устроилось, я правильно понимаю?

–  Кажется, кажется… Чтоб не сглазить…

–  А если так… Засим досвиданьица, как говорили у нас в Одессе. Если всё будет благополучно, Николай Степанович, я ещё увижу вас здесь, в нашей Феодосии. Прощайте!

Они обнялись, расцеловались, и Барсамовы проводили взглядами как-то сразу ссутулившуюся спину Аккермана, шаркавшего ногами и бормотавшего про себя:

– Если всё будет благополучно… Если всё будет…



5


– Ты  знал, что Аккерман почти наверняка погибнет во время фашистской оккупации?

– Тогда, в первые месяцы, мы ещё не знали… О массовых расстрелах, о гетто, печах и душегубках мы узнали потом, позже…

– Но ты предполагал это?

–  Мог предполагать, если бы внимательнее присмотрелся к тому, что происходило вокруг в те годы. А я, как рак-отшельник под присвоенной раковиной, не хотел ничего знать и слышать, занимался  самокопанием, интеллигентским самокопанием… Перед самой ужасной мировой катастрофой я жил надеждой на… яркий проблеск в творчестве, я работал как одержимый, стараясь доказать себе, что вершина ещё не пройдена, что я ещё могу… Могу! Я пытался в душе своей найти ответ на самый главный вопрос: зачем я жил долгие годы, где то дело, которое осталось бы после меня. Я понимаю, – это мысли юношеские, но они приходят в голову и в старости, если оглядываешься на пройденную тобой дорогу и в лунном свете видишь… пустоту!

–  Но ведь были картины, были ученики…

–  Были! Но сейчас-то я вижу, что ученики ничем не превзошли учителя. И я догадывался об этом уже тогда, догадывался подсознанием, потому что упорно гнал от себя этот вывод, этот итог, этот финал. И пока я занимался всем этим самопознанием, мимо прошли события, которых я не заметил, прошли люди, которые душевно нуждались в помощи или в моём участии. Эгоизм  не очень удачливого творческого человека, который ищет причины своих неудач вне себя и отторгает от себя, как помеху, всё, что могло бы прервать цепь его неудач…

Я не предложил Аккерману уехать с нами. Не мог ему это предложить. Да он и не мог принять это предложение, потому что на руках у него оставались больная жена и трое внуков. Но я должен был хотя бы попытаться… А я не позвал его с собой. Голова была занята только галереей, только картинами. Мы погрузились на теплоход и ушли ночью в море.

А Аккерман, его жена и трое маленьких внуков были… не расстреляны, нет! Расстрел – это для противников, а тут была всего-навсего еврейская семья, человеческий мусор… Просто пьяный автоматчик опустошил один магазин своего автомата. Он, этот автоматчик, и не подозревал, что этим мимоходным убийством намного увеличил человеческую ценность того, что мы везли…


Ночевали на палубе, рядом с ящиками. Барсамов, чем смог, укрыл Софью Александровну и осторожно, стараясь не задеть раненых, тоже лежавших вповалку на палубе, подошёл  к оградительным леерам. Зрелище было потрясающим. Барсамов невольно подумал о том, что ЭТО должен был увидеть Он. Айвазовский почувствовал бы не просто красоту, а красоту, обострённую ровным гулом машин и стонами раненых.
 
Сзади подошёл давешний лётчик. Со времени посадки Барсамов так его и не видел и не мог поблагодарить его за …Что? Помощь? Да нет, это было спасение того дела, которое было им поручено.

– Не спите?

– Да вот смотрю на… Красиво, правда?

Лётчик согласился:

– Красиво… Лунная дорожка, в парке – духовой оркестр, вальс, вальс, море большого вальса… И запах её волос… Да, красиво. И всё же вы, художники, странный народ. Голова у вас устроена по-другому.

– Почему вы так думаете?
– Да потому что реальной жизни вы, наверно, мало видели. Мне вот эта лунная дорожка напоминает сейчас след  от торпеды.
От горизонта и прямо – в борт! Весёленький юмор, правда? А этот чистый воздух говорит о том, что ночные бомбардировщики и штурмовики обожают такую погоду для охоты за кораблями. Будем надеяться только на нелюбовь немцев к ночным полётам вообще…

– Но ведь нас сопровождают? Как это называется… сторожевик, да. Сторожевик ведь нас сопровождает…

– Э-э, сразу видно – не военный вы человек. Конвой у нас – один всего корабль и идёт он впереди и с правого боку. Эта защита – чисто символическая, потому что фриц, если он не дурак, зайдёт нам с кормы, сбросит бомбы и сразу разворот влево. Сторожевик и огонь открыть не сможет, ведь им надо будет стрелять в нашу сторону… Ну, ладно, ладно! Не морщьтесь так страдальчески – меняю тему. Мы ведь с вами даже и не знакомы ещё.

–  Барсамов, художник. А точнее – директор вот этой галереи.

– Полковник Саломащенко. Товарищ Барсамов, мне тут одна мысль в голову пришла. А что, если мы сорганизуем одно дельце?

– Что вы имеете в виду?

– Вы не откажетесь утром прочитать лекцию для моих соколов и для… вот… раненых?

– Ради бога! Конечно, конечно! Лектор я, правда, не ахти, но об Айвазовском я расскажу, расскажу обязательно!


Утром было всё то же море, та же палуба с лежащими ранеными. Подошёл Саломащенко:

– Ну, как? Готовы? Мои соколы-орлы все в сборе.

– Но как же… Здесь же раненые… Им сейчас не до живописи, честное слово!

Саломащенко поморщился:

– Ерунда это всё, интеллигентщина, Николай Степанович! Большинство из этих солдат будет радо, если  вы даже на японском языке будете говорить. Им надо отвлечься от боли, от горестных мыслей. Ну, про своих я не говорю, это здоровые люди. Но если содержание вашей лекции дойдёт до хотя бы части этих бойцов, то считайте, что вы одержали большую победу. Начинайте, Барсамов!

Николай Степанович сделал шаг на единственно свободное место и громко сказал:

– Здравствуйте, товарищи!

Один из раненых приподнялся на локте:

– Это ещё кто? Здорово, папаша!

Барсамов пошёл было по привычному, давно знакомому пути: «В сегодняшней нашей маленькой лекции мы остановимся на…», но вдруг почувствовал, как фальшиво    звучат  обычные слова вот здесь, среди этих людей. Он остановился, помолчал, а потом спросил:

–  Вы когда-нибудь присматривались к тому, как с шипением набегает пенная волна на пустынный берег в мёртвый штиль? Многие из вас впервые  в жизни увидели море только в эти страшные  дни. До красот ли морских? А в море ведь, в любом его состоянии, –    бесконечная, бескрайняя красота. И тогда, когда шторм громовыми ударами потрясает прибрежные утёсы, и в прозрачной зелёной глубине… В ранний час рассвета, вот как сейчас, можно ощутить на губах солёный привкус зовущих тебя в неведомое дальних стран… Если хоть раз вы это видели, чувствовали, слышали, то вы знаете, что море рассказать нельзя. Кто может остановить мгновение, кто может запечатлеть изменчивую подвижность того великого и непознаваемого, что зовётся морем?

Такой человек жил на нашей земле. Дыхание моря, созданное на полотнах его рукой, его чувствами, его умением, врывалось в тихие залы выставок и картинных галерей, опаляло неистовым клокотанием шторма и умиротворяло страсти. Я расскажу вам, товарищи, о жизни замечательного художника, который очень любил море, то самое море, где мы сейчас с вами находимся. Имя этого художника – Айвазовский…

… Барсамов говорил, и на его глазах люди, на лицах которых только что было написано страдание, будто пробуждались ото сна. В них начинал светиться интерес, и если только несколько минут назад каждый из них был наедине сам с собой, со своим страданием, то уже сейчас они постепенно соединялись незримыми нитями и становились чем-то, что имело одно имя – слушатели, зрители. Барсамов рассказывал о пути бедного мальчишки, который своими талантом и трудом добился великой славы. Он говорил о художнике, восславившем все крупнейшие морские победы русского флота; об извечном поединке человека и моря, силы духа и силы стихии… Он говорил, и загорались глаза у людей, и уже никто, кроме вахтенных, не обращал внимания на окружающее – подошли и матросы, и командиры.

– … и когда грохочут шторма, пушечные ядра срывают паруса, встают тихие рассветы и в диком рёве бури еле слышен отчаянный крик: «рубить рангоут!», когда ослабевшие пальцы уже соскальзывают с обломка мачты, развёрстые рты замерли в немом крике, а тело и сердце приготовились принять на себя чудовищный удар девятого вала. –  это Айвазовский!

… Барсамов закончил. Наступила долгая пауза. Потом рядом лежавший раненый протянул Барсамову левую, здоровую руку:

– Спасибо, товарищ профессор!

– Да я  и не профессор вовсе…

Бормотание Барсамова о том, что он никакой не профессор, а просто рядовой художник, потонуло в аплодисментах, в которых  отчётливо слышались и глухие хлопки забинтованных рук, и стук костылей по палубе.

Раненый обернулся ко всем, кто стоял и лежал вокруг:

– «Ура» профессору!

Грянуло «ура!», лётчики и матросы столпились возле Барсамова, за ними Николай Степанович увидел счастливые и радостные глаза Сони…

В этот момент общий шум вдруг прорезал крик:

– Во-о-оз-дух! По местам стоять!

Сигнал тревоги резко и отчётливо разнёсся по теплоходу. С моря послышался нарастающий гул моторов. Грузный бомбардировщик  заходил на цель.

Распороли воздух лихорадочные очереди зенитного пулемёта, все, у кого было оружие, по команде Саломащенко выстроились вдоль борта и открыли по его же команде огонь залпами. Ах, как прав был полковник накануне! Немецкий пилот всё рассчитал точно: он заходил с кормы, зная, что сторожевик в эту сторону стрелять не будет. Кресты  на крыльях мелькнули над палубой, но бомбового удара не последовало – для верности фашист пошёл на второй заход.
Капитан выскочил из своей рубки и закричал:

– Всем в укрытие! Прекратить огонь!

И тотчас ударил сторожевик. Снаряды лопнули, подняв миллион фонтанчиков вокруг теплохода, стальной град прошёл по палубе.

В первую секунду налёта Барсамов подхватил ничего не понимающую жену и бросился с палубы. Споткнувшись о комингс, он чуть не упал, но, не медля ни секунды, побежал назад. О себе он не думал. Он только твёрдо знал, что бесценным полотнам грозит гибель. Он бессильно поднял сжатые кулаки к небу, потом бросился на ящики и распластался на них, стараясь занять как можно больше места. Ну, почему он не может растечься, облить все ящики своим телом? Что-то глухо стукнуло рядом с ним, кто-то бегал вокруг, но он не воспринимал ничего. Лёжа навзничь, он  кричал:

– Не люди вы, не люди! Не`люди!

Над ним, над теплоходом, пролетел ненавистный враг, рассыпав по палубе смертоносный горох. Где-то совсем рядом раздался голос полковника:

– Не сумел! Сейчас ещё на один пойдёт. Эх, мне бы пару крылышек, тогда бы он узнал, что такое – лёгкая добыча с ранеными.

Но заградительный огонь сторожевика сделал своё дело: фашист не решился   на   последний заход и растворился в рассветной морской дымке.

Барсамов встал и недоумевающее огляделся: вместе с ним с ящиков поднимались люди. Матросы, солдаты… Они вставали, говорили о чём-то, закуривали, стараясь прикрыть смущение своим собственным порывом. Встал и Саломащенко, сказал, отряхиваясь:

–  Наверно, уже отбомбился где-то. Или горючее на исходе. Ждите через часок снова. Впрочем, через часок нас и с воздуха уже прикроют.
Барсамов с закипевшими на глазах слезами благодарности
бросился к людям, пожимал им руки, благодарил:

–  Спасибо вам! Спасибо! Не от себя, от всех культурных людей – спасибо!

Обнял за плечи и матроса, который вдруг неловко освободился с гримасой боли на лице:

–  Да ладно, отец! Порядок.

–  Вы ранены?

–  Да чего ты, отец! Только царапнуло чуть-чуть…



6


–  Ты говорил, что никогда не справился бы с этим делом один или даже с Соней…

– Да, говорил. Ещё раз скажу, миллион раз, пока жив, –   десятки простых русских людей, далёких от искусства, порой даже малограмотных, приняли участие в судьбе полотен Айвазовского. В этих людях было всё – сострадание и злость, любовь и ненависть, отчаяние и уверенность в победе, в своей правоте. Всё в них было, не было лишь равнодушия. Встречались люди, которые и не могли помочь ничем, но даже они не вселяли несбыточных надежд, а прямо и сразу говорили: нет, ничего сделать не можем, ищите других, добивайтесь… Я и сейчас, стоит прикрыть глаза, вижу лица людей, встретившихся в пути…



Новороссийск встретил теплоход плотной толпой на причале. Люди пытались найти знакомых, родственников, выкрикивали разные имена. В этой кипящей лаве нечего было и думать о выгрузке. Барсамовы побежали к капитану, собираясь просить помощи с выгрузкой, но он встретил их нервные речи полной невозмутимостью:

– Да что вы так беспокоитесь! Шумно нас Новороссийск встречает? Не сможете выгрузиться? А вы знаете, что есть на этот счёт секретный приказ – Айвазовского выгружать вместе с военными грузами, на другом причале. А уж такой приказ, сами понимаете, я не выполнить не могу. Сам Иванов подписал! Собственной рукой!

–  А… это кто – Иванов? Поблагодарить бы…

–  Благодарите. Разрешаю. Иванов – это я, капитан теплохода «Калинин».

И расхохотался.

…Были в тот день встречи и не такие приятные. Запомнился работник порта, которого осаждал десяток «ходоков»:

– Тише! Прикажу сейчас выставить всех отсюда. Чья там очередь? Документы, папаша, документы, без них я и говорить не буду с вами. Что у вас? А-а, понятно… В тыл, значит, то-ро-пи-тесь? А тут, видите ли, все в другом направлении спешат. На фронт! А что мне читать? Я и так вижу, грамотный немножко – Промакадемию кончал. Я вам только одно скажу – через меня в тыл уйдут только санитарные поезда. Даже в том случае, если вы везете Лувр с Британским музеем впридачу. Поймите – сегодня это невозможно!

После одного из таких разговоров Барсамов заметил знакомую фигуру работника феодосийского консервного завода. Тот подошёл, спросил:

– Ну, как, вагон достали?

Николай Степанович только молча развёл руками.

– Мы вот тоже не можем… Хотя,  –  есть надежда.   А вам могу только посочувствовать. Тут с Одессы, Херсона, Николаева столько грузов скопилось! Одна хорошая бомбёжка и – привет горячий! Эх, ладно, для хорошего человека не жалко! Хотите, два литра спирта дам? Как это «зачем»? Его же пьют! По нынешним временам это самое что ни на есть стенобитное орудие. Берите, ой, как пригодится!

Ночью полная луна залила контрастными тенями всю территорию порта. Невдалеке шумело море, то самое море, которое было и в  этих вот ящиках, на этих полотнах Айвазовского. Но это были разные моря. Романтическое море, кипение страстей, отблески волн, раздутые паруса, и – притихшее, таящее в себе опасность сегодняшнее Чёрное море. Барсамов снова вернулся к мысли о том, что Айвазовский, будь он жив, наверное, сумел бы передать на полотне вот это состояние тревожного ожидания опасности, когда каждую минуту может раздаться крик «воздух!» и вода вспенится тяжёлыми столбами, и земля полыхнёт огнём…

Мимо прошёл было какой-то человек, но потом остановился, вгляделся.

– Это кто тут заседает? Предъявите документы!

Николай Степанович показал всё необходимое, а жена, не надеясь ни на что, робко спросила:

– Извините, – вы кто?

– Инспектор Южной железной дороги Александров.

– Умоляю, помогите вывезти картины…

Александров будто не слышал, – стоял и размышлял о чём-то о своём. Потом сказал:

– Айвазовский – в этих лужах? По-моему, это безобразие. Жаль, что вы ко мне днём не подошли… Ну да ладно! Кого-кого, а Айвазовского в беде не оставим. Давайте так: если я вам людей подкину, сможете за полчаса погрузиться? Сейчас подойдёт кран и на этот путь станет эшелон. Ваш вагон – третий. Если останется
место – грузите раненых и медперсонал. Эшелон воинский, отправление – через тридцать минут. Да какие там благодарности! Бросьте!

После его ухода не прошло и пяти минут, как всё сразу завертелось. Подошёл кран, но он не понадобился, потому что нужный вагон оказался не третьим, а хвостовым, и он был прямо по соседству с ящиками. Прибежали какие-то солдаты, погрузили ящики. Торопливо заскакивали женщины-медики, несколько раненых были подняты на руках, откуда-то появилась женщина с детьми… Ровно через тридцать минут, прошедших в какой-то очень организованной суете и в полнейшей тьме, такой, что видны были лишь силуэты, состав лязгнул сцеплениями и начал осторожно отщёлкивать стыки. Взошла луна. Где-то на окраине порта рядом с вагоном мелькнула фигура, показавшаяся знакомой. Барсамов помахал возможному консервщику рукой и подумал: «Ну вот, а ты говорил – спирт! Стенобитное орудие!».


7


– Мы же договорились с тобой. Сейчас ты вспомнил не всю правду.

– Почему, ведь так всё и было!

– Но ты намеренно забываешь о других людях, которые отталкивали тебя локтями, смотрели сквозь тебя, не слыша ни слова из того, что ты говорил. Или Самохвалов – средоточие добродетелей человеческих? Ведь ты с ним ещё раз встретился?
 
– Да… Но…Понимаешь, спустя годы, я уже не склонен обвинять его… Человек – он соткан из множества разноцветных нитей, и когда он сталкивается с событиями или людьми – неизвестно, какая ниточка окажется под рукой. В любом человеке, пусть в самом идеальном, можно при желании найти червоточинку. И наоборот: в полном, казалось бы, монстре вдруг увидишь что-то человеческое. Нет стопроцентной истины. Есть степень приближения к тому или иному  понятию.

– Так, значит, правды – нет?

  –  Скажи, кто знает, что такое правда? Если по улице идёт инвалид войны и несмыслёныш-мальчишка кричит ему вслед: «безногий, безногий!» – это ведь правда… Нет у него ноги. А другой скажет – «герой». И это правда. Можно придти в Эрмитаж и заметить где-нибудь плохо вытертую пыль. И не заметить шедевров искусства. Можно смотреть на башню Эйфеля и видеть лишь ржавчину на конструкциях… Так какая правда – правда? Правда – она в каждом заложена. Не в том, кто её творит, а в том, кто о ней говорит. Пройдут поколения – и о нашей великой войне неизбежно начнут забывать, утрачивая поначалу какие-то детали. И вот в такой момент нужно не утаивать никаких минусов, не забывая при этом о плюсах…

  –  Да, ты прав, и именно поэтому я прошу тебя – говори обо всём. Ведь не розами, в конце концов, усыпана была ваша дорога?

  – Розами?   Да, розами! И не потому, что у них есть и шипы… Дело в том, что… Я ещё не успел это сказать, но это очень важная человеческая черта:   память у нас так уж устроена, что  уколы шипов она отбрасывает быстро, забывая о них, а вот запах Той Самой Розы она сохраняет до смертного одра…


Ночь шла под стук колёс. Стонали раненые, и каждый тихо им завидовал, потому что стонать солдаты могли только во сне, а те, кто от боли спать не мог, не позволяли себе мешать спящим и сдерживались изо всех сил. И именно для таких журчали ласковые голоса  медсестёр, именно такие вели ровные и монотонные долгие рассказы, когда и поговорить нужно, и нет никакой уверенности в том, что сосед тебя слушает, а может быть и его самого уже… нет. После стремительного заброса в вагон  волей херувима небесного Александрова спать было совершенно невозможно. Софья Александровна не отрывала глаз от единственного светлого пятна в вагоне – до предела привёрнутого огонька «летучей мыши», прикрытой к тому же жестяным кожухом.

– Не спишь?

– Конечно, не сплю. Ведь это просто чудо какое-то… Я до сих пор опомниться не могу.

– Сонечка, ты меня прости, что доставлю тебе неприятность, но это мелочь, Соня, это мелочь, пустяк!

– Что случилось?

– В этой посадочной суматохе я оставил в Новороссийске все наши продукты и деньги.

–Ты забыл сумку?! Коля, а что же мы будем теперь делать?

– Давай не будем об этом говорить. Мы же среди людей живём. Ничего, как-нибудь…

…С самого начала разговора один из лежавших недалеко раненых приподнял голову и стал прислушиваться. Через пару минут он с неожиданной ловкостью вскочил на ноги и, в два шага оказавшись рядом с Барсамовыми, плюхнулся на свободное место на полу.

– Ну, вот и опять – здравствуйте!

Николай Степанович оторопело смотрел на Самохвалова, как на чёрта, выскочившего из-за печки.

– Вы?! Но почему вы в форме? Вы ранены? Как вы попали сюда?

Самохвалов насмешливо посмотрел на супругов:

– На все вопросы отвечу в порядке поступления. С конца. Как попал? С божьей помощью. А ещё потому, что у меня на плечах есть нечто ценное, в просторечии именуемое головой. На «Калинин» попасть в той неразберихе да при нехватке охраны было просто   –  оторвал пару досок, выкинул какие-то детали из ящика, – и вот он я – в Новороссийске. А вот здесь пришлось побегать: и вас из виду не потерять, и обмундировку достать, и бинты вот всякие на себя намотать…

Софья Александровна, медленно подбирая слова, спросила:

–  Скажите, Самохвалов… Почему вы так с нами… откровенны?

–  И это скажу, уважаемая. Во-первых, вы – люди интеллигентные и не побежите меня выдавать. Вы – чистоплюи, побрезгаете сделать это. А ещё для вас имеет значение, что вы, как вы считаете, немного знаете меня. Понимаете, –  вы думаете, что я не совсем чужой для вас, вам с чужим было бы легче. И ещё: вы твёрдо знаете, что после вашего доноса я уж точно попаду под трибунал. И это в военное время. А по законам военного времени… Вы ведь пожалеете меня, не так ли? Да и, наконец, в случае необходимости я легко справлюсь с вами обоими. Кстати, самое последнее: через некоторое время вы поймёте, что я вам очень нужен.

–  Да кому вы нужны?

–  Объясню, дорогой Николай Степанович. Вы везёте огромные ценности. Вам, наивным человекам, кажется, что это – культурные ценности. Это не так. Вы везёте чётко определённое количество золотых рублей. И это очень большое количество. Я могу помочь вам… потерять хотя бы один ящик, и вы до конца дней своих будете меня благодарить за это…
 
И ради бога не думайте, что я какой-то выродок. Нет. Во все времена найдутся люди, которые поймут меня. Посудите сами: мне ведь ничего не стоило дождаться, пока вы заснёте, оглушить вас, выбросить несколько ящиков и спрыгнуть. Но я подхожу к вам открыто…

–  Нагло.

–  Пусть так, Софья Александровна. Слова меня не задевают. А сила… Где она? Две медсестры, раненые – тьфу!

Барсамов сжал кулаки, прекрасно понимая, что он с Самохваловым не справится,  ничего предпринять   не сможет, что Самохвалов точно рассчитал свою уверенность. Но не ответить он не мог.

–  Послушайте, малоуважаемая гнида! Вы – трус! И наглость ваша – от трусости. Если хотите  жить, то до ближайшей станции вы будете лежать и не произносить ни слова. Потом вы исчезнете. Если это не произойдёт, то я сдам вас военному коменданту.

Самохвалов улыбнулся:

– Вы даже себе не представляете, какую глупость вы сейчас сказали! Впрочем, вы всё-таки умный человек и через какое-то время вы пожалеете о своих словах. Всю жизнь будете об этом жалеть, до самой смерти. Кстати, как я понял, у вас нет ни денег, ни продуктов? А есть хочется! Что ж, я буду молчать.  А вы понаблюдайте за мной.

Самохвалов встал, принёс вещмешок, достал из него тряпицу, на ней разложил шмат сала и хлеб. Медленно и старательно резал сначала сало, потом хлеб, по ходу дела объясняя, что делать это нужно именно в таком порядке, тогда на хлеб попадут с ножа даже маленькие частички сала, такого ценного продукта. Так же медленно и демонстративно он начал есть.

Пока это всё происходило, медленно, с трудом поднялся один из раненых. Стоять ему было трудно на одной здоровой ноге, костыль помогал мало. Он безуспешно попытался сделать шаг, но чуть не упал. После этого он обратился к Самохвалову:
– Браток, помоги до двери, по малости прогуляться, придержишь, а то как бы не вывалиться… Вот спасибо так спасибо! Ты давай – вперёд, а я за тебя держаться буду…

Самохвалов двинулся было к тяжёлой вагонной двери, но приоткрыть её не успел – солдат с размаху ударил его костылём по голове. Самохвалов упал. Софья Александровна вскочила:

–  Что вы делаете!

–  Делаю единственно то, что нужно сделать! Эх, вы! Крикнуть не могли, что ли? Верно он сказал – люди интеллигентные…
Народное имущество ведь защищать нужно, правда? А разве  не вы везёте Айвазовского, великого русского армянина?

Барсамов засмеялся негромко:

– Да не Айвазовского, а его картины! Боже, как я вас не узнал! Вы всё слышали?

–  Не слышал бы – не встал.

–  Ну, спасибо тебе, сынок!

– Да ладно, отец, погоди со спасибой. Тут вот этого ещё оприходовать надо. Ремешок какой, верёвка есть ли? Та-ак, сгодится… Вот теперь мы тебя, родимый, свяжем, а ты полежишь и отдохнёшь…

Пара оплеух привела Самохвалова в чувство. Рыжий наклонился над ним и медленно, внятно сказал:

– А теперь слушай меня. Ежели только пикнешь – рот заткну твоей же салой, понял? Лежи, и чтоб ни мур-мур, понял? А то не так врежу…



–  Ну что – нужно было и это вспомнить?

– Да, нужно. До мельчайших деталей. Ведь память – это не командир, осматривающий солдат перед парадом: плохо вычищены сапоги – подмазать; бляхи, пуговицы тусклы – надраить до блеска…

– А мне память, совесть представляются иначе. Это судебное заседание. Причём, память выступает в зависимости от возраста в разных качествах. До сорока-пятидесяти лет память – адвокат. Мы выискиваем какие-то лазейки, оправдываем себя, свои поступки. Позже память становится прокурором – уже каждая мелочь становится в её освещении обвинением в том, что ты мог сделать, но не сделал. И лишь после этого этапа память становится судьёй, способным точно взвесить каждый твой шаг и вынести приговор. Справедливый приговор. Только вот, к сожалению, приговор этот всегда запаздывает – подсудимый уже по ту сторону добра и зла…


Бескрайняя ночь висела над  остановившимся где-то между небом и землёй эшелоном. Минуту назад завизжали тормозные колодки, прошла волна стуков и звяканий сцеплений и буферов. Ходячие вскочили, откатили тяжёлую дверь и пытались что-то разглядеть в кромешной тьме. Кто-то предположил, что путь разбомбили немцы и сейчас его ремонтируют, но сколько ни смотрели вдоль бесконечного эшелона, ничего не было видно. Вдоль вагонов ходили, разминаясь от долгого сидения люди, курильщики прикрывали козырьком ладони свои цигарки. Неожиданный помощник  вздохнул:

– Господи, это сколько  нам ещё здесь кантоваться? Наверно, уж час стоим…

Софья Александровна тоже прервала затянувшееся молчание:

–  Смотрите, как получилось. Судьба свела нас во второй раз, а мы даже не знаем, как вас зовут. Знаем, что из Костромы, знаем, что красноармеец – вот и всё…

– Фёдор я. Чистяков. А по мирному делу – плотником я был. И отец, и дед плотники были. У них и учился, потом сам работал. Русский человек он ведь как? К какому делу судьба приставит – он его хорошо делает. Сейчас я солдат. Наверно, не самый плохой. Завтра надо будет моряком быть – буду! Всему научимся, всё одолеем! Верно я говорю, Софья Александровна?

– Верно, Федя, ой, верно… Поглядите ещё – может, стало что-нибудь видно?

– Да нет, чего там смотреть: темнота, вроде –  поле, ветер…

–  Ой, вьюг`а, ой, вьюг`а… Не видать почти друг друга за четыре за шага…

–  А вы, Софья Александровна, откуда эту песню знаете?

–  А не песня это. Стихи. Хороший поэт написал.

–  У меня дружок был…

–  Это тот армянин?

–  Да, Николай Степанович. Он самый. Чудной был. Весёлый-весёлый, а иногда сядет и то ли поёт, то ли рассказывает… Вот эту… Стихи эти. Часто он…

– Как его фамилия-то была?

– Э-э, Софья Александровна, кто его знает? У нас ведь, знаете,    у всех одна фамилия. Браток, дай курнуть! Браток, долго ещё драпать будем? Пошли в атаку, братки…

– А ранило-то вас когда, где?

Фёдор рассмеялся:

–  Да из-за вас же и ранило!

–  Как это?

–  А так вот! Комендант пришёл, говорит – айда, ребята, там те самые картины грузить надо. Ну, мы и пошли. Не успели выйти – какой-то гад гранату бросил…

– Да, мы слышали об этом. Комендант, сказали, погиб…

– Геройски погиб, ей богу, Николай Степанович. Не поверишь – завидно. Я хоть того гада пулей и достал, но вот осколком самого зацепило – это по-глупому…

– Так тебе, дураку, и надо, – влез в разговор Самохвалов. – Не будешь соваться в любую дырку затычкой.
 
– А это кто из болота голос подаёт? Ещё раз зашумишь – об стенку размажу, понял? Я Волго-Балт строил, не таких видал!

– А-а, да ты из меченых! Выслужиться, значит, перед властью хочешь? А сам, небось, только и думаешь, как драпануть к немцам! А?!

Чистяков повернулся к Барсамову:

– У тебя, отец, тряпка какая-нибудь есть? Если грязная, –    ничего, у него пасть ещё грязнее, так я заткну её…

Вдруг раздалась пулемётная очередь. Вслед резко стал нарастать гул моторов, послышались взрывы.  Фёдор тут же откатил дверь до отказа и заорал во всю глотку:

– Подъём! Воздух! Ходячие берут лежачих прямо с носилками и бегут от состава подале! Отец, ты чего? Бери мамашу и беги!

Метались медсёстры, помогая раненым добраться до дверей, внизу соскочившие первыми принимали остальных. Барсамов с женой выпрыгнули из вагона последними. Фёдор остался один с Самохваловым:

– Придётся тебе, фигура, на народ поработать… Вставай!
Бери этот ящик, тащи!

          – Как «тащи»? Чем «тащи»? Руки-то…

          – А-а, чёрт! Придётся тебя развя… Нет, голуба. Мы с тобой по-другому будем картины охранять, а то ты с этим ящиком в ближние кусты сиганёшь, ищи тебя потом. Мы с тобой в орлянку сыграем, руки тебе не понадобятся. Игра такая: бомба попадёт – и тебе, и мне, и картинам хана. А вот ежели, к примеру, осколок или там пуля, то они кого-то из нас выберут, понял?

Самохвалов катался по полу, стал на колени:

– Не хочу! Не хочу! Слушай, бежать ведь надо! Отпусти!

Чистяков ткнул его костылём, Самохвалов снова растянулся на полу:

– Слаб ты оказался. Как старикам угрожать, –  так ты герой.
Ты слушай сюда. Нам с вагона нельзя выходить. Бомба, она, конечно, мадама очень уважительная, я с ней сделать ничего не смогу. А вот если пожар? Тут даже такой человек, как ты, очень сгодится – малую нужду от страха справишь, потушишь! А ты – «отпусти»! Ты мне лучше вот что скажи: старика фамилия-то как?

–  Барсамов.

–  А сына его как звали? Я слышал, –  сын у него погиб…

–  Владимир. Начинающий художник. Говорят, отца переплюнул бы в два счёта. Студентом был в Москве, кажется. С первого дня – на фронте. 

– В общем, так. Сейчас все вернутся, так я тебе вот что втолковать хочу: какой бы разговор ни услышал – молчи. Слово скажешь – выкину на ходу с вагона, понял?

Самохвалов угрюмо буркнул:

– Ещё б не понять…

Оба они не замечали, что Барсамов, сразу же устыдившийся своего инстинктивного бегства, уже давно стоит в дверях вагона. Фёдор, увидев его, спросил:

– А мамаша-то где?

– Да здесь она,– Барсамов подал руку и втащил Софью Александровну в вагон.

– Ну вот и ладно. Сейчас остальные подойдут и поедем. Я, вроде, не почуял, чтоб в нас попали, верно, Софья Александровна?

– Да, слава богу, в темноте всё мимо высыпали…

Фёдор, будто что-то вспомнив, обернулся к Барсамову:

– Николай Степанович, а я ведь своего дружка фамилию знал да забыл. Сейчас бомбы память прочистили. Такая, как у вас – Барсамов его фамилия была, это точно.

Софья Александровна, как стремительная птица, мгновенно оказалась возле Чистякова:

– А звали его как?!

– Ну, это уж я не забываю. Такого героя – да забыть! Володькой мы его звали.

– Ведь это наш сын, понимаете, наш сын!

– То-то я смотрю, –  вроде лицо у папаши знакомое!

– Вы не знаете, как он погиб? Ведь он погиб…

– Если даже и погиб он, то только как герой. Слыхал я сказку, что был он у фашистов в тылу, взорвал там штаб и погиб. Только я не верю, что погиб он. То, что штаб взорвал – это точно, а на фронте – оно по-всякому бывает. Мы тогда срочно перешли на другой участок, и Володька очень даже просто мог нас не найти, выйти к нашим в другом месте или к партизанам податься. Так что, глядишь, ещё весточку подаст… Не мог он погибнуть!

Барсамов, не поднимая головы, тихо сказал:

– Спасибо тебе, сынок!



8



– Фёдор Чистяков помог Софье Александровне, подарив хоть слабенькую, но надежду. Но ты-то слышал весь предыдущий разговор?

           – А я мог бы его и не слышать. Это Соне я ничего не говорил.   Я ведь точно знал, как погиб Володя – мне рассказали. Дорога. Полк отступает. Разрыв снаряда. От него ничего не осталось. Ничего…  И Соне я не мог… Ей тогда нельзя было об этом говорить. А Фёдор, кстати, помог и мне тоже. Я ведь растерялся, струсил во время налёта. Правда, я потом возвратился, но это не меняет ничего…  А он мне вернул уверенность в том, что своё дело я делаю так, как нужно. Я ведь к тому времени понял, что ошибался, называя своим делом ремесло художника…  Живя рядом с гигантом, не можешь не понять рано или поздно, что ты – ничтожен. И вот судьба предоставила мне возможность доказать, что может быть ещё что-то, что я сделаю хорошо, дело, которое я и сейчас, в последние мои дни, смогу назвать главным делом моей жизни…


 
Краснодар жил полуфронтовой жизнью. Беспрерывным потоком проходили через город эшелоны, воинские части. У магазинов стояли очереди – в ожидании момента, когда же, наконец, начнут отваривать продовольственные карточки, которых у Барсамовых  вообще не было. Питались в полном смысле слова тем, что бог пошлёт. Накормили в отделе культуры, какой-то солдат у полевой кухни заметил голодный взгляд – пожалел… Ночевали на вокзале,  урывками, засыпая на коротенький промежуток между частыми проверками документов. Одно спасение было – вокзальный кипятильник, где в любое время дня и ночи можно было набрать горячей воды в кастрюльку с отбитой эмалью, которую вытащил из мусора Николай Степанович и отдраил песком. Во время комендантского часа по улицам чётко ступали патрули. Город жил приближением фронта, ожиданием большой беды и стремлением сопротивляться её приходу до последней возможности.

 Барсамов, пристроив груз вначале на охраняемый склад, потом – в картинную галерею, поспешно искал выход. Уже был занят Ростов, всё чаще и чаще звучал сигнал воздушной тревоги, всё чаще отлаивались от самолётов зенитки. Барсамов за счёт краснодарских разных учреждений слал телеграммы, спрашивая, куда следовать дальше, но ответа долго не получал. Когда же он пришёл, то удивил даже почти не разбиравшегося в военной ситуации Барсамова. Галерею было приказано вывезти в Сталинград. Это тогда, когда уже каждый мальчишка стал понимать, что туда – нельзя, туда – опасно…
 
Но делать нечего, надо было выполнять приказ. Начальник станции, к которому обратился Николай Степанович с просьбой о вагоне, только руками замахал:

– Какой Сталинград?! Туда же дорога перерезана! Можно только на Махачкалу проскочить, да всё рано вагонов нет и не будет. Шлите новый запрос.


– Я уже десять дней у людей выпрашиваю деньги, каждый день телеграммы шлю, а ответ пока вот – только этот.

– А туда ехать, – не может быть и речи. Да, собственно говоря, куда вы так торопитесь? У вас же картины, не картошка, не портятся.

– Да как вы можете такое говорить? Мы годами поддерживаем в залах постоянную влажность, температуру, а вы говорите – картошка! Только вчера картины приютила ваша городская галерея…

– А сами-то вы где?

– Да как когда… Иногда находятся добрые люди.

– Два дня вас не видел, а вы осунулись, похудели. Карточки отовариваете?

– Стыдно сказать… Нет их у нас. Потерял я всё – и деньги, и продукты, что в дорогу брали, и карточки.

Железнодорожник озадаченно потёр лоб:

– Живёте-то чем?

– На толкучке постоянным посетителем сделался.

– Ну, это мы уладим, вам поможем с деньгами, карточками. А вот отправить не могу, пока не будет вызова. Вы уж простите…

– Да я понимаю.

– Кстати, любопытствующий вопрос можно задать? Тут у вас в документах указано «ценный груз картин». А что за картины? Не секрет?

–  Не секрет. Вы афиши в городе видели? Завтра открываем временную выставку произведений Айвазовского. Вот эти-то полотна мы и везли.

– А зачем выставка? Люди в очередях стоят, налёты каждый день, город, фактически, прифронтовой,   все мысли – там… А вы выставку открываете. Девятый вал!

Барсамов оперся кулаками о письменный стол и запальчиво почти выкрикнул:

– Мне перед вами позаискивать бы – всё-таки карточки пообещали, когда-нибудь, может, вагон дадите… Да только я вам прямо скажу: вы в вопросах искусства – невежественный человек.

Железнодорожник насупился:

– Где уж нам уж выйти замуж!

– Да вы не обижайтесь. Вы лучше вот эту мою книгу почитайте, а завтра на открытие выставки приходите – уверяю вас: не останетесь в одиночестве.

Начальник станции впервые в жизни встретился с человеком, который сам написал   книгу:

– Это вы написали?

– У меня несколько книг об Айвазовском, но эта, пожалуй, самая интересная.

– Ну, что ж, почитаю, повышу, так сказать, свой культурный уровень. Но отправить вас без вызова всё равно не имею права.

… Когда Барсамов подходил к зданию картинной галереи, он увидел на стене одну из расклеенных  ими афиш. Прохожие, спеша по своим делам, проскакивали мимо, но потом многие замедляли шаг, возвращались и читали, что в Краснодаре открывается кратковременная выставка полотен Айвазовского. Подходили, перечитывали ещё раз, не веря себе. Барсамов попытался увидеть афишу их глазами. И почувствовал, что на душе становится теплее: значит, дела идут не так уж плохо, если выставки открываются…


… На следующий день, перед самым открытием выставки,
Барсамов нервно вышагивал по залам, где были развешаны картины. Вбежавшая Софья Александровна бросилась к нему:

– Коленька! Что делается! До открытия ещё полчаса, а очередь выстроилась, куда там – за хлебом! А ты что сюда забился?
– Понимаешь, Сонечка, я не хочу быть там, у входа. Я хочу видеть лица здесь, когда люди всё осмотрят. Айвазовский ведь им чем-то поможет, правда, Сонечка?

–  Ну, конечно. Ты знаешь, я думаю – можно уже открыть.
Зачем заставлять людей ждать на улице.

–  Хорошо, Соня, скажи, чтобы открывали. Ты знаешь, я вот сейчас вспомнил… Кажется, Бисмарк изрёк: когда говорят пушки, музы молчат. И что же? Пророком он оказался неважнецким. Даже в этом своём изречении оказался неправ: говорят музы, полным голосом говорят!

Они не заметили, как вошёл Федя Чистяков. Он возник как бы ниоткуда, будто сконцентрировался из воздуха:

– Ну, отец, я тебе скажу – силён мужик этот Айвазовский!

Софья Александровна с изумлением смотрела на солдата, который ещё прихрамывал, но шёл уже без костыля.

–  Как вам удалось пройти?

–  Военная хитрость. Сказал, что к товарищу Барсамову с важным поручением. Я ведь как думал: ехал, ехал с картинками да не увидать? Насилу утёк с госпиталя, и – сюда.

–  Иди, Соня, открывай.

Она ушла, а двое мужчин остались вдвоём. Фёдор ещё раз оглянулся на полотна:

–  И умел же человек так нарисовать! Ты вот что, отец. Повидаться с тобой мне уж не придётся. Завтра нас куда-то дальше перебрасывают. А там неделька-другая пройдёт, – и на фронт. Так что  не поминай лихом, извиняй, если что не так было.
– Всё было так, как надо, сынок!

– Ну, тогда… Давай поцелуемся, что ли… –  они обнялись, а Фёдор продолжал говорить, прижав Барсамова к груди. – Ты,
отец, не того, не расстраивайся. Говорят, дальние проводы – лишние слёзы. Прощай, отец, покедова! А за сына твоего они с меня получат, понял?

Чистяков торопливо вышел.   Зал постепенно стал  заполняться людьми. Между ними ходила Софья Александровна, давала пояснения к картинам, отвечала на вопросы. Через несколько минут к Барсамову подошёл начальник станции:

–  Ну, ваша взяла! Теперь могу сказать – ничего я не знал об Айвазовском, вы были правы – невеждой себя ощутил.

–  Книгу-то прочли?

Голос у него дрогнул, и железнодорожник сразу же уловил неладное:

–  Что с вами? Вы… плачете?..

–  С родным человеком расстался…

–  Да, тяжело это. А книгу я вашу прочёл. В один присест. И  извините, я её вам не верну.

–  Но у меня это единственный экземпляр остался!

–  А у меня – единственная дочь. И она тяжело больна. Я не мог забрать у неё книгу. Она плачет. Простите… А вагон – хоть сегодня, когда и куда угодно. Махните на Махачкалу, а там видно будет.

От дальних дверей по залу бежала Софья Александровна, размахивая какой-то бумажкой:

–  Коля! Коля! Есть вызов!

–  Да ты читай!
« Правительственная. Краснодар, Советская 28. Художественный музей, директору галереи Айвазовского Барсамову. Управление искусств при Совнаркоме Армении принимает ваше предложение о переводе галереи Айвазовского в Ереван. Прошу ускорить отправку. Начальник Управления искусств Шагинян».

Начальник станции задумчиво произнёс:

–  Ну, вот и берег показался…  В этом море огня.
 
Барсамовы согласно кивнули:

– Что ж, так оно и должно быть. Россия спасла полотна своего сына…

– … Армения ждёт полотна своего сына…

И снова потекла дорога по самому краешку огненного моря войны. Вагон с картинами мотало на стрелках, вместе с эшелоном он попадал под бомбёжку, подолгу стоял на полустанках в выжженной степи. И с каждым часом уходили всё дальше от моря рождённые морем полотна, неся с собой дыхание этого моря.


9

Вот и вся история. Галерея Айвазовского благополучно прибыла, была принята и размещена. Большое участие в судьбе полотен приняли выдающийся художник Мартирос Сарьян и  классик армянской литературы Аветик Исаакян. Несколько лет, до возвращения галереи в освобождённую Феодосию поток посетителей галереи не иссякал. Часто Николай Степанович и Софья Александровна стояли в стороне и старались угадать, о чём думают посетители.
А они затихали у картин, всматриваясь в игру красок и света, чувствуя на своём лице опаляющее дыхание бурь и ласковое дуновение бриза…
И никто не думал о том, как попали эти бесценные полотна сюда, сколько людей помогло их спасению. Иногда только кто-нибудь прикасался к повреждённой раме и качал неодобрительно головой:

– Что же так неаккуратно обращались…

А Барсамовы издали смотрели на то место, куда ударил осколок, и в памяти вставал матрос и его неловкое движение плечом:

–  Да чего там, отец! Только царапнуло чуть-чуть… 


Перед смертью он ещё раз услышал этот голос.

–  Ты уходишь.

–  Я знаю.

–  Оглянись ещё раз. Если бы время повернулось вспять, ты поступал бы так же? Сейчас другие времена, люди тоже изменились… Многие сегодняшние очень хорошо бы помнили об огромной цене того, что в море огня попало в их руки…

–  Не хочу в это верить. А я… Сделал бы всё точно так же, как сделал тогда.  Мне кажется, что я, человек совсем не военный, всё же хоть немного, но помог победить фашистов. Мы оказались выше, чище, сильнее духом. Да, с чистой совестью скажу: я сделал всё, что мог…

–  Иди. Там, у ворот, скажи это Петру с ключами…   
АЛЕКСЕЙ ВАСИЛЕНКО
   


                ДЕЛО ГОСУДАРСТВЕННОЙ ВАЖНОСТИ


ПОВЕСТЬ











               

               









1

…Незадолго перед смертью он часто слышал этот голос. Голос был ему хорошо знаком – так говорил он сам когда-то давно-давно. Правда, и тогда-то он был уже далеко не молодым .А  голос был жестоким: он возникал без всякого повода, без малейшего движения души, без желания, он  требовал, чтобы память – усталая, с пробоинами память – восстановила всё, что происходило тогда, до малейших деталей. Он прекрасно понимал, что голос этот – это опять же его… что? Совесть? Пожалуй, что так… Так вот голос этот не просто что-то напоминал, на чём-то настаивал. Он звучал почему-то всегда  требовательно,   он чуть ли не приказывал:

          – Почему ты это сделал?

Он  всякий раз пытался ответить, но не всегда это получалась. То ли привычка отодвигать себя в сторону, делать свои поступки какими-то не очень важными, то ли ещё что-то мешало, но он чуть ли не мямлил в ответ и сам чувствовал,  как вяло и неубедительно звучат эти попытки.

– Я не знаю. Это правда. Ведь ты – это я, так? И ты отлично знаешь, что я не люблю громкие слова. Просто, видимо, был толчок какой-то…

– Лжёшь. Самому себе. Это только воспитанная  в тебе с детства скромность тебе нашёптывает на ухо именно такие тусклые определения.  Толчок? Нет, это называется другими словами: самоотречение, самопожертвование. Это раньше ты мог скромничать и уходить от ответа. А сейчас ты, если говорить прямо, пожилой человек…

Он усмехался и горечи не было в его ответе – он давно уже привык видеть  себя таким, каким был он в этот момент:

– Если говорить прямо, то я ещё тогда был пожилым человеком, а сейчас я глубокий старик. Жизнь прожита…

– Так давай же на этом человеческом пороге расставим окончательные точки над «и». И не будем стесняться, как ты говоришь, громких слов, потому что именно они очень часто определяют истину. А ведь она нужна людям. Тем, которые уже пришли и ещё придут за нами.

– Но я же всё это записал в воспоминаниях! Я рассказал всё, без утайки!

– А как ты писал? Там же только сухие, голые факты!
Ты  выбрасывал за борт свои мысли, чувства. Ненужные, как тебе казалось. Ты не записывал вещи, которые могла не пропустить тогдашняя цензура. Тебя никто не винит за это – так делали все. Но сейчас, на пороге, ты уже свободен. Сделай это в память о Нём. Ты ведь любил его.

–  Почему «любил»? Он для меня – вся жизнь.

–  За что?

– Трудно…  Даже в конце жизни трудно ответить на такой вопрос. Мы, даже умирая, не можем понять, почему   любили когда-то женщину. Одну среди многих. А любовь к Нему… Не берусь объяснить даже самому себе. Потому что мы занимались одним делом и чувствовали одинаково? Нет! Я не сравниваю себя с ним. Он – гений. И он любил море… не так, как я. Он умел передать эту любовь другим, а мне не по силам говорить о любви с таким размахом, такой мощью. Даже когда нужно было спасать его, нам с Соней, одним, это было бы не под силу. Но его любят многие. И только много самых обыкновенных людей смогло спасти его.

– Вот и расскажи о них. Вспоминай. Вспоминай. Вспоминай…


…Как вспоминать?! Это сейчас, с головокружительной высоты прошедших лет  гигантский круговорот вначале локальной войны, а затем и Великой Отечественной, огромный подвиг  нашей страны, всех её народов каждый эпизод превращается в эпическое повествование, если всмотреться в него попристальнее. Сколько нечеловеческого напряжения выпало на долю самых обыкновенных людей, сколько поистине героического совершалось на каждом шагу! Каждый выполнял свой долг, не ожидая за это никакой награды. Но это осознание пришло  позже. А вначале не было общей картины. Был хаос неожиданности, обвалившейся на каждого в отдельности, была местами суета, в которой трудно было разглядеть какие-то закономерности. Когда включается гигантская машина противостояния великой беде, то первое её движение вроде бы и не заметишь, находясь поблизости. Даже зная, что к любой неожиданности готовились и намечали детальные планы действий. И в этой стихии, которая охватила в один миг всю страну, была и маленькая клеточка для художника Барсамова. В   чём заключался долг   заведующего картинной галереей Айвазовского в Феодосии? Правильно. Сделать всё, чтобы величайшая художественная ценность не досталась врагу. И Барсамов всеми силами старался сделать это всё.

Враг уже форсировал Днепр. Крым в преддверии неминуемого вторжения лихорадочно готовился к эвакуации. Фашисты  были уверены в скором захвате жемчужины Черноморья, потому что  природа уж так распорядилась: уйти с полуострова  после захвата юга Советского Союза можно было только морем. Ещё отчаянно сопротивлялись города-крепости, города русской славы. Но эвакуация уже шла полным ходом, уже постоянно висели над морем самолёты – охотники за уходящими на Большую Землю кораблями с людьми, с оборудованием предприятий. Уже за горизонтом, там, где небо смыкается с морем, кочевали вражеские корабли…

 
Работы было очень много. Для человека, никогда не занимавшегося хозяйственными делами, целой проблемой становился вопрос, где достать доски для ящиков, упаковочный материал. Кто-кто, а уж Барсамов понимал, с какой ценностью имеет дело. Он контролировал упаковку каждой картины лично, придираясь и ворча. Он бросался к старому столяру-краснодеревщику Аккерману:

– Ну что вы делаете! Разве можно такими большими гвоздями!

На что Аккерман смотрел на него поверх очков и философски отвечал:

– Можно подумать, что бомба разбирает, какими гвоздями забит ящик…

– Наум Исаевич!

–  Ну и что из того, что я Наум Исаевич? Или я уже и пошутить не могу себе позволить? И я вам умоляю – не держитесь вы так за своё бедное больное сердце. А то кто-нибудь поглупее, чем я, подумает, что только вы за картины и отвечаете.

– Конечно! Как директор галереи…

– «Конечно»! Боже мой! А я не директор. Но я же ж, Николай Степанович, был лучшим столяром-краснодеревщиком
в Одессе и её окрестностях. А это немало, вы мне поверьте! И если я делаю эту грубую работу, –  я её делаю не грубо, нет! Мне, старому еврею Аккерману этот армянин,– старый Наум постучал корявым пальцем по ящику,– может быть, дороже родного брата… Или вы думаете, что нашим мальчикам всё равно?

Этим общим именем назывались ученики Барсамова, студийцы, которые не хотели и не могли бросить его в такое время. Они лётом выполняли его поручения, работали с утра до позднего вечера. Сейчас они куда-то подевались, но пришла Софья Александровна, жена Барсамова, с какими-то бумагами.

– Коленька! Ты погляди-ка, ещё кучу распоряжений принесли. Одно несуразнее другого. Вот: «Приказываю немедленно уничтожить корешки билетных книжек картинной галереи. Отдел культуры… Самохвалов». Ты что-нибудь понимаешь?

– А что я могу сказать! Велик твой зверинец, о, господи!

– Ещё. Ты только послушай: «Упаковывать только ценные картины»…

Барсамов расхохотался:

– Нет, ты подумай! Они там считают, что кто-то может определить,– какая картина ценная, а какая – нет! Разве у такого художника могут быть малоценные работы? Это же головотяпство какое-то!

– Если не умышленное вредительство… А где наши мальчики?

Словно услышав слова Софьи Александровны, вошли двое студийцев:

– Здесь мы! Мы на крыше были.

– Зачем?

– Так ведь бомбить же могут, Софья Александровна. Зажигалками саданут, – только галерею и видели. А мы дежурим.

– Не страшно?

– Не. Чего бояться? Мы узнали, как с ними нужно: берёшь щипцами и сбрасываешь её во двор…

– А, ну раз вы так всё знаете… Давайте-ка мы с вами вот этот угол разберём. Только осторожно, не повредите.
 
Они разбирали сложенные как попало полотна, когда Софья Александровна вдруг остановилась, держа в руках небольшую картину.

– А ведь это… Коленька! Твоя работа. Помнишь, в Гурзуфе?

Барсамов подошёл, взял картину, вспоминая:

– Да… Как же! А ведь неплохо, правда? Где угодно выставить не стыдно. Было. Только… Только, Сонечка, это мы не будем упаковывать. Время изменилось. Мы вывозим только картины гения.

–  Почему?! Ведь твои картины, если останутся, погибнут! Ты уничтожаешь сейчас себя, как художника!

– Права не имею. Эвакуируется галерея. А это… Так. Личное.

Софья Александровна хотела было возразить, но подошёл  один из студийцев, держа в руках рисунок:

– Софья Александровна, а это кто рисовал? Укладывать?

Она взяла рисунок и в то же мгновение лицо её застыло, сдавило горло, стало трудно дышать. После долгой паузы с огромным трудом вытолкнула из себя слова:

–  Это… художественной ценности не представляет…

Отойдя в сторону какими-то слепыми, неуверенными шагами,  упала на стул, забилась в рыданиях. Подбежавший Барсамов гладил её по голове, тоже едва сдерживая слёзы:

– Ну, Соня, Сонечка… Ну не надо…

Подбежавший Аккерман поднял с пола рисунок, отвёл мальчишку в сторону:

– Что же ты делаешь, мальчик, а ?! Ты на их рану неосторожно насыпал много соли… Сын у них единственный, Володя, ты не знаешь его… Так вот он месяц назад погиб… А ты…

– Так ведь не знал я!

– Да ладно, ладно, мальчик, какой с тебя спрос…

Аккерман снова ушёл к своим ящикам. Студиец оглянулся,
сложил рисунок и незаметно спрятал его в карман куртки Барсамова, висящей на спинке другого стула.


2


– Трудно было?

–  Тогда – не очень. Была работа – конкретная, знакомая работа. Нужно было свернуть галерею – мы её свернули. Тогда работа была спасением в нашем горе. Володя был студентом высшего художественно-промышленного училища, подавал большие надежды. И эту ещё не распустившуюся почку срубил с ветки осколок снаряда. Через много-много лет я думаю сейчас о том, что этот злой металл, быть может, был отлит и обточен, и начинён взрывчаткой такими же руками, какие были у Володи,      –  сильными, нервными… Тогда я не думал об этом. Чаще всего сверлила голову другая мысль: неужели жизнь Володи и  миллионов таких, как он – не начавших жить, творить на земле, неужели весь труд, все чувства великого художника могут быть уничтожены одним стервятником, который наверняка и не слышал этого светлого имени! Изо дня в день проносились они над головой, испражнялись смертью и улетали… Нам везло –
только один раз бомба упала неподалёку, а больше не было. И всё же мы спешили. Слухи – один страшнее другого – подгоняли нас… Кроме картин мы подготовили к эвакуации весь архив и научную документацию…



Наступил момент, когда, казалось, все работы были закончены. Почувствовав внутреннюю пустоту, незаполненность делом, Барсамов немного растерянно оглядел комнаты с пустыми стенами, шестнадцать  больших ящиков, сложенных около выхода.

– Кажется, всё…

Аккерман согласно кивнул было головой, но в неё, в эту светлую голову, пришла вдруг неожиданная мысль, и он хитро прищурился:

– Так-таки и всё, Николай Степанович?

– А что ещё? Не пугайте меня!

– Ну-ка, мальчики, пойдите в кладовку и разыщите в том
гирмидере веники, щётки и прочие мастики.

Студиец ахнул:

– Верно, дед Наум! Эти гады если придут, пусть не думают…

–  … что отсюда в панике удирали. Совершенно верно ты мыслишь, мальчик. Как вы считаете, Николай Степанович?

– Вот уж никогда бы не подумал, что можно… думать об этом… А ведь правильно, чёрт возьми! Правильно! Пусть видят,
что хозяева ненадолго ушли и скоро вернутся…

–  Да,да, они это увидели… Высококультурные европейцы увидели чистые комнаты, натёртые полы… Им сказали, что здесь была картинная галерея. И они оценили наивные потуги этих untermenschen сохранить достоинство перед представителями арийской расы. Они устроили в залах конюшню…


…На следующий день Барсамовы отправились в Феодосийский горсовет. В кабинете председателя висел густой синий дым, на столах лежали кучи бумаг и карты, возле которых толпились военные и городское начальство. Председатель горсовета Нескородов, к которому Барсамовы шли, не заметил их появления и продолжал, обращаясь к военным:

– Да тише же, товарищи! Вы мне дайте чёткий ответ: успею я вывезти два завода или готовить их к взрыву?

Комендант дёрнулся:

–  А ты, председатель горсовета, ответь – успею я вывезти авиационную часть, госпиталь и ещё миллион нужных фронту вещей? Пойми, я не знаю положения, – сколько у них там штыков на километр – не знаю!

Нескородов заметил вошедших, извинился перед ними и отвёл их в угол.

– Думаю, что перед вами не нужно скрывать истинное положение вещей. Сегодня немцы прорвались на Арабатскую стрелку у Геническа.

Софья Александровна приложила руки ко рту:

– Да ведь это же всего…

– Всего двадцать пять километров.

Барсамов выпрямился:

– Сколько у нас времени?

– Там морская пехота их держит. Не знаю, сколько им удастся… Во всяком случае завтра отойдёт «Калинин»,  – больше теплоходов   не будет. Кто едет с грузом?

– Мы, Никифор Кузьмич.

– Боже мой, зачем?! Вы боитесь, что не успеете эвакуироваться? Так я устрою вас. А с грузом – это же…

Барсамов покраснел и твёрдо сказал:

– Вы очень неправильно нас поняли, товарищ Нескородов!

– Господи, Николай Степанович, какой официальный тон! Вы обиделись? Софья Александровна!

– Конечно, обиделись. Я тут подумала, что вы заподозрили нас в каких-то шкурнических интересах. А дело  ведь в простой логике. Чужие, холодные руки обеспечить сохранность картин не могут. Нужен сотрудник галереи. Мне 58 лет, Николаю Степановичу – 62. Остальные значительно старше. Да и вообще – зная нас столько лет…

Нескородов улыбнулся:

– Может, теперь позволите? Боюсь, что это вы меня неправильно поняли. Дело в том, что сопровождать такой груз – это не прогулка.

–Да знаем мы, знаем!

–  Нет, Николай Степанович, не знаете. Корабль может быть обстрелян, потоплен, наконец!

Нескородов всегда втайне вздыхал по Софье Александровне, но сейчас, когда она распахнула до предела свои и без того большие глаза, она была прекрасна, и Нескородов любовался ею откровенно, потому что даже гнев в этих глазах делал лицо удивительно красивым. Барсамова, глядя в упор, медленно, с расстановкой сказала:

– Значит, картины величайшего художника могут… погибнуть?..

– Это война, Софья Александровна.

– А мы после этого, по-вашему, сможем где-то спокойно жить?

Нескородов поднял руки:

– Ладно, ладно! Сдаюсь! Уговорили! Но чтобы вы не думали, что меня так легко можно уговорить, слушайте. Я вызвал вас сюда затем, чтобы выдать вам верительные, так сказать, грамоты: все документы на груз. Прошу учесть, что напечатана бумага час назад, и я не делаю в ней никаких исправлений.

«Удостоверение. Выдано директору Феодосийской картинной галереи Айвазовского художнику Барсамову Николаю Степановичу и научному сотруднику галереи Барсамовой Софье Александровне в том, что они направляются в распоряжение Краснодарского управления по делам искусств с ценным грузом картин для дальнейшего направления и следования. Феодосийский горсовет просит советские и партийные организации оказывать товарищу Барсамову всяческое содействие в проведении возложенного на них поручения. Председатель горсовета Нескородов».

Надеюсь, вы теперь не сомневаетесь в том, что за много лет, что я вас знаю, я очень правильно вас понял…

Барсамовы переглянулись.

– Спасибо, Никифор Кузьмич. Спасибо за доверие. Теперь мы понимаем – вы были обязаны ещё раз убедиться…

– Ладно, проехали! А теперь ещё вопрос,   –   семейного характера. Что вы будете делать с вашим домиком, с вашими картинами?

–  Что – домик, что – картины! Берём только самое необходимое…

– Но ведь…
– Но ведь я не Айвазовский, Никифор Кузьмич. Я всего-навсего Барсамов… Меня вон даже мобилизовали.

Нескородов от удивления даже поперхнулся:

– Что за глупость?

– Наверно, недоразумение какое-то. Из военкомата прислали повестку – на охрану мельницы становлюсь.

– Да подождите, Николай Степанович, вы-то хоть не городите чёрт знает что!

Он схватил трубку и рявкнул:

–  Два тридцать два. Потапов?.. Ты, что ли? Это Нескородов. У вас что там – все с ума посходили? Человеку за шестьдесят, а вы его часовым! На мельницу, товарищ Потапов, на мельницу. Людей больше нет, что ли? Да поймите, нельзя мобилизовывать Айвазовского… Да что вам, тысячу раз повторять? Ай-ва-зов… Тьфу! Прости, Потапов, совсем зарапортовался. Ну, ты же знаешь, о ком я… Да. Да, у него задание государственной важности!


3


–   Ты сказал: «Я всего-навсего Барсамов». Это правда? Ты действительно относишься к себе с подобным самоуничижением? Или это – поза, желание произвести впечатление? Тогда, в тот момент, тебе просто нужно было так сказать или это внутреннее убеждение? Только помни – сейчас нужна правда. Только правда.

– Глупая постановка вопроса. Мне, человеку, дни которого сочтены, незачем лгать самому себе. Видишь ли, в юности мир кажется маленьким и простым,– есть у тебя чувства, есть какая-никакая техника, чтобы эти чувства передать, и ты бросаешься на холст, как на жизнь – жадно, завоевательски, с полной уверенностью в победе. Всё легко и просто: ты чертовски талантлив, а те, кто этого не понимает, – глупцы… Все проходят через это. Прошёл и я.

Потом мир становился всё шире и шире, и в круг твоего восприятия, твоего понимания входят гиганты. За последние годы немало я видел людей, которые называли себя художниками и морщились при виде полотен Айвазовского: примитивный натурализм, реализм, романтизм… Они не затруднялись точностью определения и не могли понять, что перед ними – Живопись, а не их собственная неумелая мазня…

Если гигант не вмещается в сознание человека, значит, куцее у этого человека сознание, раму надо побольше, горизонт пошире…

А художник я, конечно, средний. Вот и вся правда.



В пустых залах галереи метался Барсамов, повсюду за ним следовали Софья Александровна и Аккерман, старавшиеся его  хоть как-то успокоить: обещанной машины всё не было, а время, как шагреневая кожа, всё сокращалось и сокращалось. Наконец, у входа показалось знакомое лицо. Это был тот самый работник отдела культуры Самохвалов, который требовал уничтожить корешки билетов… Но даже он в этой ситуации был самым нужным человеком, и Барсамов бросился к нему:

– Наконец-то, товарищ Самохвалов! Будет машина?

Самохвалов быстро окинул взглядом голые стены, кучу ящиков у выхода:

–  Будет! Будет! Всё будет. Пряники с пирогами будут, ясно? Машину им… Хватайте-ка чемоданчики, да пока не поздно, бегите в порт своим ходом. Говорят, немцы выбросили десант, диверсантов. Где картины?

–  Но я не понимаю… Картины-то вот они…

Аккерман выдвинулся вперёд:

–  Насколько позволяют мне мои универсальные способности, я понимаю так: вам поручено обеспечить машину.

Самохвалов резко обернулся к нему:

–  А это что за посторонний человек? Барсамов! Я вас спрашиваю.

– Это наш ближайший…   – Софья Александровна не смогла договорить, потому что Аккерман вдруг налился кровью:

–  И всё-таки, вы меня извините, позвольте мне вмешаться в ход ваших мыслей. Вы, милейший Самохвалов, сказали «посторонний». Как я понимаю, посторонний – это тот, кто ничем не помог галерее. Так ведь это же ж вы, Самохвалов!

– Да что вы заладили – машину да машину! Поймите, это сейчас невозможно. Машины – на вес золота!

Барсамов вскинулся:

–  А картины? Не на вес золота? Это же Айвазовский!

– Ну так что, что Айвазовский! Тут живые люди выехать не могут, а вы со своими… Знаете что? Я беру у вас на сохранение
всю вашу галерею. Как представитель отдела… Расписку выдам – всё честь по чести. И – бегите на «Калинин», пока не поздно.

– А вы? Что вы будете делать с картинами?

– А вот это, Софья Александровна, вам знать не положено.
Вы не изучили Феодосию так, как я, тут я каждый камешек… Места такие есть, сто лет будут искать, – не доищутся.

Аккерман, внимательно слушавший Самохвалова, взял в руку молоток, лежавший на ящике:

– Если я правильно понимаю, то… –  он приблизился к Самохвалову. – Когда-то давным-давно один гражданин предал другого гражданина за 30 серебряных монет. Вы случайно не помните, как его звали? Иуда!

Самохвалов шарахнулся от Аккермана , поднявшего   молоток:

  –  Я прошу меня оградить! Я прошу…

Барсамов спокойно и устало сказал:

–  Убирайтесь немедленно, слышите? Ну!

…Николай Степанович отправился в горком. Он был готов стучать кулаком по столу, драться, лечь на пороге – лишь бы была машина. Но драться и стучать не понадобилось. Машина была твёрдо обещана.

К вечеру на звук мотора выскочили во двор все, кто был в галерее. На подножке старенького «АМО» стояло огненно-рыжее и конопатое чудо: боец-водитель:

–  Это кого тут грузить надо? Поживей давайте, что ли…

Рыжий был по природе своей начальником. Он быстро организовал, кроме двух солдат, выделенных для погрузки, всех мальчишек, сыпал всякими шуточками, показывая тоже рыжие прокуренные зубы, сам подхватил первый ящик под угол и… тут же отпустил – он ожидал, что ящики будут гораздо тяжелее.

  –  Вы что тут – вату везёте или что?

Барсамов объяснил:

–  Картины везём, сынок, картины.

–  А-а, это я люблю. В журналах иногда хорошие картинки попадают. А чего тут нарисовано?

– Море.

– А здесь?

– Море, везде море.
 
– Тю-ю, хоть бы картинки разные были, а то – море, море. Мне сказали, –  дело важное и секретное, а тут…

Аккерман насмешливо развёл руками:

–  А тут, товарищ генерал, не рассуждать надо, а ящики грузить!

Вмешалась Софья Александровна:

– Подождите, я ему объясню. Ты в порту был, сынок?

– Ну, был. А вы насчёт «генерала» –  того…

– Ладно, ладно… Что грузят на теплоход?

– Та, не знаю, станки какие-то.

– А почему их увозят?

– Это как – почему? Это ж… Народное это всё!

– Вот то-то, народное! А эти картины не народные? Да ведь они же дороже десяти заводов стоят! Их великий художник написал. Айвазовский его фамилия, сынок. Запомни это имя.

  –  Ну, про его-то я слыхал! Это который – «Девятый вал»? Видать, правда, не приходилось, а слыхать – слыхал, как же. Ну, чего стоим? Разговоры разговариваем, а дело делать надо.

И солдат снова взялся за угол ящика.

…Когда погрузили последний, Барсамов сел рядом с водителем:

–  Поедем сначала не в порт, а в другое место. Я покажу.

…Сгорбленный церковный служитель стоял возле церкви, будто знал, что сейчас подъедет машина. Он поклонился Барсамову, спросил коротко:

–  К нему?

          Косой луч заходящего солнца запутался в тучах, в узких прорезях барабана церкви. Барсамов перекрестился украдкой, помолился, едва шевеля губами, а потом  стоял, склонив голову, перед   могильной плитой и думал о том, что война непременно скоро закончится, что галерея, которую её создатель завещал Феодосии, обязательно вернётся сюда. И ещё думал Барсамов, что впереди ещё очень много неожиданностей войны…

За плечами раздалось посапывание. Солдат, сняв пилотку, спросил шёпотом:

–  Из родных кто-нибудь здесь?

–  Нет, не сын… Но, считай, родной.  Тот самый художник   здесь лежит, о котором мы говорили. Айвазовский.

–  А это по-какому написано?

          –  По-армянски.

–  У меня дружок был – отец у него из армян. Весёлый! И когда война началась, дрался весело. Дружили… Я –  с Костромы, а он… не знаю даже,  –  откуда.  А этот художник,  что – тоже?..

– Да, он был армянином. Великим армянином и великим русским художником…


4


Ящики были сгружены прямо у борта «Калинина». Откуда-то доносились крики, шум толпы, отдалённая канонада. После часа хождений и попыток хоть с кем-нибудь поговорить Барсамов безнадёжно сидел рядом с женой.

– Что делать, Сонечка? Что делать?.. Никому ни до чего нет дела, все бегут, все кричат… А раненых, раненых сколько…

– Так ведь раненых надо в первую очередь…

– А ты думаешь, –  я не понимаю, что надо?!  И самолёты погрузить надо, и документы погрузить надо. Всё надо. Только мы, Сонечка, в этом царстве войны лишние.


– Коля, я не узнаю тебя. Ты что – уже сдался? Ведь из любых самых безнадёжных положений находится выход. Люди же вокруг.

Барсамов горько усмехнулся:

–  Люди… Вон они, эти люди, сюда идут. Попытаюсь ещё раз…

Грузили «Калинин». Портовые краны поднимали на борт имущество авиационной части, вдали по трапу бесконечной вереницей на борт текли раненые. Десятка два взмыленных мужиков осаждали озверевшего от наскоков коменданта порта. Барсамова оттирали локтями, плечами, тянули за видавшую виды толстовку. В толпе Николай Степанович увидел вдруг Самохвалова, уже почти пробившегося к коменданту, который неожиданно достал пистолет.   Все попятились.

– Тихо!!! Что мне – стрелять прикажете, чтоб вы замолчали? По одному. У вас что?

– Взрывники мы, товарищ комендант. Все запасы взрывчатки вывозим.

– Ага! Молодцы. А потом,  –  не дай бог, обстрел, – и весь этот теплоход  в гору? Да за такие предложения…

– Нет, это вы ответите за такое предложение – немцам оставить такой подарочек!

– Хватит собачиться. В порядке совета могу сказать – дуйте в горком, взрывчатка ваша там сейчас очень даже пригодится, я знаю, что говорю. Расписку дадут и спасибо скажут. Так. У вас что?

– Имею пароль.

Мужчина наклонился к уху и прошептал что-то. Комендант только спросил:

  –   Где документы? Грузить будем немедленно. А вы, товарищи, не ждите, никого больше грузить не будем.

В этот момент Барсамов увидел, как к коменданту поднырнул Самохвалов, и тоже заявил:

–  Пароль! Отойдёмте, товарищ комендант!

Самохвалов очень спешил, потому что, не успев отойти  и двух шагов, начал совать в руки коменданту что-то завёрнутое в газету. Тот недоумённо повертел пакет:

– Что это?

– В советских дензнаках, конечно…

Комендант будто взорвался:

– Ах, ты, сволочь! Патруль!

Самохвалов отскочил, как ошпаренный, и стал пятиться с приклеенной улыбкой на лице, повторяя, как заклинание:

–  А я пошутил. Я, честное слово, пошутил. Не надо патруля. Я пошутил.

Потом повернулся и мгновенно исчез за ближайшим углом. Барсамов остался с комендантом один на один и, словно нырнул в холодную воду, заговорил, не дожидаясь, пока его  перебьют:

– Товарищ комендант! Так как же с картинами будет?

Комендант посмотрел на него так, как посмотрел бы на марсианина:

– Какие ещё там картины?! Вы что, – того? Тут ещё целый консервный завод погрузить надо, а у вас… Ах, это вы! Я ведь уже говорил… Да положите вы на весы в эту минуту человек тридцать раненых, которых теплоход не сможет взять из-за вас. А на другую чашу положите все эти полотна…

Софья Александровна, ещё минуту назад отчитывавшая какого-то возницу, который задел колесом телеги один из ящиков, прислушалась к разговору и подбежала:

– И эти полотна перетянут!

– Вы с ума сошли! Что вы сравниваете, –  жизнь людей и картины, пусть даже великие! Ящики!

– Да в этих ящиках – наше будущее. В этих ящиках столько пушек и пороха, столько побед русского флота, столько красоты, что ещё многие поколения будут вырастать, учась по этим картинам… да, патриотизму, да, любви к Родине. Мы же не просим выбросить раненых. Но, наверно, можно как-то  потесниться…

Комендант слушал молча, потом с горечью сказал:

  –  Не смотрите на меня, как на какую-то машину. Я русский человек и славу русскую не хочу, не могу оставлять на погибель. Но я и взять не могу, поймите. Если бы транспортов было три, я бы Айвазовского погрузил на первый же! Но теплоход один, и он последний. А новая слава российская – она там рождается, слышите? Это уже в пяти километрах отсюда… Простите меня, ради бога, простите, но я бессилен вам помочь.

Барсамов всем нутром почувствовал, что это – правда и эвакуация галереи заканчивается бесславно, так и не начавшись.
Коменданту же было неловко вот так, сразу повернуться и уйти, оставив пожилых людей без всякой надежды. Он потоптался, и вдруг, решившись на что-то, сказал:

– Ладно. Вы не двигайтесь отсюда, я попробую с капитаном договориться.

… Не успел уйти комендант, как, будто из-под земли, выскочил Самохвалов.

– Убрался этот идиот? Как дела, Барсамов? Есть шансы? Можете не отвечать, вижу, что нет. Так я вам дам этот шанс, Барсамов. Учтите,  –  для себя нашёл возможность. Но вы человек пожилой, и супруга ваша не девочка, хе-хе… Уступаю. Жизнью рискую, но уступаю.

Барсамов опешил от такой резкой перемены. Переполненный чувством благодарности, он только и мог, что пролепетать:

–  Спасибо! Спасибо от себя, от всех спасибо! Только… Людей вот у нас нет, чтобы ящики перетаскивать…

Самохвалов расхохотался:

–  Да вы что – рехнулись? Какие ящики?! Я только вам с женой способ проникнуть на теплоход подскажу. А с грузом – уж нет, извините. Это всё придётся здесь оставить. Только быстрее давайте, минут через пятнадцать этой возможности уже не будет. А за это,   –    он кивнул на ящики,   –   я буду отвечать, присмотрю, не беспокойтесь.

Барсамов сел на ящик и глухо сказал:

–  Об этом не может быть и речи.

–  Ну, как хотите… Может, всё-таки решитесь?

В этот момент где-то недалеко прогремел взрыв, за ним –   несколько выстрелов. Самохвалов присел, оглянулся и заспешил:
–  Впрочем, как знаете, как знаете… Моё дело предложить.
Ладно, прощайте, божьи одуванчики!

Супруги переглянулись.

– Каков мерзавец, а?

– Да уж, пробу негде ставить…

– Интересно,  –  долго ещё эти переговоры с капитаном протянутся?

Где-то поблизости раздался голос Аккермана:

– Ужас! Ужас!

Барсамовы оглянулись. Аккерман шёл, пошатываясь и закрыв лицо руками.

– Что случилось?

– Успокойтесь, Наум Исаевич! Что с вами?

– Сейчас… На причале застрелили диверсанта… Прямо на месте. Он бросил связку гранат в пакгауз, а оттуда как раз вышел комендант порта с солдатами. Комендант схватил эти гранаты и швырнул их в море. Только не долетели они, в воздухе взорвались…

– Раненые, убитые есть?

– Раненых много, а убитых один комендант. Говорят, осколок прямо в лицо попал… Ах, боже мой, зачем мне, старому еврею, видеть такое в конце жизни?

Софья Александровна вздохнула:

– А кто хотел видеть такое? Так, говорите, коменданта убило?

– Да, даже «мама» сказать не успел…

–  Жалко. Хороший он был человек. Вечная ему память, –    сказал Барсамов. Все возникшие было надежды рухнули окончательно, он понимал это, но какая-то часть сознания ещё протестовала, не могла никак согласиться с этим. Жестокая реальность подошла вплотную, и надо было, надо было обязательно найти выход.

– Сонечка, Наум Исаевич! Нам надо сейчас же подумать, очень подумать, где мы будем прятать галерею.

Софья Александровна отчаянно замотала головой:

– Не-е-е-ет! Не может весь мир состоять из равнодушных людей. Плохо ищем. Теплоход-то ещё здесь! Надо снова попытаться.

Она сложила ладони рупором и со всей силой отчаяния закричала:

–  Э-э-эй! На «Калинине»! Эй!

Палубный матрос перегнулся через леера:

– Что нужно?

– Дело государственной важности! Позовите капитана!

– Да занят же он! Через минут сорок снимаемся, вы что – шутите?

К матросу подошёл какой-то военный, по форме – лётчик.

– В чём дело?

– Да вот   капитана требуют…

Лётчик посмотрел вниз. Отсюда, с высоты борта, как-то очень сиротливо выглядели маленькие фигуры штатских возле каких-то ящиков.

– Товарищ командир, не знаю, как вас по званию, женщины обычно не понимают в них ничего… Позовите…

– Постойте, а я ведь вас знаю! Это вы нам лекцию в галерее читали, верно, а?

– Да, я читала, но сейчас не в этом дело. Прошу вас –  срочно позовите капитана.

  –  А может, и я помогу? В чём дело-то?

Внизу все трое уже подошли вплотную к борту. Как всегда, в разговор вмешался Аккерман и как всегда – по сути:

  –  А дело в том, молодой человек, что те картины, которыми вы восхищались, останутся здесь, пока фашисты ими не распорядятся. А они умеют это делать, не будь я старый одесский пройдоха Аккерман.

–  Да что вы говорите? И Айвазовский здесь?

–  Да не «и», а огромная коллекция его картин! – они говорили уже все вместе, торопясь и боясь, что не успеют всё объяснить этому лётчику. – Да, да! Ради бога, сделайте что-нибудь! Ведь здесь его картины… погибнут, понимаете?

– Да чего уж там не понимать!

– Вот документы, все, какие нужно, вот, пожалуйста, разрешение на посадку, но мы не можем погрузиться…

– Ладно, какие там документы! Это же спасать надо без всяких документов!

Лётчик задрал голову и закричал:

– На кране! Петренко! Ты слышишь, Петренко? Ты машины все погрузил? Как же «да», когда два самолёта остались! Ты мне такие штучки, Петренко, не выкидывай, понял? «Считал»! Ворон ты считал, а не машины! А в этих ящиках на причале – запчасти, ты что – забыл? Эх, трибунал по тебе плачет, Петренко! Давай, спускай тросы, сейчас я ребят подошлю. И не вздумай мне груз не взять, здесь дело государственное!

Потом он снова посмотрел вниз:

– Пробивайтесь к трапу, время уходит!

И был удивлён, услышав ответ хрупкой женщины:

–  Мы не можем уйти, пока не погрузят. Если даже случайно мы останемся, –  не страшно, два пожилых человека…

– Ну, ладно… Ждите здесь, я сейчас.

Уже через десять минут в воздухе, поднятые кранами, плыли части самолётов рядом с картинами Айвазовского. Аккерман вздохнул:

–  Кажется, устроилось, я правильно понимаю?

–  Кажется, кажется… Чтоб не сглазить…

–  А если так… Засим досвиданьица, как говорили у нас в Одессе. Если всё будет благополучно, Николай Степанович, я ещё увижу вас здесь, в нашей Феодосии. Прощайте!

Они обнялись, расцеловались, и Барсамовы проводили взглядами как-то сразу ссутулившуюся спину Аккермана, шаркавшего ногами и бормотавшего про себя:

– Если всё будет благополучно… Если всё будет…



5


– Ты  знал, что Аккерман почти наверняка погибнет во время фашистской оккупации?

– Тогда, в первые месяцы, мы ещё не знали… О массовых расстрелах, о гетто, печах и душегубках мы узнали потом, позже…

– Но ты предполагал это?

–  Мог предполагать, если бы внимательнее присмотрелся к тому, что происходило вокруг в те годы. А я, как рак-отшельник под присвоенной раковиной, не хотел ничего знать и слышать, занимался  самокопанием, интеллигентским самокопанием… Перед самой ужасной мировой катастрофой я жил надеждой на… яркий проблеск в творчестве, я работал как одержимый, стараясь доказать себе, что вершина ещё не пройдена, что я ещё могу… Могу! Я пытался в душе своей найти ответ на самый главный вопрос: зачем я жил долгие годы, где то дело, которое осталось бы после меня. Я понимаю, – это мысли юношеские, но они приходят в голову и в старости, если оглядываешься на пройденную тобой дорогу и в лунном свете видишь… пустоту!

–  Но ведь были картины, были ученики…

–  Были! Но сейчас-то я вижу, что ученики ничем не превзошли учителя. И я догадывался об этом уже тогда, догадывался подсознанием, потому что упорно гнал от себя этот вывод, этот итог, этот финал. И пока я занимался всем этим самопознанием, мимо прошли события, которых я не заметил, прошли люди, которые душевно нуждались в помощи или в моём участии. Эгоизм  не очень удачливого творческого человека, который ищет причины своих неудач вне себя и отторгает от себя, как помеху, всё, что могло бы прервать цепь его неудач…

Я не предложил Аккерману уехать с нами. Не мог ему это предложить. Да он и не мог принять это предложение, потому что на руках у него оставались больная жена и трое внуков. Но я должен был хотя бы попытаться… А я не позвал его с собой. Голова была занята только галереей, только картинами. Мы погрузились на теплоход и ушли ночью в море.

А Аккерман, его жена и трое маленьких внуков были… не расстреляны, нет! Расстрел – это для противников, а тут была всего-навсего еврейская семья, человеческий мусор… Просто пьяный автоматчик опустошил один магазин своего автомата. Он, этот автоматчик, и не подозревал, что этим мимоходным убийством намного увеличил человеческую ценность того, что мы везли…


Ночевали на палубе, рядом с ящиками. Барсамов, чем смог, укрыл Софью Александровну и осторожно, стараясь не задеть раненых, тоже лежавших вповалку на палубе, подошёл  к оградительным леерам. Зрелище было потрясающим. Барсамов невольно подумал о том, что ЭТО должен был увидеть Он. Айвазовский почувствовал бы не просто красоту, а красоту, обострённую ровным гулом машин и стонами раненых.
 
Сзади подошёл давешний лётчик. Со времени посадки Барсамов так его и не видел и не мог поблагодарить его за …Что? Помощь? Да нет, это было спасение того дела, которое было им поручено.

– Не спите?

– Да вот смотрю на… Красиво, правда?

Лётчик согласился:

– Красиво… Лунная дорожка, в парке – духовой оркестр, вальс, вальс, море большого вальса… И запах её волос… Да, красиво. И всё же вы, художники, странный народ. Голова у вас устроена по-другому.

– Почему вы так думаете?
– Да потому что реальной жизни вы, наверно, мало видели. Мне вот эта лунная дорожка напоминает сейчас след  от торпеды.
От горизонта и прямо – в борт! Весёленький юмор, правда? А этот чистый воздух говорит о том, что ночные бомбардировщики и штурмовики обожают такую погоду для охоты за кораблями. Будем надеяться только на нелюбовь немцев к ночным полётам вообще…

– Но ведь нас сопровождают? Как это называется… сторожевик, да. Сторожевик ведь нас сопровождает…

– Э-э, сразу видно – не военный вы человек. Конвой у нас – один всего корабль и идёт он впереди и с правого боку. Эта защита – чисто символическая, потому что фриц, если он не дурак, зайдёт нам с кормы, сбросит бомбы и сразу разворот влево. Сторожевик и огонь открыть не сможет, ведь им надо будет стрелять в нашу сторону… Ну, ладно, ладно! Не морщьтесь так страдальчески – меняю тему. Мы ведь с вами даже и не знакомы ещё.

–  Барсамов, художник. А точнее – директор вот этой галереи.

– Полковник Саломащенко. Товарищ Барсамов, мне тут одна мысль в голову пришла. А что, если мы сорганизуем одно дельце?

– Что вы имеете в виду?

– Вы не откажетесь утром прочитать лекцию для моих соколов и для… вот… раненых?

– Ради бога! Конечно, конечно! Лектор я, правда, не ахти, но об Айвазовском я расскажу, расскажу обязательно!


Утром было всё то же море, та же палуба с лежащими ранеными. Подошёл Саломащенко:

– Ну, как? Готовы? Мои соколы-орлы все в сборе.

– Но как же… Здесь же раненые… Им сейчас не до живописи, честное слово!

Саломащенко поморщился:

– Ерунда это всё, интеллигентщина, Николай Степанович! Большинство из этих солдат будет радо, если  вы даже на японском языке будете говорить. Им надо отвлечься от боли, от горестных мыслей. Ну, про своих я не говорю, это здоровые люди. Но если содержание вашей лекции дойдёт до хотя бы части этих бойцов, то считайте, что вы одержали большую победу. Начинайте, Барсамов!

Николай Степанович сделал шаг на единственно свободное место и громко сказал:

– Здравствуйте, товарищи!

Один из раненых приподнялся на локте:

– Это ещё кто? Здорово, папаша!

Барсамов пошёл было по привычному, давно знакомому пути: «В сегодняшней нашей маленькой лекции мы остановимся на…», но вдруг почувствовал, как фальшиво    звучат  обычные слова вот здесь, среди этих людей. Он остановился, помолчал, а потом спросил:

–  Вы когда-нибудь присматривались к тому, как с шипением набегает пенная волна на пустынный берег в мёртвый штиль? Многие из вас впервые  в жизни увидели море только в эти страшные  дни. До красот ли морских? А в море ведь, в любом его состоянии, –    бесконечная, бескрайняя красота. И тогда, когда шторм громовыми ударами потрясает прибрежные утёсы, и в прозрачной зелёной глубине… В ранний час рассвета, вот как сейчас, можно ощутить на губах солёный привкус зовущих тебя в неведомое дальних стран… Если хоть раз вы это видели, чувствовали, слышали, то вы знаете, что море рассказать нельзя. Кто может остановить мгновение, кто может запечатлеть изменчивую подвижность того великого и непознаваемого, что зовётся морем?

Такой человек жил на нашей земле. Дыхание моря, созданное на полотнах его рукой, его чувствами, его умением, врывалось в тихие залы выставок и картинных галерей, опаляло неистовым клокотанием шторма и умиротворяло страсти. Я расскажу вам, товарищи, о жизни замечательного художника, который очень любил море, то самое море, где мы сейчас с вами находимся. Имя этого художника – Айвазовский…

… Барсамов говорил, и на его глазах люди, на лицах которых только что было написано страдание, будто пробуждались ото сна. В них начинал светиться интерес, и если только несколько минут назад каждый из них был наедине сам с собой, со своим страданием, то уже сейчас они постепенно соединялись незримыми нитями и становились чем-то, что имело одно имя – слушатели, зрители. Барсамов рассказывал о пути бедного мальчишки, который своими талантом и трудом добился великой славы. Он говорил о художнике, восславившем все крупнейшие морские победы русского флота; об извечном поединке человека и моря, силы духа и силы стихии… Он говорил, и загорались глаза у людей, и уже никто, кроме вахтенных, не обращал внимания на окружающее – подошли и матросы, и командиры.

– … и когда грохочут шторма, пушечные ядра срывают паруса, встают тихие рассветы и в диком рёве бури еле слышен отчаянный крик: «рубить рангоут!», когда ослабевшие пальцы уже соскальзывают с обломка мачты, развёрстые рты замерли в немом крике, а тело и сердце приготовились принять на себя чудовищный удар девятого вала. –  это Айвазовский!

… Барсамов закончил. Наступила долгая пауза. Потом рядом лежавший раненый протянул Барсамову левую, здоровую руку:

– Спасибо, товарищ профессор!

– Да я  и не профессор вовсе…

Бормотание Барсамова о том, что он никакой не профессор, а просто рядовой художник, потонуло в аплодисментах, в которых  отчётливо слышались и глухие хлопки забинтованных рук, и стук костылей по палубе.

Раненый обернулся ко всем, кто стоял и лежал вокруг:

– «Ура» профессору!

Грянуло «ура!», лётчики и матросы столпились возле Барсамова, за ними Николай Степанович увидел счастливые и радостные глаза Сони…

В этот момент общий шум вдруг прорезал крик:

– Во-о-оз-дух! По местам стоять!

Сигнал тревоги резко и отчётливо разнёсся по теплоходу. С моря послышался нарастающий гул моторов. Грузный бомбардировщик  заходил на цель.

Распороли воздух лихорадочные очереди зенитного пулемёта, все, у кого было оружие, по команде Саломащенко выстроились вдоль борта и открыли по его же команде огонь залпами. Ах, как прав был полковник накануне! Немецкий пилот всё рассчитал точно: он заходил с кормы, зная, что сторожевик в эту сторону стрелять не будет. Кресты  на крыльях мелькнули над палубой, но бомбового удара не последовало – для верности фашист пошёл на второй заход.
Капитан выскочил из своей рубки и закричал:

– Всем в укрытие! Прекратить огонь!

И тотчас ударил сторожевик. Снаряды лопнули, подняв миллион фонтанчиков вокруг теплохода, стальной град прошёл по палубе.

В первую секунду налёта Барсамов подхватил ничего не понимающую жену и бросился с палубы. Споткнувшись о комингс, он чуть не упал, но, не медля ни секунды, побежал назад. О себе он не думал. Он только твёрдо знал, что бесценным полотнам грозит гибель. Он бессильно поднял сжатые кулаки к небу, потом бросился на ящики и распластался на них, стараясь занять как можно больше места. Ну, почему он не может растечься, облить все ящики своим телом? Что-то глухо стукнуло рядом с ним, кто-то бегал вокруг, но он не воспринимал ничего. Лёжа навзничь, он  кричал:

– Не люди вы, не люди! Не`люди!

Над ним, над теплоходом, пролетел ненавистный враг, рассыпав по палубе смертоносный горох. Где-то совсем рядом раздался голос полковника:

– Не сумел! Сейчас ещё на один пойдёт. Эх, мне бы пару крылышек, тогда бы он узнал, что такое – лёгкая добыча с ранеными.

Но заградительный огонь сторожевика сделал своё дело: фашист не решился   на   последний заход и растворился в рассветной морской дымке.

Барсамов встал и недоумевающее огляделся: вместе с ним с ящиков поднимались люди. Матросы, солдаты… Они вставали, говорили о чём-то, закуривали, стараясь прикрыть смущение своим собственным порывом. Встал и Саломащенко, сказал, отряхиваясь:

–  Наверно, уже отбомбился где-то. Или горючее на исходе. Ждите через часок снова. Впрочем, через часок нас и с воздуха уже прикроют.
Барсамов с закипевшими на глазах слезами благодарности
бросился к людям, пожимал им руки, благодарил:

–  Спасибо вам! Спасибо! Не от себя, от всех культурных людей – спасибо!

Обнял за плечи и матроса, который вдруг неловко освободился с гримасой боли на лице:

–  Да ладно, отец! Порядок.

–  Вы ранены?

–  Да чего ты, отец! Только царапнуло чуть-чуть…



6


–  Ты говорил, что никогда не справился бы с этим делом один или даже с Соней…

– Да, говорил. Ещё раз скажу, миллион раз, пока жив, –   десятки простых русских людей, далёких от искусства, порой даже малограмотных, приняли участие в судьбе полотен Айвазовского. В этих людях было всё – сострадание и злость, любовь и ненависть, отчаяние и уверенность в победе, в своей правоте. Всё в них было, не было лишь равнодушия. Встречались люди, которые и не могли помочь ничем, но даже они не вселяли несбыточных надежд, а прямо и сразу говорили: нет, ничего сделать не можем, ищите других, добивайтесь… Я и сейчас, стоит прикрыть глаза, вижу лица людей, встретившихся в пути…



Новороссийск встретил теплоход плотной толпой на причале. Люди пытались найти знакомых, родственников, выкрикивали разные имена. В этой кипящей лаве нечего было и думать о выгрузке. Барсамовы побежали к капитану, собираясь просить помощи с выгрузкой, но он встретил их нервные речи полной невозмутимостью:

– Да что вы так беспокоитесь! Шумно нас Новороссийск встречает? Не сможете выгрузиться? А вы знаете, что есть на этот счёт секретный приказ – Айвазовского выгружать вместе с военными грузами, на другом причале. А уж такой приказ, сами понимаете, я не выполнить не могу. Сам Иванов подписал! Собственной рукой!

–  А… это кто – Иванов? Поблагодарить бы…

–  Благодарите. Разрешаю. Иванов – это я, капитан теплохода «Калинин».

И расхохотался.

…Были в тот день встречи и не такие приятные. Запомнился работник порта, которого осаждал десяток «ходоков»:

– Тише! Прикажу сейчас выставить всех отсюда. Чья там очередь? Документы, папаша, документы, без них я и говорить не буду с вами. Что у вас? А-а, понятно… В тыл, значит, то-ро-пи-тесь? А тут, видите ли, все в другом направлении спешат. На фронт! А что мне читать? Я и так вижу, грамотный немножко – Промакадемию кончал. Я вам только одно скажу – через меня в тыл уйдут только санитарные поезда. Даже в том случае, если вы везете Лувр с Британским музеем впридачу. Поймите – сегодня это невозможно!

После одного из таких разговоров Барсамов заметил знакомую фигуру работника феодосийского консервного завода. Тот подошёл, спросил:

– Ну, как, вагон достали?

Николай Степанович только молча развёл руками.

– Мы вот тоже не можем… Хотя,  –  есть надежда.   А вам могу только посочувствовать. Тут с Одессы, Херсона, Николаева столько грузов скопилось! Одна хорошая бомбёжка и – привет горячий! Эх, ладно, для хорошего человека не жалко! Хотите, два литра спирта дам? Как это «зачем»? Его же пьют! По нынешним временам это самое что ни на есть стенобитное орудие. Берите, ой, как пригодится!

Ночью полная луна залила контрастными тенями всю территорию порта. Невдалеке шумело море, то самое море, которое было и в  этих вот ящиках, на этих полотнах Айвазовского. Но это были разные моря. Романтическое море, кипение страстей, отблески волн, раздутые паруса, и – притихшее, таящее в себе опасность сегодняшнее Чёрное море. Барсамов снова вернулся к мысли о том, что Айвазовский, будь он жив, наверное, сумел бы передать на полотне вот это состояние тревожного ожидания опасности, когда каждую минуту может раздаться крик «воздух!» и вода вспенится тяжёлыми столбами, и земля полыхнёт огнём…

Мимо прошёл было какой-то человек, но потом остановился, вгляделся.

– Это кто тут заседает? Предъявите документы!

Николай Степанович показал всё необходимое, а жена, не надеясь ни на что, робко спросила:

– Извините, – вы кто?

– Инспектор Южной железной дороги Александров.

– Умоляю, помогите вывезти картины…

Александров будто не слышал, – стоял и размышлял о чём-то о своём. Потом сказал:

– Айвазовский – в этих лужах? По-моему, это безобразие. Жаль, что вы ко мне днём не подошли… Ну да ладно! Кого-кого, а Айвазовского в беде не оставим. Давайте так: если я вам людей подкину, сможете за полчаса погрузиться? Сейчас подойдёт кран и на этот путь станет эшелон. Ваш вагон – третий. Если останется
место – грузите раненых и медперсонал. Эшелон воинский, отправление – через тридцать минут. Да какие там благодарности! Бросьте!

После его ухода не прошло и пяти минут, как всё сразу завертелось. Подошёл кран, но он не понадобился, потому что нужный вагон оказался не третьим, а хвостовым, и он был прямо по соседству с ящиками. Прибежали какие-то солдаты, погрузили ящики. Торопливо заскакивали женщины-медики, несколько раненых были подняты на руках, откуда-то появилась женщина с детьми… Ровно через тридцать минут, прошедших в какой-то очень организованной суете и в полнейшей тьме, такой, что видны были лишь силуэты, состав лязгнул сцеплениями и начал осторожно отщёлкивать стыки. Взошла луна. Где-то на окраине порта рядом с вагоном мелькнула фигура, показавшаяся знакомой. Барсамов помахал возможному консервщику рукой и подумал: «Ну вот, а ты говорил – спирт! Стенобитное орудие!».


7


– Мы же договорились с тобой. Сейчас ты вспомнил не всю правду.

– Почему, ведь так всё и было!

– Но ты намеренно забываешь о других людях, которые отталкивали тебя локтями, смотрели сквозь тебя, не слыша ни слова из того, что ты говорил. Или Самохвалов – средоточие добродетелей человеческих? Ведь ты с ним ещё раз встретился?
 
– Да… Но…Понимаешь, спустя годы, я уже не склонен обвинять его… Человек – он соткан из множества разноцветных нитей, и когда он сталкивается с событиями или людьми – неизвестно, какая ниточка окажется под рукой. В любом человеке, пусть в самом идеальном, можно при желании найти червоточинку. И наоборот: в полном, казалось бы, монстре вдруг увидишь что-то человеческое. Нет стопроцентной истины. Есть степень приближения к тому или иному  понятию.

– Так, значит, правды – нет?

  –  Скажи, кто знает, что такое правда? Если по улице идёт инвалид войны и несмыслёныш-мальчишка кричит ему вслед: «безногий, безногий!» – это ведь правда… Нет у него ноги. А другой скажет – «герой». И это правда. Можно придти в Эрмитаж и заметить где-нибудь плохо вытертую пыль. И не заметить шедевров искусства. Можно смотреть на башню Эйфеля и видеть лишь ржавчину на конструкциях… Так какая правда – правда? Правда – она в каждом заложена. Не в том, кто её творит, а в том, кто о ней говорит. Пройдут поколения – и о нашей великой войне неизбежно начнут забывать, утрачивая поначалу какие-то детали. И вот в такой момент нужно не утаивать никаких минусов, не забывая при этом о плюсах…

  –  Да, ты прав, и именно поэтому я прошу тебя – говори обо всём. Ведь не розами, в конце концов, усыпана была ваша дорога?

  – Розами?   Да, розами! И не потому, что у них есть и шипы… Дело в том, что… Я ещё не успел это сказать, но это очень важная человеческая черта:   память у нас так уж устроена, что  уколы шипов она отбрасывает быстро, забывая о них, а вот запах Той Самой Розы она сохраняет до смертного одра…


Ночь шла под стук колёс. Стонали раненые, и каждый тихо им завидовал, потому что стонать солдаты могли только во сне, а те, кто от боли спать не мог, не позволяли себе мешать спящим и сдерживались изо всех сил. И именно для таких журчали ласковые голоса  медсестёр, именно такие вели ровные и монотонные долгие рассказы, когда и поговорить нужно, и нет никакой уверенности в том, что сосед тебя слушает, а может быть и его самого уже… нет. После стремительного заброса в вагон  волей херувима небесного Александрова спать было совершенно невозможно. Софья Александровна не отрывала глаз от единственного светлого пятна в вагоне – до предела привёрнутого огонька «летучей мыши», прикрытой к тому же жестяным кожухом.

– Не спишь?

– Конечно, не сплю. Ведь это просто чудо какое-то… Я до сих пор опомниться не могу.

– Сонечка, ты меня прости, что доставлю тебе неприятность, но это мелочь, Соня, это мелочь, пустяк!

– Что случилось?

– В этой посадочной суматохе я оставил в Новороссийске все наши продукты и деньги.

–Ты забыл сумку?! Коля, а что же мы будем теперь делать?

– Давай не будем об этом говорить. Мы же среди людей живём. Ничего, как-нибудь…

…С самого начала разговора один из лежавших недалеко раненых приподнял голову и стал прислушиваться. Через пару минут он с неожиданной ловкостью вскочил на ноги и, в два шага оказавшись рядом с Барсамовыми, плюхнулся на свободное место на полу.

– Ну, вот и опять – здравствуйте!

Николай Степанович оторопело смотрел на Самохвалова, как на чёрта, выскочившего из-за печки.

– Вы?! Но почему вы в форме? Вы ранены? Как вы попали сюда?

Самохвалов насмешливо посмотрел на супругов:

– На все вопросы отвечу в порядке поступления. С конца. Как попал? С божьей помощью. А ещё потому, что у меня на плечах есть нечто ценное, в просторечии именуемое головой. На «Калинин» попасть в той неразберихе да при нехватке охраны было просто   –  оторвал пару досок, выкинул какие-то детали из ящика, – и вот он я – в Новороссийске. А вот здесь пришлось побегать: и вас из виду не потерять, и обмундировку достать, и бинты вот всякие на себя намотать…

Софья Александровна, медленно подбирая слова, спросила:

–  Скажите, Самохвалов… Почему вы так с нами… откровенны?

–  И это скажу, уважаемая. Во-первых, вы – люди интеллигентные и не побежите меня выдавать. Вы – чистоплюи, побрезгаете сделать это. А ещё для вас имеет значение, что вы, как вы считаете, немного знаете меня. Понимаете, –  вы думаете, что я не совсем чужой для вас, вам с чужим было бы легче. И ещё: вы твёрдо знаете, что после вашего доноса я уж точно попаду под трибунал. И это в военное время. А по законам военного времени… Вы ведь пожалеете меня, не так ли? Да и, наконец, в случае необходимости я легко справлюсь с вами обоими. Кстати, самое последнее: через некоторое время вы поймёте, что я вам очень нужен.

–  Да кому вы нужны?

–  Объясню, дорогой Николай Степанович. Вы везёте огромные ценности. Вам, наивным человекам, кажется, что это – культурные ценности. Это не так. Вы везёте чётко определённое количество золотых рублей. И это очень большое количество. Я могу помочь вам… потерять хотя бы один ящик, и вы до конца дней своих будете меня благодарить за это…
 
И ради бога не думайте, что я какой-то выродок. Нет. Во все времена найдутся люди, которые поймут меня. Посудите сами: мне ведь ничего не стоило дождаться, пока вы заснёте, оглушить вас, выбросить несколько ящиков и спрыгнуть. Но я подхожу к вам открыто…

–  Нагло.

–  Пусть так, Софья Александровна. Слова меня не задевают. А сила… Где она? Две медсестры, раненые – тьфу!

Барсамов сжал кулаки, прекрасно понимая, что он с Самохваловым не справится,  ничего предпринять   не сможет, что Самохвалов точно рассчитал свою уверенность. Но не ответить он не мог.

–  Послушайте, малоуважаемая гнида! Вы – трус! И наглость ваша – от трусости. Если хотите  жить, то до ближайшей станции вы будете лежать и не произносить ни слова. Потом вы исчезнете. Если это не произойдёт, то я сдам вас военному коменданту.

Самохвалов улыбнулся:

– Вы даже себе не представляете, какую глупость вы сейчас сказали! Впрочем, вы всё-таки умный человек и через какое-то время вы пожалеете о своих словах. Всю жизнь будете об этом жалеть, до самой смерти. Кстати, как я понял, у вас нет ни денег, ни продуктов? А есть хочется! Что ж, я буду молчать.  А вы понаблюдайте за мной.

Самохвалов встал, принёс вещмешок, достал из него тряпицу, на ней разложил шмат сала и хлеб. Медленно и старательно резал сначала сало, потом хлеб, по ходу дела объясняя, что делать это нужно именно в таком порядке, тогда на хлеб попадут с ножа даже маленькие частички сала, такого ценного продукта. Так же медленно и демонстративно он начал есть.

Пока это всё происходило, медленно, с трудом поднялся один из раненых. Стоять ему было трудно на одной здоровой ноге, костыль помогал мало. Он безуспешно попытался сделать шаг, но чуть не упал. После этого он обратился к Самохвалову:
– Браток, помоги до двери, по малости прогуляться, придержишь, а то как бы не вывалиться… Вот спасибо так спасибо! Ты давай – вперёд, а я за тебя держаться буду…

Самохвалов двинулся было к тяжёлой вагонной двери, но приоткрыть её не успел – солдат с размаху ударил его костылём по голове. Самохвалов упал. Софья Александровна вскочила:

–  Что вы делаете!

–  Делаю единственно то, что нужно сделать! Эх, вы! Крикнуть не могли, что ли? Верно он сказал – люди интеллигентные…
Народное имущество ведь защищать нужно, правда? А разве  не вы везёте Айвазовского, великого русского армянина?

Барсамов засмеялся негромко:

– Да не Айвазовского, а его картины! Боже, как я вас не узнал! Вы всё слышали?

–  Не слышал бы – не встал.

–  Ну, спасибо тебе, сынок!

– Да ладно, отец, погоди со спасибой. Тут вот этого ещё оприходовать надо. Ремешок какой, верёвка есть ли? Та-ак, сгодится… Вот теперь мы тебя, родимый, свяжем, а ты полежишь и отдохнёшь…

Пара оплеух привела Самохвалова в чувство. Рыжий наклонился над ним и медленно, внятно сказал:

– А теперь слушай меня. Ежели только пикнешь – рот заткну твоей же салой, понял? Лежи, и чтоб ни мур-мур, понял? А то не так врежу…



–  Ну что – нужно было и это вспомнить?

– Да, нужно. До мельчайших деталей. Ведь память – это не командир, осматривающий солдат перед парадом: плохо вычищены сапоги – подмазать; бляхи, пуговицы тусклы – надраить до блеска…

– А мне память, совесть представляются иначе. Это судебное заседание. Причём, память выступает в зависимости от возраста в разных качествах. До сорока-пятидесяти лет память – адвокат. Мы выискиваем какие-то лазейки, оправдываем себя, свои поступки. Позже память становится прокурором – уже каждая мелочь становится в её освещении обвинением в том, что ты мог сделать, но не сделал. И лишь после этого этапа память становится судьёй, способным точно взвесить каждый твой шаг и вынести приговор. Справедливый приговор. Только вот, к сожалению, приговор этот всегда запаздывает – подсудимый уже по ту сторону добра и зла…


Бескрайняя ночь висела над  остановившимся где-то между небом и землёй эшелоном. Минуту назад завизжали тормозные колодки, прошла волна стуков и звяканий сцеплений и буферов. Ходячие вскочили, откатили тяжёлую дверь и пытались что-то разглядеть в кромешной тьме. Кто-то предположил, что путь разбомбили немцы и сейчас его ремонтируют, но сколько ни смотрели вдоль бесконечного эшелона, ничего не было видно. Вдоль вагонов ходили, разминаясь от долгого сидения люди, курильщики прикрывали козырьком ладони свои цигарки. Неожиданный помощник  вздохнул:

– Господи, это сколько  нам ещё здесь кантоваться? Наверно, уж час стоим…

Софья Александровна тоже прервала затянувшееся молчание:

–  Смотрите, как получилось. Судьба свела нас во второй раз, а мы даже не знаем, как вас зовут. Знаем, что из Костромы, знаем, что красноармеец – вот и всё…

– Фёдор я. Чистяков. А по мирному делу – плотником я был. И отец, и дед плотники были. У них и учился, потом сам работал. Русский человек он ведь как? К какому делу судьба приставит – он его хорошо делает. Сейчас я солдат. Наверно, не самый плохой. Завтра надо будет моряком быть – буду! Всему научимся, всё одолеем! Верно я говорю, Софья Александровна?

– Верно, Федя, ой, верно… Поглядите ещё – может, стало что-нибудь видно?

– Да нет, чего там смотреть: темнота, вроде –  поле, ветер…

–  Ой, вьюг`а, ой, вьюг`а… Не видать почти друг друга за четыре за шага…

–  А вы, Софья Александровна, откуда эту песню знаете?

–  А не песня это. Стихи. Хороший поэт написал.

–  У меня дружок был…

–  Это тот армянин?

–  Да, Николай Степанович. Он самый. Чудной был. Весёлый-весёлый, а иногда сядет и то ли поёт, то ли рассказывает… Вот эту… Стихи эти. Часто он…

– Как его фамилия-то была?

– Э-э, Софья Александровна, кто его знает? У нас ведь, знаете,    у всех одна фамилия. Браток, дай курнуть! Браток, долго ещё драпать будем? Пошли в атаку, братки…

– А ранило-то вас когда, где?

Фёдор рассмеялся:

–  Да из-за вас же и ранило!

–  Как это?

–  А так вот! Комендант пришёл, говорит – айда, ребята, там те самые картины грузить надо. Ну, мы и пошли. Не успели выйти – какой-то гад гранату бросил…

– Да, мы слышали об этом. Комендант, сказали, погиб…

– Геройски погиб, ей богу, Николай Степанович. Не поверишь – завидно. Я хоть того гада пулей и достал, но вот осколком самого зацепило – это по-глупому…

– Так тебе, дураку, и надо, – влез в разговор Самохвалов. – Не будешь соваться в любую дырку затычкой.
 
– А это кто из болота голос подаёт? Ещё раз зашумишь – об стенку размажу, понял? Я Волго-Балт строил, не таких видал!

– А-а, да ты из меченых! Выслужиться, значит, перед властью хочешь? А сам, небось, только и думаешь, как драпануть к немцам! А?!

Чистяков повернулся к Барсамову:

– У тебя, отец, тряпка какая-нибудь есть? Если грязная, –    ничего, у него пасть ещё грязнее, так я заткну её…

Вдруг раздалась пулемётная очередь. Вслед резко стал нарастать гул моторов, послышались взрывы.  Фёдор тут же откатил дверь до отказа и заорал во всю глотку:

– Подъём! Воздух! Ходячие берут лежачих прямо с носилками и бегут от состава подале! Отец, ты чего? Бери мамашу и беги!

Метались медсёстры, помогая раненым добраться до дверей, внизу соскочившие первыми принимали остальных. Барсамов с женой выпрыгнули из вагона последними. Фёдор остался один с Самохваловым:

– Придётся тебе, фигура, на народ поработать… Вставай!
Бери этот ящик, тащи!

          – Как «тащи»? Чем «тащи»? Руки-то…

          – А-а, чёрт! Придётся тебя развя… Нет, голуба. Мы с тобой по-другому будем картины охранять, а то ты с этим ящиком в ближние кусты сиганёшь, ищи тебя потом. Мы с тобой в орлянку сыграем, руки тебе не понадобятся. Игра такая: бомба попадёт – и тебе, и мне, и картинам хана. А вот ежели, к примеру, осколок или там пуля, то они кого-то из нас выберут, понял?

Самохвалов катался по полу, стал на колени:

– Не хочу! Не хочу! Слушай, бежать ведь надо! Отпусти!

Чистяков ткнул его костылём, Самохвалов снова растянулся на полу:

– Слаб ты оказался. Как старикам угрожать, –  так ты герой.
Ты слушай сюда. Нам с вагона нельзя выходить. Бомба, она, конечно, мадама очень уважительная, я с ней сделать ничего не смогу. А вот если пожар? Тут даже такой человек, как ты, очень сгодится – малую нужду от страха справишь, потушишь! А ты – «отпусти»! Ты мне лучше вот что скажи: старика фамилия-то как?

–  Барсамов.

–  А сына его как звали? Я слышал, –  сын у него погиб…

–  Владимир. Начинающий художник. Говорят, отца переплюнул бы в два счёта. Студентом был в Москве, кажется. С первого дня – на фронте. 

– В общем, так. Сейчас все вернутся, так я тебе вот что втолковать хочу: какой бы разговор ни услышал – молчи. Слово скажешь – выкину на ходу с вагона, понял?

Самохвалов угрюмо буркнул:

– Ещё б не понять…

Оба они не замечали, что Барсамов, сразу же устыдившийся своего инстинктивного бегства, уже давно стоит в дверях вагона. Фёдор, увидев его, спросил:

– А мамаша-то где?

– Да здесь она,– Барсамов подал руку и втащил Софью Александровну в вагон.

– Ну вот и ладно. Сейчас остальные подойдут и поедем. Я, вроде, не почуял, чтоб в нас попали, верно, Софья Александровна?

– Да, слава богу, в темноте всё мимо высыпали…

Фёдор, будто что-то вспомнив, обернулся к Барсамову:

– Николай Степанович, а я ведь своего дружка фамилию знал да забыл. Сейчас бомбы память прочистили. Такая, как у вас – Барсамов его фамилия была, это точно.

Софья Александровна, как стремительная птица, мгновенно оказалась возле Чистякова:

– А звали его как?!

– Ну, это уж я не забываю. Такого героя – да забыть! Володькой мы его звали.

– Ведь это наш сын, понимаете, наш сын!

– То-то я смотрю, –  вроде лицо у папаши знакомое!

– Вы не знаете, как он погиб? Ведь он погиб…

– Если даже и погиб он, то только как герой. Слыхал я сказку, что был он у фашистов в тылу, взорвал там штаб и погиб. Только я не верю, что погиб он. То, что штаб взорвал – это точно, а на фронте – оно по-всякому бывает. Мы тогда срочно перешли на другой участок, и Володька очень даже просто мог нас не найти, выйти к нашим в другом месте или к партизанам податься. Так что, глядишь, ещё весточку подаст… Не мог он погибнуть!

Барсамов, не поднимая головы, тихо сказал:

– Спасибо тебе, сынок!



8



– Фёдор Чистяков помог Софье Александровне, подарив хоть слабенькую, но надежду. Но ты-то слышал весь предыдущий разговор?

           – А я мог бы его и не слышать. Это Соне я ничего не говорил.   Я ведь точно знал, как погиб Володя – мне рассказали. Дорога. Полк отступает. Разрыв снаряда. От него ничего не осталось. Ничего…  И Соне я не мог… Ей тогда нельзя было об этом говорить. А Фёдор, кстати, помог и мне тоже. Я ведь растерялся, струсил во время налёта. Правда, я потом возвратился, но это не меняет ничего…  А он мне вернул уверенность в том, что своё дело я делаю так, как нужно. Я ведь к тому времени понял, что ошибался, называя своим делом ремесло художника…  Живя рядом с гигантом, не можешь не понять рано или поздно, что ты – ничтожен. И вот судьба предоставила мне возможность доказать, что может быть ещё что-то, что я сделаю хорошо, дело, которое я и сейчас, в последние мои дни, смогу назвать главным делом моей жизни…


 
Краснодар жил полуфронтовой жизнью. Беспрерывным потоком проходили через город эшелоны, воинские части. У магазинов стояли очереди – в ожидании момента, когда же, наконец, начнут отваривать продовольственные карточки, которых у Барсамовых  вообще не было. Питались в полном смысле слова тем, что бог пошлёт. Накормили в отделе культуры, какой-то солдат у полевой кухни заметил голодный взгляд – пожалел… Ночевали на вокзале,  урывками, засыпая на коротенький промежуток между частыми проверками документов. Одно спасение было – вокзальный кипятильник, где в любое время дня и ночи можно было набрать горячей воды в кастрюльку с отбитой эмалью, которую вытащил из мусора Николай Степанович и отдраил песком. Во время комендантского часа по улицам чётко ступали патрули. Город жил приближением фронта, ожиданием большой беды и стремлением сопротивляться её приходу до последней возможности.

 Барсамов, пристроив груз вначале на охраняемый склад, потом – в картинную галерею, поспешно искал выход. Уже был занят Ростов, всё чаще и чаще звучал сигнал воздушной тревоги, всё чаще отлаивались от самолётов зенитки. Барсамов за счёт краснодарских разных учреждений слал телеграммы, спрашивая, куда следовать дальше, но ответа долго не получал. Когда же он пришёл, то удивил даже почти не разбиравшегося в военной ситуации Барсамова. Галерею было приказано вывезти в Сталинград. Это тогда, когда уже каждый мальчишка стал понимать, что туда – нельзя, туда – опасно…
 
Но делать нечего, надо было выполнять приказ. Начальник станции, к которому обратился Николай Степанович с просьбой о вагоне, только руками замахал:

– Какой Сталинград?! Туда же дорога перерезана! Можно только на Махачкалу проскочить, да всё рано вагонов нет и не будет. Шлите новый запрос.


– Я уже десять дней у людей выпрашиваю деньги, каждый день телеграммы шлю, а ответ пока вот – только этот.

– А туда ехать, – не может быть и речи. Да, собственно говоря, куда вы так торопитесь? У вас же картины, не картошка, не портятся.

– Да как вы можете такое говорить? Мы годами поддерживаем в залах постоянную влажность, температуру, а вы говорите – картошка! Только вчера картины приютила ваша городская галерея…

– А сами-то вы где?

– Да как когда… Иногда находятся добрые люди.

– Два дня вас не видел, а вы осунулись, похудели. Карточки отовариваете?

– Стыдно сказать… Нет их у нас. Потерял я всё – и деньги, и продукты, что в дорогу брали, и карточки.

Железнодорожник озадаченно потёр лоб:

– Живёте-то чем?

– На толкучке постоянным посетителем сделался.

– Ну, это мы уладим, вам поможем с деньгами, карточками. А вот отправить не могу, пока не будет вызова. Вы уж простите…

– Да я понимаю.

– Кстати, любопытствующий вопрос можно задать? Тут у вас в документах указано «ценный груз картин». А что за картины? Не секрет?

–  Не секрет. Вы афиши в городе видели? Завтра открываем временную выставку произведений Айвазовского. Вот эти-то полотна мы и везли.

– А зачем выставка? Люди в очередях стоят, налёты каждый день, город, фактически, прифронтовой,   все мысли – там… А вы выставку открываете. Девятый вал!

Барсамов оперся кулаками о письменный стол и запальчиво почти выкрикнул:

– Мне перед вами позаискивать бы – всё-таки карточки пообещали, когда-нибудь, может, вагон дадите… Да только я вам прямо скажу: вы в вопросах искусства – невежественный человек.

Железнодорожник насупился:

– Где уж нам уж выйти замуж!

– Да вы не обижайтесь. Вы лучше вот эту мою книгу почитайте, а завтра на открытие выставки приходите – уверяю вас: не останетесь в одиночестве.

Начальник станции впервые в жизни встретился с человеком, который сам написал   книгу:

– Это вы написали?

– У меня несколько книг об Айвазовском, но эта, пожалуй, самая интересная.

– Ну, что ж, почитаю, повышу, так сказать, свой культурный уровень. Но отправить вас без вызова всё равно не имею права.

… Когда Барсамов подходил к зданию картинной галереи, он увидел на стене одну из расклеенных  ими афиш. Прохожие, спеша по своим делам, проскакивали мимо, но потом многие замедляли шаг, возвращались и читали, что в Краснодаре открывается кратковременная выставка полотен Айвазовского. Подходили, перечитывали ещё раз, не веря себе. Барсамов попытался увидеть афишу их глазами. И почувствовал, что на душе становится теплее: значит, дела идут не так уж плохо, если выставки открываются…


… На следующий день, перед самым открытием выставки,
Барсамов нервно вышагивал по залам, где были развешаны картины. Вбежавшая Софья Александровна бросилась к нему:

– Коленька! Что делается! До открытия ещё полчаса, а очередь выстроилась, куда там – за хлебом! А ты что сюда забился?
– Понимаешь, Сонечка, я не хочу быть там, у входа. Я хочу видеть лица здесь, когда люди всё осмотрят. Айвазовский ведь им чем-то поможет, правда, Сонечка?

–  Ну, конечно. Ты знаешь, я думаю – можно уже открыть.
Зачем заставлять людей ждать на улице.

–  Хорошо, Соня, скажи, чтобы открывали. Ты знаешь, я вот сейчас вспомнил… Кажется, Бисмарк изрёк: когда говорят пушки, музы молчат. И что же? Пророком он оказался неважнецким. Даже в этом своём изречении оказался неправ: говорят музы, полным голосом говорят!

Они не заметили, как вошёл Федя Чистяков. Он возник как бы ниоткуда, будто сконцентрировался из воздуха:

– Ну, отец, я тебе скажу – силён мужик этот Айвазовский!

Софья Александровна с изумлением смотрела на солдата, который ещё прихрамывал, но шёл уже без костыля.

–  Как вам удалось пройти?

–  Военная хитрость. Сказал, что к товарищу Барсамову с важным поручением. Я ведь как думал: ехал, ехал с картинками да не увидать? Насилу утёк с госпиталя, и – сюда.

–  Иди, Соня, открывай.

Она ушла, а двое мужчин остались вдвоём. Фёдор ещё раз оглянулся на полотна:

–  И умел же человек так нарисовать! Ты вот что, отец. Повидаться с тобой мне уж не придётся. Завтра нас куда-то дальше перебрасывают. А там неделька-другая пройдёт, – и на фронт. Так что  не поминай лихом, извиняй, если что не так было.
– Всё было так, как надо, сынок!

– Ну, тогда… Давай поцелуемся, что ли… –  они обнялись, а Фёдор продолжал говорить, прижав Барсамова к груди. – Ты,
отец, не того, не расстраивайся. Говорят, дальние проводы – лишние слёзы. Прощай, отец, покедова! А за сына твоего они с меня получат, понял?

Чистяков торопливо вышел.   Зал постепенно стал  заполняться людьми. Между ними ходила Софья Александровна, давала пояснения к картинам, отвечала на вопросы. Через несколько минут к Барсамову подошёл начальник станции:

–  Ну, ваша взяла! Теперь могу сказать – ничего я не знал об Айвазовском, вы были правы – невеждой себя ощутил.

–  Книгу-то прочли?

Голос у него дрогнул, и железнодорожник сразу же уловил неладное:

–  Что с вами? Вы… плачете?..

–  С родным человеком расстался…

–  Да, тяжело это. А книгу я вашу прочёл. В один присест. И  извините, я её вам не верну.

–  Но у меня это единственный экземпляр остался!

–  А у меня – единственная дочь. И она тяжело больна. Я не мог забрать у неё книгу. Она плачет. Простите… А вагон – хоть сегодня, когда и куда угодно. Махните на Махачкалу, а там видно будет.

От дальних дверей по залу бежала Софья Александровна, размахивая какой-то бумажкой:

–  Коля! Коля! Есть вызов!

–  Да ты читай!
« Правительственная. Краснодар, Советская 28. Художественный музей, директору галереи Айвазовского Барсамову. Управление искусств при Совнаркоме Армении принимает ваше предложение о переводе галереи Айвазовского в Ереван. Прошу ускорить отправку. Начальник Управления искусств Шагинян».

Начальник станции задумчиво произнёс:

–  Ну, вот и берег показался…  В этом море огня.
 
Барсамовы согласно кивнули:

– Что ж, так оно и должно быть. Россия спасла полотна своего сына…

– … Армения ждёт полотна своего сына…

И снова потекла дорога по самому краешку огненного моря войны. Вагон с картинами мотало на стрелках, вместе с эшелоном он попадал под бомбёжку, подолгу стоял на полустанках в выжженной степи. И с каждым часом уходили всё дальше от моря рождённые морем полотна, неся с собой дыхание этого моря.


9

Вот и вся история. Галерея Айвазовского благополучно прибыла, была принята и размещена. Большое участие в судьбе полотен приняли выдающийся художник Мартирос Сарьян и  классик армянской литературы Аветик Исаакян. Несколько лет, до возвращения галереи в освобождённую Феодосию поток посетителей галереи не иссякал. Часто Николай Степанович и Софья Александровна стояли в стороне и старались угадать, о чём думают посетители.
А они затихали у картин, всматриваясь в игру красок и света, чувствуя на своём лице опаляющее дыхание бурь и ласковое дуновение бриза…
И никто не думал о том, как попали эти бесценные полотна сюда, сколько людей помогло их спасению. Иногда только кто-нибудь прикасался к повреждённой раме и качал неодобрительно головой:

– Что же так неаккуратно обращались…

А Барсамовы издали смотрели на то место, куда ударил осколок, и в памяти вставал матрос и его неловкое движение плечом:

–  Да чего там, отец! Только царапнуло чуть-чуть… 


Перед смертью он ещё раз услышал этот голос.

–  Ты уходишь.

–  Я знаю.

–  Оглянись ещё раз. Если бы время повернулось вспять, ты поступал бы так же? Сейчас другие времена, люди тоже изменились… Многие сегодняшние очень хорошо бы помнили об огромной цене того, что в море огня попало в их руки…

–  Не хочу в это верить. А я… Сделал бы всё точно так же, как сделал тогда.  Мне кажется, что я, человек совсем не военный, всё же хоть немного, но помог победить фашистов. Мы оказались выше, чище, сильнее духом. Да, с чистой совестью скажу: я сделал всё, что мог…

–  Иди. Там, у ворот, скажи это Петру с ключами…   

   
АЛЕКСЕЙ ВАСИЛЕНКО
   


                ДЕЛО ГОСУДАРСТВЕННОЙ ВАЖНОСТИ


ПОВЕСТЬ











               

               









1

…Незадолго перед смертью он часто слышал этот голос. Голос был ему хорошо знаком – так говорил он сам когда-то давно-давно. Правда, и тогда-то он был уже далеко не молодым .А  голос был жестоким: он возникал без всякого повода, без малейшего движения души, без желания, он  требовал, чтобы память – усталая, с пробоинами память – восстановила всё, что происходило тогда, до малейших деталей. Он прекрасно понимал, что голос этот – это опять же его… что? Совесть? Пожалуй, что так… Так вот голос этот не просто что-то напоминал, на чём-то настаивал. Он звучал почему-то всегда  требовательно,   он чуть ли не приказывал:

          – Почему ты это сделал?

Он  всякий раз пытался ответить, но не всегда это получалась. То ли привычка отодвигать себя в сторону, делать свои поступки какими-то не очень важными, то ли ещё что-то мешало, но он чуть ли не мямлил в ответ и сам чувствовал,  как вяло и неубедительно звучат эти попытки.

– Я не знаю. Это правда. Ведь ты – это я, так? И ты отлично знаешь, что я не люблю громкие слова. Просто, видимо, был толчок какой-то…

– Лжёшь. Самому себе. Это только воспитанная  в тебе с детства скромность тебе нашёптывает на ухо именно такие тусклые определения.  Толчок? Нет, это называется другими словами: самоотречение, самопожертвование. Это раньше ты мог скромничать и уходить от ответа. А сейчас ты, если говорить прямо, пожилой человек…

Он усмехался и горечи не было в его ответе – он давно уже привык видеть  себя таким, каким был он в этот момент:

– Если говорить прямо, то я ещё тогда был пожилым человеком, а сейчас я глубокий старик. Жизнь прожита…

– Так давай же на этом человеческом пороге расставим окончательные точки над «и». И не будем стесняться, как ты говоришь, громких слов, потому что именно они очень часто определяют истину. А ведь она нужна людям. Тем, которые уже пришли и ещё придут за нами.

– Но я же всё это записал в воспоминаниях! Я рассказал всё, без утайки!

– А как ты писал? Там же только сухие, голые факты!
Ты  выбрасывал за борт свои мысли, чувства. Ненужные, как тебе казалось. Ты не записывал вещи, которые могла не пропустить тогдашняя цензура. Тебя никто не винит за это – так делали все. Но сейчас, на пороге, ты уже свободен. Сделай это в память о Нём. Ты ведь любил его.

–  Почему «любил»? Он для меня – вся жизнь.

–  За что?

– Трудно…  Даже в конце жизни трудно ответить на такой вопрос. Мы, даже умирая, не можем понять, почему   любили когда-то женщину. Одну среди многих. А любовь к Нему… Не берусь объяснить даже самому себе. Потому что мы занимались одним делом и чувствовали одинаково? Нет! Я не сравниваю себя с ним. Он – гений. И он любил море… не так, как я. Он умел передать эту любовь другим, а мне не по силам говорить о любви с таким размахом, такой мощью. Даже когда нужно было спасать его, нам с Соней, одним, это было бы не под силу. Но его любят многие. И только много самых обыкновенных людей смогло спасти его.

– Вот и расскажи о них. Вспоминай. Вспоминай. Вспоминай…


…Как вспоминать?! Это сейчас, с головокружительной высоты прошедших лет  гигантский круговорот вначале локальной войны, а затем и Великой Отечественной, огромный подвиг  нашей страны, всех её народов каждый эпизод превращается в эпическое повествование, если всмотреться в него попристальнее. Сколько нечеловеческого напряжения выпало на долю самых обыкновенных людей, сколько поистине героического совершалось на каждом шагу! Каждый выполнял свой долг, не ожидая за это никакой награды. Но это осознание пришло  позже. А вначале не было общей картины. Был хаос неожиданности, обвалившейся на каждого в отдельности, была местами суета, в которой трудно было разглядеть какие-то закономерности. Когда включается гигантская машина противостояния великой беде, то первое её движение вроде бы и не заметишь, находясь поблизости. Даже зная, что к любой неожиданности готовились и намечали детальные планы действий. И в этой стихии, которая охватила в один миг всю страну, была и маленькая клеточка для художника Барсамова. В   чём заключался долг   заведующего картинной галереей Айвазовского в Феодосии? Правильно. Сделать всё, чтобы величайшая художественная ценность не досталась врагу. И Барсамов всеми силами старался сделать это всё.

Враг уже форсировал Днепр. Крым в преддверии неминуемого вторжения лихорадочно готовился к эвакуации. Фашисты  были уверены в скором захвате жемчужины Черноморья, потому что  природа уж так распорядилась: уйти с полуострова  после захвата юга Советского Союза можно было только морем. Ещё отчаянно сопротивлялись города-крепости, города русской славы. Но эвакуация уже шла полным ходом, уже постоянно висели над морем самолёты – охотники за уходящими на Большую Землю кораблями с людьми, с оборудованием предприятий. Уже за горизонтом, там, где небо смыкается с морем, кочевали вражеские корабли…

 
Работы было очень много. Для человека, никогда не занимавшегося хозяйственными делами, целой проблемой становился вопрос, где достать доски для ящиков, упаковочный материал. Кто-кто, а уж Барсамов понимал, с какой ценностью имеет дело. Он контролировал упаковку каждой картины лично, придираясь и ворча. Он бросался к старому столяру-краснодеревщику Аккерману:

– Ну что вы делаете! Разве можно такими большими гвоздями!

На что Аккерман смотрел на него поверх очков и философски отвечал:

– Можно подумать, что бомба разбирает, какими гвоздями забит ящик…

– Наум Исаевич!

–  Ну и что из того, что я Наум Исаевич? Или я уже и пошутить не могу себе позволить? И я вам умоляю – не держитесь вы так за своё бедное больное сердце. А то кто-нибудь поглупее, чем я, подумает, что только вы за картины и отвечаете.

– Конечно! Как директор галереи…

– «Конечно»! Боже мой! А я не директор. Но я же ж, Николай Степанович, был лучшим столяром-краснодеревщиком
в Одессе и её окрестностях. А это немало, вы мне поверьте! И если я делаю эту грубую работу, –  я её делаю не грубо, нет! Мне, старому еврею Аккерману этот армянин,– старый Наум постучал корявым пальцем по ящику,– может быть, дороже родного брата… Или вы думаете, что нашим мальчикам всё равно?

Этим общим именем назывались ученики Барсамова, студийцы, которые не хотели и не могли бросить его в такое время. Они лётом выполняли его поручения, работали с утра до позднего вечера. Сейчас они куда-то подевались, но пришла Софья Александровна, жена Барсамова, с какими-то бумагами.

– Коленька! Ты погляди-ка, ещё кучу распоряжений принесли. Одно несуразнее другого. Вот: «Приказываю немедленно уничтожить корешки билетных книжек картинной галереи. Отдел культуры… Самохвалов». Ты что-нибудь понимаешь?

– А что я могу сказать! Велик твой зверинец, о, господи!

– Ещё. Ты только послушай: «Упаковывать только ценные картины»…

Барсамов расхохотался:

– Нет, ты подумай! Они там считают, что кто-то может определить,– какая картина ценная, а какая – нет! Разве у такого художника могут быть малоценные работы? Это же головотяпство какое-то!

– Если не умышленное вредительство… А где наши мальчики?

Словно услышав слова Софьи Александровны, вошли двое студийцев:

– Здесь мы! Мы на крыше были.

– Зачем?

– Так ведь бомбить же могут, Софья Александровна. Зажигалками саданут, – только галерею и видели. А мы дежурим.

– Не страшно?

– Не. Чего бояться? Мы узнали, как с ними нужно: берёшь щипцами и сбрасываешь её во двор…

– А, ну раз вы так всё знаете… Давайте-ка мы с вами вот этот угол разберём. Только осторожно, не повредите.
 
Они разбирали сложенные как попало полотна, когда Софья Александровна вдруг остановилась, держа в руках небольшую картину.

– А ведь это… Коленька! Твоя работа. Помнишь, в Гурзуфе?

Барсамов подошёл, взял картину, вспоминая:

– Да… Как же! А ведь неплохо, правда? Где угодно выставить не стыдно. Было. Только… Только, Сонечка, это мы не будем упаковывать. Время изменилось. Мы вывозим только картины гения.

–  Почему?! Ведь твои картины, если останутся, погибнут! Ты уничтожаешь сейчас себя, как художника!

– Права не имею. Эвакуируется галерея. А это… Так. Личное.

Софья Александровна хотела было возразить, но подошёл  один из студийцев, держа в руках рисунок:

– Софья Александровна, а это кто рисовал? Укладывать?

Она взяла рисунок и в то же мгновение лицо её застыло, сдавило горло, стало трудно дышать. После долгой паузы с огромным трудом вытолкнула из себя слова:

–  Это… художественной ценности не представляет…

Отойдя в сторону какими-то слепыми, неуверенными шагами,  упала на стул, забилась в рыданиях. Подбежавший Барсамов гладил её по голове, тоже едва сдерживая слёзы:

– Ну, Соня, Сонечка… Ну не надо…

Подбежавший Аккерман поднял с пола рисунок, отвёл мальчишку в сторону:

– Что же ты делаешь, мальчик, а ?! Ты на их рану неосторожно насыпал много соли… Сын у них единственный, Володя, ты не знаешь его… Так вот он месяц назад погиб… А ты…

– Так ведь не знал я!

– Да ладно, ладно, мальчик, какой с тебя спрос…

Аккерман снова ушёл к своим ящикам. Студиец оглянулся,
сложил рисунок и незаметно спрятал его в карман куртки Барсамова, висящей на спинке другого стула.


2


– Трудно было?

–  Тогда – не очень. Была работа – конкретная, знакомая работа. Нужно было свернуть галерею – мы её свернули. Тогда работа была спасением в нашем горе. Володя был студентом высшего художественно-промышленного училища, подавал большие надежды. И эту ещё не распустившуюся почку срубил с ветки осколок снаряда. Через много-много лет я думаю сейчас о том, что этот злой металл, быть может, был отлит и обточен, и начинён взрывчаткой такими же руками, какие были у Володи,      –  сильными, нервными… Тогда я не думал об этом. Чаще всего сверлила голову другая мысль: неужели жизнь Володи и  миллионов таких, как он – не начавших жить, творить на земле, неужели весь труд, все чувства великого художника могут быть уничтожены одним стервятником, который наверняка и не слышал этого светлого имени! Изо дня в день проносились они над головой, испражнялись смертью и улетали… Нам везло –
только один раз бомба упала неподалёку, а больше не было. И всё же мы спешили. Слухи – один страшнее другого – подгоняли нас… Кроме картин мы подготовили к эвакуации весь архив и научную документацию…



Наступил момент, когда, казалось, все работы были закончены. Почувствовав внутреннюю пустоту, незаполненность делом, Барсамов немного растерянно оглядел комнаты с пустыми стенами, шестнадцать  больших ящиков, сложенных около выхода.

– Кажется, всё…

Аккерман согласно кивнул было головой, но в неё, в эту светлую голову, пришла вдруг неожиданная мысль, и он хитро прищурился:

– Так-таки и всё, Николай Степанович?

– А что ещё? Не пугайте меня!

– Ну-ка, мальчики, пойдите в кладовку и разыщите в том
гирмидере веники, щётки и прочие мастики.

Студиец ахнул:

– Верно, дед Наум! Эти гады если придут, пусть не думают…

–  … что отсюда в панике удирали. Совершенно верно ты мыслишь, мальчик. Как вы считаете, Николай Степанович?

– Вот уж никогда бы не подумал, что можно… думать об этом… А ведь правильно, чёрт возьми! Правильно! Пусть видят,
что хозяева ненадолго ушли и скоро вернутся…

–  Да,да, они это увидели… Высококультурные европейцы увидели чистые комнаты, натёртые полы… Им сказали, что здесь была картинная галерея. И они оценили наивные потуги этих untermenschen сохранить достоинство перед представителями арийской расы. Они устроили в залах конюшню…


…На следующий день Барсамовы отправились в Феодосийский горсовет. В кабинете председателя висел густой синий дым, на столах лежали кучи бумаг и карты, возле которых толпились военные и городское начальство. Председатель горсовета Нескородов, к которому Барсамовы шли, не заметил их появления и продолжал, обращаясь к военным:

– Да тише же, товарищи! Вы мне дайте чёткий ответ: успею я вывезти два завода или готовить их к взрыву?

Комендант дёрнулся:

–  А ты, председатель горсовета, ответь – успею я вывезти авиационную часть, госпиталь и ещё миллион нужных фронту вещей? Пойми, я не знаю положения, – сколько у них там штыков на километр – не знаю!

Нескородов заметил вошедших, извинился перед ними и отвёл их в угол.

– Думаю, что перед вами не нужно скрывать истинное положение вещей. Сегодня немцы прорвались на Арабатскую стрелку у Геническа.

Софья Александровна приложила руки ко рту:

– Да ведь это же всего…

– Всего двадцать пять километров.

Барсамов выпрямился:

– Сколько у нас времени?

– Там морская пехота их держит. Не знаю, сколько им удастся… Во всяком случае завтра отойдёт «Калинин»,  – больше теплоходов   не будет. Кто едет с грузом?

– Мы, Никифор Кузьмич.

– Боже мой, зачем?! Вы боитесь, что не успеете эвакуироваться? Так я устрою вас. А с грузом – это же…

Барсамов покраснел и твёрдо сказал:

– Вы очень неправильно нас поняли, товарищ Нескородов!

– Господи, Николай Степанович, какой официальный тон! Вы обиделись? Софья Александровна!

– Конечно, обиделись. Я тут подумала, что вы заподозрили нас в каких-то шкурнических интересах. А дело  ведь в простой логике. Чужие, холодные руки обеспечить сохранность картин не могут. Нужен сотрудник галереи. Мне 58 лет, Николаю Степановичу – 62. Остальные значительно старше. Да и вообще – зная нас столько лет…

Нескородов улыбнулся:

– Может, теперь позволите? Боюсь, что это вы меня неправильно поняли. Дело в том, что сопровождать такой груз – это не прогулка.

–Да знаем мы, знаем!

–  Нет, Николай Степанович, не знаете. Корабль может быть обстрелян, потоплен, наконец!

Нескородов всегда втайне вздыхал по Софье Александровне, но сейчас, когда она распахнула до предела свои и без того большие глаза, она была прекрасна, и Нескородов любовался ею откровенно, потому что даже гнев в этих глазах делал лицо удивительно красивым. Барсамова, глядя в упор, медленно, с расстановкой сказала:

– Значит, картины величайшего художника могут… погибнуть?..

– Это война, Софья Александровна.

– А мы после этого, по-вашему, сможем где-то спокойно жить?

Нескородов поднял руки:

– Ладно, ладно! Сдаюсь! Уговорили! Но чтобы вы не думали, что меня так легко можно уговорить, слушайте. Я вызвал вас сюда затем, чтобы выдать вам верительные, так сказать, грамоты: все документы на груз. Прошу учесть, что напечатана бумага час назад, и я не делаю в ней никаких исправлений.

«Удостоверение. Выдано директору Феодосийской картинной галереи Айвазовского художнику Барсамову Николаю Степановичу и научному сотруднику галереи Барсамовой Софье Александровне в том, что они направляются в распоряжение Краснодарского управления по делам искусств с ценным грузом картин для дальнейшего направления и следования. Феодосийский горсовет просит советские и партийные организации оказывать товарищу Барсамову всяческое содействие в проведении возложенного на них поручения. Председатель горсовета Нескородов».

Надеюсь, вы теперь не сомневаетесь в том, что за много лет, что я вас знаю, я очень правильно вас понял…

Барсамовы переглянулись.

– Спасибо, Никифор Кузьмич. Спасибо за доверие. Теперь мы понимаем – вы были обязаны ещё раз убедиться…

– Ладно, проехали! А теперь ещё вопрос,   –   семейного характера. Что вы будете делать с вашим домиком, с вашими картинами?

–  Что – домик, что – картины! Берём только самое необходимое…

– Но ведь…
– Но ведь я не Айвазовский, Никифор Кузьмич. Я всего-навсего Барсамов… Меня вон даже мобилизовали.

Нескородов от удивления даже поперхнулся:

– Что за глупость?

– Наверно, недоразумение какое-то. Из военкомата прислали повестку – на охрану мельницы становлюсь.

– Да подождите, Николай Степанович, вы-то хоть не городите чёрт знает что!

Он схватил трубку и рявкнул:

–  Два тридцать два. Потапов?.. Ты, что ли? Это Нескородов. У вас что там – все с ума посходили? Человеку за шестьдесят, а вы его часовым! На мельницу, товарищ Потапов, на мельницу. Людей больше нет, что ли? Да поймите, нельзя мобилизовывать Айвазовского… Да что вам, тысячу раз повторять? Ай-ва-зов… Тьфу! Прости, Потапов, совсем зарапортовался. Ну, ты же знаешь, о ком я… Да. Да, у него задание государственной важности!


3


–   Ты сказал: «Я всего-навсего Барсамов». Это правда? Ты действительно относишься к себе с подобным самоуничижением? Или это – поза, желание произвести впечатление? Тогда, в тот момент, тебе просто нужно было так сказать или это внутреннее убеждение? Только помни – сейчас нужна правда. Только правда.

– Глупая постановка вопроса. Мне, человеку, дни которого сочтены, незачем лгать самому себе. Видишь ли, в юности мир кажется маленьким и простым,– есть у тебя чувства, есть какая-никакая техника, чтобы эти чувства передать, и ты бросаешься на холст, как на жизнь – жадно, завоевательски, с полной уверенностью в победе. Всё легко и просто: ты чертовски талантлив, а те, кто этого не понимает, – глупцы… Все проходят через это. Прошёл и я.

Потом мир становился всё шире и шире, и в круг твоего восприятия, твоего понимания входят гиганты. За последние годы немало я видел людей, которые называли себя художниками и морщились при виде полотен Айвазовского: примитивный натурализм, реализм, романтизм… Они не затруднялись точностью определения и не могли понять, что перед ними – Живопись, а не их собственная неумелая мазня…

Если гигант не вмещается в сознание человека, значит, куцее у этого человека сознание, раму надо побольше, горизонт пошире…

А художник я, конечно, средний. Вот и вся правда.



В пустых залах галереи метался Барсамов, повсюду за ним следовали Софья Александровна и Аккерман, старавшиеся его  хоть как-то успокоить: обещанной машины всё не было, а время, как шагреневая кожа, всё сокращалось и сокращалось. Наконец, у входа показалось знакомое лицо. Это был тот самый работник отдела культуры Самохвалов, который требовал уничтожить корешки билетов… Но даже он в этой ситуации был самым нужным человеком, и Барсамов бросился к нему:

– Наконец-то, товарищ Самохвалов! Будет машина?

Самохвалов быстро окинул взглядом голые стены, кучу ящиков у выхода:

–  Будет! Будет! Всё будет. Пряники с пирогами будут, ясно? Машину им… Хватайте-ка чемоданчики, да пока не поздно, бегите в порт своим ходом. Говорят, немцы выбросили десант, диверсантов. Где картины?

–  Но я не понимаю… Картины-то вот они…

Аккерман выдвинулся вперёд:

–  Насколько позволяют мне мои универсальные способности, я понимаю так: вам поручено обеспечить машину.

Самохвалов резко обернулся к нему:

–  А это что за посторонний человек? Барсамов! Я вас спрашиваю.

– Это наш ближайший…   – Софья Александровна не смогла договорить, потому что Аккерман вдруг налился кровью:

–  И всё-таки, вы меня извините, позвольте мне вмешаться в ход ваших мыслей. Вы, милейший Самохвалов, сказали «посторонний». Как я понимаю, посторонний – это тот, кто ничем не помог галерее. Так ведь это же ж вы, Самохвалов!

– Да что вы заладили – машину да машину! Поймите, это сейчас невозможно. Машины – на вес золота!

Барсамов вскинулся:

–  А картины? Не на вес золота? Это же Айвазовский!

– Ну так что, что Айвазовский! Тут живые люди выехать не могут, а вы со своими… Знаете что? Я беру у вас на сохранение
всю вашу галерею. Как представитель отдела… Расписку выдам – всё честь по чести. И – бегите на «Калинин», пока не поздно.

– А вы? Что вы будете делать с картинами?

– А вот это, Софья Александровна, вам знать не положено.
Вы не изучили Феодосию так, как я, тут я каждый камешек… Места такие есть, сто лет будут искать, – не доищутся.

Аккерман, внимательно слушавший Самохвалова, взял в руку молоток, лежавший на ящике:

– Если я правильно понимаю, то… –  он приблизился к Самохвалову. – Когда-то давным-давно один гражданин предал другого гражданина за 30 серебряных монет. Вы случайно не помните, как его звали? Иуда!

Самохвалов шарахнулся от Аккермана , поднявшего   молоток:

  –  Я прошу меня оградить! Я прошу…

Барсамов спокойно и устало сказал:

–  Убирайтесь немедленно, слышите? Ну!

…Николай Степанович отправился в горком. Он был готов стучать кулаком по столу, драться, лечь на пороге – лишь бы была машина. Но драться и стучать не понадобилось. Машина была твёрдо обещана.

К вечеру на звук мотора выскочили во двор все, кто был в галерее. На подножке старенького «АМО» стояло огненно-рыжее и конопатое чудо: боец-водитель:

–  Это кого тут грузить надо? Поживей давайте, что ли…

Рыжий был по природе своей начальником. Он быстро организовал, кроме двух солдат, выделенных для погрузки, всех мальчишек, сыпал всякими шуточками, показывая тоже рыжие прокуренные зубы, сам подхватил первый ящик под угол и… тут же отпустил – он ожидал, что ящики будут гораздо тяжелее.

  –  Вы что тут – вату везёте или что?

Барсамов объяснил:

–  Картины везём, сынок, картины.

–  А-а, это я люблю. В журналах иногда хорошие картинки попадают. А чего тут нарисовано?

– Море.

– А здесь?

– Море, везде море.
 
– Тю-ю, хоть бы картинки разные были, а то – море, море. Мне сказали, –  дело важное и секретное, а тут…

Аккерман насмешливо развёл руками:

–  А тут, товарищ генерал, не рассуждать надо, а ящики грузить!

Вмешалась Софья Александровна:

– Подождите, я ему объясню. Ты в порту был, сынок?

– Ну, был. А вы насчёт «генерала» –  того…

– Ладно, ладно… Что грузят на теплоход?

– Та, не знаю, станки какие-то.

– А почему их увозят?

– Это как – почему? Это ж… Народное это всё!

– Вот то-то, народное! А эти картины не народные? Да ведь они же дороже десяти заводов стоят! Их великий художник написал. Айвазовский его фамилия, сынок. Запомни это имя.

  –  Ну, про его-то я слыхал! Это который – «Девятый вал»? Видать, правда, не приходилось, а слыхать – слыхал, как же. Ну, чего стоим? Разговоры разговариваем, а дело делать надо.

И солдат снова взялся за угол ящика.

…Когда погрузили последний, Барсамов сел рядом с водителем:

–  Поедем сначала не в порт, а в другое место. Я покажу.

…Сгорбленный церковный служитель стоял возле церкви, будто знал, что сейчас подъедет машина. Он поклонился Барсамову, спросил коротко:

–  К нему?

          Косой луч заходящего солнца запутался в тучах, в узких прорезях барабана церкви. Барсамов перекрестился украдкой, помолился, едва шевеля губами, а потом  стоял, склонив голову, перед   могильной плитой и думал о том, что война непременно скоро закончится, что галерея, которую её создатель завещал Феодосии, обязательно вернётся сюда. И ещё думал Барсамов, что впереди ещё очень много неожиданностей войны…

За плечами раздалось посапывание. Солдат, сняв пилотку, спросил шёпотом:

–  Из родных кто-нибудь здесь?

–  Нет, не сын… Но, считай, родной.  Тот самый художник   здесь лежит, о котором мы говорили. Айвазовский.

–  А это по-какому написано?

          –  По-армянски.

–  У меня дружок был – отец у него из армян. Весёлый! И когда война началась, дрался весело. Дружили… Я –  с Костромы, а он… не знаю даже,  –  откуда.  А этот художник,  что – тоже?..

– Да, он был армянином. Великим армянином и великим русским художником…


4


Ящики были сгружены прямо у борта «Калинина». Откуда-то доносились крики, шум толпы, отдалённая канонада. После часа хождений и попыток хоть с кем-нибудь поговорить Барсамов безнадёжно сидел рядом с женой.

– Что делать, Сонечка? Что делать?.. Никому ни до чего нет дела, все бегут, все кричат… А раненых, раненых сколько…

– Так ведь раненых надо в первую очередь…

– А ты думаешь, –  я не понимаю, что надо?!  И самолёты погрузить надо, и документы погрузить надо. Всё надо. Только мы, Сонечка, в этом царстве войны лишние.


– Коля, я не узнаю тебя. Ты что – уже сдался? Ведь из любых самых безнадёжных положений находится выход. Люди же вокруг.

Барсамов горько усмехнулся:

–  Люди… Вон они, эти люди, сюда идут. Попытаюсь ещё раз…

Грузили «Калинин». Портовые краны поднимали на борт имущество авиационной части, вдали по трапу бесконечной вереницей на борт текли раненые. Десятка два взмыленных мужиков осаждали озверевшего от наскоков коменданта порта. Барсамова оттирали локтями, плечами, тянули за видавшую виды толстовку. В толпе Николай Степанович увидел вдруг Самохвалова, уже почти пробившегося к коменданту, который неожиданно достал пистолет.   Все попятились.

– Тихо!!! Что мне – стрелять прикажете, чтоб вы замолчали? По одному. У вас что?

– Взрывники мы, товарищ комендант. Все запасы взрывчатки вывозим.

– Ага! Молодцы. А потом,  –  не дай бог, обстрел, – и весь этот теплоход  в гору? Да за такие предложения…

– Нет, это вы ответите за такое предложение – немцам оставить такой подарочек!

– Хватит собачиться. В порядке совета могу сказать – дуйте в горком, взрывчатка ваша там сейчас очень даже пригодится, я знаю, что говорю. Расписку дадут и спасибо скажут. Так. У вас что?

– Имею пароль.

Мужчина наклонился к уху и прошептал что-то. Комендант только спросил:

  –   Где документы? Грузить будем немедленно. А вы, товарищи, не ждите, никого больше грузить не будем.

В этот момент Барсамов увидел, как к коменданту поднырнул Самохвалов, и тоже заявил:

–  Пароль! Отойдёмте, товарищ комендант!

Самохвалов очень спешил, потому что, не успев отойти  и двух шагов, начал совать в руки коменданту что-то завёрнутое в газету. Тот недоумённо повертел пакет:

– Что это?

– В советских дензнаках, конечно…

Комендант будто взорвался:

– Ах, ты, сволочь! Патруль!

Самохвалов отскочил, как ошпаренный, и стал пятиться с приклеенной улыбкой на лице, повторяя, как заклинание:

–  А я пошутил. Я, честное слово, пошутил. Не надо патруля. Я пошутил.

Потом повернулся и мгновенно исчез за ближайшим углом. Барсамов остался с комендантом один на один и, словно нырнул в холодную воду, заговорил, не дожидаясь, пока его  перебьют:

– Товарищ комендант! Так как же с картинами будет?

Комендант посмотрел на него так, как посмотрел бы на марсианина:

– Какие ещё там картины?! Вы что, – того? Тут ещё целый консервный завод погрузить надо, а у вас… Ах, это вы! Я ведь уже говорил… Да положите вы на весы в эту минуту человек тридцать раненых, которых теплоход не сможет взять из-за вас. А на другую чашу положите все эти полотна…

Софья Александровна, ещё минуту назад отчитывавшая какого-то возницу, который задел колесом телеги один из ящиков, прислушалась к разговору и подбежала:

– И эти полотна перетянут!

– Вы с ума сошли! Что вы сравниваете, –  жизнь людей и картины, пусть даже великие! Ящики!

– Да в этих ящиках – наше будущее. В этих ящиках столько пушек и пороха, столько побед русского флота, столько красоты, что ещё многие поколения будут вырастать, учась по этим картинам… да, патриотизму, да, любви к Родине. Мы же не просим выбросить раненых. Но, наверно, можно как-то  потесниться…

Комендант слушал молча, потом с горечью сказал:

  –  Не смотрите на меня, как на какую-то машину. Я русский человек и славу русскую не хочу, не могу оставлять на погибель. Но я и взять не могу, поймите. Если бы транспортов было три, я бы Айвазовского погрузил на первый же! Но теплоход один, и он последний. А новая слава российская – она там рождается, слышите? Это уже в пяти километрах отсюда… Простите меня, ради бога, простите, но я бессилен вам помочь.

Барсамов всем нутром почувствовал, что это – правда и эвакуация галереи заканчивается бесславно, так и не начавшись.
Коменданту же было неловко вот так, сразу повернуться и уйти, оставив пожилых людей без всякой надежды. Он потоптался, и вдруг, решившись на что-то, сказал:

– Ладно. Вы не двигайтесь отсюда, я попробую с капитаном договориться.

… Не успел уйти комендант, как, будто из-под земли, выскочил Самохвалов.

– Убрался этот идиот? Как дела, Барсамов? Есть шансы? Можете не отвечать, вижу, что нет. Так я вам дам этот шанс, Барсамов. Учтите,  –  для себя нашёл возможность. Но вы человек пожилой, и супруга ваша не девочка, хе-хе… Уступаю. Жизнью рискую, но уступаю.

Барсамов опешил от такой резкой перемены. Переполненный чувством благодарности, он только и мог, что пролепетать:

–  Спасибо! Спасибо от себя, от всех спасибо! Только… Людей вот у нас нет, чтобы ящики перетаскивать…

Самохвалов расхохотался:

–  Да вы что – рехнулись? Какие ящики?! Я только вам с женой способ проникнуть на теплоход подскажу. А с грузом – уж нет, извините. Это всё придётся здесь оставить. Только быстрее давайте, минут через пятнадцать этой возможности уже не будет. А за это,   –    он кивнул на ящики,   –   я буду отвечать, присмотрю, не беспокойтесь.

Барсамов сел на ящик и глухо сказал:

–  Об этом не может быть и речи.

–  Ну, как хотите… Может, всё-таки решитесь?

В этот момент где-то недалеко прогремел взрыв, за ним –   несколько выстрелов. Самохвалов присел, оглянулся и заспешил:
–  Впрочем, как знаете, как знаете… Моё дело предложить.
Ладно, прощайте, божьи одуванчики!

Супруги переглянулись.

– Каков мерзавец, а?

– Да уж, пробу негде ставить…

– Интересно,  –  долго ещё эти переговоры с капитаном протянутся?

Где-то поблизости раздался голос Аккермана:

– Ужас! Ужас!

Барсамовы оглянулись. Аккерман шёл, пошатываясь и закрыв лицо руками.

– Что случилось?

– Успокойтесь, Наум Исаевич! Что с вами?

– Сейчас… На причале застрелили диверсанта… Прямо на месте. Он бросил связку гранат в пакгауз, а оттуда как раз вышел комендант порта с солдатами. Комендант схватил эти гранаты и швырнул их в море. Только не долетели они, в воздухе взорвались…

– Раненые, убитые есть?

– Раненых много, а убитых один комендант. Говорят, осколок прямо в лицо попал… Ах, боже мой, зачем мне, старому еврею, видеть такое в конце жизни?

Софья Александровна вздохнула:

– А кто хотел видеть такое? Так, говорите, коменданта убило?

– Да, даже «мама» сказать не успел…

–  Жалко. Хороший он был человек. Вечная ему память, –    сказал Барсамов. Все возникшие было надежды рухнули окончательно, он понимал это, но какая-то часть сознания ещё протестовала, не могла никак согласиться с этим. Жестокая реальность подошла вплотную, и надо было, надо было обязательно найти выход.

– Сонечка, Наум Исаевич! Нам надо сейчас же подумать, очень подумать, где мы будем прятать галерею.

Софья Александровна отчаянно замотала головой:

– Не-е-е-ет! Не может весь мир состоять из равнодушных людей. Плохо ищем. Теплоход-то ещё здесь! Надо снова попытаться.

Она сложила ладони рупором и со всей силой отчаяния закричала:

–  Э-э-эй! На «Калинине»! Эй!

Палубный матрос перегнулся через леера:

– Что нужно?

– Дело государственной важности! Позовите капитана!

– Да занят же он! Через минут сорок снимаемся, вы что – шутите?

К матросу подошёл какой-то военный, по форме – лётчик.

– В чём дело?

– Да вот   капитана требуют…

Лётчик посмотрел вниз. Отсюда, с высоты борта, как-то очень сиротливо выглядели маленькие фигуры штатских возле каких-то ящиков.

– Товарищ командир, не знаю, как вас по званию, женщины обычно не понимают в них ничего… Позовите…

– Постойте, а я ведь вас знаю! Это вы нам лекцию в галерее читали, верно, а?

– Да, я читала, но сейчас не в этом дело. Прошу вас –  срочно позовите капитана.

  –  А может, и я помогу? В чём дело-то?

Внизу все трое уже подошли вплотную к борту. Как всегда, в разговор вмешался Аккерман и как всегда – по сути:

  –  А дело в том, молодой человек, что те картины, которыми вы восхищались, останутся здесь, пока фашисты ими не распорядятся. А они умеют это делать, не будь я старый одесский пройдоха Аккерман.

–  Да что вы говорите? И Айвазовский здесь?

–  Да не «и», а огромная коллекция его картин! – они говорили уже все вместе, торопясь и боясь, что не успеют всё объяснить этому лётчику. – Да, да! Ради бога, сделайте что-нибудь! Ведь здесь его картины… погибнут, понимаете?

– Да чего уж там не понимать!

– Вот документы, все, какие нужно, вот, пожалуйста, разрешение на посадку, но мы не можем погрузиться…

– Ладно, какие там документы! Это же спасать надо без всяких документов!

Лётчик задрал голову и закричал:

– На кране! Петренко! Ты слышишь, Петренко? Ты машины все погрузил? Как же «да», когда два самолёта остались! Ты мне такие штучки, Петренко, не выкидывай, понял? «Считал»! Ворон ты считал, а не машины! А в этих ящиках на причале – запчасти, ты что – забыл? Эх, трибунал по тебе плачет, Петренко! Давай, спускай тросы, сейчас я ребят подошлю. И не вздумай мне груз не взять, здесь дело государственное!

Потом он снова посмотрел вниз:

– Пробивайтесь к трапу, время уходит!

И был удивлён, услышав ответ хрупкой женщины:

–  Мы не можем уйти, пока не погрузят. Если даже случайно мы останемся, –  не страшно, два пожилых человека…

– Ну, ладно… Ждите здесь, я сейчас.

Уже через десять минут в воздухе, поднятые кранами, плыли части самолётов рядом с картинами Айвазовского. Аккерман вздохнул:

–  Кажется, устроилось, я правильно понимаю?

–  Кажется, кажется… Чтоб не сглазить…

–  А если так… Засим досвиданьица, как говорили у нас в Одессе. Если всё будет благополучно, Николай Степанович, я ещё увижу вас здесь, в нашей Феодосии. Прощайте!

Они обнялись, расцеловались, и Барсамовы проводили взглядами как-то сразу ссутулившуюся спину Аккермана, шаркавшего ногами и бормотавшего про себя:

– Если всё будет благополучно… Если всё будет…



5


– Ты  знал, что Аккерман почти наверняка погибнет во время фашистской оккупации?

– Тогда, в первые месяцы, мы ещё не знали… О массовых расстрелах, о гетто, печах и душегубках мы узнали потом, позже…

– Но ты предполагал это?

–  Мог предполагать, если бы внимательнее присмотрелся к тому, что происходило вокруг в те годы. А я, как рак-отшельник под присвоенной раковиной, не хотел ничего знать и слышать, занимался  самокопанием, интеллигентским самокопанием… Перед самой ужасной мировой катастрофой я жил надеждой на… яркий проблеск в творчестве, я работал как одержимый, стараясь доказать себе, что вершина ещё не пройдена, что я ещё могу… Могу! Я пытался в душе своей найти ответ на самый главный вопрос: зачем я жил долгие годы, где то дело, которое осталось бы после меня. Я понимаю, – это мысли юношеские, но они приходят в голову и в старости, если оглядываешься на пройденную тобой дорогу и в лунном свете видишь… пустоту!

–  Но ведь были картины, были ученики…

–  Были! Но сейчас-то я вижу, что ученики ничем не превзошли учителя. И я догадывался об этом уже тогда, догадывался подсознанием, потому что упорно гнал от себя этот вывод, этот итог, этот финал. И пока я занимался всем этим самопознанием, мимо прошли события, которых я не заметил, прошли люди, которые душевно нуждались в помощи или в моём участии. Эгоизм  не очень удачливого творческого человека, который ищет причины своих неудач вне себя и отторгает от себя, как помеху, всё, что могло бы прервать цепь его неудач…

Я не предложил Аккерману уехать с нами. Не мог ему это предложить. Да он и не мог принять это предложение, потому что на руках у него оставались больная жена и трое внуков. Но я должен был хотя бы попытаться… А я не позвал его с собой. Голова была занята только галереей, только картинами. Мы погрузились на теплоход и ушли ночью в море.

А Аккерман, его жена и трое маленьких внуков были… не расстреляны, нет! Расстрел – это для противников, а тут была всего-навсего еврейская семья, человеческий мусор… Просто пьяный автоматчик опустошил один магазин своего автомата. Он, этот автоматчик, и не подозревал, что этим мимоходным убийством намного увеличил человеческую ценность того, что мы везли…


Ночевали на палубе, рядом с ящиками. Барсамов, чем смог, укрыл Софью Александровну и осторожно, стараясь не задеть раненых, тоже лежавших вповалку на палубе, подошёл  к оградительным леерам. Зрелище было потрясающим. Барсамов невольно подумал о том, что ЭТО должен был увидеть Он. Айвазовский почувствовал бы не просто красоту, а красоту, обострённую ровным гулом машин и стонами раненых.
 
Сзади подошёл давешний лётчик. Со времени посадки Барсамов так его и не видел и не мог поблагодарить его за …Что? Помощь? Да нет, это было спасение того дела, которое было им поручено.

– Не спите?

– Да вот смотрю на… Красиво, правда?

Лётчик согласился:

– Красиво… Лунная дорожка, в парке – духовой оркестр, вальс, вальс, море большого вальса… И запах её волос… Да, красиво. И всё же вы, художники, странный народ. Голова у вас устроена по-другому.

– Почему вы так думаете?
– Да потому что реальной жизни вы, наверно, мало видели. Мне вот эта лунная дорожка напоминает сейчас след  от торпеды.
От горизонта и прямо – в борт! Весёленький юмор, правда? А этот чистый воздух говорит о том, что ночные бомбардировщики и штурмовики обожают такую погоду для охоты за кораблями. Будем надеяться только на нелюбовь немцев к ночным полётам вообще…

– Но ведь нас сопровождают? Как это называется… сторожевик, да. Сторожевик ведь нас сопровождает…

– Э-э, сразу видно – не военный вы человек. Конвой у нас – один всего корабль и идёт он впереди и с правого боку. Эта защита – чисто символическая, потому что фриц, если он не дурак, зайдёт нам с кормы, сбросит бомбы и сразу разворот влево. Сторожевик и огонь открыть не сможет, ведь им надо будет стрелять в нашу сторону… Ну, ладно, ладно! Не морщьтесь так страдальчески – меняю тему. Мы ведь с вами даже и не знакомы ещё.

–  Барсамов, художник. А точнее – директор вот этой галереи.

– Полковник Саломащенко. Товарищ Барсамов, мне тут одна мысль в голову пришла. А что, если мы сорганизуем одно дельце?

– Что вы имеете в виду?

– Вы не откажетесь утром прочитать лекцию для моих соколов и для… вот… раненых?

– Ради бога! Конечно, конечно! Лектор я, правда, не ахти, но об Айвазовском я расскажу, расскажу обязательно!


Утром было всё то же море, та же палуба с лежащими ранеными. Подошёл Саломащенко:

– Ну, как? Готовы? Мои соколы-орлы все в сборе.

– Но как же… Здесь же раненые… Им сейчас не до живописи, честное слово!

Саломащенко поморщился:

– Ерунда это всё, интеллигентщина, Николай Степанович! Большинство из этих солдат будет радо, если  вы даже на японском языке будете говорить. Им надо отвлечься от боли, от горестных мыслей. Ну, про своих я не говорю, это здоровые люди. Но если содержание вашей лекции дойдёт до хотя бы части этих бойцов, то считайте, что вы одержали большую победу. Начинайте, Барсамов!

Николай Степанович сделал шаг на единственно свободное место и громко сказал:

– Здравствуйте, товарищи!

Один из раненых приподнялся на локте:

– Это ещё кто? Здорово, папаша!

Барсамов пошёл было по привычному, давно знакомому пути: «В сегодняшней нашей маленькой лекции мы остановимся на…», но вдруг почувствовал, как фальшиво    звучат  обычные слова вот здесь, среди этих людей. Он остановился, помолчал, а потом спросил:

–  Вы когда-нибудь присматривались к тому, как с шипением набегает пенная волна на пустынный берег в мёртвый штиль? Многие из вас впервые  в жизни увидели море только в эти страшные  дни. До красот ли морских? А в море ведь, в любом его состоянии, –    бесконечная, бескрайняя красота. И тогда, когда шторм громовыми ударами потрясает прибрежные утёсы, и в прозрачной зелёной глубине… В ранний час рассвета, вот как сейчас, можно ощутить на губах солёный привкус зовущих тебя в неведомое дальних стран… Если хоть раз вы это видели, чувствовали, слышали, то вы знаете, что море рассказать нельзя. Кто может остановить мгновение, кто может запечатлеть изменчивую подвижность того великого и непознаваемого, что зовётся морем?

Такой человек жил на нашей земле. Дыхание моря, созданное на полотнах его рукой, его чувствами, его умением, врывалось в тихие залы выставок и картинных галерей, опаляло неистовым клокотанием шторма и умиротворяло страсти. Я расскажу вам, товарищи, о жизни замечательного художника, который очень любил море, то самое море, где мы сейчас с вами находимся. Имя этого художника – Айвазовский…

… Барсамов говорил, и на его глазах люди, на лицах которых только что было написано страдание, будто пробуждались ото сна. В них начинал светиться интерес, и если только несколько минут назад каждый из них был наедине сам с собой, со своим страданием, то уже сейчас они постепенно соединялись незримыми нитями и становились чем-то, что имело одно имя – слушатели, зрители. Барсамов рассказывал о пути бедного мальчишки, который своими талантом и трудом добился великой славы. Он говорил о художнике, восславившем все крупнейшие морские победы русского флота; об извечном поединке человека и моря, силы духа и силы стихии… Он говорил, и загорались глаза у людей, и уже никто, кроме вахтенных, не обращал внимания на окружающее – подошли и матросы, и командиры.

– … и когда грохочут шторма, пушечные ядра срывают паруса, встают тихие рассветы и в диком рёве бури еле слышен отчаянный крик: «рубить рангоут!», когда ослабевшие пальцы уже соскальзывают с обломка мачты, развёрстые рты замерли в немом крике, а тело и сердце приготовились принять на себя чудовищный удар девятого вала. –  это Айвазовский!

… Барсамов закончил. Наступила долгая пауза. Потом рядом лежавший раненый протянул Барсамову левую, здоровую руку:

– Спасибо, товарищ профессор!

– Да я  и не профессор вовсе…

Бормотание Барсамова о том, что он никакой не профессор, а просто рядовой художник, потонуло в аплодисментах, в которых  отчётливо слышались и глухие хлопки забинтованных рук, и стук костылей по палубе.

Раненый обернулся ко всем, кто стоял и лежал вокруг:

– «Ура» профессору!

Грянуло «ура!», лётчики и матросы столпились возле Барсамова, за ними Николай Степанович увидел счастливые и радостные глаза Сони…

В этот момент общий шум вдруг прорезал крик:

– Во-о-оз-дух! По местам стоять!

Сигнал тревоги резко и отчётливо разнёсся по теплоходу. С моря послышался нарастающий гул моторов. Грузный бомбардировщик  заходил на цель.

Распороли воздух лихорадочные очереди зенитного пулемёта, все, у кого было оружие, по команде Саломащенко выстроились вдоль борта и открыли по его же команде огонь залпами. Ах, как прав был полковник накануне! Немецкий пилот всё рассчитал точно: он заходил с кормы, зная, что сторожевик в эту сторону стрелять не будет. Кресты  на крыльях мелькнули над палубой, но бомбового удара не последовало – для верности фашист пошёл на второй заход.
Капитан выскочил из своей рубки и закричал:

– Всем в укрытие! Прекратить огонь!

И тотчас ударил сторожевик. Снаряды лопнули, подняв миллион фонтанчиков вокруг теплохода, стальной град прошёл по палубе.

В первую секунду налёта Барсамов подхватил ничего не понимающую жену и бросился с палубы. Споткнувшись о комингс, он чуть не упал, но, не медля ни секунды, побежал назад. О себе он не думал. Он только твёрдо знал, что бесценным полотнам грозит гибель. Он бессильно поднял сжатые кулаки к небу, потом бросился на ящики и распластался на них, стараясь занять как можно больше места. Ну, почему он не может растечься, облить все ящики своим телом? Что-то глухо стукнуло рядом с ним, кто-то бегал вокруг, но он не воспринимал ничего. Лёжа навзничь, он  кричал:

– Не люди вы, не люди! Не`люди!

Над ним, над теплоходом, пролетел ненавистный враг, рассыпав по палубе смертоносный горох. Где-то совсем рядом раздался голос полковника:

– Не сумел! Сейчас ещё на один пойдёт. Эх, мне бы пару крылышек, тогда бы он узнал, что такое – лёгкая добыча с ранеными.

Но заградительный огонь сторожевика сделал своё дело: фашист не решился   на   последний заход и растворился в рассветной морской дымке.

Барсамов встал и недоумевающее огляделся: вместе с ним с ящиков поднимались люди. Матросы, солдаты… Они вставали, говорили о чём-то, закуривали, стараясь прикрыть смущение своим собственным порывом. Встал и Саломащенко, сказал, отряхиваясь:

–  Наверно, уже отбомбился где-то. Или горючее на исходе. Ждите через часок снова. Впрочем, через часок нас и с воздуха уже прикроют.
Барсамов с закипевшими на глазах слезами благодарности
бросился к людям, пожимал им руки, благодарил:

–  Спасибо вам! Спасибо! Не от себя, от всех культурных людей – спасибо!

Обнял за плечи и матроса, который вдруг неловко освободился с гримасой боли на лице:

–  Да ладно, отец! Порядок.

–  Вы ранены?

–  Да чего ты, отец! Только царапнуло чуть-чуть…



6


–  Ты говорил, что никогда не справился бы с этим делом один или даже с Соней…

– Да, говорил. Ещё раз скажу, миллион раз, пока жив, –   десятки простых русских людей, далёких от искусства, порой даже малограмотных, приняли участие в судьбе полотен Айвазовского. В этих людях было всё – сострадание и злость, любовь и ненависть, отчаяние и уверенность в победе, в своей правоте. Всё в них было, не было лишь равнодушия. Встречались люди, которые и не могли помочь ничем, но даже они не вселяли несбыточных надежд, а прямо и сразу говорили: нет, ничего сделать не можем, ищите других, добивайтесь… Я и сейчас, стоит прикрыть глаза, вижу лица людей, встретившихся в пути…



Новороссийск встретил теплоход плотной толпой на причале. Люди пытались найти знакомых, родственников, выкрикивали разные имена. В этой кипящей лаве нечего было и думать о выгрузке. Барсамовы побежали к капитану, собираясь просить помощи с выгрузкой, но он встретил их нервные речи полной невозмутимостью:

– Да что вы так беспокоитесь! Шумно нас Новороссийск встречает? Не сможете выгрузиться? А вы знаете, что есть на этот счёт секретный приказ – Айвазовского выгружать вместе с военными грузами, на другом причале. А уж такой приказ, сами понимаете, я не выполнить не могу. Сам Иванов подписал! Собственной рукой!

–  А… это кто – Иванов? Поблагодарить бы…

–  Благодарите. Разрешаю. Иванов – это я, капитан теплохода «Калинин».

И расхохотался.

…Были в тот день встречи и не такие приятные. Запомнился работник порта, которого осаждал десяток «ходоков»:

– Тише! Прикажу сейчас выставить всех отсюда. Чья там очередь? Документы, папаша, документы, без них я и говорить не буду с вами. Что у вас? А-а, понятно… В тыл, значит, то-ро-пи-тесь? А тут, видите ли, все в другом направлении спешат. На фронт! А что мне читать? Я и так вижу, грамотный немножко – Промакадемию кончал. Я вам только одно скажу – через меня в тыл уйдут только санитарные поезда. Даже в том случае, если вы везете Лувр с Британским музеем впридачу. Поймите – сегодня это невозможно!

После одного из таких разговоров Барсамов заметил знакомую фигуру работника феодосийского консервного завода. Тот подошёл, спросил:

– Ну, как, вагон достали?

Николай Степанович только молча развёл руками.

– Мы вот тоже не можем… Хотя,  –  есть надежда.   А вам могу только посочувствовать. Тут с Одессы, Херсона, Николаева столько грузов скопилось! Одна хорошая бомбёжка и – привет горячий! Эх, ладно, для хорошего человека не жалко! Хотите, два литра спирта дам? Как это «зачем»? Его же пьют! По нынешним временам это самое что ни на есть стенобитное орудие. Берите, ой, как пригодится!

Ночью полная луна залила контрастными тенями всю территорию порта. Невдалеке шумело море, то самое море, которое было и в  этих вот ящиках, на этих полотнах Айвазовского. Но это были разные моря. Романтическое море, кипение страстей, отблески волн, раздутые паруса, и – притихшее, таящее в себе опасность сегодняшнее Чёрное море. Барсамов снова вернулся к мысли о том, что Айвазовский, будь он жив, наверное, сумел бы передать на полотне вот это состояние тревожного ожидания опасности, когда каждую минуту может раздаться крик «воздух!» и вода вспенится тяжёлыми столбами, и земля полыхнёт огнём…

Мимо прошёл было какой-то человек, но потом остановился, вгляделся.

– Это кто тут заседает? Предъявите документы!

Николай Степанович показал всё необходимое, а жена, не надеясь ни на что, робко спросила:

– Извините, – вы кто?

– Инспектор Южной железной дороги Александров.

– Умоляю, помогите вывезти картины…

Александров будто не слышал, – стоял и размышлял о чём-то о своём. Потом сказал:

– Айвазовский – в этих лужах? По-моему, это безобразие. Жаль, что вы ко мне днём не подошли… Ну да ладно! Кого-кого, а Айвазовского в беде не оставим. Давайте так: если я вам людей подкину, сможете за полчаса погрузиться? Сейчас подойдёт кран и на этот путь станет эшелон. Ваш вагон – третий. Если останется
место – грузите раненых и медперсонал. Эшелон воинский, отправление – через тридцать минут. Да какие там благодарности! Бросьте!

После его ухода не прошло и пяти минут, как всё сразу завертелось. Подошёл кран, но он не понадобился, потому что нужный вагон оказался не третьим, а хвостовым, и он был прямо по соседству с ящиками. Прибежали какие-то солдаты, погрузили ящики. Торопливо заскакивали женщины-медики, несколько раненых были подняты на руках, откуда-то появилась женщина с детьми… Ровно через тридцать минут, прошедших в какой-то очень организованной суете и в полнейшей тьме, такой, что видны были лишь силуэты, состав лязгнул сцеплениями и начал осторожно отщёлкивать стыки. Взошла луна. Где-то на окраине порта рядом с вагоном мелькнула фигура, показавшаяся знакомой. Барсамов помахал возможному консервщику рукой и подумал: «Ну вот, а ты говорил – спирт! Стенобитное орудие!».


7


– Мы же договорились с тобой. Сейчас ты вспомнил не всю правду.

– Почему, ведь так всё и было!

– Но ты намеренно забываешь о других людях, которые отталкивали тебя локтями, смотрели сквозь тебя, не слыша ни слова из того, что ты говорил. Или Самохвалов – средоточие добродетелей человеческих? Ведь ты с ним ещё раз встретился?
 
– Да… Но…Понимаешь, спустя годы, я уже не склонен обвинять его… Человек – он соткан из множества разноцветных нитей, и когда он сталкивается с событиями или людьми – неизвестно, какая ниточка окажется под рукой. В любом человеке, пусть в самом идеальном, можно при желании найти червоточинку. И наоборот: в полном, казалось бы, монстре вдруг увидишь что-то человеческое. Нет стопроцентной истины. Есть степень приближения к тому или иному  понятию.

– Так, значит, правды – нет?

  –  Скажи, кто знает, что такое правда? Если по улице идёт инвалид войны и несмыслёныш-мальчишка кричит ему вслед: «безногий, безногий!» – это ведь правда… Нет у него ноги. А другой скажет – «герой». И это правда. Можно придти в Эрмитаж и заметить где-нибудь плохо вытертую пыль. И не заметить шедевров искусства. Можно смотреть на башню Эйфеля и видеть лишь ржавчину на конструкциях… Так какая правда – правда? Правда – она в каждом заложена. Не в том, кто её творит, а в том, кто о ней говорит. Пройдут поколения – и о нашей великой войне неизбежно начнут забывать, утрачивая поначалу какие-то детали. И вот в такой момент нужно не утаивать никаких минусов, не забывая при этом о плюсах…

  –  Да, ты прав, и именно поэтому я прошу тебя – говори обо всём. Ведь не розами, в конце концов, усыпана была ваша дорога?

  – Розами?   Да, розами! И не потому, что у них есть и шипы… Дело в том, что… Я ещё не успел это сказать, но это очень важная человеческая черта:   память у нас так уж устроена, что  уколы шипов она отбрасывает быстро, забывая о них, а вот запах Той Самой Розы она сохраняет до смертного одра…


Ночь шла под стук колёс. Стонали раненые, и каждый тихо им завидовал, потому что стонать солдаты могли только во сне, а те, кто от боли спать не мог, не позволяли себе мешать спящим и сдерживались изо всех сил. И именно для таких журчали ласковые голоса  медсестёр, именно такие вели ровные и монотонные долгие рассказы, когда и поговорить нужно, и нет никакой уверенности в том, что сосед тебя слушает, а может быть и его самого уже… нет. После стремительного заброса в вагон  волей херувима небесного Александрова спать было совершенно невозможно. Софья Александровна не отрывала глаз от единственного светлого пятна в вагоне – до предела привёрнутого огонька «летучей мыши», прикрытой к тому же жестяным кожухом.

– Не спишь?

– Конечно, не сплю. Ведь это просто чудо какое-то… Я до сих пор опомниться не могу.

– Сонечка, ты меня прости, что доставлю тебе неприятность, но это мелочь, Соня, это мелочь, пустяк!

– Что случилось?

– В этой посадочной суматохе я оставил в Новороссийске все наши продукты и деньги.

–Ты забыл сумку?! Коля, а что же мы будем теперь делать?

– Давай не будем об этом говорить. Мы же среди людей живём. Ничего, как-нибудь…

…С самого начала разговора один из лежавших недалеко раненых приподнял голову и стал прислушиваться. Через пару минут он с неожиданной ловкостью вскочил на ноги и, в два шага оказавшись рядом с Барсамовыми, плюхнулся на свободное место на полу.

– Ну, вот и опять – здравствуйте!

Николай Степанович оторопело смотрел на Самохвалова, как на чёрта, выскочившего из-за печки.

– Вы?! Но почему вы в форме? Вы ранены? Как вы попали сюда?

Самохвалов насмешливо посмотрел на супругов:

– На все вопросы отвечу в порядке поступления. С конца. Как попал? С божьей помощью. А ещё потому, что у меня на плечах есть нечто ценное, в просторечии именуемое головой. На «Калинин» попасть в той неразберихе да при нехватке охраны было просто   –  оторвал пару досок, выкинул какие-то детали из ящика, – и вот он я – в Новороссийске. А вот здесь пришлось побегать: и вас из виду не потерять, и обмундировку достать, и бинты вот всякие на себя намотать…

Софья Александровна, медленно подбирая слова, спросила:

–  Скажите, Самохвалов… Почему вы так с нами… откровенны?

–  И это скажу, уважаемая. Во-первых, вы – люди интеллигентные и не побежите меня выдавать. Вы – чистоплюи, побрезгаете сделать это. А ещё для вас имеет значение, что вы, как вы считаете, немного знаете меня. Понимаете, –  вы думаете, что я не совсем чужой для вас, вам с чужим было бы легче. И ещё: вы твёрдо знаете, что после вашего доноса я уж точно попаду под трибунал. И это в военное время. А по законам военного времени… Вы ведь пожалеете меня, не так ли? Да и, наконец, в случае необходимости я легко справлюсь с вами обоими. Кстати, самое последнее: через некоторое время вы поймёте, что я вам очень нужен.

–  Да кому вы нужны?

–  Объясню, дорогой Николай Степанович. Вы везёте огромные ценности. Вам, наивным человекам, кажется, что это – культурные ценности. Это не так. Вы везёте чётко определённое количество золотых рублей. И это очень большое количество. Я могу помочь вам… потерять хотя бы один ящик, и вы до конца дней своих будете меня благодарить за это…
 
И ради бога не думайте, что я какой-то выродок. Нет. Во все времена найдутся люди, которые поймут меня. Посудите сами: мне ведь ничего не стоило дождаться, пока вы заснёте, оглушить вас, выбросить несколько ящиков и спрыгнуть. Но я подхожу к вам открыто…

–  Нагло.

–  Пусть так, Софья Александровна. Слова меня не задевают. А сила… Где она? Две медсестры, раненые – тьфу!

Барсамов сжал кулаки, прекрасно понимая, что он с Самохваловым не справится,  ничего предпринять   не сможет, что Самохвалов точно рассчитал свою уверенность. Но не ответить он не мог.

–  Послушайте, малоуважаемая гнида! Вы – трус! И наглость ваша – от трусости. Если хотите  жить, то до ближайшей станции вы будете лежать и не произносить ни слова. Потом вы исчезнете. Если это не произойдёт, то я сдам вас военному коменданту.

Самохвалов улыбнулся:

– Вы даже себе не представляете, какую глупость вы сейчас сказали! Впрочем, вы всё-таки умный человек и через какое-то время вы пожалеете о своих словах. Всю жизнь будете об этом жалеть, до самой смерти. Кстати, как я понял, у вас нет ни денег, ни продуктов? А есть хочется! Что ж, я буду молчать.  А вы понаблюдайте за мной.

Самохвалов встал, принёс вещмешок, достал из него тряпицу, на ней разложил шмат сала и хлеб. Медленно и старательно резал сначала сало, потом хлеб, по ходу дела объясняя, что делать это нужно именно в таком порядке, тогда на хлеб попадут с ножа даже маленькие частички сала, такого ценного продукта. Так же медленно и демонстративно он начал есть.

Пока это всё происходило, медленно, с трудом поднялся один из раненых. Стоять ему было трудно на одной здоровой ноге, костыль помогал мало. Он безуспешно попытался сделать шаг, но чуть не упал. После этого он обратился к Самохвалову:
– Браток, помоги до двери, по малости прогуляться, придержишь, а то как бы не вывалиться… Вот спасибо так спасибо! Ты давай – вперёд, а я за тебя держаться буду…

Самохвалов двинулся было к тяжёлой вагонной двери, но приоткрыть её не успел – солдат с размаху ударил его костылём по голове. Самохвалов упал. Софья Александровна вскочила:

–  Что вы делаете!

–  Делаю единственно то, что нужно сделать! Эх, вы! Крикнуть не могли, что ли? Верно он сказал – люди интеллигентные…
Народное имущество ведь защищать нужно, правда? А разве  не вы везёте Айвазовского, великого русского армянина?

Барсамов засмеялся негромко:

– Да не Айвазовского, а его картины! Боже, как я вас не узнал! Вы всё слышали?

–  Не слышал бы – не встал.

–  Ну, спасибо тебе, сынок!

– Да ладно, отец, погоди со спасибой. Тут вот этого ещё оприходовать надо. Ремешок какой, верёвка есть ли? Та-ак, сгодится… Вот теперь мы тебя, родимый, свяжем, а ты полежишь и отдохнёшь…

Пара оплеух привела Самохвалова в чувство. Рыжий наклонился над ним и медленно, внятно сказал:

– А теперь слушай меня. Ежели только пикнешь – рот заткну твоей же салой, понял? Лежи, и чтоб ни мур-мур, понял? А то не так врежу…



–  Ну что – нужно было и это вспомнить?

– Да, нужно. До мельчайших деталей. Ведь память – это не командир, осматривающий солдат перед парадом: плохо вычищены сапоги – подмазать; бляхи, пуговицы тусклы – надраить до блеска…

– А мне память, совесть представляются иначе. Это судебное заседание. Причём, память выступает в зависимости от возраста в разных качествах. До сорока-пятидесяти лет память – адвокат. Мы выискиваем какие-то лазейки, оправдываем себя, свои поступки. Позже память становится прокурором – уже каждая мелочь становится в её освещении обвинением в том, что ты мог сделать, но не сделал. И лишь после этого этапа память становится судьёй, способным точно взвесить каждый твой шаг и вынести приговор. Справедливый приговор. Только вот, к сожалению, приговор этот всегда запаздывает – подсудимый уже по ту сторону добра и зла…


Бескрайняя ночь висела над  остановившимся где-то между небом и землёй эшелоном. Минуту назад завизжали тормозные колодки, прошла волна стуков и звяканий сцеплений и буферов. Ходячие вскочили, откатили тяжёлую дверь и пытались что-то разглядеть в кромешной тьме. Кто-то предположил, что путь разбомбили немцы и сейчас его ремонтируют, но сколько ни смотрели вдоль бесконечного эшелона, ничего не было видно. Вдоль вагонов ходили, разминаясь от долгого сидения люди, курильщики прикрывали козырьком ладони свои цигарки. Неожиданный помощник  вздохнул:

– Господи, это сколько  нам ещё здесь кантоваться? Наверно, уж час стоим…

Софья Александровна тоже прервала затянувшееся молчание:

–  Смотрите, как получилось. Судьба свела нас во второй раз, а мы даже не знаем, как вас зовут. Знаем, что из Костромы, знаем, что красноармеец – вот и всё…

– Фёдор я. Чистяков. А по мирному делу – плотником я был. И отец, и дед плотники были. У них и учился, потом сам работал. Русский человек он ведь как? К какому делу судьба приставит – он его хорошо делает. Сейчас я солдат. Наверно, не самый плохой. Завтра надо будет моряком быть – буду! Всему научимся, всё одолеем! Верно я говорю, Софья Александровна?

– Верно, Федя, ой, верно… Поглядите ещё – может, стало что-нибудь видно?

– Да нет, чего там смотреть: темнота, вроде –  поле, ветер…

–  Ой, вьюг`а, ой, вьюг`а… Не видать почти друг друга за четыре за шага…

–  А вы, Софья Александровна, откуда эту песню знаете?

–  А не песня это. Стихи. Хороший поэт написал.

–  У меня дружок был…

–  Это тот армянин?

–  Да, Николай Степанович. Он самый. Чудной был. Весёлый-весёлый, а иногда сядет и то ли поёт, то ли рассказывает… Вот эту… Стихи эти. Часто он…

– Как его фамилия-то была?

– Э-э, Софья Александровна, кто его знает? У нас ведь, знаете,    у всех одна фамилия. Браток, дай курнуть! Браток, долго ещё драпать будем? Пошли в атаку, братки…

– А ранило-то вас когда, где?

Фёдор рассмеялся:

–  Да из-за вас же и ранило!

–  Как это?

–  А так вот! Комендант пришёл, говорит – айда, ребята, там те самые картины грузить надо. Ну, мы и пошли. Не успели выйти – какой-то гад гранату бросил…

– Да, мы слышали об этом. Комендант, сказали, погиб…

– Геройски погиб, ей богу, Николай Степанович. Не поверишь – завидно. Я хоть того гада пулей и достал, но вот осколком самого зацепило – это по-глупому…

– Так тебе, дураку, и надо, – влез в разговор Самохвалов. – Не будешь соваться в любую дырку затычкой.
 
– А это кто из болота голос подаёт? Ещё раз зашумишь – об стенку размажу, понял? Я Волго-Балт строил, не таких видал!

– А-а, да ты из меченых! Выслужиться, значит, перед властью хочешь? А сам, небось, только и думаешь, как драпануть к немцам! А?!

Чистяков повернулся к Барсамову:

– У тебя, отец, тряпка какая-нибудь есть? Если грязная, –    ничего, у него пасть ещё грязнее, так я заткну её…

Вдруг раздалась пулемётная очередь. Вслед резко стал нарастать гул моторов, послышались взрывы.  Фёдор тут же откатил дверь до отказа и заорал во всю глотку:

– Подъём! Воздух! Ходячие берут лежачих прямо с носилками и бегут от состава подале! Отец, ты чего? Бери мамашу и беги!

Метались медсёстры, помогая раненым добраться до дверей, внизу соскочившие первыми принимали остальных. Барсамов с женой выпрыгнули из вагона последними. Фёдор остался один с Самохваловым:

– Придётся тебе, фигура, на народ поработать… Вставай!
Бери этот ящик, тащи!

          – Как «тащи»? Чем «тащи»? Руки-то…

          – А-а, чёрт! Придётся тебя развя… Нет, голуба. Мы с тобой по-другому будем картины охранять, а то ты с этим ящиком в ближние кусты сиганёшь, ищи тебя потом. Мы с тобой в орлянку сыграем, руки тебе не понадобятся. Игра такая: бомба попадёт – и тебе, и мне, и картинам хана. А вот ежели, к примеру, осколок или там пуля, то они кого-то из нас выберут, понял?

Самохвалов катался по полу, стал на колени:

– Не хочу! Не хочу! Слушай, бежать ведь надо! Отпусти!

Чистяков ткнул его костылём, Самохвалов снова растянулся на полу:

– Слаб ты оказался. Как старикам угрожать, –  так ты герой.
Ты слушай сюда. Нам с вагона нельзя выходить. Бомба, она, конечно, мадама очень уважительная, я с ней сделать ничего не смогу. А вот если пожар? Тут даже такой человек, как ты, очень сгодится – малую нужду от страха справишь, потушишь! А ты – «отпусти»! Ты мне лучше вот что скажи: старика фамилия-то как?

–  Барсамов.

–  А сына его как звали? Я слышал, –  сын у него погиб…

–  Владимир. Начинающий художник. Говорят, отца переплюнул бы в два счёта. Студентом был в Москве, кажется. С первого дня – на фронте. 

– В общем, так. Сейчас все вернутся, так я тебе вот что втолковать хочу: какой бы разговор ни услышал – молчи. Слово скажешь – выкину на ходу с вагона, понял?

Самохвалов угрюмо буркнул:

– Ещё б не понять…

Оба они не замечали, что Барсамов, сразу же устыдившийся своего инстинктивного бегства, уже давно стоит в дверях вагона. Фёдор, увидев его, спросил:

– А мамаша-то где?

– Да здесь она,– Барсамов подал руку и втащил Софью Александровну в вагон.

– Ну вот и ладно. Сейчас остальные подойдут и поедем. Я, вроде, не почуял, чтоб в нас попали, верно, Софья Александровна?

– Да, слава богу, в темноте всё мимо высыпали…

Фёдор, будто что-то вспомнив, обернулся к Барсамову:

– Николай Степанович, а я ведь своего дружка фамилию знал да забыл. Сейчас бомбы память прочистили. Такая, как у вас – Барсамов его фамилия была, это точно.

Софья Александровна, как стремительная птица, мгновенно оказалась возле Чистякова:

– А звали его как?!

– Ну, это уж я не забываю. Такого героя – да забыть! Володькой мы его звали.

– Ведь это наш сын, понимаете, наш сын!

– То-то я смотрю, –  вроде лицо у папаши знакомое!

– Вы не знаете, как он погиб? Ведь он погиб…

– Если даже и погиб он, то только как герой. Слыхал я сказку, что был он у фашистов в тылу, взорвал там штаб и погиб. Только я не верю, что погиб он. То, что штаб взорвал – это точно, а на фронте – оно по-всякому бывает. Мы тогда срочно перешли на другой участок, и Володька очень даже просто мог нас не найти, выйти к нашим в другом месте или к партизанам податься. Так что, глядишь, ещё весточку подаст… Не мог он погибнуть!

Барсамов, не поднимая головы, тихо сказал:

– Спасибо тебе, сынок!



8



– Фёдор Чистяков помог Софье Александровне, подарив хоть слабенькую, но надежду. Но ты-то слышал весь предыдущий разговор?

           – А я мог бы его и не слышать. Это Соне я ничего не говорил.   Я ведь точно знал, как погиб Володя – мне рассказали. Дорога. Полк отступает. Разрыв снаряда. От него ничего не осталось. Ничего…  И Соне я не мог… Ей тогда нельзя было об этом говорить. А Фёдор, кстати, помог и мне тоже. Я ведь растерялся, струсил во время налёта. Правда, я потом возвратился, но это не меняет ничего…  А он мне вернул уверенность в том, что своё дело я делаю так, как нужно. Я ведь к тому времени понял, что ошибался, называя своим делом ремесло художника…  Живя рядом с гигантом, не можешь не понять рано или поздно, что ты – ничтожен. И вот судьба предоставила мне возможность доказать, что может быть ещё что-то, что я сделаю хорошо, дело, которое я и сейчас, в последние мои дни, смогу назвать главным делом моей жизни…


 
Краснодар жил полуфронтовой жизнью. Беспрерывным потоком проходили через город эшелоны, воинские части. У магазинов стояли очереди – в ожидании момента, когда же, наконец, начнут отваривать продовольственные карточки, которых у Барсамовых  вообще не было. Питались в полном смысле слова тем, что бог пошлёт. Накормили в отделе культуры, какой-то солдат у полевой кухни заметил голодный взгляд – пожалел… Ночевали на вокзале,  урывками, засыпая на коротенький промежуток между частыми проверками документов. Одно спасение было – вокзальный кипятильник, где в любое время дня и ночи можно было набрать горячей воды в кастрюльку с отбитой эмалью, которую вытащил из мусора Николай Степанович и отдраил песком. Во время комендантского часа по улицам чётко ступали патрули. Город жил приближением фронта, ожиданием большой беды и стремлением сопротивляться её приходу до последней возможности.

 Барсамов, пристроив груз вначале на охраняемый склад, потом – в картинную галерею, поспешно искал выход. Уже был занят Ростов, всё чаще и чаще звучал сигнал воздушной тревоги, всё чаще отлаивались от самолётов зенитки. Барсамов за счёт краснодарских разных учреждений слал телеграммы, спрашивая, куда следовать дальше, но ответа долго не получал. Когда же он пришёл, то удивил даже почти не разбиравшегося в военной ситуации Барсамова. Галерею было приказано вывезти в Сталинград. Это тогда, когда уже каждый мальчишка стал понимать, что туда – нельзя, туда – опасно…
 
Но делать нечего, надо было выполнять приказ. Начальник станции, к которому обратился Николай Степанович с просьбой о вагоне, только руками замахал:

– Какой Сталинград?! Туда же дорога перерезана! Можно только на Махачкалу проскочить, да всё рано вагонов нет и не будет. Шлите новый запрос.


– Я уже десять дней у людей выпрашиваю деньги, каждый день телеграммы шлю, а ответ пока вот – только этот.

– А туда ехать, – не может быть и речи. Да, собственно говоря, куда вы так торопитесь? У вас же картины, не картошка, не портятся.

– Да как вы можете такое говорить? Мы годами поддерживаем в залах постоянную влажность, температуру, а вы говорите – картошка! Только вчера картины приютила ваша городская галерея…

– А сами-то вы где?

– Да как когда… Иногда находятся добрые люди.

– Два дня вас не видел, а вы осунулись, похудели. Карточки отовариваете?

– Стыдно сказать… Нет их у нас. Потерял я всё – и деньги, и продукты, что в дорогу брали, и карточки.

Железнодорожник озадаченно потёр лоб:

– Живёте-то чем?

– На толкучке постоянным посетителем сделался.

– Ну, это мы уладим, вам поможем с деньгами, карточками. А вот отправить не могу, пока не будет вызова. Вы уж простите…

– Да я понимаю.

– Кстати, любопытствующий вопрос можно задать? Тут у вас в документах указано «ценный груз картин». А что за картины? Не секрет?

–  Не секрет. Вы афиши в городе видели? Завтра открываем временную выставку произведений Айвазовского. Вот эти-то полотна мы и везли.

– А зачем выставка? Люди в очередях стоят, налёты каждый день, город, фактически, прифронтовой,   все мысли – там… А вы выставку открываете. Девятый вал!

Барсамов оперся кулаками о письменный стол и запальчиво почти выкрикнул:

– Мне перед вами позаискивать бы – всё-таки карточки пообещали, когда-нибудь, может, вагон дадите… Да только я вам прямо скажу: вы в вопросах искусства – невежественный человек.

Железнодорожник насупился:

– Где уж нам уж выйти замуж!

– Да вы не обижайтесь. Вы лучше вот эту мою книгу почитайте, а завтра на открытие выставки приходите – уверяю вас: не останетесь в одиночестве.

Начальник станции впервые в жизни встретился с человеком, который сам написал   книгу:

– Это вы написали?

– У меня несколько книг об Айвазовском, но эта, пожалуй, самая интересная.

– Ну, что ж, почитаю, повышу, так сказать, свой культурный уровень. Но отправить вас без вызова всё равно не имею права.

… Когда Барсамов подходил к зданию картинной галереи, он увидел на стене одну из расклеенных  ими афиш. Прохожие, спеша по своим делам, проскакивали мимо, но потом многие замедляли шаг, возвращались и читали, что в Краснодаре открывается кратковременная выставка полотен Айвазовского. Подходили, перечитывали ещё раз, не веря себе. Барсамов попытался увидеть афишу их глазами. И почувствовал, что на душе становится теплее: значит, дела идут не так уж плохо, если выставки открываются…


… На следующий день, перед самым открытием выставки,
Барсамов нервно вышагивал по залам, где были развешаны картины. Вбежавшая Софья Александровна бросилась к нему:

– Коленька! Что делается! До открытия ещё полчаса, а очередь выстроилась, куда там – за хлебом! А ты что сюда забился?
– Понимаешь, Сонечка, я не хочу быть там, у входа. Я хочу видеть лица здесь, когда люди всё осмотрят. Айвазовский ведь им чем-то поможет, правда, Сонечка?

–  Ну, конечно. Ты знаешь, я думаю – можно уже открыть.
Зачем заставлять людей ждать на улице.

–  Хорошо, Соня, скажи, чтобы открывали. Ты знаешь, я вот сейчас вспомнил… Кажется, Бисмарк изрёк: когда говорят пушки, музы молчат. И что же? Пророком он оказался неважнецким. Даже в этом своём изречении оказался неправ: говорят музы, полным голосом говорят!

Они не заметили, как вошёл Федя Чистяков. Он возник как бы ниоткуда, будто сконцентрировался из воздуха:

– Ну, отец, я тебе скажу – силён мужик этот Айвазовский!

Софья Александровна с изумлением смотрела на солдата, который ещё прихрамывал, но шёл уже без костыля.

–  Как вам удалось пройти?

–  Военная хитрость. Сказал, что к товарищу Барсамову с важным поручением. Я ведь как думал: ехал, ехал с картинками да не увидать? Насилу утёк с госпиталя, и – сюда.

–  Иди, Соня, открывай.

Она ушла, а двое мужчин остались вдвоём. Фёдор ещё раз оглянулся на полотна:

–  И умел же человек так нарисовать! Ты вот что, отец. Повидаться с тобой мне уж не придётся. Завтра нас куда-то дальше перебрасывают. А там неделька-другая пройдёт, – и на фронт. Так что  не поминай лихом, извиняй, если что не так было.
– Всё было так, как надо, сынок!

– Ну, тогда… Давай поцелуемся, что ли… –  они обнялись, а Фёдор продолжал говорить, прижав Барсамова к груди. – Ты,
отец, не того, не расстраивайся. Говорят, дальние проводы – лишние слёзы. Прощай, отец, покедова! А за сына твоего они с меня получат, понял?

Чистяков торопливо вышел.   Зал постепенно стал  заполняться людьми. Между ними ходила Софья Александровна, давала пояснения к картинам, отвечала на вопросы. Через несколько минут к Барсамову подошёл начальник станции:

–  Ну, ваша взяла! Теперь могу сказать – ничего я не знал об Айвазовском, вы были правы – невеждой себя ощутил.

–  Книгу-то прочли?

Голос у него дрогнул, и железнодорожник сразу же уловил неладное:

–  Что с вами? Вы… плачете?..

–  С родным человеком расстался…

–  Да, тяжело это. А книгу я вашу прочёл. В один присест. И  извините, я её вам не верну.

–  Но у меня это единственный экземпляр остался!

–  А у меня – единственная дочь. И она тяжело больна. Я не мог забрать у неё книгу. Она плачет. Простите… А вагон – хоть сегодня, когда и куда угодно. Махните на Махачкалу, а там видно будет.

От дальних дверей по залу бежала Софья Александровна, размахивая какой-то бумажкой:

–  Коля! Коля! Есть вызов!

–  Да ты читай!
« Правительственная. Краснодар, Советская 28. Художественный музей, директору галереи Айвазовского Барсамову. Управление искусств при Совнаркоме Армении принимает ваше предложение о переводе галереи Айвазовского в Ереван. Прошу ускорить отправку. Начальник Управления искусств Шагинян».

Начальник станции задумчиво произнёс:

–  Ну, вот и берег показался…  В этом море огня.
 
Барсамовы согласно кивнули:

– Что ж, так оно и должно быть. Россия спасла полотна своего сына…

– … Армения ждёт полотна своего сына…

И снова потекла дорога по самому краешку огненного моря войны. Вагон с картинами мотало на стрелках, вместе с эшелоном он попадал под бомбёжку, подолгу стоял на полустанках в выжженной степи. И с каждым часом уходили всё дальше от моря рождённые морем полотна, неся с собой дыхание этого моря.


9

Вот и вся история. Галерея Айвазовского благополучно прибыла, была принята и размещена. Большое участие в судьбе полотен приняли выдающийся художник Мартирос Сарьян и  классик армянской литературы Аветик Исаакян. Несколько лет, до возвращения галереи в освобождённую Феодосию поток посетителей галереи не иссякал. Часто Николай Степанович и Софья Александровна стояли в стороне и старались угадать, о чём думают посетители.
А они затихали у картин, всматриваясь в игру красок и света, чувствуя на своём лице опаляющее дыхание бурь и ласковое дуновение бриза…
И никто не думал о том, как попали эти бесценные полотна сюда, сколько людей помогло их спасению. Иногда только кто-нибудь прикасался к повреждённой раме и качал неодобрительно головой:

– Что же так неаккуратно обращались…

А Барсамовы издали смотрели на то место, куда ударил осколок, и в памяти вставал матрос и его неловкое движение плечом:

–  Да чего там, отец! Только царапнуло чуть-чуть… 


Перед смертью он ещё раз услышал этот голос.

–  Ты уходишь.

–  Я знаю.

–  Оглянись ещё раз. Если бы время повернулось вспять, ты поступал бы так же? Сейчас другие времена, люди тоже изменились… Многие сегодняшние очень хорошо бы помнили об огромной цене того, что в море огня попало в их руки…

–  Не хочу в это верить. А я… Сделал бы всё точно так же, как сделал тогда.  Мне кажется, что я, человек совсем не военный, всё же хоть немного, но помог победить фашистов. Мы оказались выше, чище, сильнее духом. Да, с чистой совестью скажу: я сделал всё, что мог…

–  Иди. Там, у ворот, скажи это Петру с ключами…   

   
АЛЕКСЕЙ ВАСИЛЕНКО
   


                ДЕЛО ГОСУДАРСТВЕННОЙ ВАЖНОСТИ


ПОВЕСТЬ











               

               









1

…Незадолго перед смертью он часто слышал этот голос. Голос был ему хорошо знаком – так говорил он сам когда-то давно-давно. Правда, и тогда-то он был уже далеко не молодым .А  голос был жестоким: он возникал без всякого повода, без малейшего движения души, без желания, он  требовал, чтобы память – усталая, с пробоинами память – восстановила всё, что происходило тогда, до малейших деталей. Он прекрасно понимал, что голос этот – это опять же его… что? Совесть? Пожалуй, что так… Так вот голос этот не просто что-то напоминал, на чём-то настаивал. Он звучал почему-то всегда  требовательно,   он чуть ли не приказывал:

          – Почему ты это сделал?

Он  всякий раз пытался ответить, но не всегда это получалась. То ли привычка отодвигать себя в сторону, делать свои поступки какими-то не очень важными, то ли ещё что-то мешало, но он чуть ли не мямлил в ответ и сам чувствовал,  как вяло и неубедительно звучат эти попытки.

– Я не знаю. Это правда. Ведь ты – это я, так? И ты отлично знаешь, что я не люблю громкие слова. Просто, видимо, был толчок какой-то…

– Лжёшь. Самому себе. Это только воспитанная  в тебе с детства скромность тебе нашёптывает на ухо именно такие тусклые определения.  Толчок? Нет, это называется другими словами: самоотречение, самопожертвование. Это раньше ты мог скромничать и уходить от ответа. А сейчас ты, если говорить прямо, пожилой человек…

Он усмехался и горечи не было в его ответе – он давно уже привык видеть  себя таким, каким был он в этот момент:

– Если говорить прямо, то я ещё тогда был пожилым человеком, а сейчас я глубокий старик. Жизнь прожита…

– Так давай же на этом человеческом пороге расставим окончательные точки над «и». И не будем стесняться, как ты говоришь, громких слов, потому что именно они очень часто определяют истину. А ведь она нужна людям. Тем, которые уже пришли и ещё придут за нами.

– Но я же всё это записал в воспоминаниях! Я рассказал всё, без утайки!

– А как ты писал? Там же только сухие, голые факты!
Ты  выбрасывал за борт свои мысли, чувства. Ненужные, как тебе казалось. Ты не записывал вещи, которые могла не пропустить тогдашняя цензура. Тебя никто не винит за это – так делали все. Но сейчас, на пороге, ты уже свободен. Сделай это в память о Нём. Ты ведь любил его.

–  Почему «любил»? Он для меня – вся жизнь.

–  За что?

– Трудно…  Даже в конце жизни трудно ответить на такой вопрос. Мы, даже умирая, не можем понять, почему   любили когда-то женщину. Одну среди многих. А любовь к Нему… Не берусь объяснить даже самому себе. Потому что мы занимались одним делом и чувствовали одинаково? Нет! Я не сравниваю себя с ним. Он – гений. И он любил море… не так, как я. Он умел передать эту любовь другим, а мне не по силам говорить о любви с таким размахом, такой мощью. Даже когда нужно было спасать его, нам с Соней, одним, это было бы не под силу. Но его любят многие. И только много самых обыкновенных людей смогло спасти его.

– Вот и расскажи о них. Вспоминай. Вспоминай. Вспоминай…


…Как вспоминать?! Это сейчас, с головокружительной высоты прошедших лет  гигантский круговорот вначале локальной войны, а затем и Великой Отечественной, огромный подвиг  нашей страны, всех её народов каждый эпизод превращается в эпическое повествование, если всмотреться в него попристальнее. Сколько нечеловеческого напряжения выпало на долю самых обыкновенных людей, сколько поистине героического совершалось на каждом шагу! Каждый выполнял свой долг, не ожидая за это никакой награды. Но это осознание пришло  позже. А вначале не было общей картины. Был хаос неожиданности, обвалившейся на каждого в отдельности, была местами суета, в которой трудно было разглядеть какие-то закономерности. Когда включается гигантская машина противостояния великой беде, то первое её движение вроде бы и не заметишь, находясь поблизости. Даже зная, что к любой неожиданности готовились и намечали детальные планы действий. И в этой стихии, которая охватила в один миг всю страну, была и маленькая клеточка для художника Барсамова. В   чём заключался долг   заведующего картинной галереей Айвазовского в Феодосии? Правильно. Сделать всё, чтобы величайшая художественная ценность не досталась врагу. И Барсамов всеми силами старался сделать это всё.

Враг уже форсировал Днепр. Крым в преддверии неминуемого вторжения лихорадочно готовился к эвакуации. Фашисты  были уверены в скором захвате жемчужины Черноморья, потому что  природа уж так распорядилась: уйти с полуострова  после захвата юга Советского Союза можно было только морем. Ещё отчаянно сопротивлялись города-крепости, города русской славы. Но эвакуация уже шла полным ходом, уже постоянно висели над морем самолёты – охотники за уходящими на Большую Землю кораблями с людьми, с оборудованием предприятий. Уже за горизонтом, там, где небо смыкается с морем, кочевали вражеские корабли…

 
Работы было очень много. Для человека, никогда не занимавшегося хозяйственными делами, целой проблемой становился вопрос, где достать доски для ящиков, упаковочный материал. Кто-кто, а уж Барсамов понимал, с какой ценностью имеет дело. Он контролировал упаковку каждой картины лично, придираясь и ворча. Он бросался к старому столяру-краснодеревщику Аккерману:

– Ну что вы делаете! Разве можно такими большими гвоздями!

На что Аккерман смотрел на него поверх очков и философски отвечал:

– Можно подумать, что бомба разбирает, какими гвоздями забит ящик…

– Наум Исаевич!

–  Ну и что из того, что я Наум Исаевич? Или я уже и пошутить не могу себе позволить? И я вам умоляю – не держитесь вы так за своё бедное больное сердце. А то кто-нибудь поглупее, чем я, подумает, что только вы за картины и отвечаете.

– Конечно! Как директор галереи…

– «Конечно»! Боже мой! А я не директор. Но я же ж, Николай Степанович, был лучшим столяром-краснодеревщиком
в Одессе и её окрестностях. А это немало, вы мне поверьте! И если я делаю эту грубую работу, –  я её делаю не грубо, нет! Мне, старому еврею Аккерману этот армянин,– старый Наум постучал корявым пальцем по ящику,– может быть, дороже родного брата… Или вы думаете, что нашим мальчикам всё равно?

Этим общим именем назывались ученики Барсамова, студийцы, которые не хотели и не могли бросить его в такое время. Они лётом выполняли его поручения, работали с утра до позднего вечера. Сейчас они куда-то подевались, но пришла Софья Александровна, жена Барсамова, с какими-то бумагами.

– Коленька! Ты погляди-ка, ещё кучу распоряжений принесли. Одно несуразнее другого. Вот: «Приказываю немедленно уничтожить корешки билетных книжек картинной галереи. Отдел культуры… Самохвалов». Ты что-нибудь понимаешь?

– А что я могу сказать! Велик твой зверинец, о, господи!

– Ещё. Ты только послушай: «Упаковывать только ценные картины»…

Барсамов расхохотался:

– Нет, ты подумай! Они там считают, что кто-то может определить,– какая картина ценная, а какая – нет! Разве у такого художника могут быть малоценные работы? Это же головотяпство какое-то!

– Если не умышленное вредительство… А где наши мальчики?

Словно услышав слова Софьи Александровны, вошли двое студийцев:

– Здесь мы! Мы на крыше были.

– Зачем?

– Так ведь бомбить же могут, Софья Александровна. Зажигалками саданут, – только галерею и видели. А мы дежурим.

– Не страшно?

– Не. Чего бояться? Мы узнали, как с ними нужно: берёшь щипцами и сбрасываешь её во двор…

– А, ну раз вы так всё знаете… Давайте-ка мы с вами вот этот угол разберём. Только осторожно, не повредите.
 
Они разбирали сложенные как попало полотна, когда Софья Александровна вдруг остановилась, держа в руках небольшую картину.

– А ведь это… Коленька! Твоя работа. Помнишь, в Гурзуфе?

Барсамов подошёл, взял картину, вспоминая:

– Да… Как же! А ведь неплохо, правда? Где угодно выставить не стыдно. Было. Только… Только, Сонечка, это мы не будем упаковывать. Время изменилось. Мы вывозим только картины гения.

–  Почему?! Ведь твои картины, если останутся, погибнут! Ты уничтожаешь сейчас себя, как художника!

– Права не имею. Эвакуируется галерея. А это… Так. Личное.

Софья Александровна хотела было возразить, но подошёл  один из студийцев, держа в руках рисунок:

– Софья Александровна, а это кто рисовал? Укладывать?

Она взяла рисунок и в то же мгновение лицо её застыло, сдавило горло, стало трудно дышать. После долгой паузы с огромным трудом вытолкнула из себя слова:

–  Это… художественной ценности не представляет…

Отойдя в сторону какими-то слепыми, неуверенными шагами,  упала на стул, забилась в рыданиях. Подбежавший Барсамов гладил её по голове, тоже едва сдерживая слёзы:

– Ну, Соня, Сонечка… Ну не надо…

Подбежавший Аккерман поднял с пола рисунок, отвёл мальчишку в сторону:

– Что же ты делаешь, мальчик, а ?! Ты на их рану неосторожно насыпал много соли… Сын у них единственный, Володя, ты не знаешь его… Так вот он месяц назад погиб… А ты…

– Так ведь не знал я!

– Да ладно, ладно, мальчик, какой с тебя спрос…

Аккерман снова ушёл к своим ящикам. Студиец оглянулся,
сложил рисунок и незаметно спрятал его в карман куртки Барсамова, висящей на спинке другого стула.


2


– Трудно было?

–  Тогда – не очень. Была работа – конкретная, знакомая работа. Нужно было свернуть галерею – мы её свернули. Тогда работа была спасением в нашем горе. Володя был студентом высшего художественно-промышленного училища, подавал большие надежды. И эту ещё не распустившуюся почку срубил с ветки осколок снаряда. Через много-много лет я думаю сейчас о том, что этот злой металл, быть может, был отлит и обточен, и начинён взрывчаткой такими же руками, какие были у Володи,      –  сильными, нервными… Тогда я не думал об этом. Чаще всего сверлила голову другая мысль: неужели жизнь Володи и  миллионов таких, как он – не начавших жить, творить на земле, неужели весь труд, все чувства великого художника могут быть уничтожены одним стервятником, который наверняка и не слышал этого светлого имени! Изо дня в день проносились они над головой, испражнялись смертью и улетали… Нам везло –
только один раз бомба упала неподалёку, а больше не было. И всё же мы спешили. Слухи – один страшнее другого – подгоняли нас… Кроме картин мы подготовили к эвакуации весь архив и научную документацию…



Наступил момент, когда, казалось, все работы были закончены. Почувствовав внутреннюю пустоту, незаполненность делом, Барсамов немного растерянно оглядел комнаты с пустыми стенами, шестнадцать  больших ящиков, сложенных около выхода.

– Кажется, всё…

Аккерман согласно кивнул было головой, но в неё, в эту светлую голову, пришла вдруг неожиданная мысль, и он хитро прищурился:

– Так-таки и всё, Николай Степанович?

– А что ещё? Не пугайте меня!

– Ну-ка, мальчики, пойдите в кладовку и разыщите в том
гирмидере веники, щётки и прочие мастики.

Студиец ахнул:

– Верно, дед Наум! Эти гады если придут, пусть не думают…

–  … что отсюда в панике удирали. Совершенно верно ты мыслишь, мальчик. Как вы считаете, Николай Степанович?

– Вот уж никогда бы не подумал, что можно… думать об этом… А ведь правильно, чёрт возьми! Правильно! Пусть видят,
что хозяева ненадолго ушли и скоро вернутся…

–  Да,да, они это увидели… Высококультурные европейцы увидели чистые комнаты, натёртые полы… Им сказали, что здесь была картинная галерея. И они оценили наивные потуги этих untermenschen сохранить достоинство перед представителями арийской расы. Они устроили в залах конюшню…


…На следующий день Барсамовы отправились в Феодосийский горсовет. В кабинете председателя висел густой синий дым, на столах лежали кучи бумаг и карты, возле которых толпились военные и городское начальство. Председатель горсовета Нескородов, к которому Барсамовы шли, не заметил их появления и продолжал, обращаясь к военным:

– Да тише же, товарищи! Вы мне дайте чёткий ответ: успею я вывезти два завода или готовить их к взрыву?

Комендант дёрнулся:

–  А ты, председатель горсовета, ответь – успею я вывезти авиационную часть, госпиталь и ещё миллион нужных фронту вещей? Пойми, я не знаю положения, – сколько у них там штыков на километр – не знаю!

Нескородов заметил вошедших, извинился перед ними и отвёл их в угол.

– Думаю, что перед вами не нужно скрывать истинное положение вещей. Сегодня немцы прорвались на Арабатскую стрелку у Геническа.

Софья Александровна приложила руки ко рту:

– Да ведь это же всего…

– Всего двадцать пять километров.

Барсамов выпрямился:

– Сколько у нас времени?

– Там морская пехота их держит. Не знаю, сколько им удастся… Во всяком случае завтра отойдёт «Калинин»,  – больше теплоходов   не будет. Кто едет с грузом?

– Мы, Никифор Кузьмич.

– Боже мой, зачем?! Вы боитесь, что не успеете эвакуироваться? Так я устрою вас. А с грузом – это же…

Барсамов покраснел и твёрдо сказал:

– Вы очень неправильно нас поняли, товарищ Нескородов!

– Господи, Николай Степанович, какой официальный тон! Вы обиделись? Софья Александровна!

– Конечно, обиделись. Я тут подумала, что вы заподозрили нас в каких-то шкурнических интересах. А дело  ведь в простой логике. Чужие, холодные руки обеспечить сохранность картин не могут. Нужен сотрудник галереи. Мне 58 лет, Николаю Степановичу – 62. Остальные значительно старше. Да и вообще – зная нас столько лет…

Нескородов улыбнулся:

– Может, теперь позволите? Боюсь, что это вы меня неправильно поняли. Дело в том, что сопровождать такой груз – это не прогулка.

–Да знаем мы, знаем!

–  Нет, Николай Степанович, не знаете. Корабль может быть обстрелян, потоплен, наконец!

Нескородов всегда втайне вздыхал по Софье Александровне, но сейчас, когда она распахнула до предела свои и без того большие глаза, она была прекрасна, и Нескородов любовался ею откровенно, потому что даже гнев в этих глазах делал лицо удивительно красивым. Барсамова, глядя в упор, медленно, с расстановкой сказала:

– Значит, картины величайшего художника могут… погибнуть?..

– Это война, Софья Александровна.

– А мы после этого, по-вашему, сможем где-то спокойно жить?

Нескородов поднял руки:

– Ладно, ладно! Сдаюсь! Уговорили! Но чтобы вы не думали, что меня так легко можно уговорить, слушайте. Я вызвал вас сюда затем, чтобы выдать вам верительные, так сказать, грамоты: все документы на груз. Прошу учесть, что напечатана бумага час назад, и я не делаю в ней никаких исправлений.

«Удостоверение. Выдано директору Феодосийской картинной галереи Айвазовского художнику Барсамову Николаю Степановичу и научному сотруднику галереи Барсамовой Софье Александровне в том, что они направляются в распоряжение Краснодарского управления по делам искусств с ценным грузом картин для дальнейшего направления и следования. Феодосийский горсовет просит советские и партийные организации оказывать товарищу Барсамову всяческое содействие в проведении возложенного на них поручения. Председатель горсовета Нескородов».

Надеюсь, вы теперь не сомневаетесь в том, что за много лет, что я вас знаю, я очень правильно вас понял…

Барсамовы переглянулись.

– Спасибо, Никифор Кузьмич. Спасибо за доверие. Теперь мы понимаем – вы были обязаны ещё раз убедиться…

– Ладно, проехали! А теперь ещё вопрос,   –   семейного характера. Что вы будете делать с вашим домиком, с вашими картинами?

–  Что – домик, что – картины! Берём только самое необходимое…

– Но ведь…
– Но ведь я не Айвазовский, Никифор Кузьмич. Я всего-навсего Барсамов… Меня вон даже мобилизовали.

Нескородов от удивления даже поперхнулся:

– Что за глупость?

– Наверно, недоразумение какое-то. Из военкомата прислали повестку – на охрану мельницы становлюсь.

– Да подождите, Николай Степанович, вы-то хоть не городите чёрт знает что!

Он схватил трубку и рявкнул:

–  Два тридцать два. Потапов?.. Ты, что ли? Это Нескородов. У вас что там – все с ума посходили? Человеку за шестьдесят, а вы его часовым! На мельницу, товарищ Потапов, на мельницу. Людей больше нет, что ли? Да поймите, нельзя мобилизовывать Айвазовского… Да что вам, тысячу раз повторять? Ай-ва-зов… Тьфу! Прости, Потапов, совсем зарапортовался. Ну, ты же знаешь, о ком я… Да. Да, у него задание государственной важности!


3


–   Ты сказал: «Я всего-навсего Барсамов». Это правда? Ты действительно относишься к себе с подобным самоуничижением? Или это – поза, желание произвести впечатление? Тогда, в тот момент, тебе просто нужно было так сказать или это внутреннее убеждение? Только помни – сейчас нужна правда. Только правда.

– Глупая постановка вопроса. Мне, человеку, дни которого сочтены, незачем лгать самому себе. Видишь ли, в юности мир кажется маленьким и простым,– есть у тебя чувства, есть какая-никакая техника, чтобы эти чувства передать, и ты бросаешься на холст, как на жизнь – жадно, завоевательски, с полной уверенностью в победе. Всё легко и просто: ты чертовски талантлив, а те, кто этого не понимает, – глупцы… Все проходят через это. Прошёл и я.

Потом мир становился всё шире и шире, и в круг твоего восприятия, твоего понимания входят гиганты. За последние годы немало я видел людей, которые называли себя художниками и морщились при виде полотен Айвазовского: примитивный натурализм, реализм, романтизм… Они не затруднялись точностью определения и не могли понять, что перед ними – Живопись, а не их собственная неумелая мазня…

Если гигант не вмещается в сознание человека, значит, куцее у этого человека сознание, раму надо побольше, горизонт пошире…

А художник я, конечно, средний. Вот и вся правда.



В пустых залах галереи метался Барсамов, повсюду за ним следовали Софья Александровна и Аккерман, старавшиеся его  хоть как-то успокоить: обещанной машины всё не было, а время, как шагреневая кожа, всё сокращалось и сокращалось. Наконец, у входа показалось знакомое лицо. Это был тот самый работник отдела культуры Самохвалов, который требовал уничтожить корешки билетов… Но даже он в этой ситуации был самым нужным человеком, и Барсамов бросился к нему:

– Наконец-то, товарищ Самохвалов! Будет машина?

Самохвалов быстро окинул взглядом голые стены, кучу ящиков у выхода:

–  Будет! Будет! Всё будет. Пряники с пирогами будут, ясно? Машину им… Хватайте-ка чемоданчики, да пока не поздно, бегите в порт своим ходом. Говорят, немцы выбросили десант, диверсантов. Где картины?

–  Но я не понимаю… Картины-то вот они…

Аккерман выдвинулся вперёд:

–  Насколько позволяют мне мои универсальные способности, я понимаю так: вам поручено обеспечить машину.

Самохвалов резко обернулся к нему:

–  А это что за посторонний человек? Барсамов! Я вас спрашиваю.

– Это наш ближайший…   – Софья Александровна не смогла договорить, потому что Аккерман вдруг налился кровью:

–  И всё-таки, вы меня извините, позвольте мне вмешаться в ход ваших мыслей. Вы, милейший Самохвалов, сказали «посторонний». Как я понимаю, посторонний – это тот, кто ничем не помог галерее. Так ведь это же ж вы, Самохвалов!

– Да что вы заладили – машину да машину! Поймите, это сейчас невозможно. Машины – на вес золота!

Барсамов вскинулся:

–  А картины? Не на вес золота? Это же Айвазовский!

– Ну так что, что Айвазовский! Тут живые люди выехать не могут, а вы со своими… Знаете что? Я беру у вас на сохранение
всю вашу галерею. Как представитель отдела… Расписку выдам – всё честь по чести. И – бегите на «Калинин», пока не поздно.

– А вы? Что вы будете делать с картинами?

– А вот это, Софья Александровна, вам знать не положено.
Вы не изучили Феодосию так, как я, тут я каждый камешек… Места такие есть, сто лет будут искать, – не доищутся.

Аккерман, внимательно слушавший Самохвалова, взял в руку молоток, лежавший на ящике:

– Если я правильно понимаю, то… –  он приблизился к Самохвалову. – Когда-то давным-давно один гражданин предал другого гражданина за 30 серебряных монет. Вы случайно не помните, как его звали? Иуда!

Самохвалов шарахнулся от Аккермана , поднявшего   молоток:

  –  Я прошу меня оградить! Я прошу…

Барсамов спокойно и устало сказал:

–  Убирайтесь немедленно, слышите? Ну!

…Николай Степанович отправился в горком. Он был готов стучать кулаком по столу, драться, лечь на пороге – лишь бы была машина. Но драться и стучать не понадобилось. Машина была твёрдо обещана.

К вечеру на звук мотора выскочили во двор все, кто был в галерее. На подножке старенького «АМО» стояло огненно-рыжее и конопатое чудо: боец-водитель:

–  Это кого тут грузить надо? Поживей давайте, что ли…

Рыжий был по природе своей начальником. Он быстро организовал, кроме двух солдат, выделенных для погрузки, всех мальчишек, сыпал всякими шуточками, показывая тоже рыжие прокуренные зубы, сам подхватил первый ящик под угол и… тут же отпустил – он ожидал, что ящики будут гораздо тяжелее.

  –  Вы что тут – вату везёте или что?

Барсамов объяснил:

–  Картины везём, сынок, картины.

–  А-а, это я люблю. В журналах иногда хорошие картинки попадают. А чего тут нарисовано?

– Море.

– А здесь?

– Море, везде море.
 
– Тю-ю, хоть бы картинки разные были, а то – море, море. Мне сказали, –  дело важное и секретное, а тут…

Аккерман насмешливо развёл руками:

–  А тут, товарищ генерал, не рассуждать надо, а ящики грузить!

Вмешалась Софья Александровна:

– Подождите, я ему объясню. Ты в порту был, сынок?

– Ну, был. А вы насчёт «генерала» –  того…

– Ладно, ладно… Что грузят на теплоход?

– Та, не знаю, станки какие-то.

– А почему их увозят?

– Это как – почему? Это ж… Народное это всё!

– Вот то-то, народное! А эти картины не народные? Да ведь они же дороже десяти заводов стоят! Их великий художник написал. Айвазовский его фамилия, сынок. Запомни это имя.

  –  Ну, про его-то я слыхал! Это который – «Девятый вал»? Видать, правда, не приходилось, а слыхать – слыхал, как же. Ну, чего стоим? Разговоры разговариваем, а дело делать надо.

И солдат снова взялся за угол ящика.

…Когда погрузили последний, Барсамов сел рядом с водителем:

–  Поедем сначала не в порт, а в другое место. Я покажу.

…Сгорбленный церковный служитель стоял возле церкви, будто знал, что сейчас подъедет машина. Он поклонился Барсамову, спросил коротко:

–  К нему?

          Косой луч заходящего солнца запутался в тучах, в узких прорезях барабана церкви. Барсамов перекрестился украдкой, помолился, едва шевеля губами, а потом  стоял, склонив голову, перед   могильной плитой и думал о том, что война непременно скоро закончится, что галерея, которую её создатель завещал Феодосии, обязательно вернётся сюда. И ещё думал Барсамов, что впереди ещё очень много неожиданностей войны…

За плечами раздалось посапывание. Солдат, сняв пилотку, спросил шёпотом:

–  Из родных кто-нибудь здесь?

–  Нет, не сын… Но, считай, родной.  Тот самый художник   здесь лежит, о котором мы говорили. Айвазовский.

–  А это по-какому написано?

          –  По-армянски.

–  У меня дружок был – отец у него из армян. Весёлый! И когда война началась, дрался весело. Дружили… Я –  с Костромы, а он… не знаю даже,  –  откуда.  А этот художник,  что – тоже?..

– Да, он был армянином. Великим армянином и великим русским художником…


4


Ящики были сгружены прямо у борта «Калинина». Откуда-то доносились крики, шум толпы, отдалённая канонада. После часа хождений и попыток хоть с кем-нибудь поговорить Барсамов безнадёжно сидел рядом с женой.

– Что делать, Сонечка? Что делать?.. Никому ни до чего нет дела, все бегут, все кричат… А раненых, раненых сколько…

– Так ведь раненых надо в первую очередь…

– А ты думаешь, –  я не понимаю, что надо?!  И самолёты погрузить надо, и документы погрузить надо. Всё надо. Только мы, Сонечка, в этом царстве войны лишние.


– Коля, я не узнаю тебя. Ты что – уже сдался? Ведь из любых самых безнадёжных положений находится выход. Люди же вокруг.

Барсамов горько усмехнулся:

–  Люди… Вон они, эти люди, сюда идут. Попытаюсь ещё раз…

Грузили «Калинин». Портовые краны поднимали на борт имущество авиационной части, вдали по трапу бесконечной вереницей на борт текли раненые. Десятка два взмыленных мужиков осаждали озверевшего от наскоков коменданта порта. Барсамова оттирали локтями, плечами, тянули за видавшую виды толстовку. В толпе Николай Степанович увидел вдруг Самохвалова, уже почти пробившегося к коменданту, который неожиданно достал пистолет.   Все попятились.

– Тихо!!! Что мне – стрелять прикажете, чтоб вы замолчали? По одному. У вас что?

– Взрывники мы, товарищ комендант. Все запасы взрывчатки вывозим.

– Ага! Молодцы. А потом,  –  не дай бог, обстрел, – и весь этот теплоход  в гору? Да за такие предложения…

– Нет, это вы ответите за такое предложение – немцам оставить такой подарочек!

– Хватит собачиться. В порядке совета могу сказать – дуйте в горком, взрывчатка ваша там сейчас очень даже пригодится, я знаю, что говорю. Расписку дадут и спасибо скажут. Так. У вас что?

– Имею пароль.

Мужчина наклонился к уху и прошептал что-то. Комендант только спросил:

  –   Где документы? Грузить будем немедленно. А вы, товарищи, не ждите, никого больше грузить не будем.

В этот момент Барсамов увидел, как к коменданту поднырнул Самохвалов, и тоже заявил:

–  Пароль! Отойдёмте, товарищ комендант!

Самохвалов очень спешил, потому что, не успев отойти  и двух шагов, начал совать в руки коменданту что-то завёрнутое в газету. Тот недоумённо повертел пакет:

– Что это?

– В советских дензнаках, конечно…

Комендант будто взорвался:

– Ах, ты, сволочь! Патруль!

Самохвалов отскочил, как ошпаренный, и стал пятиться с приклеенной улыбкой на лице, повторяя, как заклинание:

–  А я пошутил. Я, честное слово, пошутил. Не надо патруля. Я пошутил.

Потом повернулся и мгновенно исчез за ближайшим углом. Барсамов остался с комендантом один на один и, словно нырнул в холодную воду, заговорил, не дожидаясь, пока его  перебьют:

– Товарищ комендант! Так как же с картинами будет?

Комендант посмотрел на него так, как посмотрел бы на марсианина:

– Какие ещё там картины?! Вы что, – того? Тут ещё целый консервный завод погрузить надо, а у вас… Ах, это вы! Я ведь уже говорил… Да положите вы на весы в эту минуту человек тридцать раненых, которых теплоход не сможет взять из-за вас. А на другую чашу положите все эти полотна…

Софья Александровна, ещё минуту назад отчитывавшая какого-то возницу, который задел колесом телеги один из ящиков, прислушалась к разговору и подбежала:

– И эти полотна перетянут!

– Вы с ума сошли! Что вы сравниваете, –  жизнь людей и картины, пусть даже великие! Ящики!

– Да в этих ящиках – наше будущее. В этих ящиках столько пушек и пороха, столько побед русского флота, столько красоты, что ещё многие поколения будут вырастать, учась по этим картинам… да, патриотизму, да, любви к Родине. Мы же не просим выбросить раненых. Но, наверно, можно как-то  потесниться…

Комендант слушал молча, потом с горечью сказал:

  –  Не смотрите на меня, как на какую-то машину. Я русский человек и славу русскую не хочу, не могу оставлять на погибель. Но я и взять не могу, поймите. Если бы транспортов было три, я бы Айвазовского погрузил на первый же! Но теплоход один, и он последний. А новая слава российская – она там рождается, слышите? Это уже в пяти километрах отсюда… Простите меня, ради бога, простите, но я бессилен вам помочь.

Барсамов всем нутром почувствовал, что это – правда и эвакуация галереи заканчивается бесславно, так и не начавшись.
Коменданту же было неловко вот так, сразу повернуться и уйти, оставив пожилых людей без всякой надежды. Он потоптался, и вдруг, решившись на что-то, сказал:

– Ладно. Вы не двигайтесь отсюда, я попробую с капитаном договориться.

… Не успел уйти комендант, как, будто из-под земли, выскочил Самохвалов.

– Убрался этот идиот? Как дела, Барсамов? Есть шансы? Можете не отвечать, вижу, что нет. Так я вам дам этот шанс, Барсамов. Учтите,  –  для себя нашёл возможность. Но вы человек пожилой, и супруга ваша не девочка, хе-хе… Уступаю. Жизнью рискую, но уступаю.

Барсамов опешил от такой резкой перемены. Переполненный чувством благодарности, он только и мог, что пролепетать:

–  Спасибо! Спасибо от себя, от всех спасибо! Только… Людей вот у нас нет, чтобы ящики перетаскивать…

Самохвалов расхохотался:

–  Да вы что – рехнулись? Какие ящики?! Я только вам с женой способ проникнуть на теплоход подскажу. А с грузом – уж нет, извините. Это всё придётся здесь оставить. Только быстрее давайте, минут через пятнадцать этой возможности уже не будет. А за это,   –    он кивнул на ящики,   –   я буду отвечать, присмотрю, не беспокойтесь.

Барсамов сел на ящик и глухо сказал:

–  Об этом не может быть и речи.

–  Ну, как хотите… Может, всё-таки решитесь?

В этот момент где-то недалеко прогремел взрыв, за ним –   несколько выстрелов. Самохвалов присел, оглянулся и заспешил:
–  Впрочем, как знаете, как знаете… Моё дело предложить.
Ладно, прощайте, божьи одуванчики!

Супруги переглянулись.

– Каков мерзавец, а?

– Да уж, пробу негде ставить…

– Интересно,  –  долго ещё эти переговоры с капитаном протянутся?

Где-то поблизости раздался голос Аккермана:

– Ужас! Ужас!

Барсамовы оглянулись. Аккерман шёл, пошатываясь и закрыв лицо руками.

– Что случилось?

– Успокойтесь, Наум Исаевич! Что с вами?

– Сейчас… На причале застрелили диверсанта… Прямо на месте. Он бросил связку гранат в пакгауз, а оттуда как раз вышел комендант порта с солдатами. Комендант схватил эти гранаты и швырнул их в море. Только не долетели они, в воздухе взорвались…

– Раненые, убитые есть?

– Раненых много, а убитых один комендант. Говорят, осколок прямо в лицо попал… Ах, боже мой, зачем мне, старому еврею, видеть такое в конце жизни?

Софья Александровна вздохнула:

– А кто хотел видеть такое? Так, говорите, коменданта убило?

– Да, даже «мама» сказать не успел…

–  Жалко. Хороший он был человек. Вечная ему память, –    сказал Барсамов. Все возникшие было надежды рухнули окончательно, он понимал это, но какая-то часть сознания ещё протестовала, не могла никак согласиться с этим. Жестокая реальность подошла вплотную, и надо было, надо было обязательно найти выход.

– Сонечка, Наум Исаевич! Нам надо сейчас же подумать, очень подумать, где мы будем прятать галерею.

Софья Александровна отчаянно замотала головой:

– Не-е-е-ет! Не может весь мир состоять из равнодушных людей. Плохо ищем. Теплоход-то ещё здесь! Надо снова попытаться.

Она сложила ладони рупором и со всей силой отчаяния закричала:

–  Э-э-эй! На «Калинине»! Эй!

Палубный матрос перегнулся через леера:

– Что нужно?

– Дело государственной важности! Позовите капитана!

– Да занят же он! Через минут сорок снимаемся, вы что – шутите?

К матросу подошёл какой-то военный, по форме – лётчик.

– В чём дело?

– Да вот   капитана требуют…

Лётчик посмотрел вниз. Отсюда, с высоты борта, как-то очень сиротливо выглядели маленькие фигуры штатских возле каких-то ящиков.

– Товарищ командир, не знаю, как вас по званию, женщины обычно не понимают в них ничего… Позовите…

– Постойте, а я ведь вас знаю! Это вы нам лекцию в галерее читали, верно, а?

– Да, я читала, но сейчас не в этом дело. Прошу вас –  срочно позовите капитана.

  –  А может, и я помогу? В чём дело-то?

Внизу все трое уже подошли вплотную к борту. Как всегда, в разговор вмешался Аккерман и как всегда – по сути:

  –  А дело в том, молодой человек, что те картины, которыми вы восхищались, останутся здесь, пока фашисты ими не распорядятся. А они умеют это делать, не будь я старый одесский пройдоха Аккерман.

–  Да что вы говорите? И Айвазовский здесь?

–  Да не «и», а огромная коллекция его картин! – они говорили уже все вместе, торопясь и боясь, что не успеют всё объяснить этому лётчику. – Да, да! Ради бога, сделайте что-нибудь! Ведь здесь его картины… погибнут, понимаете?

– Да чего уж там не понимать!

– Вот документы, все, какие нужно, вот, пожалуйста, разрешение на посадку, но мы не можем погрузиться…

– Ладно, какие там документы! Это же спасать надо без всяких документов!

Лётчик задрал голову и закричал:

– На кране! Петренко! Ты слышишь, Петренко? Ты машины все погрузил? Как же «да», когда два самолёта остались! Ты мне такие штучки, Петренко, не выкидывай, понял? «Считал»! Ворон ты считал, а не машины! А в этих ящиках на причале – запчасти, ты что – забыл? Эх, трибунал по тебе плачет, Петренко! Давай, спускай тросы, сейчас я ребят подошлю. И не вздумай мне груз не взять, здесь дело государственное!

Потом он снова посмотрел вниз:

– Пробивайтесь к трапу, время уходит!

И был удивлён, услышав ответ хрупкой женщины:

–  Мы не можем уйти, пока не погрузят. Если даже случайно мы останемся, –  не страшно, два пожилых человека…

– Ну, ладно… Ждите здесь, я сейчас.

Уже через десять минут в воздухе, поднятые кранами, плыли части самолётов рядом с картинами Айвазовского. Аккерман вздохнул:

–  Кажется, устроилось, я правильно понимаю?

–  Кажется, кажется… Чтоб не сглазить…

–  А если так… Засим досвиданьица, как говорили у нас в Одессе. Если всё будет благополучно, Николай Степанович, я ещё увижу вас здесь, в нашей Феодосии. Прощайте!

Они обнялись, расцеловались, и Барсамовы проводили взглядами как-то сразу ссутулившуюся спину Аккермана, шаркавшего ногами и бормотавшего про себя:

– Если всё будет благополучно… Если всё будет…



5


– Ты  знал, что Аккерман почти наверняка погибнет во время фашистской оккупации?

– Тогда, в первые месяцы, мы ещё не знали… О массовых расстрелах, о гетто, печах и душегубках мы узнали потом, позже…

– Но ты предполагал это?

–  Мог предполагать, если бы внимательнее присмотрелся к тому, что происходило вокруг в те годы. А я, как рак-отшельник под присвоенной раковиной, не хотел ничего знать и слышать, занимался  самокопанием, интеллигентским самокопанием… Перед самой ужасной мировой катастрофой я жил надеждой на… яркий проблеск в творчестве, я работал как одержимый, стараясь доказать себе, что вершина ещё не пройдена, что я ещё могу… Могу! Я пытался в душе своей найти ответ на самый главный вопрос: зачем я жил долгие годы, где то дело, которое осталось бы после меня. Я понимаю, – это мысли юношеские, но они приходят в голову и в старости, если оглядываешься на пройденную тобой дорогу и в лунном свете видишь… пустоту!

–  Но ведь были картины, были ученики…

–  Были! Но сейчас-то я вижу, что ученики ничем не превзошли учителя. И я догадывался об этом уже тогда, догадывался подсознанием, потому что упорно гнал от себя этот вывод, этот итог, этот финал. И пока я занимался всем этим самопознанием, мимо прошли события, которых я не заметил, прошли люди, которые душевно нуждались в помощи или в моём участии. Эгоизм  не очень удачливого творческого человека, который ищет причины своих неудач вне себя и отторгает от себя, как помеху, всё, что могло бы прервать цепь его неудач…

Я не предложил Аккерману уехать с нами. Не мог ему это предложить. Да он и не мог принять это предложение, потому что на руках у него оставались больная жена и трое внуков. Но я должен был хотя бы попытаться… А я не позвал его с собой. Голова была занята только галереей, только картинами. Мы погрузились на теплоход и ушли ночью в море.

А Аккерман, его жена и трое маленьких внуков были… не расстреляны, нет! Расстрел – это для противников, а тут была всего-навсего еврейская семья, человеческий мусор… Просто пьяный автоматчик опустошил один магазин своего автомата. Он, этот автоматчик, и не подозревал, что этим мимоходным убийством намного увеличил человеческую ценность того, что мы везли…


Ночевали на палубе, рядом с ящиками. Барсамов, чем смог, укрыл Софью Александровну и осторожно, стараясь не задеть раненых, тоже лежавших вповалку на палубе, подошёл  к оградительным леерам. Зрелище было потрясающим. Барсамов невольно подумал о том, что ЭТО должен был увидеть Он. Айвазовский почувствовал бы не просто красоту, а красоту, обострённую ровным гулом машин и стонами раненых.
 
Сзади подошёл давешний лётчик. Со времени посадки Барсамов так его и не видел и не мог поблагодарить его за …Что? Помощь? Да нет, это было спасение того дела, которое было им поручено.

– Не спите?

– Да вот смотрю на… Красиво, правда?

Лётчик согласился:

– Красиво… Лунная дорожка, в парке – духовой оркестр, вальс, вальс, море большого вальса… И запах её волос… Да, красиво. И всё же вы, художники, странный народ. Голова у вас устроена по-другому.

– Почему вы так думаете?
– Да потому что реальной жизни вы, наверно, мало видели. Мне вот эта лунная дорожка напоминает сейчас след  от торпеды.
От горизонта и прямо – в борт! Весёленький юмор, правда? А этот чистый воздух говорит о том, что ночные бомбардировщики и штурмовики обожают такую погоду для охоты за кораблями. Будем надеяться только на нелюбовь немцев к ночным полётам вообще…

– Но ведь нас сопровождают? Как это называется… сторожевик, да. Сторожевик ведь нас сопровождает…

– Э-э, сразу видно – не военный вы человек. Конвой у нас – один всего корабль и идёт он впереди и с правого боку. Эта защита – чисто символическая, потому что фриц, если он не дурак, зайдёт нам с кормы, сбросит бомбы и сразу разворот влево. Сторожевик и огонь открыть не сможет, ведь им надо будет стрелять в нашу сторону… Ну, ладно, ладно! Не морщьтесь так страдальчески – меняю тему. Мы ведь с вами даже и не знакомы ещё.

–  Барсамов, художник. А точнее – директор вот этой галереи.

– Полковник Саломащенко. Товарищ Барсамов, мне тут одна мысль в голову пришла. А что, если мы сорганизуем одно дельце?

– Что вы имеете в виду?

– Вы не откажетесь утром прочитать лекцию для моих соколов и для… вот… раненых?

– Ради бога! Конечно, конечно! Лектор я, правда, не ахти, но об Айвазовском я расскажу, расскажу обязательно!


Утром было всё то же море, та же палуба с лежащими ранеными. Подошёл Саломащенко:

– Ну, как? Готовы? Мои соколы-орлы все в сборе.

– Но как же… Здесь же раненые… Им сейчас не до живописи, честное слово!

Саломащенко поморщился:

– Ерунда это всё, интеллигентщина, Николай Степанович! Большинство из этих солдат будет радо, если  вы даже на японском языке будете говорить. Им надо отвлечься от боли, от горестных мыслей. Ну, про своих я не говорю, это здоровые люди. Но если содержание вашей лекции дойдёт до хотя бы части этих бойцов, то считайте, что вы одержали большую победу. Начинайте, Барсамов!

Николай Степанович сделал шаг на единственно свободное место и громко сказал:

– Здравствуйте, товарищи!

Один из раненых приподнялся на локте:

– Это ещё кто? Здорово, папаша!

Барсамов пошёл было по привычному, давно знакомому пути: «В сегодняшней нашей маленькой лекции мы остановимся на…», но вдруг почувствовал, как фальшиво    звучат  обычные слова вот здесь, среди этих людей. Он остановился, помолчал, а потом спросил:

–  Вы когда-нибудь присматривались к тому, как с шипением набегает пенная волна на пустынный берег в мёртвый штиль? Многие из вас впервые  в жизни увидели море только в эти страшные  дни. До красот ли морских? А в море ведь, в любом его состоянии, –    бесконечная, бескрайняя красота. И тогда, когда шторм громовыми ударами потрясает прибрежные утёсы, и в прозрачной зелёной глубине… В ранний час рассвета, вот как сейчас, можно ощутить на губах солёный привкус зовущих тебя в неведомое дальних стран… Если хоть раз вы это видели, чувствовали, слышали, то вы знаете, что море рассказать нельзя. Кто может остановить мгновение, кто может запечатлеть изменчивую подвижность того великого и непознаваемого, что зовётся морем?

Такой человек жил на нашей земле. Дыхание моря, созданное на полотнах его рукой, его чувствами, его умением, врывалось в тихие залы выставок и картинных галерей, опаляло неистовым клокотанием шторма и умиротворяло страсти. Я расскажу вам, товарищи, о жизни замечательного художника, который очень любил море, то самое море, где мы сейчас с вами находимся. Имя этого художника – Айвазовский…

… Барсамов говорил, и на его глазах люди, на лицах которых только что было написано страдание, будто пробуждались ото сна. В них начинал светиться интерес, и если только несколько минут назад каждый из них был наедине сам с собой, со своим страданием, то уже сейчас они постепенно соединялись незримыми нитями и становились чем-то, что имело одно имя – слушатели, зрители. Барсамов рассказывал о пути бедного мальчишки, который своими талантом и трудом добился великой славы. Он говорил о художнике, восславившем все крупнейшие морские победы русского флота; об извечном поединке человека и моря, силы духа и силы стихии… Он говорил, и загорались глаза у людей, и уже никто, кроме вахтенных, не обращал внимания на окружающее – подошли и матросы, и командиры.

– … и когда грохочут шторма, пушечные ядра срывают паруса, встают тихие рассветы и в диком рёве бури еле слышен отчаянный крик: «рубить рангоут!», когда ослабевшие пальцы уже соскальзывают с обломка мачты, развёрстые рты замерли в немом крике, а тело и сердце приготовились принять на себя чудовищный удар девятого вала. –  это Айвазовский!

… Барсамов закончил. Наступила долгая пауза. Потом рядом лежавший раненый протянул Барсамову левую, здоровую руку:

– Спасибо, товарищ профессор!

– Да я  и не профессор вовсе…

Бормотание Барсамова о том, что он никакой не профессор, а просто рядовой художник, потонуло в аплодисментах, в которых  отчётливо слышались и глухие хлопки забинтованных рук, и стук костылей по палубе.

Раненый обернулся ко всем, кто стоял и лежал вокруг:

– «Ура» профессору!

Грянуло «ура!», лётчики и матросы столпились возле Барсамова, за ними Николай Степанович увидел счастливые и радостные глаза Сони…

В этот момент общий шум вдруг прорезал крик:

– Во-о-оз-дух! По местам стоять!

Сигнал тревоги резко и отчётливо разнёсся по теплоходу. С моря послышался нарастающий гул моторов. Грузный бомбардировщик  заходил на цель.

Распороли воздух лихорадочные очереди зенитного пулемёта, все, у кого было оружие, по команде Саломащенко выстроились вдоль борта и открыли по его же команде огонь залпами. Ах, как прав был полковник накануне! Немецкий пилот всё рассчитал точно: он заходил с кормы, зная, что сторожевик в эту сторону стрелять не будет. Кресты  на крыльях мелькнули над палубой, но бомбового удара не последовало – для верности фашист пошёл на второй заход.
Капитан выскочил из своей рубки и закричал:

– Всем в укрытие! Прекратить огонь!

И тотчас ударил сторожевик. Снаряды лопнули, подняв миллион фонтанчиков вокруг теплохода, стальной град прошёл по палубе.

В первую секунду налёта Барсамов подхватил ничего не понимающую жену и бросился с палубы. Споткнувшись о комингс, он чуть не упал, но, не медля ни секунды, побежал назад. О себе он не думал. Он только твёрдо знал, что бесценным полотнам грозит гибель. Он бессильно поднял сжатые кулаки к небу, потом бросился на ящики и распластался на них, стараясь занять как можно больше места. Ну, почему он не может растечься, облить все ящики своим телом? Что-то глухо стукнуло рядом с ним, кто-то бегал вокруг, но он не воспринимал ничего. Лёжа навзничь, он  кричал:

– Не люди вы, не люди! Не`люди!

Над ним, над теплоходом, пролетел ненавистный враг, рассыпав по палубе смертоносный горох. Где-то совсем рядом раздался голос полковника:

– Не сумел! Сейчас ещё на один пойдёт. Эх, мне бы пару крылышек, тогда бы он узнал, что такое – лёгкая добыча с ранеными.

Но заградительный огонь сторожевика сделал своё дело: фашист не решился   на   последний заход и растворился в рассветной морской дымке.

Барсамов встал и недоумевающее огляделся: вместе с ним с ящиков поднимались люди. Матросы, солдаты… Они вставали, говорили о чём-то, закуривали, стараясь прикрыть смущение своим собственным порывом. Встал и Саломащенко, сказал, отряхиваясь:

–  Наверно, уже отбомбился где-то. Или горючее на исходе. Ждите через часок снова. Впрочем, через часок нас и с воздуха уже прикроют.
Барсамов с закипевшими на глазах слезами благодарности
бросился к людям, пожимал им руки, благодарил:

–  Спасибо вам! Спасибо! Не от себя, от всех культурных людей – спасибо!

Обнял за плечи и матроса, который вдруг неловко освободился с гримасой боли на лице:

–  Да ладно, отец! Порядок.

–  Вы ранены?

–  Да чего ты, отец! Только царапнуло чуть-чуть…



6


–  Ты говорил, что никогда не справился бы с этим делом один или даже с Соней…

– Да, говорил. Ещё раз скажу, миллион раз, пока жив, –   десятки простых русских людей, далёких от искусства, порой даже малограмотных, приняли участие в судьбе полотен Айвазовского. В этих людях было всё – сострадание и злость, любовь и ненависть, отчаяние и уверенность в победе, в своей правоте. Всё в них было, не было лишь равнодушия. Встречались люди, которые и не могли помочь ничем, но даже они не вселяли несбыточных надежд, а прямо и сразу говорили: нет, ничего сделать не можем, ищите других, добивайтесь… Я и сейчас, стоит прикрыть глаза, вижу лица людей, встретившихся в пути…



Новороссийск встретил теплоход плотной толпой на причале. Люди пытались найти знакомых, родственников, выкрикивали разные имена. В этой кипящей лаве нечего было и думать о выгрузке. Барсамовы побежали к капитану, собираясь просить помощи с выгрузкой, но он встретил их нервные речи полной невозмутимостью:

– Да что вы так беспокоитесь! Шумно нас Новороссийск встречает? Не сможете выгрузиться? А вы знаете, что есть на этот счёт секретный приказ – Айвазовского выгружать вместе с военными грузами, на другом причале. А уж такой приказ, сами понимаете, я не выполнить не могу. Сам Иванов подписал! Собственной рукой!

–  А… это кто – Иванов? Поблагодарить бы…

–  Благодарите. Разрешаю. Иванов – это я, капитан теплохода «Калинин».

И расхохотался.

…Были в тот день встречи и не такие приятные. Запомнился работник порта, которого осаждал десяток «ходоков»:

– Тише! Прикажу сейчас выставить всех отсюда. Чья там очередь? Документы, папаша, документы, без них я и говорить не буду с вами. Что у вас? А-а, понятно… В тыл, значит, то-ро-пи-тесь? А тут, видите ли, все в другом направлении спешат. На фронт! А что мне читать? Я и так вижу, грамотный немножко – Промакадемию кончал. Я вам только одно скажу – через меня в тыл уйдут только санитарные поезда. Даже в том случае, если вы везете Лувр с Британским музеем впридачу. Поймите – сегодня это невозможно!

После одного из таких разговоров Барсамов заметил знакомую фигуру работника феодосийского консервного завода. Тот подошёл, спросил:

– Ну, как, вагон достали?

Николай Степанович только молча развёл руками.

– Мы вот тоже не можем… Хотя,  –  есть надежда.   А вам могу только посочувствовать. Тут с Одессы, Херсона, Николаева столько грузов скопилось! Одна хорошая бомбёжка и – привет горячий! Эх, ладно, для хорошего человека не жалко! Хотите, два литра спирта дам? Как это «зачем»? Его же пьют! По нынешним временам это самое что ни на есть стенобитное орудие. Берите, ой, как пригодится!

Ночью полная луна залила контрастными тенями всю территорию порта. Невдалеке шумело море, то самое море, которое было и в  этих вот ящиках, на этих полотнах Айвазовского. Но это были разные моря. Романтическое море, кипение страстей, отблески волн, раздутые паруса, и – притихшее, таящее в себе опасность сегодняшнее Чёрное море. Барсамов снова вернулся к мысли о том, что Айвазовский, будь он жив, наверное, сумел бы передать на полотне вот это состояние тревожного ожидания опасности, когда каждую минуту может раздаться крик «воздух!» и вода вспенится тяжёлыми столбами, и земля полыхнёт огнём…

Мимо прошёл было какой-то человек, но потом остановился, вгляделся.

– Это кто тут заседает? Предъявите документы!

Николай Степанович показал всё необходимое, а жена, не надеясь ни на что, робко спросила:

– Извините, – вы кто?

– Инспектор Южной железной дороги Александров.

– Умоляю, помогите вывезти картины…

Александров будто не слышал, – стоял и размышлял о чём-то о своём. Потом сказал:

– Айвазовский – в этих лужах? По-моему, это безобразие. Жаль, что вы ко мне днём не подошли… Ну да ладно! Кого-кого, а Айвазовского в беде не оставим. Давайте так: если я вам людей подкину, сможете за полчаса погрузиться? Сейчас подойдёт кран и на этот путь станет эшелон. Ваш вагон – третий. Если останется
место – грузите раненых и медперсонал. Эшелон воинский, отправление – через тридцать минут. Да какие там благодарности! Бросьте!

После его ухода не прошло и пяти минут, как всё сразу завертелось. Подошёл кран, но он не понадобился, потому что нужный вагон оказался не третьим, а хвостовым, и он был прямо по соседству с ящиками. Прибежали какие-то солдаты, погрузили ящики. Торопливо заскакивали женщины-медики, несколько раненых были подняты на руках, откуда-то появилась женщина с детьми… Ровно через тридцать минут, прошедших в какой-то очень организованной суете и в полнейшей тьме, такой, что видны были лишь силуэты, состав лязгнул сцеплениями и начал осторожно отщёлкивать стыки. Взошла луна. Где-то на окраине порта рядом с вагоном мелькнула фигура, показавшаяся знакомой. Барсамов помахал возможному консервщику рукой и подумал: «Ну вот, а ты говорил – спирт! Стенобитное орудие!».


7


– Мы же договорились с тобой. Сейчас ты вспомнил не всю правду.

– Почему, ведь так всё и было!

– Но ты намеренно забываешь о других людях, которые отталкивали тебя локтями, смотрели сквозь тебя, не слыша ни слова из того, что ты говорил. Или Самохвалов – средоточие добродетелей человеческих? Ведь ты с ним ещё раз встретился?
 
– Да… Но…Понимаешь, спустя годы, я уже не склонен обвинять его… Человек – он соткан из множества разноцветных нитей, и когда он сталкивается с событиями или людьми – неизвестно, какая ниточка окажется под рукой. В любом человеке, пусть в самом идеальном, можно при желании найти червоточинку. И наоборот: в полном, казалось бы, монстре вдруг увидишь что-то человеческое. Нет стопроцентной истины. Есть степень приближения к тому или иному  понятию.

– Так, значит, правды – нет?

  –  Скажи, кто знает, что такое правда? Если по улице идёт инвалид войны и несмыслёныш-мальчишка кричит ему вслед: «безногий, безногий!» – это ведь правда… Нет у него ноги. А другой скажет – «герой». И это правда. Можно придти в Эрмитаж и заметить где-нибудь плохо вытертую пыль. И не заметить шедевров искусства. Можно смотреть на башню Эйфеля и видеть лишь ржавчину на конструкциях… Так какая правда – правда? Правда – она в каждом заложена. Не в том, кто её творит, а в том, кто о ней говорит. Пройдут поколения – и о нашей великой войне неизбежно начнут забывать, утрачивая поначалу какие-то детали. И вот в такой момент нужно не утаивать никаких минусов, не забывая при этом о плюсах…

  –  Да, ты прав, и именно поэтому я прошу тебя – говори обо всём. Ведь не розами, в конце концов, усыпана была ваша дорога?

  – Розами?   Да, розами! И не потому, что у них есть и шипы… Дело в том, что… Я ещё не успел это сказать, но это очень важная человеческая черта:   память у нас так уж устроена, что  уколы шипов она отбрасывает быстро, забывая о них, а вот запах Той Самой Розы она сохраняет до смертного одра…


Ночь шла под стук колёс. Стонали раненые, и каждый тихо им завидовал, потому что стонать солдаты могли только во сне, а те, кто от боли спать не мог, не позволяли себе мешать спящим и сдерживались изо всех сил. И именно для таких журчали ласковые голоса  медсестёр, именно такие вели ровные и монотонные долгие рассказы, когда и поговорить нужно, и нет никакой уверенности в том, что сосед тебя слушает, а может быть и его самого уже… нет. После стремительного заброса в вагон  волей херувима небесного Александрова спать было совершенно невозможно. Софья Александровна не отрывала глаз от единственного светлого пятна в вагоне – до предела привёрнутого огонька «летучей мыши», прикрытой к тому же жестяным кожухом.

– Не спишь?

– Конечно, не сплю. Ведь это просто чудо какое-то… Я до сих пор опомниться не могу.

– Сонечка, ты меня прости, что доставлю тебе неприятность, но это мелочь, Соня, это мелочь, пустяк!

– Что случилось?

– В этой посадочной суматохе я оставил в Новороссийске все наши продукты и деньги.

–Ты забыл сумку?! Коля, а что же мы будем теперь делать?

– Давай не будем об этом говорить. Мы же среди людей живём. Ничего, как-нибудь…

…С самого начала разговора один из лежавших недалеко раненых приподнял голову и стал прислушиваться. Через пару минут он с неожиданной ловкостью вскочил на ноги и, в два шага оказавшись рядом с Барсамовыми, плюхнулся на свободное место на полу.

– Ну, вот и опять – здравствуйте!

Николай Степанович оторопело смотрел на Самохвалова, как на чёрта, выскочившего из-за печки.

– Вы?! Но почему вы в форме? Вы ранены? Как вы попали сюда?

Самохвалов насмешливо посмотрел на супругов:

– На все вопросы отвечу в порядке поступления. С конца. Как попал? С божьей помощью. А ещё потому, что у меня на плечах есть нечто ценное, в просторечии именуемое головой. На «Калинин» попасть в той неразберихе да при нехватке охраны было просто   –  оторвал пару досок, выкинул какие-то детали из ящика, – и вот он я – в Новороссийске. А вот здесь пришлось побегать: и вас из виду не потерять, и обмундировку достать, и бинты вот всякие на себя намотать…

Софья Александровна, медленно подбирая слова, спросила:

–  Скажите, Самохвалов… Почему вы так с нами… откровенны?

–  И это скажу, уважаемая. Во-первых, вы – люди интеллигентные и не побежите меня выдавать. Вы – чистоплюи, побрезгаете сделать это. А ещё для вас имеет значение, что вы, как вы считаете, немного знаете меня. Понимаете, –  вы думаете, что я не совсем чужой для вас, вам с чужим было бы легче. И ещё: вы твёрдо знаете, что после вашего доноса я уж точно попаду под трибунал. И это в военное время. А по законам военного времени… Вы ведь пожалеете меня, не так ли? Да и, наконец, в случае необходимости я легко справлюсь с вами обоими. Кстати, самое последнее: через некоторое время вы поймёте, что я вам очень нужен.

–  Да кому вы нужны?

–  Объясню, дорогой Николай Степанович. Вы везёте огромные ценности. Вам, наивным человекам, кажется, что это – культурные ценности. Это не так. Вы везёте чётко определённое количество золотых рублей. И это очень большое количество. Я могу помочь вам… потерять хотя бы один ящик, и вы до конца дней своих будете меня благодарить за это…
 
И ради бога не думайте, что я какой-то выродок. Нет. Во все времена найдутся люди, которые поймут меня. Посудите сами: мне ведь ничего не стоило дождаться, пока вы заснёте, оглушить вас, выбросить несколько ящиков и спрыгнуть. Но я подхожу к вам открыто…

–  Нагло.

–  Пусть так, Софья Александровна. Слова меня не задевают. А сила… Где она? Две медсестры, раненые – тьфу!

Барсамов сжал кулаки, прекрасно понимая, что он с Самохваловым не справится,  ничего предпринять   не сможет, что Самохвалов точно рассчитал свою уверенность. Но не ответить он не мог.

–  Послушайте, малоуважаемая гнида! Вы – трус! И наглость ваша – от трусости. Если хотите  жить, то до ближайшей станции вы будете лежать и не произносить ни слова. Потом вы исчезнете. Если это не произойдёт, то я сдам вас военному коменданту.

Самохвалов улыбнулся:

– Вы даже себе не представляете, какую глупость вы сейчас сказали! Впрочем, вы всё-таки умный человек и через какое-то время вы пожалеете о своих словах. Всю жизнь будете об этом жалеть, до самой смерти. Кстати, как я понял, у вас нет ни денег, ни продуктов? А есть хочется! Что ж, я буду молчать.  А вы понаблюдайте за мной.

Самохвалов встал, принёс вещмешок, достал из него тряпицу, на ней разложил шмат сала и хлеб. Медленно и старательно резал сначала сало, потом хлеб, по ходу дела объясняя, что делать это нужно именно в таком порядке, тогда на хлеб попадут с ножа даже маленькие частички сала, такого ценного продукта. Так же медленно и демонстративно он начал есть.

Пока это всё происходило, медленно, с трудом поднялся один из раненых. Стоять ему было трудно на одной здоровой ноге, костыль помогал мало. Он безуспешно попытался сделать шаг, но чуть не упал. После этого он обратился к Самохвалову:
– Браток, помоги до двери, по малости прогуляться, придержишь, а то как бы не вывалиться… Вот спасибо так спасибо! Ты давай – вперёд, а я за тебя держаться буду…

Самохвалов двинулся было к тяжёлой вагонной двери, но приоткрыть её не успел – солдат с размаху ударил его костылём по голове. Самохвалов упал. Софья Александровна вскочила:

–  Что вы делаете!

–  Делаю единственно то, что нужно сделать! Эх, вы! Крикнуть не могли, что ли? Верно он сказал – люди интеллигентные…
Народное имущество ведь защищать нужно, правда? А разве  не вы везёте Айвазовского, великого русского армянина?

Барсамов засмеялся негромко:

– Да не Айвазовского, а его картины! Боже, как я вас не узнал! Вы всё слышали?

–  Не слышал бы – не встал.

–  Ну, спасибо тебе, сынок!

– Да ладно, отец, погоди со спасибой. Тут вот этого ещё оприходовать надо. Ремешок какой, верёвка есть ли? Та-ак, сгодится… Вот теперь мы тебя, родимый, свяжем, а ты полежишь и отдохнёшь…

Пара оплеух привела Самохвалова в чувство. Рыжий наклонился над ним и медленно, внятно сказал:

– А теперь слушай меня. Ежели только пикнешь – рот заткну твоей же салой, понял? Лежи, и чтоб ни мур-мур, понял? А то не так врежу…



–  Ну что – нужно было и это вспомнить?

– Да, нужно. До мельчайших деталей. Ведь память – это не командир, осматривающий солдат перед парадом: плохо вычищены сапоги – подмазать; бляхи, пуговицы тусклы – надраить до блеска…

– А мне память, совесть представляются иначе. Это судебное заседание. Причём, память выступает в зависимости от возраста в разных качествах. До сорока-пятидесяти лет память – адвокат. Мы выискиваем какие-то лазейки, оправдываем себя, свои поступки. Позже память становится прокурором – уже каждая мелочь становится в её освещении обвинением в том, что ты мог сделать, но не сделал. И лишь после этого этапа память становится судьёй, способным точно взвесить каждый твой шаг и вынести приговор. Справедливый приговор. Только вот, к сожалению, приговор этот всегда запаздывает – подсудимый уже по ту сторону добра и зла…


Бескрайняя ночь висела над  остановившимся где-то между небом и землёй эшелоном. Минуту назад завизжали тормозные колодки, прошла волна стуков и звяканий сцеплений и буферов. Ходячие вскочили, откатили тяжёлую дверь и пытались что-то разглядеть в кромешной тьме. Кто-то предположил, что путь разбомбили немцы и сейчас его ремонтируют, но сколько ни смотрели вдоль бесконечного эшелона, ничего не было видно. Вдоль вагонов ходили, разминаясь от долгого сидения люди, курильщики прикрывали козырьком ладони свои цигарки. Неожиданный помощник  вздохнул:

– Господи, это сколько  нам ещё здесь кантоваться? Наверно, уж час стоим…

Софья Александровна тоже прервала затянувшееся молчание:

–  Смотрите, как получилось. Судьба свела нас во второй раз, а мы даже не знаем, как вас зовут. Знаем, что из Костромы, знаем, что красноармеец – вот и всё…

– Фёдор я. Чистяков. А по мирному делу – плотником я был. И отец, и дед плотники были. У них и учился, потом сам работал. Русский человек он ведь как? К какому делу судьба приставит – он его хорошо делает. Сейчас я солдат. Наверно, не самый плохой. Завтра надо будет моряком быть – буду! Всему научимся, всё одолеем! Верно я говорю, Софья Александровна?

– Верно, Федя, ой, верно… Поглядите ещё – может, стало что-нибудь видно?

– Да нет, чего там смотреть: темнота, вроде –  поле, ветер…

–  Ой, вьюг`а, ой, вьюг`а… Не видать почти друг друга за четыре за шага…

–  А вы, Софья Александровна, откуда эту песню знаете?

–  А не песня это. Стихи. Хороший поэт написал.

–  У меня дружок был…

–  Это тот армянин?

–  Да, Николай Степанович. Он самый. Чудной был. Весёлый-весёлый, а иногда сядет и то ли поёт, то ли рассказывает… Вот эту… Стихи эти. Часто он…

– Как его фамилия-то была?

– Э-э, Софья Александровна, кто его знает? У нас ведь, знаете,    у всех одна фамилия. Браток, дай курнуть! Браток, долго ещё драпать будем? Пошли в атаку, братки…

– А ранило-то вас когда, где?

Фёдор рассмеялся:

–  Да из-за вас же и ранило!

–  Как это?

–  А так вот! Комендант пришёл, говорит – айда, ребята, там те самые картины грузить надо. Ну, мы и пошли. Не успели выйти – какой-то гад гранату бросил…

– Да, мы слышали об этом. Комендант, сказали, погиб…

– Геройски погиб, ей богу, Николай Степанович. Не поверишь – завидно. Я хоть того гада пулей и достал, но вот осколком самого зацепило – это по-глупому…

– Так тебе, дураку, и надо, – влез в разговор Самохвалов. – Не будешь соваться в любую дырку затычкой.
 
– А это кто из болота голос подаёт? Ещё раз зашумишь – об стенку размажу, понял? Я Волго-Балт строил, не таких видал!

– А-а, да ты из меченых! Выслужиться, значит, перед властью хочешь? А сам, небось, только и думаешь, как драпануть к немцам! А?!

Чистяков повернулся к Барсамову:

– У тебя, отец, тряпка какая-нибудь есть? Если грязная, –    ничего, у него пасть ещё грязнее, так я заткну её…

Вдруг раздалась пулемётная очередь. Вслед резко стал нарастать гул моторов, послышались взрывы.  Фёдор тут же откатил дверь до отказа и заорал во всю глотку:

– Подъём! Воздух! Ходячие берут лежачих прямо с носилками и бегут от состава подале! Отец, ты чего? Бери мамашу и беги!

Метались медсёстры, помогая раненым добраться до дверей, внизу соскочившие первыми принимали остальных. Барсамов с женой выпрыгнули из вагона последними. Фёдор остался один с Самохваловым:

– Придётся тебе, фигура, на народ поработать… Вставай!
Бери этот ящик, тащи!

          – Как «тащи»? Чем «тащи»? Руки-то…

          – А-а, чёрт! Придётся тебя развя… Нет, голуба. Мы с тобой по-другому будем картины охранять, а то ты с этим ящиком в ближние кусты сиганёшь, ищи тебя потом. Мы с тобой в орлянку сыграем, руки тебе не понадобятся. Игра такая: бомба попадёт – и тебе, и мне, и картинам хана. А вот ежели, к примеру, осколок или там пуля, то они кого-то из нас выберут, понял?

Самохвалов катался по полу, стал на колени:

– Не хочу! Не хочу! Слушай, бежать ведь надо! Отпусти!

Чистяков ткнул его костылём, Самохвалов снова растянулся на полу:

– Слаб ты оказался. Как старикам угрожать, –  так ты герой.
Ты слушай сюда. Нам с вагона нельзя выходить. Бомба, она, конечно, мадама очень уважительная, я с ней сделать ничего не смогу. А вот если пожар? Тут даже такой человек, как ты, очень сгодится – малую нужду от страха справишь, потушишь! А ты – «отпусти»! Ты мне лучше вот что скажи: старика фамилия-то как?

–  Барсамов.

–  А сына его как звали? Я слышал, –  сын у него погиб…

–  Владимир. Начинающий художник. Говорят, отца переплюнул бы в два счёта. Студентом был в Москве, кажется. С первого дня – на фронте. 

– В общем, так. Сейчас все вернутся, так я тебе вот что втолковать хочу: какой бы разговор ни услышал – молчи. Слово скажешь – выкину на ходу с вагона, понял?

Самохвалов угрюмо буркнул:

– Ещё б не понять…

Оба они не замечали, что Барсамов, сразу же устыдившийся своего инстинктивного бегства, уже давно стоит в дверях вагона. Фёдор, увидев его, спросил:

– А мамаша-то где?

– Да здесь она,– Барсамов подал руку и втащил Софью Александровну в вагон.

– Ну вот и ладно. Сейчас остальные подойдут и поедем. Я, вроде, не почуял, чтоб в нас попали, верно, Софья Александровна?

– Да, слава богу, в темноте всё мимо высыпали…

Фёдор, будто что-то вспомнив, обернулся к Барсамову:

– Николай Степанович, а я ведь своего дружка фамилию знал да забыл. Сейчас бомбы память прочистили. Такая, как у вас – Барсамов его фамилия была, это точно.

Софья Александровна, как стремительная птица, мгновенно оказалась возле Чистякова:

– А звали его как?!

– Ну, это уж я не забываю. Такого героя – да забыть! Володькой мы его звали.

– Ведь это наш сын, понимаете, наш сын!

– То-то я смотрю, –  вроде лицо у папаши знакомое!

– Вы не знаете, как он погиб? Ведь он погиб…

– Если даже и погиб он, то только как герой. Слыхал я сказку, что был он у фашистов в тылу, взорвал там штаб и погиб. Только я не верю, что погиб он. То, что штаб взорвал – это точно, а на фронте – оно по-всякому бывает. Мы тогда срочно перешли на другой участок, и Володька очень даже просто мог нас не найти, выйти к нашим в другом месте или к партизанам податься. Так что, глядишь, ещё весточку подаст… Не мог он погибнуть!

Барсамов, не поднимая головы, тихо сказал:

– Спасибо тебе, сынок!



8



– Фёдор Чистяков помог Софье Александровне, подарив хоть слабенькую, но надежду. Но ты-то слышал весь предыдущий разговор?

           – А я мог бы его и не слышать. Это Соне я ничего не говорил.   Я ведь точно знал, как погиб Володя – мне рассказали. Дорога. Полк отступает. Разрыв снаряда. От него ничего не осталось. Ничего…  И Соне я не мог… Ей тогда нельзя было об этом говорить. А Фёдор, кстати, помог и мне тоже. Я ведь растерялся, струсил во время налёта. Правда, я потом возвратился, но это не меняет ничего…  А он мне вернул уверенность в том, что своё дело я делаю так, как нужно. Я ведь к тому времени понял, что ошибался, называя своим делом ремесло художника…  Живя рядом с гигантом, не можешь не понять рано или поздно, что ты – ничтожен. И вот судьба предоставила мне возможность доказать, что может быть ещё что-то, что я сделаю хорошо, дело, которое я и сейчас, в последние мои дни, смогу назвать главным делом моей жизни…


 
Краснодар жил полуфронтовой жизнью. Беспрерывным потоком проходили через город эшелоны, воинские части. У магазинов стояли очереди – в ожидании момента, когда же, наконец, начнут отваривать продовольственные карточки, которых у Барсамовых  вообще не было. Питались в полном смысле слова тем, что бог пошлёт. Накормили в отделе культуры, какой-то солдат у полевой кухни заметил голодный взгляд – пожалел… Ночевали на вокзале,  урывками, засыпая на коротенький промежуток между частыми проверками документов. Одно спасение было – вокзальный кипятильник, где в любое время дня и ночи можно было набрать горячей воды в кастрюльку с отбитой эмалью, которую вытащил из мусора Николай Степанович и отдраил песком. Во время комендантского часа по улицам чётко ступали патрули. Город жил приближением фронта, ожиданием большой беды и стремлением сопротивляться её приходу до последней возможности.

 Барсамов, пристроив груз вначале на охраняемый склад, потом – в картинную галерею, поспешно искал выход. Уже был занят Ростов, всё чаще и чаще звучал сигнал воздушной тревоги, всё чаще отлаивались от самолётов зенитки. Барсамов за счёт краснодарских разных учреждений слал телеграммы, спрашивая, куда следовать дальше, но ответа долго не получал. Когда же он пришёл, то удивил даже почти не разбиравшегося в военной ситуации Барсамова. Галерею было приказано вывезти в Сталинград. Это тогда, когда уже каждый мальчишка стал понимать, что туда – нельзя, туда – опасно…
 
Но делать нечего, надо было выполнять приказ. Начальник станции, к которому обратился Николай Степанович с просьбой о вагоне, только руками замахал:

– Какой Сталинград?! Туда же дорога перерезана! Можно только на Махачкалу проскочить, да всё рано вагонов нет и не будет. Шлите новый запрос.


– Я уже десять дней у людей выпрашиваю деньги, каждый день телеграммы шлю, а ответ пока вот – только этот.

– А туда ехать, – не может быть и речи. Да, собственно говоря, куда вы так торопитесь? У вас же картины, не картошка, не портятся.

– Да как вы можете такое говорить? Мы годами поддерживаем в залах постоянную влажность, температуру, а вы говорите – картошка! Только вчера картины приютила ваша городская галерея…

– А сами-то вы где?

– Да как когда… Иногда находятся добрые люди.

– Два дня вас не видел, а вы осунулись, похудели. Карточки отовариваете?

– Стыдно сказать… Нет их у нас. Потерял я всё – и деньги, и продукты, что в дорогу брали, и карточки.

Железнодорожник озадаченно потёр лоб:

– Живёте-то чем?

– На толкучке постоянным посетителем сделался.

– Ну, это мы уладим, вам поможем с деньгами, карточками. А вот отправить не могу, пока не будет вызова. Вы уж простите…

– Да я понимаю.

– Кстати, любопытствующий вопрос можно задать? Тут у вас в документах указано «ценный груз картин». А что за картины? Не секрет?

–  Не секрет. Вы афиши в городе видели? Завтра открываем временную выставку произведений Айвазовского. Вот эти-то полотна мы и везли.

– А зачем выставка? Люди в очередях стоят, налёты каждый день, город, фактически, прифронтовой,   все мысли – там… А вы выставку открываете. Девятый вал!

Барсамов оперся кулаками о письменный стол и запальчиво почти выкрикнул:

– Мне перед вами позаискивать бы – всё-таки карточки пообещали, когда-нибудь, может, вагон дадите… Да только я вам прямо скажу: вы в вопросах искусства – невежественный человек.

Железнодорожник насупился:

– Где уж нам уж выйти замуж!

– Да вы не обижайтесь. Вы лучше вот эту мою книгу почитайте, а завтра на открытие выставки приходите – уверяю вас: не останетесь в одиночестве.

Начальник станции впервые в жизни встретился с человеком, который сам написал   книгу:

– Это вы написали?

– У меня несколько книг об Айвазовском, но эта, пожалуй, самая интересная.

– Ну, что ж, почитаю, повышу, так сказать, свой культурный уровень. Но отправить вас без вызова всё равно не имею права.

… Когда Барсамов подходил к зданию картинной галереи, он увидел на стене одну из расклеенных  ими афиш. Прохожие, спеша по своим делам, проскакивали мимо, но потом многие замедляли шаг, возвращались и читали, что в Краснодаре открывается кратковременная выставка полотен Айвазовского. Подходили, перечитывали ещё раз, не веря себе. Барсамов попытался увидеть афишу их глазами. И почувствовал, что на душе становится теплее: значит, дела идут не так уж плохо, если выставки открываются…


… На следующий день, перед самым открытием выставки,
Барсамов нервно вышагивал по залам, где были развешаны картины. Вбежавшая Софья Александровна бросилась к нему:

– Коленька! Что делается! До открытия ещё полчаса, а очередь выстроилась, куда там – за хлебом! А ты что сюда забился?
– Понимаешь, Сонечка, я не хочу быть там, у входа. Я хочу видеть лица здесь, когда люди всё осмотрят. Айвазовский ведь им чем-то поможет, правда, Сонечка?

–  Ну, конечно. Ты знаешь, я думаю – можно уже открыть.
Зачем заставлять людей ждать на улице.

–  Хорошо, Соня, скажи, чтобы открывали. Ты знаешь, я вот сейчас вспомнил… Кажется, Бисмарк изрёк: когда говорят пушки, музы молчат. И что же? Пророком он оказался неважнецким. Даже в этом своём изречении оказался неправ: говорят музы, полным голосом говорят!

Они не заметили, как вошёл Федя Чистяков. Он возник как бы ниоткуда, будто сконцентрировался из воздуха:

– Ну, отец, я тебе скажу – силён мужик этот Айвазовский!

Софья Александровна с изумлением смотрела на солдата, который ещё прихрамывал, но шёл уже без костыля.

–  Как вам удалось пройти?

–  Военная хитрость. Сказал, что к товарищу Барсамову с важным поручением. Я ведь как думал: ехал, ехал с картинками да не увидать? Насилу утёк с госпиталя, и – сюда.

–  Иди, Соня, открывай.

Она ушла, а двое мужчин остались вдвоём. Фёдор ещё раз оглянулся на полотна:

–  И умел же человек так нарисовать! Ты вот что, отец. Повидаться с тобой мне уж не придётся. Завтра нас куда-то дальше перебрасывают. А там неделька-другая пройдёт, – и на фронт. Так что  не поминай лихом, извиняй, если что не так было.
– Всё было так, как надо, сынок!

– Ну, тогда… Давай поцелуемся, что ли… –  они обнялись, а Фёдор продолжал говорить, прижав Барсамова к груди. – Ты,
отец, не того, не расстраивайся. Говорят, дальние проводы – лишние слёзы. Прощай, отец, покедова! А за сына твоего они с меня получат, понял?

Чистяков торопливо вышел.   Зал постепенно стал  заполняться людьми. Между ними ходила Софья Александровна, давала пояснения к картинам, отвечала на вопросы. Через несколько минут к Барсамову подошёл начальник станции:

–  Ну, ваша взяла! Теперь могу сказать – ничего я не знал об Айвазовском, вы были правы – невеждой себя ощутил.

–  Книгу-то прочли?

Голос у него дрогнул, и железнодорожник сразу же уловил неладное:

–  Что с вами? Вы… плачете?..

–  С родным человеком расстался…

–  Да, тяжело это. А книгу я вашу прочёл. В один присест. И  извините, я её вам не верну.

–  Но у меня это единственный экземпляр остался!

–  А у меня – единственная дочь. И она тяжело больна. Я не мог забрать у неё книгу. Она плачет. Простите… А вагон – хоть сегодня, когда и куда угодно. Махните на Махачкалу, а там видно будет.

От дальних дверей по залу бежала Софья Александровна, размахивая какой-то бумажкой:

–  Коля! Коля! Есть вызов!

–  Да ты читай!
« Правительственная. Краснодар, Советская 28. Художественный музей, директору галереи Айвазовского Барсамову. Управление искусств при Совнаркоме Армении принимает ваше предложение о переводе галереи Айвазовского в Ереван. Прошу ускорить отправку. Начальник Управления искусств Шагинян».

Начальник станции задумчиво произнёс:

–  Ну, вот и берег показался…  В этом море огня.
 
Барсамовы согласно кивнули:

– Что ж, так оно и должно быть. Россия спасла полотна своего сына…

– … Армения ждёт полотна своего сына…

И снова потекла дорога по самому краешку огненного моря войны. Вагон с картинами мотало на стрелках, вместе с эшелоном он попадал под бомбёжку, подолгу стоял на полустанках в выжженной степи. И с каждым часом уходили всё дальше от моря рождённые морем полотна, неся с собой дыхание этого моря.


9

Вот и вся история. Галерея Айвазовского благополучно прибыла, была принята и размещена. Большое участие в судьбе полотен приняли выдающийся художник Мартирос Сарьян и  классик армянской литературы Аветик Исаакян. Несколько лет, до возвращения галереи в освобождённую Феодосию поток посетителей галереи не иссякал. Часто Николай Степанович и Софья Александровна стояли в стороне и старались угадать, о чём думают посетители.
А они затихали у картин, всматриваясь в игру красок и света, чувствуя на своём лице опаляющее дыхание бурь и ласковое дуновение бриза…
И никто не думал о том, как попали эти бесценные полотна сюда, сколько людей помогло их спасению. Иногда только кто-нибудь прикасался к повреждённой раме и качал неодобрительно головой:

– Что же так неаккуратно обращались…

А Барсамовы издали смотрели на то место, куда ударил осколок, и в памяти вставал матрос и его неловкое движение плечом:

–  Да чего там, отец! Только царапнуло чуть-чуть… 


Перед смертью он ещё раз услышал этот голос.

–  Ты уходишь.

–  Я знаю.

–  Оглянись ещё раз. Если бы время повернулось вспять, ты поступал бы так же? Сейчас другие времена, люди тоже изменились… Многие сегодняшние очень хорошо бы помнили об огромной цене того, что в море огня попало в их руки…

–  Не хочу в это верить. А я… Сделал бы всё точно так же, как сделал тогда.  Мне кажется, что я, человек совсем не военный, всё же хоть немного, но помог победить фашистов. Мы оказались выше, чище, сильнее духом. Да, с чистой совестью скажу: я сделал всё, что мог…

–  Иди. Там, у ворот, скажи это Петру с ключами…   

   
АЛЕКСЕЙ ВАСИЛЕНКО
   


                ДЕЛО ГОСУДАРСТВЕННОЙ ВАЖНОСТИ


ПОВЕСТЬ











               

               









1

…Незадолго перед смертью он часто слышал этот голос. Голос был ему хорошо знаком – так говорил он сам когда-то давно-давно. Правда, и тогда-то он был уже далеко не молодым .А  голос был жестоким: он возникал без всякого повода, без малейшего движения души, без желания, он  требовал, чтобы память – усталая, с пробоинами память – восстановила всё, что происходило тогда, до малейших деталей. Он прекрасно понимал, что голос этот – это опять же его… что? Совесть? Пожалуй, что так… Так вот голос этот не просто что-то напоминал, на чём-то настаивал. Он звучал почему-то всегда  требовательно,   он чуть ли не приказывал:

          – Почему ты это сделал?

Он  всякий раз пытался ответить, но не всегда это получалась. То ли привычка отодвигать себя в сторону, делать свои поступки какими-то не очень важными, то ли ещё что-то мешало, но он чуть ли не мямлил в ответ и сам чувствовал,  как вяло и неубедительно звучат эти попытки.

– Я не знаю. Это правда. Ведь ты – это я, так? И ты отлично знаешь, что я не люблю громкие слова. Просто, видимо, был толчок какой-то…

– Лжёшь. Самому себе. Это только воспитанная  в тебе с детства скромность тебе нашёптывает на ухо именно такие тусклые определения.  Толчок? Нет, это называется другими словами: самоотречение, самопожертвование. Это раньше ты мог скромничать и уходить от ответа. А сейчас ты, если говорить прямо, пожилой человек…

Он усмехался и горечи не было в его ответе – он давно уже привык видеть  себя таким, каким был он в этот момент:

– Если говорить прямо, то я ещё тогда был пожилым человеком, а сейчас я глубокий старик. Жизнь прожита…

– Так давай же на этом человеческом пороге расставим окончательные точки над «и». И не будем стесняться, как ты говоришь, громких слов, потому что именно они очень часто определяют истину. А ведь она нужна людям. Тем, которые уже пришли и ещё придут за нами.

– Но я же всё это записал в воспоминаниях! Я рассказал всё, без утайки!

– А как ты писал? Там же только сухие, голые факты!
Ты  выбрасывал за борт свои мысли, чувства. Ненужные, как тебе казалось. Ты не записывал вещи, которые могла не пропустить тогдашняя цензура. Тебя никто не винит за это – так делали все. Но сейчас, на пороге, ты уже свободен. Сделай это в память о Нём. Ты ведь любил его.

–  Почему «любил»? Он для меня – вся жизнь.

–  За что?

– Трудно…  Даже в конце жизни трудно ответить на такой вопрос. Мы, даже умирая, не можем понять, почему   любили когда-то женщину. Одну среди многих. А любовь к Нему… Не берусь объяснить даже самому себе. Потому что мы занимались одним делом и чувствовали одинаково? Нет! Я не сравниваю себя с ним. Он – гений. И он любил море… не так, как я. Он умел передать эту любовь другим, а мне не по силам говорить о любви с таким размахом, такой мощью. Даже когда нужно было спасать его, нам с Соней, одним, это было бы не под силу. Но его любят многие. И только много самых обыкновенных людей смогло спасти его.

– Вот и расскажи о них. Вспоминай. Вспоминай. Вспоминай…


…Как вспоминать?! Это сейчас, с головокружительной высоты прошедших лет  гигантский круговорот вначале локальной войны, а затем и Великой Отечественной, огромный подвиг  нашей страны, всех её народов каждый эпизод превращается в эпическое повествование, если всмотреться в него попристальнее. Сколько нечеловеческого напряжения выпало на долю самых обыкновенных людей, сколько поистине героического совершалось на каждом шагу! Каждый выполнял свой долг, не ожидая за это никакой награды. Но это осознание пришло  позже. А вначале не было общей картины. Был хаос неожиданности, обвалившейся на каждого в отдельности, была местами суета, в которой трудно было разглядеть какие-то закономерности. Когда включается гигантская машина противостояния великой беде, то первое её движение вроде бы и не заметишь, находясь поблизости. Даже зная, что к любой неожиданности готовились и намечали детальные планы действий. И в этой стихии, которая охватила в один миг всю страну, была и маленькая клеточка для художника Барсамова. В   чём заключался долг   заведующего картинной галереей Айвазовского в Феодосии? Правильно. Сделать всё, чтобы величайшая художественная ценность не досталась врагу. И Барсамов всеми силами старался сделать это всё.

Враг уже форсировал Днепр. Крым в преддверии неминуемого вторжения лихорадочно готовился к эвакуации. Фашисты  были уверены в скором захвате жемчужины Черноморья, потому что  природа уж так распорядилась: уйти с полуострова  после захвата юга Советского Союза можно было только морем. Ещё отчаянно сопротивлялись города-крепости, города русской славы. Но эвакуация уже шла полным ходом, уже постоянно висели над морем самолёты – охотники за уходящими на Большую Землю кораблями с людьми, с оборудованием предприятий. Уже за горизонтом, там, где небо смыкается с морем, кочевали вражеские корабли…

 
Работы было очень много. Для человека, никогда не занимавшегося хозяйственными делами, целой проблемой становился вопрос, где достать доски для ящиков, упаковочный материал. Кто-кто, а уж Барсамов понимал, с какой ценностью имеет дело. Он контролировал упаковку каждой картины лично, придираясь и ворча. Он бросался к старому столяру-краснодеревщику Аккерману:

– Ну что вы делаете! Разве можно такими большими гвоздями!

На что Аккерман смотрел на него поверх очков и философски отвечал:

– Можно подумать, что бомба разбирает, какими гвоздями забит ящик…

– Наум Исаевич!

–  Ну и что из того, что я Наум Исаевич? Или я уже и пошутить не могу себе позволить? И я вам умоляю – не держитесь вы так за своё бедное больное сердце. А то кто-нибудь поглупее, чем я, подумает, что только вы за картины и отвечаете.

– Конечно! Как директор галереи…

– «Конечно»! Боже мой! А я не директор. Но я же ж, Николай Степанович, был лучшим столяром-краснодеревщиком
в Одессе и её окрестностях. А это немало, вы мне поверьте! И если я делаю эту грубую работу, –  я её делаю не грубо, нет! Мне, старому еврею Аккерману этот армянин,– старый Наум постучал корявым пальцем по ящику,– может быть, дороже родного брата… Или вы думаете, что нашим мальчикам всё равно?

Этим общим именем назывались ученики Барсамова, студийцы, которые не хотели и не могли бросить его в такое время. Они лётом выполняли его поручения, работали с утра до позднего вечера. Сейчас они куда-то подевались, но пришла Софья Александровна, жена Барсамова, с какими-то бумагами.

– Коленька! Ты погляди-ка, ещё кучу распоряжений принесли. Одно несуразнее другого. Вот: «Приказываю немедленно уничтожить корешки билетных книжек картинной галереи. Отдел культуры… Самохвалов». Ты что-нибудь понимаешь?

– А что я могу сказать! Велик твой зверинец, о, господи!

– Ещё. Ты только послушай: «Упаковывать только ценные картины»…

Барсамов расхохотался:

– Нет, ты подумай! Они там считают, что кто-то может определить,– какая картина ценная, а какая – нет! Разве у такого художника могут быть малоценные работы? Это же головотяпство какое-то!

– Если не умышленное вредительство… А где наши мальчики?

Словно услышав слова Софьи Александровны, вошли двое студийцев:

– Здесь мы! Мы на крыше были.

– Зачем?

– Так ведь бомбить же могут, Софья Александровна. Зажигалками саданут, – только галерею и видели. А мы дежурим.

– Не страшно?

– Не. Чего бояться? Мы узнали, как с ними нужно: берёшь щипцами и сбрасываешь её во двор…

– А, ну раз вы так всё знаете… Давайте-ка мы с вами вот этот угол разберём. Только осторожно, не повредите.
 
Они разбирали сложенные как попало полотна, когда Софья Александровна вдруг остановилась, держа в руках небольшую картину.

– А ведь это… Коленька! Твоя работа. Помнишь, в Гурзуфе?

Барсамов подошёл, взял картину, вспоминая:

– Да… Как же! А ведь неплохо, правда? Где угодно выставить не стыдно. Было. Только… Только, Сонечка, это мы не будем упаковывать. Время изменилось. Мы вывозим только картины гения.

–  Почему?! Ведь твои картины, если останутся, погибнут! Ты уничтожаешь сейчас себя, как художника!

– Права не имею. Эвакуируется галерея. А это… Так. Личное.

Софья Александровна хотела было возразить, но подошёл  один из студийцев, держа в руках рисунок:

– Софья Александровна, а это кто рисовал? Укладывать?

Она взяла рисунок и в то же мгновение лицо её застыло, сдавило горло, стало трудно дышать. После долгой паузы с огромным трудом вытолкнула из себя слова:

–  Это… художественной ценности не представляет…

Отойдя в сторону какими-то слепыми, неуверенными шагами,  упала на стул, забилась в рыданиях. Подбежавший Барсамов гладил её по голове, тоже едва сдерживая слёзы:

– Ну, Соня, Сонечка… Ну не надо…

Подбежавший Аккерман поднял с пола рисунок, отвёл мальчишку в сторону:

– Что же ты делаешь, мальчик, а ?! Ты на их рану неосторожно насыпал много соли… Сын у них единственный, Володя, ты не знаешь его… Так вот он месяц назад погиб… А ты…

– Так ведь не знал я!

– Да ладно, ладно, мальчик, какой с тебя спрос…

Аккерман снова ушёл к своим ящикам. Студиец оглянулся,
сложил рисунок и незаметно спрятал его в карман куртки Барсамова, висящей на спинке другого стула.


2


– Трудно было?

–  Тогда – не очень. Была работа – конкретная, знакомая работа. Нужно было свернуть галерею – мы её свернули. Тогда работа была спасением в нашем горе. Володя был студентом высшего художественно-промышленного училища, подавал большие надежды. И эту ещё не распустившуюся почку срубил с ветки осколок снаряда. Через много-много лет я думаю сейчас о том, что этот злой металл, быть может, был отлит и обточен, и начинён взрывчаткой такими же руками, какие были у Володи,      –  сильными, нервными… Тогда я не думал об этом. Чаще всего сверлила голову другая мысль: неужели жизнь Володи и  миллионов таких, как он – не начавших жить, творить на земле, неужели весь труд, все чувства великого художника могут быть уничтожены одним стервятником, который наверняка и не слышал этого светлого имени! Изо дня в день проносились они над головой, испражнялись смертью и улетали… Нам везло –
только один раз бомба упала неподалёку, а больше не было. И всё же мы спешили. Слухи – один страшнее другого – подгоняли нас… Кроме картин мы подготовили к эвакуации весь архив и научную документацию…



Наступил момент, когда, казалось, все работы были закончены. Почувствовав внутреннюю пустоту, незаполненность делом, Барсамов немного растерянно оглядел комнаты с пустыми стенами, шестнадцать  больших ящиков, сложенных около выхода.

– Кажется, всё…

Аккерман согласно кивнул было головой, но в неё, в эту светлую голову, пришла вдруг неожиданная мысль, и он хитро прищурился:

– Так-таки и всё, Николай Степанович?

– А что ещё? Не пугайте меня!

– Ну-ка, мальчики, пойдите в кладовку и разыщите в том
гирмидере веники, щётки и прочие мастики.

Студиец ахнул:

– Верно, дед Наум! Эти гады если придут, пусть не думают…

–  … что отсюда в панике удирали. Совершенно верно ты мыслишь, мальчик. Как вы считаете, Николай Степанович?

– Вот уж никогда бы не подумал, что можно… думать об этом… А ведь правильно, чёрт возьми! Правильно! Пусть видят,
что хозяева ненадолго ушли и скоро вернутся…

–  Да,да, они это увидели… Высококультурные европейцы увидели чистые комнаты, натёртые полы… Им сказали, что здесь была картинная галерея. И они оценили наивные потуги этих untermenschen сохранить достоинство перед представителями арийской расы. Они устроили в залах конюшню…


…На следующий день Барсамовы отправились в Феодосийский горсовет. В кабинете председателя висел густой синий дым, на столах лежали кучи бумаг и карты, возле которых толпились военные и городское начальство. Председатель горсовета Нескородов, к которому Барсамовы шли, не заметил их появления и продолжал, обращаясь к военным:

– Да тише же, товарищи! Вы мне дайте чёткий ответ: успею я вывезти два завода или готовить их к взрыву?

Комендант дёрнулся:

–  А ты, председатель горсовета, ответь – успею я вывезти авиационную часть, госпиталь и ещё миллион нужных фронту вещей? Пойми, я не знаю положения, – сколько у них там штыков на километр – не знаю!

Нескородов заметил вошедших, извинился перед ними и отвёл их в угол.

– Думаю, что перед вами не нужно скрывать истинное положение вещей. Сегодня немцы прорвались на Арабатскую стрелку у Геническа.

Софья Александровна приложила руки ко рту:

– Да ведь это же всего…

– Всего двадцать пять километров.

Барсамов выпрямился:

– Сколько у нас времени?

– Там морская пехота их держит. Не знаю, сколько им удастся… Во всяком случае завтра отойдёт «Калинин»,  – больше теплоходов   не будет. Кто едет с грузом?

– Мы, Никифор Кузьмич.

– Боже мой, зачем?! Вы боитесь, что не успеете эвакуироваться? Так я устрою вас. А с грузом – это же…

Барсамов покраснел и твёрдо сказал:

– Вы очень неправильно нас поняли, товарищ Нескородов!

– Господи, Николай Степанович, какой официальный тон! Вы обиделись? Софья Александровна!

– Конечно, обиделись. Я тут подумала, что вы заподозрили нас в каких-то шкурнических интересах. А дело  ведь в простой логике. Чужие, холодные руки обеспечить сохранность картин не могут. Нужен сотрудник галереи. Мне 58 лет, Николаю Степановичу – 62. Остальные значительно старше. Да и вообще – зная нас столько лет…

Нескородов улыбнулся:

– Может, теперь позволите? Боюсь, что это вы меня неправильно поняли. Дело в том, что сопровождать такой груз – это не прогулка.

–Да знаем мы, знаем!

–  Нет, Николай Степанович, не знаете. Корабль может быть обстрелян, потоплен, наконец!

Нескородов всегда втайне вздыхал по Софье Александровне, но сейчас, когда она распахнула до предела свои и без того большие глаза, она была прекрасна, и Нескородов любовался ею откровенно, потому что даже гнев в этих глазах делал лицо удивительно красивым. Барсамова, глядя в упор, медленно, с расстановкой сказала:

– Значит, картины величайшего художника могут… погибнуть?..

– Это война, Софья Александровна.

– А мы после этого, по-вашему, сможем где-то спокойно жить?

Нескородов поднял руки:

– Ладно, ладно! Сдаюсь! Уговорили! Но чтобы вы не думали, что меня так легко можно уговорить, слушайте. Я вызвал вас сюда затем, чтобы выдать вам верительные, так сказать, грамоты: все документы на груз. Прошу учесть, что напечатана бумага час назад, и я не делаю в ней никаких исправлений.

«Удостоверение. Выдано директору Феодосийской картинной галереи Айвазовского художнику Барсамову Николаю Степановичу и научному сотруднику галереи Барсамовой Софье Александровне в том, что они направляются в распоряжение Краснодарского управления по делам искусств с ценным грузом картин для дальнейшего направления и следования. Феодосийский горсовет просит советские и партийные организации оказывать товарищу Барсамову всяческое содействие в проведении возложенного на них поручения. Председатель горсовета Нескородов».

Надеюсь, вы теперь не сомневаетесь в том, что за много лет, что я вас знаю, я очень правильно вас понял…

Барсамовы переглянулись.

– Спасибо, Никифор Кузьмич. Спасибо за доверие. Теперь мы понимаем – вы были обязаны ещё раз убедиться…

– Ладно, проехали! А теперь ещё вопрос,   –   семейного характера. Что вы будете делать с вашим домиком, с вашими картинами?

–  Что – домик, что – картины! Берём только самое необходимое…

– Но ведь…
– Но ведь я не Айвазовский, Никифор Кузьмич. Я всего-навсего Барсамов… Меня вон даже мобилизовали.

Нескородов от удивления даже поперхнулся:

– Что за глупость?

– Наверно, недоразумение какое-то. Из военкомата прислали повестку – на охрану мельницы становлюсь.

– Да подождите, Николай Степанович, вы-то хоть не городите чёрт знает что!

Он схватил трубку и рявкнул:

–  Два тридцать два. Потапов?.. Ты, что ли? Это Нескородов. У вас что там – все с ума посходили? Человеку за шестьдесят, а вы его часовым! На мельницу, товарищ Потапов, на мельницу. Людей больше нет, что ли? Да поймите, нельзя мобилизовывать Айвазовского… Да что вам, тысячу раз повторять? Ай-ва-зов… Тьфу! Прости, Потапов, совсем зарапортовался. Ну, ты же знаешь, о ком я… Да. Да, у него задание государственной важности!


3


–   Ты сказал: «Я всего-навсего Барсамов». Это правда? Ты действительно относишься к себе с подобным самоуничижением? Или это – поза, желание произвести впечатление? Тогда, в тот момент, тебе просто нужно было так сказать или это внутреннее убеждение? Только помни – сейчас нужна правда. Только правда.

– Глупая постановка вопроса. Мне, человеку, дни которого сочтены, незачем лгать самому себе. Видишь ли, в юности мир кажется маленьким и простым,– есть у тебя чувства, есть какая-никакая техника, чтобы эти чувства передать, и ты бросаешься на холст, как на жизнь – жадно, завоевательски, с полной уверенностью в победе. Всё легко и просто: ты чертовски талантлив, а те, кто этого не понимает, – глупцы… Все проходят через это. Прошёл и я.

Потом мир становился всё шире и шире, и в круг твоего восприятия, твоего понимания входят гиганты. За последние годы немало я видел людей, которые называли себя художниками и морщились при виде полотен Айвазовского: примитивный натурализм, реализм, романтизм… Они не затруднялись точностью определения и не могли понять, что перед ними – Живопись, а не их собственная неумелая мазня…

Если гигант не вмещается в сознание человека, значит, куцее у этого человека сознание, раму надо побольше, горизонт пошире…

А художник я, конечно, средний. Вот и вся правда.



В пустых залах галереи метался Барсамов, повсюду за ним следовали Софья Александровна и Аккерман, старавшиеся его  хоть как-то успокоить: обещанной машины всё не было, а время, как шагреневая кожа, всё сокращалось и сокращалось. Наконец, у входа показалось знакомое лицо. Это был тот самый работник отдела культуры Самохвалов, который требовал уничтожить корешки билетов… Но даже он в этой ситуации был самым нужным человеком, и Барсамов бросился к нему:

– Наконец-то, товарищ Самохвалов! Будет машина?

Самохвалов быстро окинул взглядом голые стены, кучу ящиков у выхода:

–  Будет! Будет! Всё будет. Пряники с пирогами будут, ясно? Машину им… Хватайте-ка чемоданчики, да пока не поздно, бегите в порт своим ходом. Говорят, немцы выбросили десант, диверсантов. Где картины?

–  Но я не понимаю… Картины-то вот они…

Аккерман выдвинулся вперёд:

–  Насколько позволяют мне мои универсальные способности, я понимаю так: вам поручено обеспечить машину.

Самохвалов резко обернулся к нему:

–  А это что за посторонний человек? Барсамов! Я вас спрашиваю.

– Это наш ближайший…   – Софья Александровна не смогла договорить, потому что Аккерман вдруг налился кровью:

–  И всё-таки, вы меня извините, позвольте мне вмешаться в ход ваших мыслей. Вы, милейший Самохвалов, сказали «посторонний». Как я понимаю, посторонний – это тот, кто ничем не помог галерее. Так ведь это же ж вы, Самохвалов!

– Да что вы заладили – машину да машину! Поймите, это сейчас невозможно. Машины – на вес золота!

Барсамов вскинулся:

–  А картины? Не на вес золота? Это же Айвазовский!

– Ну так что, что Айвазовский! Тут живые люди выехать не могут, а вы со своими… Знаете что? Я беру у вас на сохранение
всю вашу галерею. Как представитель отдела… Расписку выдам – всё честь по чести. И – бегите на «Калинин», пока не поздно.

– А вы? Что вы будете делать с картинами?

– А вот это, Софья Александровна, вам знать не положено.
Вы не изучили Феодосию так, как я, тут я каждый камешек… Места такие есть, сто лет будут искать, – не доищутся.

Аккерман, внимательно слушавший Самохвалова, взял в руку молоток, лежавший на ящике:

– Если я правильно понимаю, то… –  он приблизился к Самохвалову. – Когда-то давным-давно один гражданин предал другого гражданина за 30 серебряных монет. Вы случайно не помните, как его звали? Иуда!

Самохвалов шарахнулся от Аккермана , поднявшего   молоток:

  –  Я прошу меня оградить! Я прошу…

Барсамов спокойно и устало сказал:

–  Убирайтесь немедленно, слышите? Ну!

…Николай Степанович отправился в горком. Он был готов стучать кулаком по столу, драться, лечь на пороге – лишь бы была машина. Но драться и стучать не понадобилось. Машина была твёрдо обещана.

К вечеру на звук мотора выскочили во двор все, кто был в галерее. На подножке старенького «АМО» стояло огненно-рыжее и конопатое чудо: боец-водитель:

–  Это кого тут грузить надо? Поживей давайте, что ли…

Рыжий был по природе своей начальником. Он быстро организовал, кроме двух солдат, выделенных для погрузки, всех мальчишек, сыпал всякими шуточками, показывая тоже рыжие прокуренные зубы, сам подхватил первый ящик под угол и… тут же отпустил – он ожидал, что ящики будут гораздо тяжелее.

  –  Вы что тут – вату везёте или что?

Барсамов объяснил:

–  Картины везём, сынок, картины.

–  А-а, это я люблю. В журналах иногда хорошие картинки попадают. А чего тут нарисовано?

– Море.

– А здесь?

– Море, везде море.
 
– Тю-ю, хоть бы картинки разные были, а то – море, море. Мне сказали, –  дело важное и секретное, а тут…

Аккерман насмешливо развёл руками:

–  А тут, товарищ генерал, не рассуждать надо, а ящики грузить!

Вмешалась Софья Александровна:

– Подождите, я ему объясню. Ты в порту был, сынок?

– Ну, был. А вы насчёт «генерала» –  того…

– Ладно, ладно… Что грузят на теплоход?

– Та, не знаю, станки какие-то.

– А почему их увозят?

– Это как – почему? Это ж… Народное это всё!

– Вот то-то, народное! А эти картины не народные? Да ведь они же дороже десяти заводов стоят! Их великий художник написал. Айвазовский его фамилия, сынок. Запомни это имя.

  –  Ну, про его-то я слыхал! Это который – «Девятый вал»? Видать, правда, не приходилось, а слыхать – слыхал, как же. Ну, чего стоим? Разговоры разговариваем, а дело делать надо.

И солдат снова взялся за угол ящика.

…Когда погрузили последний, Барсамов сел рядом с водителем:

–  Поедем сначала не в порт, а в другое место. Я покажу.

…Сгорбленный церковный служитель стоял возле церкви, будто знал, что сейчас подъедет машина. Он поклонился Барсамову, спросил коротко:

–  К нему?

          Косой луч заходящего солнца запутался в тучах, в узких прорезях барабана церкви. Барсамов перекрестился украдкой, помолился, едва шевеля губами, а потом  стоял, склонив голову, перед   могильной плитой и думал о том, что война непременно скоро закончится, что галерея, которую её создатель завещал Феодосии, обязательно вернётся сюда. И ещё думал Барсамов, что впереди ещё очень много неожиданностей войны…

За плечами раздалось посапывание. Солдат, сняв пилотку, спросил шёпотом:

–  Из родных кто-нибудь здесь?

–  Нет, не сын… Но, считай, родной.  Тот самый художник   здесь лежит, о котором мы говорили. Айвазовский.

–  А это по-какому написано?

          –  По-армянски.

–  У меня дружок был – отец у него из армян. Весёлый! И когда война началась, дрался весело. Дружили… Я –  с Костромы, а он… не знаю даже,  –  откуда.  А этот художник,  что – тоже?..

– Да, он был армянином. Великим армянином и великим русским художником…


4


Ящики были сгружены прямо у борта «Калинина». Откуда-то доносились крики, шум толпы, отдалённая канонада. После часа хождений и попыток хоть с кем-нибудь поговорить Барсамов безнадёжно сидел рядом с женой.

– Что делать, Сонечка? Что делать?.. Никому ни до чего нет дела, все бегут, все кричат… А раненых, раненых сколько…

– Так ведь раненых надо в первую очередь…

– А ты думаешь, –  я не понимаю, что надо?!  И самолёты погрузить надо, и документы погрузить надо. Всё надо. Только мы, Сонечка, в этом царстве войны лишние.


– Коля, я не узнаю тебя. Ты что – уже сдался? Ведь из любых самых безнадёжных положений находится выход. Люди же вокруг.

Барсамов горько усмехнулся:

–  Люди… Вон они, эти люди, сюда идут. Попытаюсь ещё раз…

Грузили «Калинин». Портовые краны поднимали на борт имущество авиационной части, вдали по трапу бесконечной вереницей на борт текли раненые. Десятка два взмыленных мужиков осаждали озверевшего от наскоков коменданта порта. Барсамова оттирали локтями, плечами, тянули за видавшую виды толстовку. В толпе Николай Степанович увидел вдруг Самохвалова, уже почти пробившегося к коменданту, который неожиданно достал пистолет.   Все попятились.

– Тихо!!! Что мне – стрелять прикажете, чтоб вы замолчали? По одному. У вас что?

– Взрывники мы, товарищ комендант. Все запасы взрывчатки вывозим.

– Ага! Молодцы. А потом,  –  не дай бог, обстрел, – и весь этот теплоход  в гору? Да за такие предложения…

– Нет, это вы ответите за такое предложение – немцам оставить такой подарочек!

– Хватит собачиться. В порядке совета могу сказать – дуйте в горком, взрывчатка ваша там сейчас очень даже пригодится, я знаю, что говорю. Расписку дадут и спасибо скажут. Так. У вас что?

– Имею пароль.

Мужчина наклонился к уху и прошептал что-то. Комендант только спросил:

  –   Где документы? Грузить будем немедленно. А вы, товарищи, не ждите, никого больше грузить не будем.

В этот момент Барсамов увидел, как к коменданту поднырнул Самохвалов, и тоже заявил:

–  Пароль! Отойдёмте, товарищ комендант!

Самохвалов очень спешил, потому что, не успев отойти  и двух шагов, начал совать в руки коменданту что-то завёрнутое в газету. Тот недоумённо повертел пакет:

– Что это?

– В советских дензнаках, конечно…

Комендант будто взорвался:

– Ах, ты, сволочь! Патруль!

Самохвалов отскочил, как ошпаренный, и стал пятиться с приклеенной улыбкой на лице, повторяя, как заклинание:

–  А я пошутил. Я, честное слово, пошутил. Не надо патруля. Я пошутил.

Потом повернулся и мгновенно исчез за ближайшим углом. Барсамов остался с комендантом один на один и, словно нырнул в холодную воду, заговорил, не дожидаясь, пока его  перебьют:

– Товарищ комендант! Так как же с картинами будет?

Комендант посмотрел на него так, как посмотрел бы на марсианина:

– Какие ещё там картины?! Вы что, – того? Тут ещё целый консервный завод погрузить надо, а у вас… Ах, это вы! Я ведь уже говорил… Да положите вы на весы в эту минуту человек тридцать раненых, которых теплоход не сможет взять из-за вас. А на другую чашу положите все эти полотна…

Софья Александровна, ещё минуту назад отчитывавшая какого-то возницу, который задел колесом телеги один из ящиков, прислушалась к разговору и подбежала:

– И эти полотна перетянут!

– Вы с ума сошли! Что вы сравниваете, –  жизнь людей и картины, пусть даже великие! Ящики!

– Да в этих ящиках – наше будущее. В этих ящиках столько пушек и пороха, столько побед русского флота, столько красоты, что ещё многие поколения будут вырастать, учась по этим картинам… да, патриотизму, да, любви к Родине. Мы же не просим выбросить раненых. Но, наверно, можно как-то  потесниться…

Комендант слушал молча, потом с горечью сказал:

  –  Не смотрите на меня, как на какую-то машину. Я русский человек и славу русскую не хочу, не могу оставлять на погибель. Но я и взять не могу, поймите. Если бы транспортов было три, я бы Айвазовского погрузил на первый же! Но теплоход один, и он последний. А новая слава российская – она там рождается, слышите? Это уже в пяти километрах отсюда… Простите меня, ради бога, простите, но я бессилен вам помочь.

Барсамов всем нутром почувствовал, что это – правда и эвакуация галереи заканчивается бесславно, так и не начавшись.
Коменданту же было неловко вот так, сразу повернуться и уйти, оставив пожилых людей без всякой надежды. Он потоптался, и вдруг, решившись на что-то, сказал:

– Ладно. Вы не двигайтесь отсюда, я попробую с капитаном договориться.

… Не успел уйти комендант, как, будто из-под земли, выскочил Самохвалов.

– Убрался этот идиот? Как дела, Барсамов? Есть шансы? Можете не отвечать, вижу, что нет. Так я вам дам этот шанс, Барсамов. Учтите,  –  для себя нашёл возможность. Но вы человек пожилой, и супруга ваша не девочка, хе-хе… Уступаю. Жизнью рискую, но уступаю.

Барсамов опешил от такой резкой перемены. Переполненный чувством благодарности, он только и мог, что пролепетать:

–  Спасибо! Спасибо от себя, от всех спасибо! Только… Людей вот у нас нет, чтобы ящики перетаскивать…

Самохвалов расхохотался:

–  Да вы что – рехнулись? Какие ящики?! Я только вам с женой способ проникнуть на теплоход подскажу. А с грузом – уж нет, извините. Это всё придётся здесь оставить. Только быстрее давайте, минут через пятнадцать этой возможности уже не будет. А за это,   –    он кивнул на ящики,   –   я буду отвечать, присмотрю, не беспокойтесь.

Барсамов сел на ящик и глухо сказал:

–  Об этом не может быть и речи.

–  Ну, как хотите… Может, всё-таки решитесь?

В этот момент где-то недалеко прогремел взрыв, за ним –   несколько выстрелов. Самохвалов присел, оглянулся и заспешил:
–  Впрочем, как знаете, как знаете… Моё дело предложить.
Ладно, прощайте, божьи одуванчики!

Супруги переглянулись.

– Каков мерзавец, а?

– Да уж, пробу негде ставить…

– Интересно,  –  долго ещё эти переговоры с капитаном протянутся?

Где-то поблизости раздался голос Аккермана:

– Ужас! Ужас!

Барсамовы оглянулись. Аккерман шёл, пошатываясь и закрыв лицо руками.

– Что случилось?

– Успокойтесь, Наум Исаевич! Что с вами?

– Сейчас… На причале застрелили диверсанта… Прямо на месте. Он бросил связку гранат в пакгауз, а оттуда как раз вышел комендант порта с солдатами. Комендант схватил эти гранаты и швырнул их в море. Только не долетели они, в воздухе взорвались…

– Раненые, убитые есть?

– Раненых много, а убитых один комендант. Говорят, осколок прямо в лицо попал… Ах, боже мой, зачем мне, старому еврею, видеть такое в конце жизни?

Софья Александровна вздохнула:

– А кто хотел видеть такое? Так, говорите, коменданта убило?

– Да, даже «мама» сказать не успел…

–  Жалко. Хороший он был человек. Вечная ему память, –    сказал Барсамов. Все возникшие было надежды рухнули окончательно, он понимал это, но какая-то часть сознания ещё протестовала, не могла никак согласиться с этим. Жестокая реальность подошла вплотную, и надо было, надо было обязательно найти выход.

– Сонечка, Наум Исаевич! Нам надо сейчас же подумать, очень подумать, где мы будем прятать галерею.

Софья Александровна отчаянно замотала головой:

– Не-е-е-ет! Не может весь мир состоять из равнодушных людей. Плохо ищем. Теплоход-то ещё здесь! Надо снова попытаться.

Она сложила ладони рупором и со всей силой отчаяния закричала:

–  Э-э-эй! На «Калинине»! Эй!

Палубный матрос перегнулся через леера:

– Что нужно?

– Дело государственной важности! Позовите капитана!

– Да занят же он! Через минут сорок снимаемся, вы что – шутите?

К матросу подошёл какой-то военный, по форме – лётчик.

– В чём дело?

– Да вот   капитана требуют…

Лётчик посмотрел вниз. Отсюда, с высоты борта, как-то очень сиротливо выглядели маленькие фигуры штатских возле каких-то ящиков.

– Товарищ командир, не знаю, как вас по званию, женщины обычно не понимают в них ничего… Позовите…

– Постойте, а я ведь вас знаю! Это вы нам лекцию в галерее читали, верно, а?

– Да, я читала, но сейчас не в этом дело. Прошу вас –  срочно позовите капитана.

  –  А может, и я помогу? В чём дело-то?

Внизу все трое уже подошли вплотную к борту. Как всегда, в разговор вмешался Аккерман и как всегда – по сути:

  –  А дело в том, молодой человек, что те картины, которыми вы восхищались, останутся здесь, пока фашисты ими не распорядятся. А они умеют это делать, не будь я старый одесский пройдоха Аккерман.

–  Да что вы говорите? И Айвазовский здесь?

–  Да не «и», а огромная коллекция его картин! – они говорили уже все вместе, торопясь и боясь, что не успеют всё объяснить этому лётчику. – Да, да! Ради бога, сделайте что-нибудь! Ведь здесь его картины… погибнут, понимаете?

– Да чего уж там не понимать!

– Вот документы, все, какие нужно, вот, пожалуйста, разрешение на посадку, но мы не можем погрузиться…

– Ладно, какие там документы! Это же спасать надо без всяких документов!

Лётчик задрал голову и закричал:

– На кране! Петренко! Ты слышишь, Петренко? Ты машины все погрузил? Как же «да», когда два самолёта остались! Ты мне такие штучки, Петренко, не выкидывай, понял? «Считал»! Ворон ты считал, а не машины! А в этих ящиках на причале – запчасти, ты что – забыл? Эх, трибунал по тебе плачет, Петренко! Давай, спускай тросы, сейчас я ребят подошлю. И не вздумай мне груз не взять, здесь дело государственное!

Потом он снова посмотрел вниз:

– Пробивайтесь к трапу, время уходит!

И был удивлён, услышав ответ хрупкой женщины:

–  Мы не можем уйти, пока не погрузят. Если даже случайно мы останемся, –  не страшно, два пожилых человека…

– Ну, ладно… Ждите здесь, я сейчас.

Уже через десять минут в воздухе, поднятые кранами, плыли части самолётов рядом с картинами Айвазовского. Аккерман вздохнул:

–  Кажется, устроилось, я правильно понимаю?

–  Кажется, кажется… Чтоб не сглазить…

–  А если так… Засим досвиданьица, как говорили у нас в Одессе. Если всё будет благополучно, Николай Степанович, я ещё увижу вас здесь, в нашей Феодосии. Прощайте!

Они обнялись, расцеловались, и Барсамовы проводили взглядами как-то сразу ссутулившуюся спину Аккермана, шаркавшего ногами и бормотавшего про себя:

– Если всё будет благополучно… Если всё будет…



5


– Ты  знал, что Аккерман почти наверняка погибнет во время фашистской оккупации?

– Тогда, в первые месяцы, мы ещё не знали… О массовых расстрелах, о гетто, печах и душегубках мы узнали потом, позже…

– Но ты предполагал это?

–  Мог предполагать, если бы внимательнее присмотрелся к тому, что происходило вокруг в те годы. А я, как рак-отшельник под присвоенной раковиной, не хотел ничего знать и слышать, занимался  самокопанием, интеллигентским самокопанием… Перед самой ужасной мировой катастрофой я жил надеждой на… яркий проблеск в творчестве, я работал как одержимый, стараясь доказать себе, что вершина ещё не пройдена, что я ещё могу… Могу! Я пытался в душе своей найти ответ на самый главный вопрос: зачем я жил долгие годы, где то дело, которое осталось бы после меня. Я понимаю, – это мысли юношеские, но они приходят в голову и в старости, если оглядываешься на пройденную тобой дорогу и в лунном свете видишь… пустоту!

–  Но ведь были картины, были ученики…

–  Были! Но сейчас-то я вижу, что ученики ничем не превзошли учителя. И я догадывался об этом уже тогда, догадывался подсознанием, потому что упорно гнал от себя этот вывод, этот итог, этот финал. И пока я занимался всем этим самопознанием, мимо прошли события, которых я не заметил, прошли люди, которые душевно нуждались в помощи или в моём участии. Эгоизм  не очень удачливого творческого человека, который ищет причины своих неудач вне себя и отторгает от себя, как помеху, всё, что могло бы прервать цепь его неудач…

Я не предложил Аккерману уехать с нами. Не мог ему это предложить. Да он и не мог принять это предложение, потому что на руках у него оставались больная жена и трое внуков. Но я должен был хотя бы попытаться… А я не позвал его с собой. Голова была занята только галереей, только картинами. Мы погрузились на теплоход и ушли ночью в море.

А Аккерман, его жена и трое маленьких внуков были… не расстреляны, нет! Расстрел – это для противников, а тут была всего-навсего еврейская семья, человеческий мусор… Просто пьяный автоматчик опустошил один магазин своего автомата. Он, этот автоматчик, и не подозревал, что этим мимоходным убийством намного увеличил человеческую ценность того, что мы везли…


Ночевали на палубе, рядом с ящиками. Барсамов, чем смог, укрыл Софью Александровну и осторожно, стараясь не задеть раненых, тоже лежавших вповалку на палубе, подошёл  к оградительным леерам. Зрелище было потрясающим. Барсамов невольно подумал о том, что ЭТО должен был увидеть Он. Айвазовский почувствовал бы не просто красоту, а красоту, обострённую ровным гулом машин и стонами раненых.
 
Сзади подошёл давешний лётчик. Со времени посадки Барсамов так его и не видел и не мог поблагодарить его за …Что? Помощь? Да нет, это было спасение того дела, которое было им поручено.

– Не спите?

– Да вот смотрю на… Красиво, правда?

Лётчик согласился:

– Красиво… Лунная дорожка, в парке – духовой оркестр, вальс, вальс, море большого вальса… И запах её волос… Да, красиво. И всё же вы, художники, странный народ. Голова у вас устроена по-другому.

– Почему вы так думаете?
– Да потому что реальной жизни вы, наверно, мало видели. Мне вот эта лунная дорожка напоминает сейчас след  от торпеды.
От горизонта и прямо – в борт! Весёленький юмор, правда? А этот чистый воздух говорит о том, что ночные бомбардировщики и штурмовики обожают такую погоду для охоты за кораблями. Будем надеяться только на нелюбовь немцев к ночным полётам вообще…

– Но ведь нас сопровождают? Как это называется… сторожевик, да. Сторожевик ведь нас сопровождает…

– Э-э, сразу видно – не военный вы человек. Конвой у нас – один всего корабль и идёт он впереди и с правого боку. Эта защита – чисто символическая, потому что фриц, если он не дурак, зайдёт нам с кормы, сбросит бомбы и сразу разворот влево. Сторожевик и огонь открыть не сможет, ведь им надо будет стрелять в нашу сторону… Ну, ладно, ладно! Не морщьтесь так страдальчески – меняю тему. Мы ведь с вами даже и не знакомы ещё.

–  Барсамов, художник. А точнее – директор вот этой галереи.

– Полковник Саломащенко. Товарищ Барсамов, мне тут одна мысль в голову пришла. А что, если мы сорганизуем одно дельце?

– Что вы имеете в виду?

– Вы не откажетесь утром прочитать лекцию для моих соколов и для… вот… раненых?

– Ради бога! Конечно, конечно! Лектор я, правда, не ахти, но об Айвазовском я расскажу, расскажу обязательно!


Утром было всё то же море, та же палуба с лежащими ранеными. Подошёл Саломащенко:

– Ну, как? Готовы? Мои соколы-орлы все в сборе.

– Но как же… Здесь же раненые… Им сейчас не до живописи, честное слово!

Саломащенко поморщился:

– Ерунда это всё, интеллигентщина, Николай Степанович! Большинство из этих солдат будет радо, если  вы даже на японском языке будете говорить. Им надо отвлечься от боли, от горестных мыслей. Ну, про своих я не говорю, это здоровые люди. Но если содержание вашей лекции дойдёт до хотя бы части этих бойцов, то считайте, что вы одержали большую победу. Начинайте, Барсамов!

Николай Степанович сделал шаг на единственно свободное место и громко сказал:

– Здравствуйте, товарищи!

Один из раненых приподнялся на локте:

– Это ещё кто? Здорово, папаша!

Барсамов пошёл было по привычному, давно знакомому пути: «В сегодняшней нашей маленькой лекции мы остановимся на…», но вдруг почувствовал, как фальшиво    звучат  обычные слова вот здесь, среди этих людей. Он остановился, помолчал, а потом спросил:

–  Вы когда-нибудь присматривались к тому, как с шипением набегает пенная волна на пустынный берег в мёртвый штиль? Многие из вас впервые  в жизни увидели море только в эти страшные  дни. До красот ли морских? А в море ведь, в любом его состоянии, –    бесконечная, бескрайняя красота. И тогда, когда шторм громовыми ударами потрясает прибрежные утёсы, и в прозрачной зелёной глубине… В ранний час рассвета, вот как сейчас, можно ощутить на губах солёный привкус зовущих тебя в неведомое дальних стран… Если хоть раз вы это видели, чувствовали, слышали, то вы знаете, что море рассказать нельзя. Кто может остановить мгновение, кто может запечатлеть изменчивую подвижность того великого и непознаваемого, что зовётся морем?

Такой человек жил на нашей земле. Дыхание моря, созданное на полотнах его рукой, его чувствами, его умением, врывалось в тихие залы выставок и картинных галерей, опаляло неистовым клокотанием шторма и умиротворяло страсти. Я расскажу вам, товарищи, о жизни замечательного художника, который очень любил море, то самое море, где мы сейчас с вами находимся. Имя этого художника – Айвазовский…

… Барсамов говорил, и на его глазах люди, на лицах которых только что было написано страдание, будто пробуждались ото сна. В них начинал светиться интерес, и если только несколько минут назад каждый из них был наедине сам с собой, со своим страданием, то уже сейчас они постепенно соединялись незримыми нитями и становились чем-то, что имело одно имя – слушатели, зрители. Барсамов рассказывал о пути бедного мальчишки, который своими талантом и трудом добился великой славы. Он говорил о художнике, восславившем все крупнейшие морские победы русского флота; об извечном поединке человека и моря, силы духа и силы стихии… Он говорил, и загорались глаза у людей, и уже никто, кроме вахтенных, не обращал внимания на окружающее – подошли и матросы, и командиры.

– … и когда грохочут шторма, пушечные ядра срывают паруса, встают тихие рассветы и в диком рёве бури еле слышен отчаянный крик: «рубить рангоут!», когда ослабевшие пальцы уже соскальзывают с обломка мачты, развёрстые рты замерли в немом крике, а тело и сердце приготовились принять на себя чудовищный удар девятого вала. –  это Айвазовский!

… Барсамов закончил. Наступила долгая пауза. Потом рядом лежавший раненый протянул Барсамову левую, здоровую руку:

– Спасибо, товарищ профессор!

– Да я  и не профессор вовсе…

Бормотание Барсамова о том, что он никакой не профессор, а просто рядовой художник, потонуло в аплодисментах, в которых  отчётливо слышались и глухие хлопки забинтованных рук, и стук костылей по палубе.

Раненый обернулся ко всем, кто стоял и лежал вокруг:

– «Ура» профессору!

Грянуло «ура!», лётчики и матросы столпились возле Барсамова, за ними Николай Степанович увидел счастливые и радостные глаза Сони…

В этот момент общий шум вдруг прорезал крик:

– Во-о-оз-дух! По местам стоять!

Сигнал тревоги резко и отчётливо разнёсся по теплоходу. С моря послышался нарастающий гул моторов. Грузный бомбардировщик  заходил на цель.

Распороли воздух лихорадочные очереди зенитного пулемёта, все, у кого было оружие, по команде Саломащенко выстроились вдоль борта и открыли по его же команде огонь залпами. Ах, как прав был полковник накануне! Немецкий пилот всё рассчитал точно: он заходил с кормы, зная, что сторожевик в эту сторону стрелять не будет. Кресты  на крыльях мелькнули над палубой, но бомбового удара не последовало – для верности фашист пошёл на второй заход.
Капитан выскочил из своей рубки и закричал:

– Всем в укрытие! Прекратить огонь!

И тотчас ударил сторожевик. Снаряды лопнули, подняв миллион фонтанчиков вокруг теплохода, стальной град прошёл по палубе.

В первую секунду налёта Барсамов подхватил ничего не понимающую жену и бросился с палубы. Споткнувшись о комингс, он чуть не упал, но, не медля ни секунды, побежал назад. О себе он не думал. Он только твёрдо знал, что бесценным полотнам грозит гибель. Он бессильно поднял сжатые кулаки к небу, потом бросился на ящики и распластался на них, стараясь занять как можно больше места. Ну, почему он не может растечься, облить все ящики своим телом? Что-то глухо стукнуло рядом с ним, кто-то бегал вокруг, но он не воспринимал ничего. Лёжа навзничь, он  кричал:

– Не люди вы, не люди! Не`люди!

Над ним, над теплоходом, пролетел ненавистный враг, рассыпав по палубе смертоносный горох. Где-то совсем рядом раздался голос полковника:

– Не сумел! Сейчас ещё на один пойдёт. Эх, мне бы пару крылышек, тогда бы он узнал, что такое – лёгкая добыча с ранеными.

Но заградительный огонь сторожевика сделал своё дело: фашист не решился   на   последний заход и растворился в рассветной морской дымке.

Барсамов встал и недоумевающее огляделся: вместе с ним с ящиков поднимались люди. Матросы, солдаты… Они вставали, говорили о чём-то, закуривали, стараясь прикрыть смущение своим собственным порывом. Встал и Саломащенко, сказал, отряхиваясь:

–  Наверно, уже отбомбился где-то. Или горючее на исходе. Ждите через часок снова. Впрочем, через часок нас и с воздуха уже прикроют.
Барсамов с закипевшими на глазах слезами благодарности
бросился к людям, пожимал им руки, благодарил:

–  Спасибо вам! Спасибо! Не от себя, от всех культурных людей – спасибо!

Обнял за плечи и матроса, который вдруг неловко освободился с гримасой боли на лице:

–  Да ладно, отец! Порядок.

–  Вы ранены?

–  Да чего ты, отец! Только царапнуло чуть-чуть…



6


–  Ты говорил, что никогда не справился бы с этим делом один или даже с Соней…

– Да, говорил. Ещё раз скажу, миллион раз, пока жив, –   десятки простых русских людей, далёких от искусства, порой даже малограмотных, приняли участие в судьбе полотен Айвазовского. В этих людях было всё – сострадание и злость, любовь и ненависть, отчаяние и уверенность в победе, в своей правоте. Всё в них было, не было лишь равнодушия. Встречались люди, которые и не могли помочь ничем, но даже они не вселяли несбыточных надежд, а прямо и сразу говорили: нет, ничего сделать не можем, ищите других, добивайтесь… Я и сейчас, стоит прикрыть глаза, вижу лица людей, встретившихся в пути…



Новороссийск встретил теплоход плотной толпой на причале. Люди пытались найти знакомых, родственников, выкрикивали разные имена. В этой кипящей лаве нечего было и думать о выгрузке. Барсамовы побежали к капитану, собираясь просить помощи с выгрузкой, но он встретил их нервные речи полной невозмутимостью:

– Да что вы так беспокоитесь! Шумно нас Новороссийск встречает? Не сможете выгрузиться? А вы знаете, что есть на этот счёт секретный приказ – Айвазовского выгружать вместе с военными грузами, на другом причале. А уж такой приказ, сами понимаете, я не выполнить не могу. Сам Иванов подписал! Собственной рукой!

–  А… это кто – Иванов? Поблагодарить бы…

–  Благодарите. Разрешаю. Иванов – это я, капитан теплохода «Калинин».

И расхохотался.

…Были в тот день встречи и не такие приятные. Запомнился работник порта, которого осаждал десяток «ходоков»:

– Тише! Прикажу сейчас выставить всех отсюда. Чья там очередь? Документы, папаша, документы, без них я и говорить не буду с вами. Что у вас? А-а, понятно… В тыл, значит, то-ро-пи-тесь? А тут, видите ли, все в другом направлении спешат. На фронт! А что мне читать? Я и так вижу, грамотный немножко – Промакадемию кончал. Я вам только одно скажу – через меня в тыл уйдут только санитарные поезда. Даже в том случае, если вы везете Лувр с Британским музеем впридачу. Поймите – сегодня это невозможно!

После одного из таких разговоров Барсамов заметил знакомую фигуру работника феодосийского консервного завода. Тот подошёл, спросил:

– Ну, как, вагон достали?

Николай Степанович только молча развёл руками.

– Мы вот тоже не можем… Хотя,  –  есть надежда.   А вам могу только посочувствовать. Тут с Одессы, Херсона, Николаева столько грузов скопилось! Одна хорошая бомбёжка и – привет горячий! Эх, ладно, для хорошего человека не жалко! Хотите, два литра спирта дам? Как это «зачем»? Его же пьют! По нынешним временам это самое что ни на есть стенобитное орудие. Берите, ой, как пригодится!

Ночью полная луна залила контрастными тенями всю территорию порта. Невдалеке шумело море, то самое море, которое было и в  этих вот ящиках, на этих полотнах Айвазовского. Но это были разные моря. Романтическое море, кипение страстей, отблески волн, раздутые паруса, и – притихшее, таящее в себе опасность сегодняшнее Чёрное море. Барсамов снова вернулся к мысли о том, что Айвазовский, будь он жив, наверное, сумел бы передать на полотне вот это состояние тревожного ожидания опасности, когда каждую минуту может раздаться крик «воздух!» и вода вспенится тяжёлыми столбами, и земля полыхнёт огнём…

Мимо прошёл было какой-то человек, но потом остановился, вгляделся.

– Это кто тут заседает? Предъявите документы!

Николай Степанович показал всё необходимое, а жена, не надеясь ни на что, робко спросила:

– Извините, – вы кто?

– Инспектор Южной железной дороги Александров.

– Умоляю, помогите вывезти картины…

Александров будто не слышал, – стоял и размышлял о чём-то о своём. Потом сказал:

– Айвазовский – в этих лужах? По-моему, это безобразие. Жаль, что вы ко мне днём не подошли… Ну да ладно! Кого-кого, а Айвазовского в беде не оставим. Давайте так: если я вам людей подкину, сможете за полчаса погрузиться? Сейчас подойдёт кран и на этот путь станет эшелон. Ваш вагон – третий. Если останется
место – грузите раненых и медперсонал. Эшелон воинский, отправление – через тридцать минут. Да какие там благодарности! Бросьте!

После его ухода не прошло и пяти минут, как всё сразу завертелось. Подошёл кран, но он не понадобился, потому что нужный вагон оказался не третьим, а хвостовым, и он был прямо по соседству с ящиками. Прибежали какие-то солдаты, погрузили ящики. Торопливо заскакивали женщины-медики, несколько раненых были подняты на руках, откуда-то появилась женщина с детьми… Ровно через тридцать минут, прошедших в какой-то очень организованной суете и в полнейшей тьме, такой, что видны были лишь силуэты, состав лязгнул сцеплениями и начал осторожно отщёлкивать стыки. Взошла луна. Где-то на окраине порта рядом с вагоном мелькнула фигура, показавшаяся знакомой. Барсамов помахал возможному консервщику рукой и подумал: «Ну вот, а ты говорил – спирт! Стенобитное орудие!».


7


– Мы же договорились с тобой. Сейчас ты вспомнил не всю правду.

– Почему, ведь так всё и было!

– Но ты намеренно забываешь о других людях, которые отталкивали тебя локтями, смотрели сквозь тебя, не слыша ни слова из того, что ты говорил. Или Самохвалов – средоточие добродетелей человеческих? Ведь ты с ним ещё раз встретился?
 
– Да… Но…Понимаешь, спустя годы, я уже не склонен обвинять его… Человек – он соткан из множества разноцветных нитей, и когда он сталкивается с событиями или людьми – неизвестно, какая ниточка окажется под рукой. В любом человеке, пусть в самом идеальном, можно при желании найти червоточинку. И наоборот: в полном, казалось бы, монстре вдруг увидишь что-то человеческое. Нет стопроцентной истины. Есть степень приближения к тому или иному  понятию.

– Так, значит, правды – нет?

  –  Скажи, кто знает, что такое правда? Если по улице идёт инвалид войны и несмыслёныш-мальчишка кричит ему вслед: «безногий, безногий!» – это ведь правда… Нет у него ноги. А другой скажет – «герой». И это правда. Можно придти в Эрмитаж и заметить где-нибудь плохо вытертую пыль. И не заметить шедевров искусства. Можно смотреть на башню Эйфеля и видеть лишь ржавчину на конструкциях… Так какая правда – правда? Правда – она в каждом заложена. Не в том, кто её творит, а в том, кто о ней говорит. Пройдут поколения – и о нашей великой войне неизбежно начнут забывать, утрачивая поначалу какие-то детали. И вот в такой момент нужно не утаивать никаких минусов, не забывая при этом о плюсах…

  –  Да, ты прав, и именно поэтому я прошу тебя – говори обо всём. Ведь не розами, в конце концов, усыпана была ваша дорога?

  – Розами?   Да, розами! И не потому, что у них есть и шипы… Дело в том, что… Я ещё не успел это сказать, но это очень важная человеческая черта:   память у нас так уж устроена, что  уколы шипов она отбрасывает быстро, забывая о них, а вот запах Той Самой Розы она сохраняет до смертного одра…


Ночь шла под стук колёс. Стонали раненые, и каждый тихо им завидовал, потому что стонать солдаты могли только во сне, а те, кто от боли спать не мог, не позволяли себе мешать спящим и сдерживались изо всех сил. И именно для таких журчали ласковые голоса  медсестёр, именно такие вели ровные и монотонные долгие рассказы, когда и поговорить нужно, и нет никакой уверенности в том, что сосед тебя слушает, а может быть и его самого уже… нет. После стремительного заброса в вагон  волей херувима небесного Александрова спать было совершенно невозможно. Софья Александровна не отрывала глаз от единственного светлого пятна в вагоне – до предела привёрнутого огонька «летучей мыши», прикрытой к тому же жестяным кожухом.

– Не спишь?

– Конечно, не сплю. Ведь это просто чудо какое-то… Я до сих пор опомниться не могу.

– Сонечка, ты меня прости, что доставлю тебе неприятность, но это мелочь, Соня, это мелочь, пустяк!

– Что случилось?

– В этой посадочной суматохе я оставил в Новороссийске все наши продукты и деньги.

–Ты забыл сумку?! Коля, а что же мы будем теперь делать?

– Давай не будем об этом говорить. Мы же среди людей живём. Ничего, как-нибудь…

…С самого начала разговора один из лежавших недалеко раненых приподнял голову и стал прислушиваться. Через пару минут он с неожиданной ловкостью вскочил на ноги и, в два шага оказавшись рядом с Барсамовыми, плюхнулся на свободное место на полу.

– Ну, вот и опять – здравствуйте!

Николай Степанович оторопело смотрел на Самохвалова, как на чёрта, выскочившего из-за печки.

– Вы?! Но почему вы в форме? Вы ранены? Как вы попали сюда?

Самохвалов насмешливо посмотрел на супругов:

– На все вопросы отвечу в порядке поступления. С конца. Как попал? С божьей помощью. А ещё потому, что у меня на плечах есть нечто ценное, в просторечии именуемое головой. На «Калинин» попасть в той неразберихе да при нехватке охраны было просто   –  оторвал пару досок, выкинул какие-то детали из ящика, – и вот он я – в Новороссийске. А вот здесь пришлось побегать: и вас из виду не потерять, и обмундировку достать, и бинты вот всякие на себя намотать…

Софья Александровна, медленно подбирая слова, спросила:

–  Скажите, Самохвалов… Почему вы так с нами… откровенны?

–  И это скажу, уважаемая. Во-первых, вы – люди интеллигентные и не побежите меня выдавать. Вы – чистоплюи, побрезгаете сделать это. А ещё для вас имеет значение, что вы, как вы считаете, немного знаете меня. Понимаете, –  вы думаете, что я не совсем чужой для вас, вам с чужим было бы легче. И ещё: вы твёрдо знаете, что после вашего доноса я уж точно попаду под трибунал. И это в военное время. А по законам военного времени… Вы ведь пожалеете меня, не так ли? Да и, наконец, в случае необходимости я легко справлюсь с вами обоими. Кстати, самое последнее: через некоторое время вы поймёте, что я вам очень нужен.

–  Да кому вы нужны?

–  Объясню, дорогой Николай Степанович. Вы везёте огромные ценности. Вам, наивным человекам, кажется, что это – культурные ценности. Это не так. Вы везёте чётко определённое количество золотых рублей. И это очень большое количество. Я могу помочь вам… потерять хотя бы один ящик, и вы до конца дней своих будете меня благодарить за это…
 
И ради бога не думайте, что я какой-то выродок. Нет. Во все времена найдутся люди, которые поймут меня. Посудите сами: мне ведь ничего не стоило дождаться, пока вы заснёте, оглушить вас, выбросить несколько ящиков и спрыгнуть. Но я подхожу к вам открыто…

–  Нагло.

–  Пусть так, Софья Александровна. Слова меня не задевают. А сила… Где она? Две медсестры, раненые – тьфу!

Барсамов сжал кулаки, прекрасно понимая, что он с Самохваловым не справится,  ничего предпринять   не сможет, что Самохвалов точно рассчитал свою уверенность. Но не ответить он не мог.

–  Послушайте, малоуважаемая гнида! Вы – трус! И наглость ваша – от трусости. Если хотите  жить, то до ближайшей станции вы будете лежать и не произносить ни слова. Потом вы исчезнете. Если это не произойдёт, то я сдам вас военному коменданту.

Самохвалов улыбнулся:

– Вы даже себе не представляете, какую глупость вы сейчас сказали! Впрочем, вы всё-таки умный человек и через какое-то время вы пожалеете о своих словах. Всю жизнь будете об этом жалеть, до самой смерти. Кстати, как я понял, у вас нет ни денег, ни продуктов? А есть хочется! Что ж, я буду молчать.  А вы понаблюдайте за мной.

Самохвалов встал, принёс вещмешок, достал из него тряпицу, на ней разложил шмат сала и хлеб. Медленно и старательно резал сначала сало, потом хлеб, по ходу дела объясняя, что делать это нужно именно в таком порядке, тогда на хлеб попадут с ножа даже маленькие частички сала, такого ценного продукта. Так же медленно и демонстративно он начал есть.

Пока это всё происходило, медленно, с трудом поднялся один из раненых. Стоять ему было трудно на одной здоровой ноге, костыль помогал мало. Он безуспешно попытался сделать шаг, но чуть не упал. После этого он обратился к Самохвалову:
– Браток, помоги до двери, по малости прогуляться, придержишь, а то как бы не вывалиться… Вот спасибо так спасибо! Ты давай – вперёд, а я за тебя держаться буду…

Самохвалов двинулся было к тяжёлой вагонной двери, но приоткрыть её не успел – солдат с размаху ударил его костылём по голове. Самохвалов упал. Софья Александровна вскочила:

–  Что вы делаете!

–  Делаю единственно то, что нужно сделать! Эх, вы! Крикнуть не могли, что ли? Верно он сказал – люди интеллигентные…
Народное имущество ведь защищать нужно, правда? А разве  не вы везёте Айвазовского, великого русского армянина?

Барсамов засмеялся негромко:

– Да не Айвазовского, а его картины! Боже, как я вас не узнал! Вы всё слышали?

–  Не слышал бы – не встал.

–  Ну, спасибо тебе, сынок!

– Да ладно, отец, погоди со спасибой. Тут вот этого ещё оприходовать надо. Ремешок какой, верёвка есть ли? Та-ак, сгодится… Вот теперь мы тебя, родимый, свяжем, а ты полежишь и отдохнёшь…

Пара оплеух привела Самохвалова в чувство. Рыжий наклонился над ним и медленно, внятно сказал:

– А теперь слушай меня. Ежели только пикнешь – рот заткну твоей же салой, понял? Лежи, и чтоб ни мур-мур, понял? А то не так врежу…



–  Ну что – нужно было и это вспомнить?

– Да, нужно. До мельчайших деталей. Ведь память – это не командир, осматривающий солдат перед парадом: плохо вычищены сапоги – подмазать; бляхи, пуговицы тусклы – надраить до блеска…

– А мне память, совесть представляются иначе. Это судебное заседание. Причём, память выступает в зависимости от возраста в разных качествах. До сорока-пятидесяти лет память – адвокат. Мы выискиваем какие-то лазейки, оправдываем себя, свои поступки. Позже память становится прокурором – уже каждая мелочь становится в её освещении обвинением в том, что ты мог сделать, но не сделал. И лишь после этого этапа память становится судьёй, способным точно взвесить каждый твой шаг и вынести приговор. Справедливый приговор. Только вот, к сожалению, приговор этот всегда запаздывает – подсудимый уже по ту сторону добра и зла…


Бескрайняя ночь висела над  остановившимся где-то между небом и землёй эшелоном. Минуту назад завизжали тормозные колодки, прошла волна стуков и звяканий сцеплений и буферов. Ходячие вскочили, откатили тяжёлую дверь и пытались что-то разглядеть в кромешной тьме. Кто-то предположил, что путь разбомбили немцы и сейчас его ремонтируют, но сколько ни смотрели вдоль бесконечного эшелона, ничего не было видно. Вдоль вагонов ходили, разминаясь от долгого сидения люди, курильщики прикрывали козырьком ладони свои цигарки. Неожиданный помощник  вздохнул:

– Господи, это сколько  нам ещё здесь кантоваться? Наверно, уж час стоим…

Софья Александровна тоже прервала затянувшееся молчание:

–  Смотрите, как получилось. Судьба свела нас во второй раз, а мы даже не знаем, как вас зовут. Знаем, что из Костромы, знаем, что красноармеец – вот и всё…

– Фёдор я. Чистяков. А по мирному делу – плотником я был. И отец, и дед плотники были. У них и учился, потом сам работал. Русский человек он ведь как? К какому делу судьба приставит – он его хорошо делает. Сейчас я солдат. Наверно, не самый плохой. Завтра надо будет моряком быть – буду! Всему научимся, всё одолеем! Верно я говорю, Софья Александровна?

– Верно, Федя, ой, верно… Поглядите ещё – может, стало что-нибудь видно?

– Да нет, чего там смотреть: темнота, вроде –  поле, ветер…

–  Ой, вьюг`а, ой, вьюг`а… Не видать почти друг друга за четыре за шага…

–  А вы, Софья Александровна, откуда эту песню знаете?

–  А не песня это. Стихи. Хороший поэт написал.

–  У меня дружок был…

–  Это тот армянин?

–  Да, Николай Степанович. Он самый. Чудной был. Весёлый-весёлый, а иногда сядет и то ли поёт, то ли рассказывает… Вот эту… Стихи эти. Часто он…

– Как его фамилия-то была?

– Э-э, Софья Александровна, кто его знает? У нас ведь, знаете,    у всех одна фамилия. Браток, дай курнуть! Браток, долго ещё драпать будем? Пошли в атаку, братки…

– А ранило-то вас когда, где?

Фёдор рассмеялся:

–  Да из-за вас же и ранило!

–  Как это?

–  А так вот! Комендант пришёл, говорит – айда, ребята, там те самые картины грузить надо. Ну, мы и пошли. Не успели выйти – какой-то гад гранату бросил…

– Да, мы слышали об этом. Комендант, сказали, погиб…

– Геройски погиб, ей богу, Николай Степанович. Не поверишь – завидно. Я хоть того гада пулей и достал, но вот осколком самого зацепило – это по-глупому…

– Так тебе, дураку, и надо, – влез в разговор Самохвалов. – Не будешь соваться в любую дырку затычкой.
 
– А это кто из болота голос подаёт? Ещё раз зашумишь – об стенку размажу, понял? Я Волго-Балт строил, не таких видал!

– А-а, да ты из меченых! Выслужиться, значит, перед властью хочешь? А сам, небось, только и думаешь, как драпануть к немцам! А?!

Чистяков повернулся к Барсамову:

– У тебя, отец, тряпка какая-нибудь есть? Если грязная, –    ничего, у него пасть ещё грязнее, так я заткну её…

Вдруг раздалась пулемётная очередь. Вслед резко стал нарастать гул моторов, послышались взрывы.  Фёдор тут же откатил дверь до отказа и заорал во всю глотку:

– Подъём! Воздух! Ходячие берут лежачих прямо с носилками и бегут от состава подале! Отец, ты чего? Бери мамашу и беги!

Метались медсёстры, помогая раненым добраться до дверей, внизу соскочившие первыми принимали остальных. Барсамов с женой выпрыгнули из вагона последними. Фёдор остался один с Самохваловым:

– Придётся тебе, фигура, на народ поработать… Вставай!
Бери этот ящик, тащи!

          – Как «тащи»? Чем «тащи»? Руки-то…

          – А-а, чёрт! Придётся тебя развя… Нет, голуба. Мы с тобой по-другому будем картины охранять, а то ты с этим ящиком в ближние кусты сиганёшь, ищи тебя потом. Мы с тобой в орлянку сыграем, руки тебе не понадобятся. Игра такая: бомба попадёт – и тебе, и мне, и картинам хана. А вот ежели, к примеру, осколок или там пуля, то они кого-то из нас выберут, понял?

Самохвалов катался по полу, стал на колени:

– Не хочу! Не хочу! Слушай, бежать ведь надо! Отпусти!

Чистяков ткнул его костылём, Самохвалов снова растянулся на полу:

– Слаб ты оказался. Как старикам угрожать, –  так ты герой.
Ты слушай сюда. Нам с вагона нельзя выходить. Бомба, она, конечно, мадама очень уважительная, я с ней сделать ничего не смогу. А вот если пожар? Тут даже такой человек, как ты, очень сгодится – малую нужду от страха справишь, потушишь! А ты – «отпусти»! Ты мне лучше вот что скажи: старика фамилия-то как?

–  Барсамов.

–  А сына его как звали? Я слышал, –  сын у него погиб…

–  Владимир. Начинающий художник. Говорят, отца переплюнул бы в два счёта. Студентом был в Москве, кажется. С первого дня – на фронте. 

– В общем, так. Сейчас все вернутся, так я тебе вот что втолковать хочу: какой бы разговор ни услышал – молчи. Слово скажешь – выкину на ходу с вагона, понял?

Самохвалов угрюмо буркнул:

– Ещё б не понять…

Оба они не замечали, что Барсамов, сразу же устыдившийся своего инстинктивного бегства, уже давно стоит в дверях вагона. Фёдор, увидев его, спросил:

– А мамаша-то где?

– Да здесь она,– Барсамов подал руку и втащил Софью Александровну в вагон.

– Ну вот и ладно. Сейчас остальные подойдут и поедем. Я, вроде, не почуял, чтоб в нас попали, верно, Софья Александровна?

– Да, слава богу, в темноте всё мимо высыпали…

Фёдор, будто что-то вспомнив, обернулся к Барсамову:

– Николай Степанович, а я ведь своего дружка фамилию знал да забыл. Сейчас бомбы память прочистили. Такая, как у вас – Барсамов его фамилия была, это точно.

Софья Александровна, как стремительная птица, мгновенно оказалась возле Чистякова:

– А звали его как?!

– Ну, это уж я не забываю. Такого героя – да забыть! Володькой мы его звали.

– Ведь это наш сын, понимаете, наш сын!

– То-то я смотрю, –  вроде лицо у папаши знакомое!

– Вы не знаете, как он погиб? Ведь он погиб…

– Если даже и погиб он, то только как герой. Слыхал я сказку, что был он у фашистов в тылу, взорвал там штаб и погиб. Только я не верю, что погиб он. То, что штаб взорвал – это точно, а на фронте – оно по-всякому бывает. Мы тогда срочно перешли на другой участок, и Володька очень даже просто мог нас не найти, выйти к нашим в другом месте или к партизанам податься. Так что, глядишь, ещё весточку подаст… Не мог он погибнуть!

Барсамов, не поднимая головы, тихо сказал:

– Спасибо тебе, сынок!



8



– Фёдор Чистяков помог Софье Александровне, подарив хоть слабенькую, но надежду. Но ты-то слышал весь предыдущий разговор?

           – А я мог бы его и не слышать. Это Соне я ничего не говорил.   Я ведь точно знал, как погиб Володя – мне рассказали. Дорога. Полк отступает. Разрыв снаряда. От него ничего не осталось. Ничего…  И Соне я не мог… Ей тогда нельзя было об этом говорить. А Фёдор, кстати, помог и мне тоже. Я ведь растерялся, струсил во время налёта. Правда, я потом возвратился, но это не меняет ничего…  А он мне вернул уверенность в том, что своё дело я делаю так, как нужно. Я ведь к тому времени понял, что ошибался, называя своим делом ремесло художника…  Живя рядом с гигантом, не можешь не понять рано или поздно, что ты – ничтожен. И вот судьба предоставила мне возможность доказать, что может быть ещё что-то, что я сделаю хорошо, дело, которое я и сейчас, в последние мои дни, смогу назвать главным делом моей жизни…


 
Краснодар жил полуфронтовой жизнью. Беспрерывным потоком проходили через город эшелоны, воинские части. У магазинов стояли очереди – в ожидании момента, когда же, наконец, начнут отваривать продовольственные карточки, которых у Барсамовых  вообще не было. Питались в полном смысле слова тем, что бог пошлёт. Накормили в отделе культуры, какой-то солдат у полевой кухни заметил голодный взгляд – пожалел… Ночевали на вокзале,  урывками, засыпая на коротенький промежуток между частыми проверками документов. Одно спасение было – вокзальный кипятильник, где в любое время дня и ночи можно было набрать горячей воды в кастрюльку с отбитой эмалью, которую вытащил из мусора Николай Степанович и отдраил песком. Во время комендантского часа по улицам чётко ступали патрули. Город жил приближением фронта, ожиданием большой беды и стремлением сопротивляться её приходу до последней возможности.

 Барсамов, пристроив груз вначале на охраняемый склад, потом – в картинную галерею, поспешно искал выход. Уже был занят Ростов, всё чаще и чаще звучал сигнал воздушной тревоги, всё чаще отлаивались от самолётов зенитки. Барсамов за счёт краснодарских разных учреждений слал телеграммы, спрашивая, куда следовать дальше, но ответа долго не получал. Когда же он пришёл, то удивил даже почти не разбиравшегося в военной ситуации Барсамова. Галерею было приказано вывезти в Сталинград. Это тогда, когда уже каждый мальчишка стал понимать, что туда – нельзя, туда – опасно…
 
Но делать нечего, надо было выполнять приказ. Начальник станции, к которому обратился Николай Степанович с просьбой о вагоне, только руками замахал:

– Какой Сталинград?! Туда же дорога перерезана! Можно только на Махачкалу проскочить, да всё рано вагонов нет и не будет. Шлите новый запрос.


– Я уже десять дней у людей выпрашиваю деньги, каждый день телеграммы шлю, а ответ пока вот – только этот.

– А туда ехать, – не может быть и речи. Да, собственно говоря, куда вы так торопитесь? У вас же картины, не картошка, не портятся.

– Да как вы можете такое говорить? Мы годами поддерживаем в залах постоянную влажность, температуру, а вы говорите – картошка! Только вчера картины приютила ваша городская галерея…

– А сами-то вы где?

– Да как когда… Иногда находятся добрые люди.

– Два дня вас не видел, а вы осунулись, похудели. Карточки отовариваете?

– Стыдно сказать… Нет их у нас. Потерял я всё – и деньги, и продукты, что в дорогу брали, и карточки.

Железнодорожник озадаченно потёр лоб:

– Живёте-то чем?

– На толкучке постоянным посетителем сделался.

– Ну, это мы уладим, вам поможем с деньгами, карточками. А вот отправить не могу, пока не будет вызова. Вы уж простите…

– Да я понимаю.

– Кстати, любопытствующий вопрос можно задать? Тут у вас в документах указано «ценный груз картин». А что за картины? Не секрет?

–  Не секрет. Вы афиши в городе видели? Завтра открываем временную выставку произведений Айвазовского. Вот эти-то полотна мы и везли.

– А зачем выставка? Люди в очередях стоят, налёты каждый день, город, фактически, прифронтовой,   все мысли – там… А вы выставку открываете. Девятый вал!

Барсамов оперся кулаками о письменный стол и запальчиво почти выкрикнул:

– Мне перед вами позаискивать бы – всё-таки карточки пообещали, когда-нибудь, может, вагон дадите… Да только я вам прямо скажу: вы в вопросах искусства – невежественный человек.

Железнодорожник насупился:

– Где уж нам уж выйти замуж!

– Да вы не обижайтесь. Вы лучше вот эту мою книгу почитайте, а завтра на открытие выставки приходите – уверяю вас: не останетесь в одиночестве.

Начальник станции впервые в жизни встретился с человеком, который сам написал   книгу:

– Это вы написали?

– У меня несколько книг об Айвазовском, но эта, пожалуй, самая интересная.

– Ну, что ж, почитаю, повышу, так сказать, свой культурный уровень. Но отправить вас без вызова всё равно не имею права.

… Когда Барсамов подходил к зданию картинной галереи, он увидел на стене одну из расклеенных  ими афиш. Прохожие, спеша по своим делам, проскакивали мимо, но потом многие замедляли шаг, возвращались и читали, что в Краснодаре открывается кратковременная выставка полотен Айвазовского. Подходили, перечитывали ещё раз, не веря себе. Барсамов попытался увидеть афишу их глазами. И почувствовал, что на душе становится теплее: значит, дела идут не так уж плохо, если выставки открываются…


… На следующий день, перед самым открытием выставки,
Барсамов нервно вышагивал по залам, где были развешаны картины. Вбежавшая Софья Александровна бросилась к нему:

– Коленька! Что делается! До открытия ещё полчаса, а очередь выстроилась, куда там – за хлебом! А ты что сюда забился?
– Понимаешь, Сонечка, я не хочу быть там, у входа. Я хочу видеть лица здесь, когда люди всё осмотрят. Айвазовский ведь им чем-то поможет, правда, Сонечка?

–  Ну, конечно. Ты знаешь, я думаю – можно уже открыть.
Зачем заставлять людей ждать на улице.

–  Хорошо, Соня, скажи, чтобы открывали. Ты знаешь, я вот сейчас вспомнил… Кажется, Бисмарк изрёк: когда говорят пушки, музы молчат. И что же? Пророком он оказался неважнецким. Даже в этом своём изречении оказался неправ: говорят музы, полным голосом говорят!

Они не заметили, как вошёл Федя Чистяков. Он возник как бы ниоткуда, будто сконцентрировался из воздуха:

– Ну, отец, я тебе скажу – силён мужик этот Айвазовский!

Софья Александровна с изумлением смотрела на солдата, который ещё прихрамывал, но шёл уже без костыля.

–  Как вам удалось пройти?

–  Военная хитрость. Сказал, что к товарищу Барсамову с важным поручением. Я ведь как думал: ехал, ехал с картинками да не увидать? Насилу утёк с госпиталя, и – сюда.

–  Иди, Соня, открывай.

Она ушла, а двое мужчин остались вдвоём. Фёдор ещё раз оглянулся на полотна:

–  И умел же человек так нарисовать! Ты вот что, отец. Повидаться с тобой мне уж не придётся. Завтра нас куда-то дальше перебрасывают. А там неделька-другая пройдёт, – и на фронт. Так что  не поминай лихом, извиняй, если что не так было.
– Всё было так, как надо, сынок!

– Ну, тогда… Давай поцелуемся, что ли… –  они обнялись, а Фёдор продолжал говорить, прижав Барсамова к груди. – Ты,
отец, не того, не расстраивайся. Говорят, дальние проводы – лишние слёзы. Прощай, отец, покедова! А за сына твоего они с меня получат, понял?

Чистяков торопливо вышел.   Зал постепенно стал  заполняться людьми. Между ними ходила Софья Александровна, давала пояснения к картинам, отвечала на вопросы. Через несколько минут к Барсамову подошёл начальник станции:

–  Ну, ваша взяла! Теперь могу сказать – ничего я не знал об Айвазовском, вы были правы – невеждой себя ощутил.

–  Книгу-то прочли?

Голос у него дрогнул, и железнодорожник сразу же уловил неладное:

–  Что с вами? Вы… плачете?..

–  С родным человеком расстался…

–  Да, тяжело это. А книгу я вашу прочёл. В один присест. И  извините, я её вам не верну.

–  Но у меня это единственный экземпляр остался!

–  А у меня – единственная дочь. И она тяжело больна. Я не мог забрать у неё книгу. Она плачет. Простите… А вагон – хоть сегодня, когда и куда угодно. Махните на Махачкалу, а там видно будет.

От дальних дверей по залу бежала Софья Александровна, размахивая какой-то бумажкой:

–  Коля! Коля! Есть вызов!

–  Да ты читай!
« Правительственная. Краснодар, Советская 28. Художественный музей, директору галереи Айвазовского Барсамову. Управление искусств при Совнаркоме Армении принимает ваше предложение о переводе галереи Айвазовского в Ереван. Прошу ускорить отправку. Начальник Управления искусств Шагинян».

Начальник станции задумчиво произнёс:

–  Ну, вот и берег показался…  В этом море огня.
 
Барсамовы согласно кивнули:

– Что ж, так оно и должно быть. Россия спасла полотна своего сына…

– … Армения ждёт полотна своего сына…

И снова потекла дорога по самому краешку огненного моря войны. Вагон с картинами мотало на стрелках, вместе с эшелоном он попадал под бомбёжку, подолгу стоял на полустанках в выжженной степи. И с каждым часом уходили всё дальше от моря рождённые морем полотна, неся с собой дыхание этого моря.


9

Вот и вся история. Галерея Айвазовского благополучно прибыла, была принята и размещена. Большое участие в судьбе полотен приняли выдающийся художник Мартирос Сарьян и  классик армянской литературы Аветик Исаакян. Несколько лет, до возвращения галереи в освобождённую Феодосию поток посетителей галереи не иссякал. Часто Николай Степанович и Софья Александровна стояли в стороне и старались угадать, о чём думают посетители.
А они затихали у картин, всматриваясь в игру красок и света, чувствуя на своём лице опаляющее дыхание бурь и ласковое дуновение бриза…
И никто не думал о том, как попали эти бесценные полотна сюда, сколько людей помогло их спасению. Иногда только кто-нибудь прикасался к повреждённой раме и качал неодобрительно головой:

– Что же так неаккуратно обращались…

А Барсамовы издали смотрели на то место, куда ударил осколок, и в памяти вставал матрос и его неловкое движение плечом:

–  Да чего там, отец! Только царапнуло чуть-чуть… 


Перед смертью он ещё раз услышал этот голос.

–  Ты уходишь.

–  Я знаю.

–  Оглянись ещё раз. Если бы время повернулось вспять, ты поступал бы так же? Сейчас другие времена, люди тоже изменились… Многие сегодняшние очень хорошо бы помнили об огромной цене того, что в море огня попало в их руки…

–  Не хочу в это верить. А я… Сделал бы всё точно так же, как сделал тогда.  Мне кажется, что я, человек совсем не военный, всё же хоть немного, но помог победить фашистов. Мы оказались выше, чище, сильнее духом. Да, с чистой совестью скажу: я сделал всё, что мог…

–  Иди. Там, у ворот, скажи это Петру с ключами…   

   
АЛЕКСЕЙ ВАСИЛЕНКО
   


                ДЕЛО ГОСУДАРСТВЕННОЙ ВАЖНОСТИ


ПОВЕСТЬ











               

               









1

…Незадолго перед смертью он часто слышал этот голос. Голос был ему хорошо знаком – так говорил он сам когда-то давно-давно. Правда, и тогда-то он был уже далеко не молодым .А  голос был жестоким: он возникал без всякого повода, без малейшего движения души, без желания, он  требовал, чтобы память – усталая, с пробоинами память – восстановила всё, что происходило тогда, до малейших деталей. Он прекрасно понимал, что голос этот – это опять же его… что? Совесть? Пожалуй, что так… Так вот голос этот не просто что-то напоминал, на чём-то настаивал. Он звучал почему-то всегда  требовательно,   он чуть ли не приказывал:

          – Почему ты это сделал?

Он  всякий раз пытался ответить, но не всегда это получалась. То ли привычка отодвигать себя в сторону, делать свои поступки какими-то не очень важными, то ли ещё что-то мешало, но он чуть ли не мямлил в ответ и сам чувствовал,  как вяло и неубедительно звучат эти попытки.

– Я не знаю. Это правда. Ведь ты – это я, так? И ты отлично знаешь, что я не люблю громкие слова. Просто, видимо, был толчок какой-то…

– Лжёшь. Самому себе. Это только воспитанная  в тебе с детства скромность тебе нашёптывает на ухо именно такие тусклые определения.  Толчок? Нет, это называется другими словами: самоотречение, самопожертвование. Это раньше ты мог скромничать и уходить от ответа. А сейчас ты, если говорить прямо, пожилой человек…

Он усмехался и горечи не было в его ответе – он давно уже привык видеть  себя таким, каким был он в этот момент:

– Если говорить прямо, то я ещё тогда был пожилым человеком, а сейчас я глубокий старик. Жизнь прожита…

– Так давай же на этом человеческом пороге расставим окончательные точки над «и». И не будем стесняться, как ты говоришь, громких слов, потому что именно они очень часто определяют истину. А ведь она нужна людям. Тем, которые уже пришли и ещё придут за нами.

– Но я же всё это записал в воспоминаниях! Я рассказал всё, без утайки!

– А как ты писал? Там же только сухие, голые факты!
Ты  выбрасывал за борт свои мысли, чувства. Ненужные, как тебе казалось. Ты не записывал вещи, которые могла не пропустить тогдашняя цензура. Тебя никто не винит за это – так делали все. Но сейчас, на пороге, ты уже свободен. Сделай это в память о Нём. Ты ведь любил его.

–  Почему «любил»? Он для меня – вся жизнь.

–  За что?

– Трудно…  Даже в конце жизни трудно ответить на такой вопрос. Мы, даже умирая, не можем понять, почему   любили когда-то женщину. Одну среди многих. А любовь к Нему… Не берусь объяснить даже самому себе. Потому что мы занимались одним делом и чувствовали одинаково? Нет! Я не сравниваю себя с ним. Он – гений. И он любил море… не так, как я. Он умел передать эту любовь другим, а мне не по силам говорить о любви с таким размахом, такой мощью. Даже когда нужно было спасать его, нам с Соней, одним, это было бы не под силу. Но его любят многие. И только много самых обыкновенных людей смогло спасти его.

– Вот и расскажи о них. Вспоминай. Вспоминай. Вспоминай…


…Как вспоминать?! Это сейчас, с головокружительной высоты прошедших лет  гигантский круговорот вначале локальной войны, а затем и Великой Отечественной, огромный подвиг  нашей страны, всех её народов каждый эпизод превращается в эпическое повествование, если всмотреться в него попристальнее. Сколько нечеловеческого напряжения выпало на долю самых обыкновенных людей, сколько поистине героического совершалось на каждом шагу! Каждый выполнял свой долг, не ожидая за это никакой награды. Но это осознание пришло  позже. А вначале не было общей картины. Был хаос неожиданности, обвалившейся на каждого в отдельности, была местами суета, в которой трудно было разглядеть какие-то закономерности. Когда включается гигантская машина противостояния великой беде, то первое её движение вроде бы и не заметишь, находясь поблизости. Даже зная, что к любой неожиданности готовились и намечали детальные планы действий. И в этой стихии, которая охватила в один миг всю страну, была и маленькая клеточка для художника Барсамова. В   чём заключался долг   заведующего картинной галереей Айвазовского в Феодосии? Правильно. Сделать всё, чтобы величайшая художественная ценность не досталась врагу. И Барсамов всеми силами старался сделать это всё.

Враг уже форсировал Днепр. Крым в преддверии неминуемого вторжения лихорадочно готовился к эвакуации. Фашисты  были уверены в скором захвате жемчужины Черноморья, потому что  природа уж так распорядилась: уйти с полуострова  после захвата юга Советского Союза можно было только морем. Ещё отчаянно сопротивлялись города-крепости, города русской славы. Но эвакуация уже шла полным ходом, уже постоянно висели над морем самолёты – охотники за уходящими на Большую Землю кораблями с людьми, с оборудованием предприятий. Уже за горизонтом, там, где небо смыкается с морем, кочевали вражеские корабли…

 
Работы было очень много. Для человека, никогда не занимавшегося хозяйственными делами, целой проблемой становился вопрос, где достать доски для ящиков, упаковочный материал. Кто-кто, а уж Барсамов понимал, с какой ценностью имеет дело. Он контролировал упаковку каждой картины лично, придираясь и ворча. Он бросался к старому столяру-краснодеревщику Аккерману:

– Ну что вы делаете! Разве можно такими большими гвоздями!

На что Аккерман смотрел на него поверх очков и философски отвечал:

– Можно подумать, что бомба разбирает, какими гвоздями забит ящик…

– Наум Исаевич!

–  Ну и что из того, что я Наум Исаевич? Или я уже и пошутить не могу себе позволить? И я вам умоляю – не держитесь вы так за своё бедное больное сердце. А то кто-нибудь поглупее, чем я, подумает, что только вы за картины и отвечаете.

– Конечно! Как директор галереи…

– «Конечно»! Боже мой! А я не директор. Но я же ж, Николай Степанович, был лучшим столяром-краснодеревщиком
в Одессе и её окрестностях. А это немало, вы мне поверьте! И если я делаю эту грубую работу, –  я её делаю не грубо, нет! Мне, старому еврею Аккерману этот армянин,– старый Наум постучал корявым пальцем по ящику,– может быть, дороже родного брата… Или вы думаете, что нашим мальчикам всё равно?

Этим общим именем назывались ученики Барсамова, студийцы, которые не хотели и не могли бросить его в такое время. Они лётом выполняли его поручения, работали с утра до позднего вечера. Сейчас они куда-то подевались, но пришла Софья Александровна, жена Барсамова, с какими-то бумагами.

– Коленька! Ты погляди-ка, ещё кучу распоряжений принесли. Одно несуразнее другого. Вот: «Приказываю немедленно уничтожить корешки билетных книжек картинной галереи. Отдел культуры… Самохвалов». Ты что-нибудь понимаешь?

– А что я могу сказать! Велик твой зверинец, о, господи!

– Ещё. Ты только послушай: «Упаковывать только ценные картины»…

Барсамов расхохотался:

– Нет, ты подумай! Они там считают, что кто-то может определить,– какая картина ценная, а какая – нет! Разве у такого художника могут быть малоценные работы? Это же головотяпство какое-то!

– Если не умышленное вредительство… А где наши мальчики?

Словно услышав слова Софьи Александровны, вошли двое студийцев:

– Здесь мы! Мы на крыше были.

– Зачем?

– Так ведь бомбить же могут, Софья Александровна. Зажигалками саданут, – только галерею и видели. А мы дежурим.

– Не страшно?

– Не. Чего бояться? Мы узнали, как с ними нужно: берёшь щипцами и сбрасываешь её во двор…

– А, ну раз вы так всё знаете… Давайте-ка мы с вами вот этот угол разберём. Только осторожно, не повредите.
 
Они разбирали сложенные как попало полотна, когда Софья Александровна вдруг остановилась, держа в руках небольшую картину.

– А ведь это… Коленька! Твоя работа. Помнишь, в Гурзуфе?

Барсамов подошёл, взял картину, вспоминая:

– Да… Как же! А ведь неплохо, правда? Где угодно выставить не стыдно. Было. Только… Только, Сонечка, это мы не будем упаковывать. Время изменилось. Мы вывозим только картины гения.

–  Почему?! Ведь твои картины, если останутся, погибнут! Ты уничтожаешь сейчас себя, как художника!

– Права не имею. Эвакуируется галерея. А это… Так. Личное.

Софья Александровна хотела было возразить, но подошёл  один из студийцев, держа в руках рисунок:

– Софья Александровна, а это кто рисовал? Укладывать?

Она взяла рисунок и в то же мгновение лицо её застыло, сдавило горло, стало трудно дышать. После долгой паузы с огромным трудом вытолкнула из себя слова:

–  Это… художественной ценности не представляет…

Отойдя в сторону какими-то слепыми, неуверенными шагами,  упала на стул, забилась в рыданиях. Подбежавший Барсамов гладил её по голове, тоже едва сдерживая слёзы:

– Ну, Соня, Сонечка… Ну не надо…

Подбежавший Аккерман поднял с пола рисунок, отвёл мальчишку в сторону:

– Что же ты делаешь, мальчик, а ?! Ты на их рану неосторожно насыпал много соли… Сын у них единственный, Володя, ты не знаешь его… Так вот он месяц назад погиб… А ты…

– Так ведь не знал я!

– Да ладно, ладно, мальчик, какой с тебя спрос…

Аккерман снова ушёл к своим ящикам. Студиец оглянулся,
сложил рисунок и незаметно спрятал его в карман куртки Барсамова, висящей на спинке другого стула.


2


– Трудно было?

–  Тогда – не очень. Была работа – конкретная, знакомая работа. Нужно было свернуть галерею – мы её свернули. Тогда работа была спасением в нашем горе. Володя был студентом высшего художественно-промышленного училища, подавал большие надежды. И эту ещё не распустившуюся почку срубил с ветки осколок снаряда. Через много-много лет я думаю сейчас о том, что этот злой металл, быть может, был отлит и обточен, и начинён взрывчаткой такими же руками, какие были у Володи,      –  сильными, нервными… Тогда я не думал об этом. Чаще всего сверлила голову другая мысль: неужели жизнь Володи и  миллионов таких, как он – не начавших жить, творить на земле, неужели весь труд, все чувства великого художника могут быть уничтожены одним стервятником, который наверняка и не слышал этого светлого имени! Изо дня в день проносились они над головой, испражнялись смертью и улетали… Нам везло –
только один раз бомба упала неподалёку, а больше не было. И всё же мы спешили. Слухи – один страшнее другого – подгоняли нас… Кроме картин мы подготовили к эвакуации весь архив и научную документацию…



Наступил момент, когда, казалось, все работы были закончены. Почувствовав внутреннюю пустоту, незаполненность делом, Барсамов немного растерянно оглядел комнаты с пустыми стенами, шестнадцать  больших ящиков, сложенных около выхода.

– Кажется, всё…

Аккерман согласно кивнул было головой, но в неё, в эту светлую голову, пришла вдруг неожиданная мысль, и он хитро прищурился:

– Так-таки и всё, Николай Степанович?

– А что ещё? Не пугайте меня!

– Ну-ка, мальчики, пойдите в кладовку и разыщите в том
гирмидере веники, щётки и прочие мастики.

Студиец ахнул:

– Верно, дед Наум! Эти гады если придут, пусть не думают…

–  … что отсюда в панике удирали. Совершенно верно ты мыслишь, мальчик. Как вы считаете, Николай Степанович?

– Вот уж никогда бы не подумал, что можно… думать об этом… А ведь правильно, чёрт возьми! Правильно! Пусть видят,
что хозяева ненадолго ушли и скоро вернутся…

–  Да,да, они это увидели… Высококультурные европейцы увидели чистые комнаты, натёртые полы… Им сказали, что здесь была картинная галерея. И они оценили наивные потуги этих untermenschen сохранить достоинство перед представителями арийской расы. Они устроили в залах конюшню…


…На следующий день Барсамовы отправились в Феодосийский горсовет. В кабинете председателя висел густой синий дым, на столах лежали кучи бумаг и карты, возле которых толпились военные и городское начальство. Председатель горсовета Нескородов, к которому Барсамовы шли, не заметил их появления и продолжал, обращаясь к военным:

– Да тише же, товарищи! Вы мне дайте чёткий ответ: успею я вывезти два завода или готовить их к взрыву?

Комендант дёрнулся:

–  А ты, председатель горсовета, ответь – успею я вывезти авиационную часть, госпиталь и ещё миллион нужных фронту вещей? Пойми, я не знаю положения, – сколько у них там штыков на километр – не знаю!

Нескородов заметил вошедших, извинился перед ними и отвёл их в угол.

– Думаю, что перед вами не нужно скрывать истинное положение вещей. Сегодня немцы прорвались на Арабатскую стрелку у Геническа.

Софья Александровна приложила руки ко рту:

– Да ведь это же всего…

– Всего двадцать пять километров.

Барсамов выпрямился:

– Сколько у нас времени?

– Там морская пехота их держит. Не знаю, сколько им удастся… Во всяком случае завтра отойдёт «Калинин»,  – больше теплоходов   не будет. Кто едет с грузом?

– Мы, Никифор Кузьмич.

– Боже мой, зачем?! Вы боитесь, что не успеете эвакуироваться? Так я устрою вас. А с грузом – это же…

Барсамов покраснел и твёрдо сказал:

– Вы очень неправильно нас поняли, товарищ Нескородов!

– Господи, Николай Степанович, какой официальный тон! Вы обиделись? Софья Александровна!

– Конечно, обиделись. Я тут подумала, что вы заподозрили нас в каких-то шкурнических интересах. А дело  ведь в простой логике. Чужие, холодные руки обеспечить сохранность картин не могут. Нужен сотрудник галереи. Мне 58 лет, Николаю Степановичу – 62. Остальные значительно старше. Да и вообще – зная нас столько лет…

Нескородов улыбнулся:

– Может, теперь позволите? Боюсь, что это вы меня неправильно поняли. Дело в том, что сопровождать такой груз – это не прогулка.

–Да знаем мы, знаем!

–  Нет, Николай Степанович, не знаете. Корабль может быть обстрелян, потоплен, наконец!

Нескородов всегда втайне вздыхал по Софье Александровне, но сейчас, когда она распахнула до предела свои и без того большие глаза, она была прекрасна, и Нескородов любовался ею откровенно, потому что даже гнев в этих глазах делал лицо удивительно красивым. Барсамова, глядя в упор, медленно, с расстановкой сказала:

– Значит, картины величайшего художника могут… погибнуть?..

– Это война, Софья Александровна.

– А мы после этого, по-вашему, сможем где-то спокойно жить?

Нескородов поднял руки:

– Ладно, ладно! Сдаюсь! Уговорили! Но чтобы вы не думали, что меня так легко можно уговорить, слушайте. Я вызвал вас сюда затем, чтобы выдать вам верительные, так сказать, грамоты: все документы на груз. Прошу учесть, что напечатана бумага час назад, и я не делаю в ней никаких исправлений.

«Удостоверение. Выдано директору Феодосийской картинной галереи Айвазовского художнику Барсамову Николаю Степановичу и научному сотруднику галереи Барсамовой Софье Александровне в том, что они направляются в распоряжение Краснодарского управления по делам искусств с ценным грузом картин для дальнейшего направления и следования. Феодосийский горсовет просит советские и партийные организации оказывать товарищу Барсамову всяческое содействие в проведении возложенного на них поручения. Председатель горсовета Нескородов».

Надеюсь, вы теперь не сомневаетесь в том, что за много лет, что я вас знаю, я очень правильно вас понял…

Барсамовы переглянулись.

– Спасибо, Никифор Кузьмич. Спасибо за доверие. Теперь мы понимаем – вы были обязаны ещё раз убедиться…

– Ладно, проехали! А теперь ещё вопрос,   –   семейного характера. Что вы будете делать с вашим домиком, с вашими картинами?

–  Что – домик, что – картины! Берём только самое необходимое…

– Но ведь…
– Но ведь я не Айвазовский, Никифор Кузьмич. Я всего-навсего Барсамов… Меня вон даже мобилизовали.

Нескородов от удивления даже поперхнулся:

– Что за глупость?

– Наверно, недоразумение какое-то. Из военкомата прислали повестку – на охрану мельницы становлюсь.

– Да подождите, Николай Степанович, вы-то хоть не городите чёрт знает что!

Он схватил трубку и рявкнул:

–  Два тридцать два. Потапов?.. Ты, что ли? Это Нескородов. У вас что там – все с ума посходили? Человеку за шестьдесят, а вы его часовым! На мельницу, товарищ Потапов, на мельницу. Людей больше нет, что ли? Да поймите, нельзя мобилизовывать Айвазовского… Да что вам, тысячу раз повторять? Ай-ва-зов… Тьфу! Прости, Потапов, совсем зарапортовался. Ну, ты же знаешь, о ком я… Да. Да, у него задание государственной важности!


3


–   Ты сказал: «Я всего-навсего Барсамов». Это правда? Ты действительно относишься к себе с подобным самоуничижением? Или это – поза, желание произвести впечатление? Тогда, в тот момент, тебе просто нужно было так сказать или это внутреннее убеждение? Только помни – сейчас нужна правда. Только правда.

– Глупая постановка вопроса. Мне, человеку, дни которого сочтены, незачем лгать самому себе. Видишь ли, в юности мир кажется маленьким и простым,– есть у тебя чувства, есть какая-никакая техника, чтобы эти чувства передать, и ты бросаешься на холст, как на жизнь – жадно, завоевательски, с полной уверенностью в победе. Всё легко и просто: ты чертовски талантлив, а те, кто этого не понимает, – глупцы… Все проходят через это. Прошёл и я.

Потом мир становился всё шире и шире, и в круг твоего восприятия, твоего понимания входят гиганты. За последние годы немало я видел людей, которые называли себя художниками и морщились при виде полотен Айвазовского: примитивный натурализм, реализм, романтизм… Они не затруднялись точностью определения и не могли понять, что перед ними – Живопись, а не их собственная неумелая мазня…

Если гигант не вмещается в сознание человека, значит, куцее у этого человека сознание, раму надо побольше, горизонт пошире…

А художник я, конечно, средний. Вот и вся правда.



В пустых залах галереи метался Барсамов, повсюду за ним следовали Софья Александровна и Аккерман, старавшиеся его  хоть как-то успокоить: обещанной машины всё не было, а время, как шагреневая кожа, всё сокращалось и сокращалось. Наконец, у входа показалось знакомое лицо. Это был тот самый работник отдела культуры Самохвалов, который требовал уничтожить корешки билетов… Но даже он в этой ситуации был самым нужным человеком, и Барсамов бросился к нему:

– Наконец-то, товарищ Самохвалов! Будет машина?

Самохвалов быстро окинул взглядом голые стены, кучу ящиков у выхода:

–  Будет! Будет! Всё будет. Пряники с пирогами будут, ясно? Машину им… Хватайте-ка чемоданчики, да пока не поздно, бегите в порт своим ходом. Говорят, немцы выбросили десант, диверсантов. Где картины?

–  Но я не понимаю… Картины-то вот они…

Аккерман выдвинулся вперёд:

–  Насколько позволяют мне мои универсальные способности, я понимаю так: вам поручено обеспечить машину.

Самохвалов резко обернулся к нему:

–  А это что за посторонний человек? Барсамов! Я вас спрашиваю.

– Это наш ближайший…   – Софья Александровна не смогла договорить, потому что Аккерман вдруг налился кровью:

–  И всё-таки, вы меня извините, позвольте мне вмешаться в ход ваших мыслей. Вы, милейший Самохвалов, сказали «посторонний». Как я понимаю, посторонний – это тот, кто ничем не помог галерее. Так ведь это же ж вы, Самохвалов!

– Да что вы заладили – машину да машину! Поймите, это сейчас невозможно. Машины – на вес золота!

Барсамов вскинулся:

–  А картины? Не на вес золота? Это же Айвазовский!

– Ну так что, что Айвазовский! Тут живые люди выехать не могут, а вы со своими… Знаете что? Я беру у вас на сохранение
всю вашу галерею. Как представитель отдела… Расписку выдам – всё честь по чести. И – бегите на «Калинин», пока не поздно.

– А вы? Что вы будете делать с картинами?

– А вот это, Софья Александровна, вам знать не положено.
Вы не изучили Феодосию так, как я, тут я каждый камешек… Места такие есть, сто лет будут искать, – не доищутся.

Аккерман, внимательно слушавший Самохвалова, взял в руку молоток, лежавший на ящике:

– Если я правильно понимаю, то… –  он приблизился к Самохвалову. – Когда-то давным-давно один гражданин предал другого гражданина за 30 серебряных монет. Вы случайно не помните, как его звали? Иуда!

Самохвалов шарахнулся от Аккермана , поднявшего   молоток:

  –  Я прошу меня оградить! Я прошу…

Барсамов спокойно и устало сказал:

–  Убирайтесь немедленно, слышите? Ну!

…Николай Степанович отправился в горком. Он был готов стучать кулаком по столу, драться, лечь на пороге – лишь бы была машина. Но драться и стучать не понадобилось. Машина была твёрдо обещана.

К вечеру на звук мотора выскочили во двор все, кто был в галерее. На подножке старенького «АМО» стояло огненно-рыжее и конопатое чудо: боец-водитель:

–  Это кого тут грузить надо? Поживей давайте, что ли…

Рыжий был по природе своей начальником. Он быстро организовал, кроме двух солдат, выделенных для погрузки, всех мальчишек, сыпал всякими шуточками, показывая тоже рыжие прокуренные зубы, сам подхватил первый ящик под угол и… тут же отпустил – он ожидал, что ящики будут гораздо тяжелее.

  –  Вы что тут – вату везёте или что?

Барсамов объяснил:

–  Картины везём, сынок, картины.

–  А-а, это я люблю. В журналах иногда хорошие картинки попадают. А чего тут нарисовано?

– Море.

– А здесь?

– Море, везде море.
 
– Тю-ю, хоть бы картинки разные были, а то – море, море. Мне сказали, –  дело важное и секретное, а тут…

Аккерман насмешливо развёл руками:

–  А тут, товарищ генерал, не рассуждать надо, а ящики грузить!

Вмешалась Софья Александровна:

– Подождите, я ему объясню. Ты в порту был, сынок?

– Ну, был. А вы насчёт «генерала» –  того…

– Ладно, ладно… Что грузят на теплоход?

– Та, не знаю, станки какие-то.

– А почему их увозят?

– Это как – почему? Это ж… Народное это всё!

– Вот то-то, народное! А эти картины не народные? Да ведь они же дороже десяти заводов стоят! Их великий художник написал. Айвазовский его фамилия, сынок. Запомни это имя.

  –  Ну, про его-то я слыхал! Это который – «Девятый вал»? Видать, правда, не приходилось, а слыхать – слыхал, как же. Ну, чего стоим? Разговоры разговариваем, а дело делать надо.

И солдат снова взялся за угол ящика.

…Когда погрузили последний, Барсамов сел рядом с водителем:

–  Поедем сначала не в порт, а в другое место. Я покажу.

…Сгорбленный церковный служитель стоял возле церкви, будто знал, что сейчас подъедет машина. Он поклонился Барсамову, спросил коротко:

–  К нему?

          Косой луч заходящего солнца запутался в тучах, в узких прорезях барабана церкви. Барсамов перекрестился украдкой, помолился, едва шевеля губами, а потом  стоял, склонив голову, перед   могильной плитой и думал о том, что война непременно скоро закончится, что галерея, которую её создатель завещал Феодосии, обязательно вернётся сюда. И ещё думал Барсамов, что впереди ещё очень много неожиданностей войны…

За плечами раздалось посапывание. Солдат, сняв пилотку, спросил шёпотом:

–  Из родных кто-нибудь здесь?

–  Нет, не сын… Но, считай, родной.  Тот самый художник   здесь лежит, о котором мы говорили. Айвазовский.

–  А это по-какому написано?

          –  По-армянски.

–  У меня дружок был – отец у него из армян. Весёлый! И когда война началась, дрался весело. Дружили… Я –  с Костромы, а он… не знаю даже,  –  откуда.  А этот художник,  что – тоже?..

– Да, он был армянином. Великим армянином и великим русским художником…


4


Ящики были сгружены прямо у борта «Калинина». Откуда-то доносились крики, шум толпы, отдалённая канонада. После часа хождений и попыток хоть с кем-нибудь поговорить Барсамов безнадёжно сидел рядом с женой.

– Что делать, Сонечка? Что делать?.. Никому ни до чего нет дела, все бегут, все кричат… А раненых, раненых сколько…

– Так ведь раненых надо в первую очередь…

– А ты думаешь, –  я не понимаю, что надо?!  И самолёты погрузить надо, и документы погрузить надо. Всё надо. Только мы, Сонечка, в этом царстве войны лишние.


– Коля, я не узнаю тебя. Ты что – уже сдался? Ведь из любых самых безнадёжных положений находится выход. Люди же вокруг.

Барсамов горько усмехнулся:

–  Люди… Вон они, эти люди, сюда идут. Попытаюсь ещё раз…

Грузили «Калинин». Портовые краны поднимали на борт имущество авиационной части, вдали по трапу бесконечной вереницей на борт текли раненые. Десятка два взмыленных мужиков осаждали озверевшего от наскоков коменданта порта. Барсамова оттирали локтями, плечами, тянули за видавшую виды толстовку. В толпе Николай Степанович увидел вдруг Самохвалова, уже почти пробившегося к коменданту, который неожиданно достал пистолет.   Все попятились.

– Тихо!!! Что мне – стрелять прикажете, чтоб вы замолчали? По одному. У вас что?

– Взрывники мы, товарищ комендант. Все запасы взрывчатки вывозим.

– Ага! Молодцы. А потом,  –  не дай бог, обстрел, – и весь этот теплоход  в гору? Да за такие предложения…

– Нет, это вы ответите за такое предложение – немцам оставить такой подарочек!

– Хватит собачиться. В порядке совета могу сказать – дуйте в горком, взрывчатка ваша там сейчас очень даже пригодится, я знаю, что говорю. Расписку дадут и спасибо скажут. Так. У вас что?

– Имею пароль.

Мужчина наклонился к уху и прошептал что-то. Комендант только спросил:

  –   Где документы? Грузить будем немедленно. А вы, товарищи, не ждите, никого больше грузить не будем.

В этот момент Барсамов увидел, как к коменданту поднырнул Самохвалов, и тоже заявил:

–  Пароль! Отойдёмте, товарищ комендант!

Самохвалов очень спешил, потому что, не успев отойти  и двух шагов, начал совать в руки коменданту что-то завёрнутое в газету. Тот недоумённо повертел пакет:

– Что это?

– В советских дензнаках, конечно…

Комендант будто взорвался:

– Ах, ты, сволочь! Патруль!

Самохвалов отскочил, как ошпаренный, и стал пятиться с приклеенной улыбкой на лице, повторяя, как заклинание:

–  А я пошутил. Я, честное слово, пошутил. Не надо патруля. Я пошутил.

Потом повернулся и мгновенно исчез за ближайшим углом. Барсамов остался с комендантом один на один и, словно нырнул в холодную воду, заговорил, не дожидаясь, пока его  перебьют:

– Товарищ комендант! Так как же с картинами будет?

Комендант посмотрел на него так, как посмотрел бы на марсианина:

– Какие ещё там картины?! Вы что, – того? Тут ещё целый консервный завод погрузить надо, а у вас… Ах, это вы! Я ведь уже говорил… Да положите вы на весы в эту минуту человек тридцать раненых, которых теплоход не сможет взять из-за вас. А на другую чашу положите все эти полотна…

Софья Александровна, ещё минуту назад отчитывавшая какого-то возницу, который задел колесом телеги один из ящиков, прислушалась к разговору и подбежала:

– И эти полотна перетянут!

– Вы с ума сошли! Что вы сравниваете, –  жизнь людей и картины, пусть даже великие! Ящики!

– Да в этих ящиках – наше будущее. В этих ящиках столько пушек и пороха, столько побед русского флота, столько красоты, что ещё многие поколения будут вырастать, учась по этим картинам… да, патриотизму, да, любви к Родине. Мы же не просим выбросить раненых. Но, наверно, можно как-то  потесниться…

Комендант слушал молча, потом с горечью сказал:

  –  Не смотрите на меня, как на какую-то машину. Я русский человек и славу русскую не хочу, не могу оставлять на погибель. Но я и взять не могу, поймите. Если бы транспортов было три, я бы Айвазовского погрузил на первый же! Но теплоход один, и он последний. А новая слава российская – она там рождается, слышите? Это уже в пяти километрах отсюда… Простите меня, ради бога, простите, но я бессилен вам помочь.

Барсамов всем нутром почувствовал, что это – правда и эвакуация галереи заканчивается бесславно, так и не начавшись.
Коменданту же было неловко вот так, сразу повернуться и уйти, оставив пожилых людей без всякой надежды. Он потоптался, и вдруг, решившись на что-то, сказал:

– Ладно. Вы не двигайтесь отсюда, я попробую с капитаном договориться.

… Не успел уйти комендант, как, будто из-под земли, выскочил Самохвалов.

– Убрался этот идиот? Как дела, Барсамов? Есть шансы? Можете не отвечать, вижу, что нет. Так я вам дам этот шанс, Барсамов. Учтите,  –  для себя нашёл возможность. Но вы человек пожилой, и супруга ваша не девочка, хе-хе… Уступаю. Жизнью рискую, но уступаю.

Барсамов опешил от такой резкой перемены. Переполненный чувством благодарности, он только и мог, что пролепетать:

–  Спасибо! Спасибо от себя, от всех спасибо! Только… Людей вот у нас нет, чтобы ящики перетаскивать…

Самохвалов расхохотался:

–  Да вы что – рехнулись? Какие ящики?! Я только вам с женой способ проникнуть на теплоход подскажу. А с грузом – уж нет, извините. Это всё придётся здесь оставить. Только быстрее давайте, минут через пятнадцать этой возможности уже не будет. А за это,   –    он кивнул на ящики,   –   я буду отвечать, присмотрю, не беспокойтесь.

Барсамов сел на ящик и глухо сказал:

–  Об этом не может быть и речи.

–  Ну, как хотите… Может, всё-таки решитесь?

В этот момент где-то недалеко прогремел взрыв, за ним –   несколько выстрелов. Самохвалов присел, оглянулся и заспешил:
–  Впрочем, как знаете, как знаете… Моё дело предложить.
Ладно, прощайте, божьи одуванчики!

Супруги переглянулись.

– Каков мерзавец, а?

– Да уж, пробу негде ставить…

– Интересно,  –  долго ещё эти переговоры с капитаном протянутся?

Где-то поблизости раздался голос Аккермана:

– Ужас! Ужас!

Барсамовы оглянулись. Аккерман шёл, пошатываясь и закрыв лицо руками.

– Что случилось?

– Успокойтесь, Наум Исаевич! Что с вами?

– Сейчас… На причале застрелили диверсанта… Прямо на месте. Он бросил связку гранат в пакгауз, а оттуда как раз вышел комендант порта с солдатами. Комендант схватил эти гранаты и швырнул их в море. Только не долетели они, в воздухе взорвались…

– Раненые, убитые есть?

– Раненых много, а убитых один комендант. Говорят, осколок прямо в лицо попал… Ах, боже мой, зачем мне, старому еврею, видеть такое в конце жизни?

Софья Александровна вздохнула:

– А кто хотел видеть такое? Так, говорите, коменданта убило?

– Да, даже «мама» сказать не успел…

–  Жалко. Хороший он был человек. Вечная ему память, –    сказал Барсамов. Все возникшие было надежды рухнули окончательно, он понимал это, но какая-то часть сознания ещё протестовала, не могла никак согласиться с этим. Жестокая реальность подошла вплотную, и надо было, надо было обязательно найти выход.

– Сонечка, Наум Исаевич! Нам надо сейчас же подумать, очень подумать, где мы будем прятать галерею.

Софья Александровна отчаянно замотала головой:

– Не-е-е-ет! Не может весь мир состоять из равнодушных людей. Плохо ищем. Теплоход-то ещё здесь! Надо снова попытаться.

Она сложила ладони рупором и со всей силой отчаяния закричала:

–  Э-э-эй! На «Калинине»! Эй!

Палубный матрос перегнулся через леера:

– Что нужно?

– Дело государственной важности! Позовите капитана!

– Да занят же он! Через минут сорок снимаемся, вы что – шутите?

К матросу подошёл какой-то военный, по форме – лётчик.

– В чём дело?

– Да вот   капитана требуют…

Лётчик посмотрел вниз. Отсюда, с высоты борта, как-то очень сиротливо выглядели маленькие фигуры штатских возле каких-то ящиков.

– Товарищ командир, не знаю, как вас по званию, женщины обычно не понимают в них ничего… Позовите…

– Постойте, а я ведь вас знаю! Это вы нам лекцию в галерее читали, верно, а?

– Да, я читала, но сейчас не в этом дело. Прошу вас –  срочно позовите капитана.

  –  А может, и я помогу? В чём дело-то?

Внизу все трое уже подошли вплотную к борту. Как всегда, в разговор вмешался Аккерман и как всегда – по сути:

  –  А дело в том, молодой человек, что те картины, которыми вы восхищались, останутся здесь, пока фашисты ими не распорядятся. А они умеют это делать, не будь я старый одесский пройдоха Аккерман.

–  Да что вы говорите? И Айвазовский здесь?

–  Да не «и», а огромная коллекция его картин! – они говорили уже все вместе, торопясь и боясь, что не успеют всё объяснить этому лётчику. – Да, да! Ради бога, сделайте что-нибудь! Ведь здесь его картины… погибнут, понимаете?

– Да чего уж там не понимать!

– Вот документы, все, какие нужно, вот, пожалуйста, разрешение на посадку, но мы не можем погрузиться…

– Ладно, какие там документы! Это же спасать надо без всяких документов!

Лётчик задрал голову и закричал:

– На кране! Петренко! Ты слышишь, Петренко? Ты машины все погрузил? Как же «да», когда два самолёта остались! Ты мне такие штучки, Петренко, не выкидывай, понял? «Считал»! Ворон ты считал, а не машины! А в этих ящиках на причале – запчасти, ты что – забыл? Эх, трибунал по тебе плачет, Петренко! Давай, спускай тросы, сейчас я ребят подошлю. И не вздумай мне груз не взять, здесь дело государственное!

Потом он снова посмотрел вниз:

– Пробивайтесь к трапу, время уходит!

И был удивлён, услышав ответ хрупкой женщины:

–  Мы не можем уйти, пока не погрузят. Если даже случайно мы останемся, –  не страшно, два пожилых человека…

– Ну, ладно… Ждите здесь, я сейчас.

Уже через десять минут в воздухе, поднятые кранами, плыли части самолётов рядом с картинами Айвазовского. Аккерман вздохнул:

–  Кажется, устроилось, я правильно понимаю?

–  Кажется, кажется… Чтоб не сглазить…

–  А если так… Засим досвиданьица, как говорили у нас в Одессе. Если всё будет благополучно, Николай Степанович, я ещё увижу вас здесь, в нашей Феодосии. Прощайте!

Они обнялись, расцеловались, и Барсамовы проводили взглядами как-то сразу ссутулившуюся спину Аккермана, шаркавшего ногами и бормотавшего про себя:

– Если всё будет благополучно… Если всё будет…



5


– Ты  знал, что Аккерман почти наверняка погибнет во время фашистской оккупации?

– Тогда, в первые месяцы, мы ещё не знали… О массовых расстрелах, о гетто, печах и душегубках мы узнали потом, позже…

– Но ты предполагал это?

–  Мог предполагать, если бы внимательнее присмотрелся к тому, что происходило вокруг в те годы. А я, как рак-отшельник под присвоенной раковиной, не хотел ничего знать и слышать, занимался  самокопанием, интеллигентским самокопанием… Перед самой ужасной мировой катастрофой я жил надеждой на… яркий проблеск в творчестве, я работал как одержимый, стараясь доказать себе, что вершина ещё не пройдена, что я ещё могу… Могу! Я пытался в душе своей найти ответ на самый главный вопрос: зачем я жил долгие годы, где то дело, которое осталось бы после меня. Я понимаю, – это мысли юношеские, но они приходят в голову и в старости, если оглядываешься на пройденную тобой дорогу и в лунном свете видишь… пустоту!

–  Но ведь были картины, были ученики…

–  Были! Но сейчас-то я вижу, что ученики ничем не превзошли учителя. И я догадывался об этом уже тогда, догадывался подсознанием, потому что упорно гнал от себя этот вывод, этот итог, этот финал. И пока я занимался всем этим самопознанием, мимо прошли события, которых я не заметил, прошли люди, которые душевно нуждались в помощи или в моём участии. Эгоизм  не очень удачливого творческого человека, который ищет причины своих неудач вне себя и отторгает от себя, как помеху, всё, что могло бы прервать цепь его неудач…

Я не предложил Аккерману уехать с нами. Не мог ему это предложить. Да он и не мог принять это предложение, потому что на руках у него оставались больная жена и трое внуков. Но я должен был хотя бы попытаться… А я не позвал его с собой. Голова была занята только галереей, только картинами. Мы погрузились на теплоход и ушли ночью в море.

А Аккерман, его жена и трое маленьких внуков были… не расстреляны, нет! Расстрел – это для противников, а тут была всего-навсего еврейская семья, человеческий мусор… Просто пьяный автоматчик опустошил один магазин своего автомата. Он, этот автоматчик, и не подозревал, что этим мимоходным убийством намного увеличил человеческую ценность того, что мы везли…


Ночевали на палубе, рядом с ящиками. Барсамов, чем смог, укрыл Софью Александровну и осторожно, стараясь не задеть раненых, тоже лежавших вповалку на палубе, подошёл  к оградительным леерам. Зрелище было потрясающим. Барсамов невольно подумал о том, что ЭТО должен был увидеть Он. Айвазовский почувствовал бы не просто красоту, а красоту, обострённую ровным гулом машин и стонами раненых.
 
Сзади подошёл давешний лётчик. Со времени посадки Барсамов так его и не видел и не мог поблагодарить его за …Что? Помощь? Да нет, это было спасение того дела, которое было им поручено.

– Не спите?

– Да вот смотрю на… Красиво, правда?

Лётчик согласился:

– Красиво… Лунная дорожка, в парке – духовой оркестр, вальс, вальс, море большого вальса… И запах её волос… Да, красиво. И всё же вы, художники, странный народ. Голова у вас устроена по-другому.

– Почему вы так думаете?
– Да потому что реальной жизни вы, наверно, мало видели. Мне вот эта лунная дорожка напоминает сейчас след  от торпеды.
От горизонта и прямо – в борт! Весёленький юмор, правда? А этот чистый воздух говорит о том, что ночные бомбардировщики и штурмовики обожают такую погоду для охоты за кораблями. Будем надеяться только на нелюбовь немцев к ночным полётам вообще…

– Но ведь нас сопровождают? Как это называется… сторожевик, да. Сторожевик ведь нас сопровождает…

– Э-э, сразу видно – не военный вы человек. Конвой у нас – один всего корабль и идёт он впереди и с правого боку. Эта защита – чисто символическая, потому что фриц, если он не дурак, зайдёт нам с кормы, сбросит бомбы и сразу разворот влево. Сторожевик и огонь открыть не сможет, ведь им надо будет стрелять в нашу сторону… Ну, ладно, ладно! Не морщьтесь так страдальчески – меняю тему. Мы ведь с вами даже и не знакомы ещё.

–  Барсамов, художник. А точнее – директор вот этой галереи.

– Полковник Саломащенко. Товарищ Барсамов, мне тут одна мысль в голову пришла. А что, если мы сорганизуем одно дельце?

– Что вы имеете в виду?

– Вы не откажетесь утром прочитать лекцию для моих соколов и для… вот… раненых?

– Ради бога! Конечно, конечно! Лектор я, правда, не ахти, но об Айвазовском я расскажу, расскажу обязательно!


Утром было всё то же море, та же палуба с лежащими ранеными. Подошёл Саломащенко:

– Ну, как? Готовы? Мои соколы-орлы все в сборе.

– Но как же… Здесь же раненые… Им сейчас не до живописи, честное слово!

Саломащенко поморщился:

– Ерунда это всё, интеллигентщина, Николай Степанович! Большинство из этих солдат будет радо, если  вы даже на японском языке будете говорить. Им надо отвлечься от боли, от горестных мыслей. Ну, про своих я не говорю, это здоровые люди. Но если содержание вашей лекции дойдёт до хотя бы части этих бойцов, то считайте, что вы одержали большую победу. Начинайте, Барсамов!

Николай Степанович сделал шаг на единственно свободное место и громко сказал:

– Здравствуйте, товарищи!

Один из раненых приподнялся на локте:

– Это ещё кто? Здорово, папаша!

Барсамов пошёл было по привычному, давно знакомому пути: «В сегодняшней нашей маленькой лекции мы остановимся на…», но вдруг почувствовал, как фальшиво    звучат  обычные слова вот здесь, среди этих людей. Он остановился, помолчал, а потом спросил:

–  Вы когда-нибудь присматривались к тому, как с шипением набегает пенная волна на пустынный берег в мёртвый штиль? Многие из вас впервые  в жизни увидели море только в эти страшные  дни. До красот ли морских? А в море ведь, в любом его состоянии, –    бесконечная, бескрайняя красота. И тогда, когда шторм громовыми ударами потрясает прибрежные утёсы, и в прозрачной зелёной глубине… В ранний час рассвета, вот как сейчас, можно ощутить на губах солёный привкус зовущих тебя в неведомое дальних стран… Если хоть раз вы это видели, чувствовали, слышали, то вы знаете, что море рассказать нельзя. Кто может остановить мгновение, кто может запечатлеть изменчивую подвижность того великого и непознаваемого, что зовётся морем?

Такой человек жил на нашей земле. Дыхание моря, созданное на полотнах его рукой, его чувствами, его умением, врывалось в тихие залы выставок и картинных галерей, опаляло неистовым клокотанием шторма и умиротворяло страсти. Я расскажу вам, товарищи, о жизни замечательного художника, который очень любил море, то самое море, где мы сейчас с вами находимся. Имя этого художника – Айвазовский…

… Барсамов говорил, и на его глазах люди, на лицах которых только что было написано страдание, будто пробуждались ото сна. В них начинал светиться интерес, и если только несколько минут назад каждый из них был наедине сам с собой, со своим страданием, то уже сейчас они постепенно соединялись незримыми нитями и становились чем-то, что имело одно имя – слушатели, зрители. Барсамов рассказывал о пути бедного мальчишки, который своими талантом и трудом добился великой славы. Он говорил о художнике, восславившем все крупнейшие морские победы русского флота; об извечном поединке человека и моря, силы духа и силы стихии… Он говорил, и загорались глаза у людей, и уже никто, кроме вахтенных, не обращал внимания на окружающее – подошли и матросы, и командиры.

– … и когда грохочут шторма, пушечные ядра срывают паруса, встают тихие рассветы и в диком рёве бури еле слышен отчаянный крик: «рубить рангоут!», когда ослабевшие пальцы уже соскальзывают с обломка мачты, развёрстые рты замерли в немом крике, а тело и сердце приготовились принять на себя чудовищный удар девятого вала. –  это Айвазовский!

… Барсамов закончил. Наступила долгая пауза. Потом рядом лежавший раненый протянул Барсамову левую, здоровую руку:

– Спасибо, товарищ профессор!

– Да я  и не профессор вовсе…

Бормотание Барсамова о том, что он никакой не профессор, а просто рядовой художник, потонуло в аплодисментах, в которых  отчётливо слышались и глухие хлопки забинтованных рук, и стук костылей по палубе.

Раненый обернулся ко всем, кто стоял и лежал вокруг:

– «Ура» профессору!

Грянуло «ура!», лётчики и матросы столпились возле Барсамова, за ними Николай Степанович увидел счастливые и радостные глаза Сони…

В этот момент общий шум вдруг прорезал крик:

– Во-о-оз-дух! По местам стоять!

Сигнал тревоги резко и отчётливо разнёсся по теплоходу. С моря послышался нарастающий гул моторов. Грузный бомбардировщик  заходил на цель.

Распороли воздух лихорадочные очереди зенитного пулемёта, все, у кого было оружие, по команде Саломащенко выстроились вдоль борта и открыли по его же команде огонь залпами. Ах, как прав был полковник накануне! Немецкий пилот всё рассчитал точно: он заходил с кормы, зная, что сторожевик в эту сторону стрелять не будет. Кресты  на крыльях мелькнули над палубой, но бомбового удара не последовало – для верности фашист пошёл на второй заход.
Капитан выскочил из своей рубки и закричал:

– Всем в укрытие! Прекратить огонь!

И тотчас ударил сторожевик. Снаряды лопнули, подняв миллион фонтанчиков вокруг теплохода, стальной град прошёл по палубе.

В первую секунду налёта Барсамов подхватил ничего не понимающую жену и бросился с палубы. Споткнувшись о комингс, он чуть не упал, но, не медля ни секунды, побежал назад. О себе он не думал. Он только твёрдо знал, что бесценным полотнам грозит гибель. Он бессильно поднял сжатые кулаки к небу, потом бросился на ящики и распластался на них, стараясь занять как можно больше места. Ну, почему он не может растечься, облить все ящики своим телом? Что-то глухо стукнуло рядом с ним, кто-то бегал вокруг, но он не воспринимал ничего. Лёжа навзничь, он  кричал:

– Не люди вы, не люди! Не`люди!

Над ним, над теплоходом, пролетел ненавистный враг, рассыпав по палубе смертоносный горох. Где-то совсем рядом раздался голос полковника:

– Не сумел! Сейчас ещё на один пойдёт. Эх, мне бы пару крылышек, тогда бы он узнал, что такое – лёгкая добыча с ранеными.

Но заградительный огонь сторожевика сделал своё дело: фашист не решился   на   последний заход и растворился в рассветной морской дымке.

Барсамов встал и недоумевающее огляделся: вместе с ним с ящиков поднимались люди. Матросы, солдаты… Они вставали, говорили о чём-то, закуривали, стараясь прикрыть смущение своим собственным порывом. Встал и Саломащенко, сказал, отряхиваясь:

–  Наверно, уже отбомбился где-то. Или горючее на исходе. Ждите через часок снова. Впрочем, через часок нас и с воздуха уже прикроют.
Барсамов с закипевшими на глазах слезами благодарности
бросился к людям, пожимал им руки, благодарил:

–  Спасибо вам! Спасибо! Не от себя, от всех культурных людей – спасибо!

Обнял за плечи и матроса, который вдруг неловко освободился с гримасой боли на лице:

–  Да ладно, отец! Порядок.

–  Вы ранены?

–  Да чего ты, отец! Только царапнуло чуть-чуть…



6


–  Ты говорил, что никогда не справился бы с этим делом один или даже с Соней…

– Да, говорил. Ещё раз скажу, миллион раз, пока жив, –   десятки простых русских людей, далёких от искусства, порой даже малограмотных, приняли участие в судьбе полотен Айвазовского. В этих людях было всё – сострадание и злость, любовь и ненависть, отчаяние и уверенность в победе, в своей правоте. Всё в них было, не было лишь равнодушия. Встречались люди, которые и не могли помочь ничем, но даже они не вселяли несбыточных надежд, а прямо и сразу говорили: нет, ничего сделать не можем, ищите других, добивайтесь… Я и сейчас, стоит прикрыть глаза, вижу лица людей, встретившихся в пути…



Новороссийск встретил теплоход плотной толпой на причале. Люди пытались найти знакомых, родственников, выкрикивали разные имена. В этой кипящей лаве нечего было и думать о выгрузке. Барсамовы побежали к капитану, собираясь просить помощи с выгрузкой, но он встретил их нервные речи полной невозмутимостью:

– Да что вы так беспокоитесь! Шумно нас Новороссийск встречает? Не сможете выгрузиться? А вы знаете, что есть на этот счёт секретный приказ – Айвазовского выгружать вместе с военными грузами, на другом причале. А уж такой приказ, сами понимаете, я не выполнить не могу. Сам Иванов подписал! Собственной рукой!

–  А… это кто – Иванов? Поблагодарить бы…

–  Благодарите. Разрешаю. Иванов – это я, капитан теплохода «Калинин».

И расхохотался.

…Были в тот день встречи и не такие приятные. Запомнился работник порта, которого осаждал десяток «ходоков»:

– Тише! Прикажу сейчас выставить всех отсюда. Чья там очередь? Документы, папаша, документы, без них я и говорить не буду с вами. Что у вас? А-а, понятно… В тыл, значит, то-ро-пи-тесь? А тут, видите ли, все в другом направлении спешат. На фронт! А что мне читать? Я и так вижу, грамотный немножко – Промакадемию кончал. Я вам только одно скажу – через меня в тыл уйдут только санитарные поезда. Даже в том случае, если вы везете Лувр с Британским музеем впридачу. Поймите – сегодня это невозможно!

После одного из таких разговоров Барсамов заметил знакомую фигуру работника феодосийского консервного завода. Тот подошёл, спросил:

– Ну, как, вагон достали?

Николай Степанович только молча развёл руками.

– Мы вот тоже не можем… Хотя,  –  есть надежда.   А вам могу только посочувствовать. Тут с Одессы, Херсона, Николаева столько грузов скопилось! Одна хорошая бомбёжка и – привет горячий! Эх, ладно, для хорошего человека не жалко! Хотите, два литра спирта дам? Как это «зачем»? Его же пьют! По нынешним временам это самое что ни на есть стенобитное орудие. Берите, ой, как пригодится!

Ночью полная луна залила контрастными тенями всю территорию порта. Невдалеке шумело море, то самое море, которое было и в  этих вот ящиках, на этих полотнах Айвазовского. Но это были разные моря. Романтическое море, кипение страстей, отблески волн, раздутые паруса, и – притихшее, таящее в себе опасность сегодняшнее Чёрное море. Барсамов снова вернулся к мысли о том, что Айвазовский, будь он жив, наверное, сумел бы передать на полотне вот это состояние тревожного ожидания опасности, когда каждую минуту может раздаться крик «воздух!» и вода вспенится тяжёлыми столбами, и земля полыхнёт огнём…

Мимо прошёл было какой-то человек, но потом остановился, вгляделся.

– Это кто тут заседает? Предъявите документы!

Николай Степанович показал всё необходимое, а жена, не надеясь ни на что, робко спросила:

– Извините, – вы кто?

– Инспектор Южной железной дороги Александров.

– Умоляю, помогите вывезти картины…

Александров будто не слышал, – стоял и размышлял о чём-то о своём. Потом сказал:

– Айвазовский – в этих лужах? По-моему, это безобразие. Жаль, что вы ко мне днём не подошли… Ну да ладно! Кого-кого, а Айвазовского в беде не оставим. Давайте так: если я вам людей подкину, сможете за полчаса погрузиться? Сейчас подойдёт кран и на этот путь станет эшелон. Ваш вагон – третий. Если останется
место – грузите раненых и медперсонал. Эшелон воинский, отправление – через тридцать минут. Да какие там благодарности! Бросьте!

После его ухода не прошло и пяти минут, как всё сразу завертелось. Подошёл кран, но он не понадобился, потому что нужный вагон оказался не третьим, а хвостовым, и он был прямо по соседству с ящиками. Прибежали какие-то солдаты, погрузили ящики. Торопливо заскакивали женщины-медики, несколько раненых были подняты на руках, откуда-то появилась женщина с детьми… Ровно через тридцать минут, прошедших в какой-то очень организованной суете и в полнейшей тьме, такой, что видны были лишь силуэты, состав лязгнул сцеплениями и начал осторожно отщёлкивать стыки. Взошла луна. Где-то на окраине порта рядом с вагоном мелькнула фигура, показавшаяся знакомой. Барсамов помахал возможному консервщику рукой и подумал: «Ну вот, а ты говорил – спирт! Стенобитное орудие!».


7


– Мы же договорились с тобой. Сейчас ты вспомнил не всю правду.

– Почему, ведь так всё и было!

– Но ты намеренно забываешь о других людях, которые отталкивали тебя локтями, смотрели сквозь тебя, не слыша ни слова из того, что ты говорил. Или Самохвалов – средоточие добродетелей человеческих? Ведь ты с ним ещё раз встретился?
 
– Да… Но…Понимаешь, спустя годы, я уже не склонен обвинять его… Человек – он соткан из множества разноцветных нитей, и когда он сталкивается с событиями или людьми – неизвестно, какая ниточка окажется под рукой. В любом человеке, пусть в самом идеальном, можно при желании найти червоточинку. И наоборот: в полном, казалось бы, монстре вдруг увидишь что-то человеческое. Нет стопроцентной истины. Есть степень приближения к тому или иному  понятию.

– Так, значит, правды – нет?

  –  Скажи, кто знает, что такое правда? Если по улице идёт инвалид войны и несмыслёныш-мальчишка кричит ему вслед: «безногий, безногий!» – это ведь правда… Нет у него ноги. А другой скажет – «герой». И это правда. Можно придти в Эрмитаж и заметить где-нибудь плохо вытертую пыль. И не заметить шедевров искусства. Можно смотреть на башню Эйфеля и видеть лишь ржавчину на конструкциях… Так какая правда – правда? Правда – она в каждом заложена. Не в том, кто её творит, а в том, кто о ней говорит. Пройдут поколения – и о нашей великой войне неизбежно начнут забывать, утрачивая поначалу какие-то детали. И вот в такой момент нужно не утаивать никаких минусов, не забывая при этом о плюсах…

  –  Да, ты прав, и именно поэтому я прошу тебя – говори обо всём. Ведь не розами, в конце концов, усыпана была ваша дорога?

  – Розами?   Да, розами! И не потому, что у них есть и шипы… Дело в том, что… Я ещё не успел это сказать, но это очень важная человеческая черта:   память у нас так уж устроена, что  уколы шипов она отбрасывает быстро, забывая о них, а вот запах Той Самой Розы она сохраняет до смертного одра…


Ночь шла под стук колёс. Стонали раненые, и каждый тихо им завидовал, потому что стонать солдаты могли только во сне, а те, кто от боли спать не мог, не позволяли себе мешать спящим и сдерживались изо всех сил. И именно для таких журчали ласковые голоса  медсестёр, именно такие вели ровные и монотонные долгие рассказы, когда и поговорить нужно, и нет никакой уверенности в том, что сосед тебя слушает, а может быть и его самого уже… нет. После стремительного заброса в вагон  волей херувима небесного Александрова спать было совершенно невозможно. Софья Александровна не отрывала глаз от единственного светлого пятна в вагоне – до предела привёрнутого огонька «летучей мыши», прикрытой к тому же жестяным кожухом.

– Не спишь?

– Конечно, не сплю. Ведь это просто чудо какое-то… Я до сих пор опомниться не могу.

– Сонечка, ты меня прости, что доставлю тебе неприятность, но это мелочь, Соня, это мелочь, пустяк!

– Что случилось?

– В этой посадочной суматохе я оставил в Новороссийске все наши продукты и деньги.

–Ты забыл сумку?! Коля, а что же мы будем теперь делать?

– Давай не будем об этом говорить. Мы же среди людей живём. Ничего, как-нибудь…

…С самого начала разговора один из лежавших недалеко раненых приподнял голову и стал прислушиваться. Через пару минут он с неожиданной ловкостью вскочил на ноги и, в два шага оказавшись рядом с Барсамовыми, плюхнулся на свободное место на полу.

– Ну, вот и опять – здравствуйте!

Николай Степанович оторопело смотрел на Самохвалова, как на чёрта, выскочившего из-за печки.

– Вы?! Но почему вы в форме? Вы ранены? Как вы попали сюда?

Самохвалов насмешливо посмотрел на супругов:

– На все вопросы отвечу в порядке поступления. С конца. Как попал? С божьей помощью. А ещё потому, что у меня на плечах есть нечто ценное, в просторечии именуемое головой. На «Калинин» попасть в той неразберихе да при нехватке охраны было просто   –  оторвал пару досок, выкинул какие-то детали из ящика, – и вот он я – в Новороссийске. А вот здесь пришлось побегать: и вас из виду не потерять, и обмундировку достать, и бинты вот всякие на себя намотать…

Софья Александровна, медленно подбирая слова, спросила:

–  Скажите, Самохвалов… Почему вы так с нами… откровенны?

–  И это скажу, уважаемая. Во-первых, вы – люди интеллигентные и не побежите меня выдавать. Вы – чистоплюи, побрезгаете сделать это. А ещё для вас имеет значение, что вы, как вы считаете, немного знаете меня. Понимаете, –  вы думаете, что я не совсем чужой для вас, вам с чужим было бы легче. И ещё: вы твёрдо знаете, что после вашего доноса я уж точно попаду под трибунал. И это в военное время. А по законам военного времени… Вы ведь пожалеете меня, не так ли? Да и, наконец, в случае необходимости я легко справлюсь с вами обоими. Кстати, самое последнее: через некоторое время вы поймёте, что я вам очень нужен.

–  Да кому вы нужны?

–  Объясню, дорогой Николай Степанович. Вы везёте огромные ценности. Вам, наивным человекам, кажется, что это – культурные ценности. Это не так. Вы везёте чётко определённое количество золотых рублей. И это очень большое количество. Я могу помочь вам… потерять хотя бы один ящик, и вы до конца дней своих будете меня благодарить за это…
 
И ради бога не думайте, что я какой-то выродок. Нет. Во все времена найдутся люди, которые поймут меня. Посудите сами: мне ведь ничего не стоило дождаться, пока вы заснёте, оглушить вас, выбросить несколько ящиков и спрыгнуть. Но я подхожу к вам открыто…

–  Нагло.

–  Пусть так, Софья Александровна. Слова меня не задевают. А сила… Где она? Две медсестры, раненые – тьфу!

Барсамов сжал кулаки, прекрасно понимая, что он с Самохваловым не справится,  ничего предпринять   не сможет, что Самохвалов точно рассчитал свою уверенность. Но не ответить он не мог.

–  Послушайте, малоуважаемая гнида! Вы – трус! И наглость ваша – от трусости. Если хотите  жить, то до ближайшей станции вы будете лежать и не произносить ни слова. Потом вы исчезнете. Если это не произойдёт, то я сдам вас военному коменданту.

Самохвалов улыбнулся:

– Вы даже себе не представляете, какую глупость вы сейчас сказали! Впрочем, вы всё-таки умный человек и через какое-то время вы пожалеете о своих словах. Всю жизнь будете об этом жалеть, до самой смерти. Кстати, как я понял, у вас нет ни денег, ни продуктов? А есть хочется! Что ж, я буду молчать.  А вы понаблюдайте за мной.

Самохвалов встал, принёс вещмешок, достал из него тряпицу, на ней разложил шмат сала и хлеб. Медленно и старательно резал сначала сало, потом хлеб, по ходу дела объясняя, что делать это нужно именно в таком порядке, тогда на хлеб попадут с ножа даже маленькие частички сала, такого ценного продукта. Так же медленно и демонстративно он начал есть.

Пока это всё происходило, медленно, с трудом поднялся один из раненых. Стоять ему было трудно на одной здоровой ноге, костыль помогал мало. Он безуспешно попытался сделать шаг, но чуть не упал. После этого он обратился к Самохвалову:
– Браток, помоги до двери, по малости прогуляться, придержишь, а то как бы не вывалиться… Вот спасибо так спасибо! Ты давай – вперёд, а я за тебя держаться буду…

Самохвалов двинулся было к тяжёлой вагонной двери, но приоткрыть её не успел – солдат с размаху ударил его костылём по голове. Самохвалов упал. Софья Александровна вскочила:

–  Что вы делаете!

–  Делаю единственно то, что нужно сделать! Эх, вы! Крикнуть не могли, что ли? Верно он сказал – люди интеллигентные…
Народное имущество ведь защищать нужно, правда? А разве  не вы везёте Айвазовского, великого русского армянина?

Барсамов засмеялся негромко:

– Да не Айвазовского, а его картины! Боже, как я вас не узнал! Вы всё слышали?

–  Не слышал бы – не встал.

–  Ну, спасибо тебе, сынок!

– Да ладно, отец, погоди со спасибой. Тут вот этого ещё оприходовать надо. Ремешок какой, верёвка есть ли? Та-ак, сгодится… Вот теперь мы тебя, родимый, свяжем, а ты полежишь и отдохнёшь…

Пара оплеух привела Самохвалова в чувство. Рыжий наклонился над ним и медленно, внятно сказал:

– А теперь слушай меня. Ежели только пикнешь – рот заткну твоей же салой, понял? Лежи, и чтоб ни мур-мур, понял? А то не так врежу…



–  Ну что – нужно было и это вспомнить?

– Да, нужно. До мельчайших деталей. Ведь память – это не командир, осматривающий солдат перед парадом: плохо вычищены сапоги – подмазать; бляхи, пуговицы тусклы – надраить до блеска…

– А мне память, совесть представляются иначе. Это судебное заседание. Причём, память выступает в зависимости от возраста в разных качествах. До сорока-пятидесяти лет память – адвокат. Мы выискиваем какие-то лазейки, оправдываем себя, свои поступки. Позже память становится прокурором – уже каждая мелочь становится в её освещении обвинением в том, что ты мог сделать, но не сделал. И лишь после этого этапа память становится судьёй, способным точно взвесить каждый твой шаг и вынести приговор. Справедливый приговор. Только вот, к сожалению, приговор этот всегда запаздывает – подсудимый уже по ту сторону добра и зла…


Бескрайняя ночь висела над  остановившимся где-то между небом и землёй эшелоном. Минуту назад завизжали тормозные колодки, прошла волна стуков и звяканий сцеплений и буферов. Ходячие вскочили, откатили тяжёлую дверь и пытались что-то разглядеть в кромешной тьме. Кто-то предположил, что путь разбомбили немцы и сейчас его ремонтируют, но сколько ни смотрели вдоль бесконечного эшелона, ничего не было видно. Вдоль вагонов ходили, разминаясь от долгого сидения люди, курильщики прикрывали козырьком ладони свои цигарки. Неожиданный помощник  вздохнул:

– Господи, это сколько  нам ещё здесь кантоваться? Наверно, уж час стоим…

Софья Александровна тоже прервала затянувшееся молчание:

–  Смотрите, как получилось. Судьба свела нас во второй раз, а мы даже не знаем, как вас зовут. Знаем, что из Костромы, знаем, что красноармеец – вот и всё…

– Фёдор я. Чистяков. А по мирному делу – плотником я был. И отец, и дед плотники были. У них и учился, потом сам работал. Русский человек он ведь как? К какому делу судьба приставит – он его хорошо делает. Сейчас я солдат. Наверно, не самый плохой. Завтра надо будет моряком быть – буду! Всему научимся, всё одолеем! Верно я говорю, Софья Александровна?

– Верно, Федя, ой, верно… Поглядите ещё – может, стало что-нибудь видно?

– Да нет, чего там смотреть: темнота, вроде –  поле, ветер…

–  Ой, вьюг`а, ой, вьюг`а… Не видать почти друг друга за четыре за шага…

–  А вы, Софья Александровна, откуда эту песню знаете?

–  А не песня это. Стихи. Хороший поэт написал.

–  У меня дружок был…

–  Это тот армянин?

–  Да, Николай Степанович. Он самый. Чудной был. Весёлый-весёлый, а иногда сядет и то ли поёт, то ли рассказывает… Вот эту… Стихи эти. Часто он…

– Как его фамилия-то была?

– Э-э, Софья Александровна, кто его знает? У нас ведь, знаете,    у всех одна фамилия. Браток, дай курнуть! Браток, долго ещё драпать будем? Пошли в атаку, братки…

– А ранило-то вас когда, где?

Фёдор рассмеялся:

–  Да из-за вас же и ранило!

–  Как это?

–  А так вот! Комендант пришёл, говорит – айда, ребята, там те самые картины грузить надо. Ну, мы и пошли. Не успели выйти – какой-то гад гранату бросил…

– Да, мы слышали об этом. Комендант, сказали, погиб…

– Геройски погиб, ей богу, Николай Степанович. Не поверишь – завидно. Я хоть того гада пулей и достал, но вот осколком самого зацепило – это по-глупому…

– Так тебе, дураку, и надо, – влез в разговор Самохвалов. – Не будешь соваться в любую дырку затычкой.
 
– А это кто из болота голос подаёт? Ещё раз зашумишь – об стенку размажу, понял? Я Волго-Балт строил, не таких видал!

– А-а, да ты из меченых! Выслужиться, значит, перед властью хочешь? А сам, небось, только и думаешь, как драпануть к немцам! А?!

Чистяков повернулся к Барсамову:

– У тебя, отец, тряпка какая-нибудь есть? Если грязная, –    ничего, у него пасть ещё грязнее, так я заткну её…

Вдруг раздалась пулемётная очередь. Вслед резко стал нарастать гул моторов, послышались взрывы.  Фёдор тут же откатил дверь до отказа и заорал во всю глотку:

– Подъём! Воздух! Ходячие берут лежачих прямо с носилками и бегут от состава подале! Отец, ты чего? Бери мамашу и беги!

Метались медсёстры, помогая раненым добраться до дверей, внизу соскочившие первыми принимали остальных. Барсамов с женой выпрыгнули из вагона последними. Фёдор остался один с Самохваловым:

– Придётся тебе, фигура, на народ поработать… Вставай!
Бери этот ящик, тащи!

          – Как «тащи»? Чем «тащи»? Руки-то…

          – А-а, чёрт! Придётся тебя развя… Нет, голуба. Мы с тобой по-другому будем картины охранять, а то ты с этим ящиком в ближние кусты сиганёшь, ищи тебя потом. Мы с тобой в орлянку сыграем, руки тебе не понадобятся. Игра такая: бомба попадёт – и тебе, и мне, и картинам хана. А вот ежели, к примеру, осколок или там пуля, то они кого-то из нас выберут, понял?

Самохвалов катался по полу, стал на колени:

– Не хочу! Не хочу! Слушай, бежать ведь надо! Отпусти!

Чистяков ткнул его костылём, Самохвалов снова растянулся на полу:

– Слаб ты оказался. Как старикам угрожать, –  так ты герой.
Ты слушай сюда. Нам с вагона нельзя выходить. Бомба, она, конечно, мадама очень уважительная, я с ней сделать ничего не смогу. А вот если пожар? Тут даже такой человек, как ты, очень сгодится – малую нужду от страха справишь, потушишь! А ты – «отпусти»! Ты мне лучше вот что скажи: старика фамилия-то как?

–  Барсамов.

–  А сына его как звали? Я слышал, –  сын у него погиб…

–  Владимир. Начинающий художник. Говорят, отца переплюнул бы в два счёта. Студентом был в Москве, кажется. С первого дня – на фронте. 

– В общем, так. Сейчас все вернутся, так я тебе вот что втолковать хочу: какой бы разговор ни услышал – молчи. Слово скажешь – выкину на ходу с вагона, понял?

Самохвалов угрюмо буркнул:

– Ещё б не понять…

Оба они не замечали, что Барсамов, сразу же устыдившийся своего инстинктивного бегства, уже давно стоит в дверях вагона. Фёдор, увидев его, спросил:

– А мамаша-то где?

– Да здесь она,– Барсамов подал руку и втащил Софью Александровну в вагон.

– Ну вот и ладно. Сейчас остальные подойдут и поедем. Я, вроде, не почуял, чтоб в нас попали, верно, Софья Александровна?

– Да, слава богу, в темноте всё мимо высыпали…

Фёдор, будто что-то вспомнив, обернулся к Барсамову:

– Николай Степанович, а я ведь своего дружка фамилию знал да забыл. Сейчас бомбы память прочистили. Такая, как у вас – Барсамов его фамилия была, это точно.

Софья Александровна, как стремительная птица, мгновенно оказалась возле Чистякова:

– А звали его как?!

– Ну, это уж я не забываю. Такого героя – да забыть! Володькой мы его звали.

– Ведь это наш сын, понимаете, наш сын!

– То-то я смотрю, –  вроде лицо у папаши знакомое!

– Вы не знаете, как он погиб? Ведь он погиб…

– Если даже и погиб он, то только как герой. Слыхал я сказку, что был он у фашистов в тылу, взорвал там штаб и погиб. Только я не верю, что погиб он. То, что штаб взорвал – это точно, а на фронте – оно по-всякому бывает. Мы тогда срочно перешли на другой участок, и Володька очень даже просто мог нас не найти, выйти к нашим в другом месте или к партизанам податься. Так что, глядишь, ещё весточку подаст… Не мог он погибнуть!

Барсамов, не поднимая головы, тихо сказал:

– Спасибо тебе, сынок!



8



– Фёдор Чистяков помог Софье Александровне, подарив хоть слабенькую, но надежду. Но ты-то слышал весь предыдущий разговор?

           – А я мог бы его и не слышать. Это Соне я ничего не говорил.   Я ведь точно знал, как погиб Володя – мне рассказали. Дорога. Полк отступает. Разрыв снаряда. От него ничего не осталось. Ничего…  И Соне я не мог… Ей тогда нельзя было об этом говорить. А Фёдор, кстати, помог и мне тоже. Я ведь растерялся, струсил во время налёта. Правда, я потом возвратился, но это не меняет ничего…  А он мне вернул уверенность в том, что своё дело я делаю так, как нужно. Я ведь к тому времени понял, что ошибался, называя своим делом ремесло художника…  Живя рядом с гигантом, не можешь не понять рано или поздно, что ты – ничтожен. И вот судьба предоставила мне возможность доказать, что может быть ещё что-то, что я сделаю хорошо, дело, которое я и сейчас, в последние мои дни, смогу назвать главным делом моей жизни…


 
Краснодар жил полуфронтовой жизнью. Беспрерывным потоком проходили через город эшелоны, воинские части. У магазинов стояли очереди – в ожидании момента, когда же, наконец, начнут отваривать продовольственные карточки, которых у Барсамовых  вообще не было. Питались в полном смысле слова тем, что бог пошлёт. Накормили в отделе культуры, какой-то солдат у полевой кухни заметил голодный взгляд – пожалел… Ночевали на вокзале,  урывками, засыпая на коротенький промежуток между частыми проверками документов. Одно спасение было – вокзальный кипятильник, где в любое время дня и ночи можно было набрать горячей воды в кастрюльку с отбитой эмалью, которую вытащил из мусора Николай Степанович и отдраил песком. Во время комендантского часа по улицам чётко ступали патрули. Город жил приближением фронта, ожиданием большой беды и стремлением сопротивляться её приходу до последней возможности.

 Барсамов, пристроив груз вначале на охраняемый склад, потом – в картинную галерею, поспешно искал выход. Уже был занят Ростов, всё чаще и чаще звучал сигнал воздушной тревоги, всё чаще отлаивались от самолётов зенитки. Барсамов за счёт краснодарских разных учреждений слал телеграммы, спрашивая, куда следовать дальше, но ответа долго не получал. Когда же он пришёл, то удивил даже почти не разбиравшегося в военной ситуации Барсамова. Галерею было приказано вывезти в Сталинград. Это тогда, когда уже каждый мальчишка стал понимать, что туда – нельзя, туда – опасно…
 
Но делать нечего, надо было выполнять приказ. Начальник станции, к которому обратился Николай Степанович с просьбой о вагоне, только руками замахал:

– Какой Сталинград?! Туда же дорога перерезана! Можно только на Махачкалу проскочить, да всё рано вагонов нет и не будет. Шлите новый запрос.


– Я уже десять дней у людей выпрашиваю деньги, каждый день телеграммы шлю, а ответ пока вот – только этот.

– А туда ехать, – не может быть и речи. Да, собственно говоря, куда вы так торопитесь? У вас же картины, не картошка, не портятся.

– Да как вы можете такое говорить? Мы годами поддерживаем в залах постоянную влажность, температуру, а вы говорите – картошка! Только вчера картины приютила ваша городская галерея…

– А сами-то вы где?

– Да как когда… Иногда находятся добрые люди.

– Два дня вас не видел, а вы осунулись, похудели. Карточки отовариваете?

– Стыдно сказать… Нет их у нас. Потерял я всё – и деньги, и продукты, что в дорогу брали, и карточки.

Железнодорожник озадаченно потёр лоб:

– Живёте-то чем?

– На толкучке постоянным посетителем сделался.

– Ну, это мы уладим, вам поможем с деньгами, карточками. А вот отправить не могу, пока не будет вызова. Вы уж простите…

– Да я понимаю.

– Кстати, любопытствующий вопрос можно задать? Тут у вас в документах указано «ценный груз картин». А что за картины? Не секрет?

–  Не секрет. Вы афиши в городе видели? Завтра открываем временную выставку произведений Айвазовского. Вот эти-то полотна мы и везли.

– А зачем выставка? Люди в очередях стоят, налёты каждый день, город, фактически, прифронтовой,   все мысли – там… А вы выставку открываете. Девятый вал!

Барсамов оперся кулаками о письменный стол и запальчиво почти выкрикнул:

– Мне перед вами позаискивать бы – всё-таки карточки пообещали, когда-нибудь, может, вагон дадите… Да только я вам прямо скажу: вы в вопросах искусства – невежественный человек.

Железнодорожник насупился:

– Где уж нам уж выйти замуж!

– Да вы не обижайтесь. Вы лучше вот эту мою книгу почитайте, а завтра на открытие выставки приходите – уверяю вас: не останетесь в одиночестве.

Начальник станции впервые в жизни встретился с человеком, который сам написал   книгу:

– Это вы написали?

– У меня несколько книг об Айвазовском, но эта, пожалуй, самая интересная.

– Ну, что ж, почитаю, повышу, так сказать, свой культурный уровень. Но отправить вас без вызова всё равно не имею права.

… Когда Барсамов подходил к зданию картинной галереи, он увидел на стене одну из расклеенных  ими афиш. Прохожие, спеша по своим делам, проскакивали мимо, но потом многие замедляли шаг, возвращались и читали, что в Краснодаре открывается кратковременная выставка полотен Айвазовского. Подходили, перечитывали ещё раз, не веря себе. Барсамов попытался увидеть афишу их глазами. И почувствовал, что на душе становится теплее: значит, дела идут не так уж плохо, если выставки открываются…


… На следующий день, перед самым открытием выставки,
Барсамов нервно вышагивал по залам, где были развешаны картины. Вбежавшая Софья Александровна бросилась к нему:

– Коленька! Что делается! До открытия ещё полчаса, а очередь выстроилась, куда там – за хлебом! А ты что сюда забился?
– Понимаешь, Сонечка, я не хочу быть там, у входа. Я хочу видеть лица здесь, когда люди всё осмотрят. Айвазовский ведь им чем-то поможет, правда, Сонечка?

–  Ну, конечно. Ты знаешь, я думаю – можно уже открыть.
Зачем заставлять людей ждать на улице.

–  Хорошо, Соня, скажи, чтобы открывали. Ты знаешь, я вот сейчас вспомнил… Кажется, Бисмарк изрёк: когда говорят пушки, музы молчат. И что же? Пророком он оказался неважнецким. Даже в этом своём изречении оказался неправ: говорят музы, полным голосом говорят!

Они не заметили, как вошёл Федя Чистяков. Он возник как бы ниоткуда, будто сконцентрировался из воздуха:

– Ну, отец, я тебе скажу – силён мужик этот Айвазовский!

Софья Александровна с изумлением смотрела на солдата, который ещё прихрамывал, но шёл уже без костыля.

–  Как вам удалось пройти?

–  Военная хитрость. Сказал, что к товарищу Барсамову с важным поручением. Я ведь как думал: ехал, ехал с картинками да не увидать? Насилу утёк с госпиталя, и – сюда.

–  Иди, Соня, открывай.

Она ушла, а двое мужчин остались вдвоём. Фёдор ещё раз оглянулся на полотна:

–  И умел же человек так нарисовать! Ты вот что, отец. Повидаться с тобой мне уж не придётся. Завтра нас куда-то дальше перебрасывают. А там неделька-другая пройдёт, – и на фронт. Так что  не поминай лихом, извиняй, если что не так было.
– Всё было так, как надо, сынок!

– Ну, тогда… Давай поцелуемся, что ли… –  они обнялись, а Фёдор продолжал говорить, прижав Барсамова к груди. – Ты,
отец, не того, не расстраивайся. Говорят, дальние проводы – лишние слёзы. Прощай, отец, покедова! А за сына твоего они с меня получат, понял?

Чистяков торопливо вышел.   Зал постепенно стал  заполняться людьми. Между ними ходила Софья Александровна, давала пояснения к картинам, отвечала на вопросы. Через несколько минут к Барсамову подошёл начальник станции:

–  Ну, ваша взяла! Теперь могу сказать – ничего я не знал об Айвазовском, вы были правы – невеждой себя ощутил.

–  Книгу-то прочли?

Голос у него дрогнул, и железнодорожник сразу же уловил неладное:

–  Что с вами? Вы… плачете?..

–  С родным человеком расстался…

–  Да, тяжело это. А книгу я вашу прочёл. В один присест. И  извините, я её вам не верну.

–  Но у меня это единственный экземпляр остался!

–  А у меня – единственная дочь. И она тяжело больна. Я не мог забрать у неё книгу. Она плачет. Простите… А вагон – хоть сегодня, когда и куда угодно. Махните на Махачкалу, а там видно будет.

От дальних дверей по залу бежала Софья Александровна, размахивая какой-то бумажкой:

–  Коля! Коля! Есть вызов!

–  Да ты читай!
« Правительственная. Краснодар, Советская 28. Художественный музей, директору галереи Айвазовского Барсамову. Управление искусств при Совнаркоме Армении принимает ваше предложение о переводе галереи Айвазовского в Ереван. Прошу ускорить отправку. Начальник Управления искусств Шагинян».

Начальник станции задумчиво произнёс:

–  Ну, вот и берег показался…  В этом море огня.
 
Барсамовы согласно кивнули:

– Что ж, так оно и должно быть. Россия спасла полотна своего сына…

– … Армения ждёт полотна своего сына…

И снова потекла дорога по самому краешку огненного моря войны. Вагон с картинами мотало на стрелках, вместе с эшелоном он попадал под бомбёжку, подолгу стоял на полустанках в выжженной степи. И с каждым часом уходили всё дальше от моря рождённые морем полотна, неся с собой дыхание этого моря.


9

Вот и вся история. Галерея Айвазовского благополучно прибыла, была принята и размещена. Большое участие в судьбе полотен приняли выдающийся художник Мартирос Сарьян и  классик армянской литературы Аветик Исаакян. Несколько лет, до возвращения галереи в освобождённую Феодосию поток посетителей галереи не иссякал. Часто Николай Степанович и Софья Александровна стояли в стороне и старались угадать, о чём думают посетители.
А они затихали у картин, всматриваясь в игру красок и света, чувствуя на своём лице опаляющее дыхание бурь и ласковое дуновение бриза…
И никто не думал о том, как попали эти бесценные полотна сюда, сколько людей помогло их спасению. Иногда только кто-нибудь прикасался к повреждённой раме и качал неодобрительно головой:

– Что же так неаккуратно обращались…

А Барсамовы издали смотрели на то место, куда ударил осколок, и в памяти вставал матрос и его неловкое движение плечом:

–  Да чего там, отец! Только царапнуло чуть-чуть… 


Перед смертью он ещё раз услышал этот голос.

–  Ты уходишь.

–  Я знаю.

–  Оглянись ещё раз. Если бы время повернулось вспять, ты поступал бы так же? Сейчас другие времена, люди тоже изменились… Многие сегодняшние очень хорошо бы помнили об огромной цене того, что в море огня попало в их руки…

–  Не хочу в это верить. А я… Сделал бы всё точно так же, как сделал тогда.  Мне кажется, что я, человек совсем не военный, всё же хоть немного, но помог победить фашистов. Мы оказались выше, чище, сильнее духом. Да, с чистой совестью скажу: я сделал всё, что мог…

–  Иди. Там, у ворот, скажи это Петру с ключами…   

   

   


Рецензии
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.