Олимпиада

В моем школьном аттестате всего три пятерки: литература, музыка и астрономия. Если бы меня спросили в старших классах, чем я хочу заниматься, я мог, в зависимости от дня недели, погоды, настроения и других случайных факторов, назвать какую угодно профессию — от геологии до ядерной физики — настолько непостижимым казалось мне мое будущее, хотя сейчас, когда я смотрю на этот смешной табель с каллиграфически выведенными директорской рукой оценками, я понимаю, что оно — будущее — на самом деле уже тогда нагло хохотало мне прямо в лицо и как бы отвешивало мне одну за другой смачные пощечины, приговаривая: «А ну, просыпайся, Ващук! Але, вставай! Подъем! За работу, мать твою так—»

Наша учительница русского и литературы очень любила посылать меня на олимпиады. Так как я был единственным мальчиком в классе, вместе со мной обычно откомандировывали нескольких девчонок — больше из педагогической формальности, потому что нельзя было откровенно делать из меня любимчика — но настоящим шоу был, конечно, я. Девочки чувствовали свою роль подтанцовки и тихо ненавидели меня. «Демагог», «графоман», «пустобол» — все эти и многие другие, гораздо более крепкие эпитеты, разбавленные ядовитым молчанием, я получал с лихвой, пока мы ждали у кабинета, где собирали участников. С другой стороны, олимпиада означала освобождение от уроков на весь день, что в конечном счете с избытком компенсировало ущерб от мягкого и почти безболезненного сексизма поздних девяностых.

На школьном уровне я всегда побеждал — этот было чем-то само собой разумеющимся, логичным и естественным, вроде победы Роджера Федерера на Уимблдоне или первого места Михаэля Шумахера на Гран-при в Монако: литература / Ващук / свободная тема / 90 минут / четыре тетрадных листа / PROFIT — это было straightforward что мама не балуй, как принято говорить.

За школьным этапом следовал муниципальный, в рамках которого задротов из всех школ города сгоняли в одно душное помещение и выделяли им два академических часа на то, чтобы выяснить, кто задрочен больше других. Я до сих пор не знаю, почему, но — если моя память мне не изменяет — он всегда проходил зимой. В февральскую стужу, кромешно-черным утром с тусклыми фонарями, горами навалившего за ночь допарникового подмосковного снега, ледяным ветром и желтыми угольками окон в хрущевках, где собирались в школу не знающие забот дети из проблемных семей.

Я шел один, без свиты — одинокий рыцарь, Джон-Мщу-За-Всех, шел налегке, с колчаном стрел за спиной, вооруженный только погрызенной шариковой ручкой и арбалетом. Мне навстречу плелись другие дети с болтающимися мешками для сменки, тяжелыми ранцами и в расстегнутых вопреки двадцатиградусному морозу пуховиках. Во дворах пробуждалась жизнь: деловитые мужики со складчатыми загривками, пережевывая сигаретки и выдыхая густой дым, смешанный с паром, заводили пока что остающиеся привилегией меньшинства машины, ярко накрашенные тети-шкафчики в рабочих туфлях выкатывались из подъездов, огибая переполненные мусорные баки и осторожно семеня по обледенелым тропинкам в одном направлении. Многочисленные обледенелые тропинки, в точности повторявшие форму друг друга, петляли между почти идентичными и отличавшимися только цветом стен пятиэтажками и в конечном счете впадали в большую, кое-как присыпанную песком пешеходную дорогу, носившую имя какого-то космонавта, где множество похожих шкафообразных теть и еще не обзаведшихся машинами грушеподобных дядь сливались в один поток нелепо балансирующих, смешно перебирающих ножками, поскальзывающихся, ойкающих, шлепающихся на попу, чертыхающихся, помогающих встать, но чаще прошмыгивающих мимо, практически неотличимых друг от друга, едва разделимых в предрассветной мгле живых существ.

Я добирался до школы, где должна была проходить олимпиада, ступал на чужое крыльцо, входил в чужую вселенную, ловил взгляды чужих куривших на крыльце одиннадцатиклассников и болтавших с ними на чужом языке чужих лучших девчонок, знакомым жестом откидывавших волосы с шеи. Я приближался. Они замечали. Я заходил на орбиту. Они чувствовали. Я прокладывал курс и начинал снижение. Они оборачивались, словно улавливая изменения в электромагнитном фоне, замолкали и провожали меня жгучими взглядами, словно я совершал что-то неприемлемое, что-то противоречащее фундаментальным законам общества и строго наказуемое. Девичий щебет обрывался, и наступала абсолютная тишина, в которой — я мог поклясться — можно было различить треск табачных листьев и причмокивание подростковых губ, неумело засасывавших фильтр.

— Подстриги волосы, че ты как телка, — тихо проговаривал кто-то.

За этим следовало несколько хриплых нервных смешков. Я расстегивал пуховик и заходил в здание. За моей спиной немедленно восстанавливался ровный шум голосов.

— Ты с какой школы? — спросил меня прыщавый мальчик в раздевалке, пока я переобувался, натужно пыхтя и пытаясь запихнуть ногу в кроссовок, не развязывая шнурков.

Мои уличные ботинки, неуклюжие и старые — «отцовские» — стояли рядом во всей своей красе. Вокруг них уже успела натечь коричневая лужа оттаявшей смеси снега и песка, расползавшаяся теперь по чистой шахматной плитке. Пока они были на ногах, скрытые моими широкими джинсами, их можно было хотя бы в первом приближении выдать за «мартенсы», но момент переодевания все тайное становилось явным, поэтому я всегда старался провернуть это как можно быстрее и желательно в стороне от чужих глаз.

— Ты откуда, слышь? — не отставал мальчик. Вероятно, он прогуливал урок, и ему не нужно было никуда торопиться. В его голосе прозвучало предупреждение — почти как в голосе американского полицейского, который кричит выходящему из машины человеку: «Put your hands in the air, sir! Are you armed, sir?», перед тем как схватиться за пистолет.

— Из пятой, — ответил я, ботинок наполовину зашнурован, челка на глазах, папины говнодавы в грязной луже.

— А че тут делаешь?

— Я на олимпиаду по литературе пришел.

— Пушкин, типа?

— Вроде того.

Мальчик ехидно улыбнулся, подтянул штаны и исчез где-то в чужих, черных, незнакомых коридорах. Утренние сумерки все не кончались. Воздух пестрил незнакомыми людьми и незнакомыми рисунками плитки. Мне становилось страшно и немного хотелось плакать.

Через какое-то время всех олимпиадников запустили в класс — высокий потолок, портреты классиков, телевизор в углу, кашпо с поникшими растениями, роняющими листья на парты и пол, усеянный черными пятнами жвачки. Жвачка на полу неожиданно привела меня в чувство — она была чем-то родным, глубоко человеческим, словно вывеска фастфуда на далекой планете, внезапно напоминающая тебе о том, что ты по-прежнему имеешь дело с углеводородной жизнью. Высокая и худая тетя в серой шерстяной кофте с поясом, немного напоминавшей халат, с тонкими, слегка трагичными чертами лица, раздала нам листки бумаги, откинула волосы с шеи и открыла доску, на которой были аккуратным почерком выведены темы сочинений.

— Ребята, вот пять тем, из которых вы можете выбрать. Плюс — для смелых — свободная тема.

Я был смелым. Я всегда выбирал свободную тему. Свободная тема была моим коньком. По сути, это была единственная тема, по которой я вообще мог что-то написать. Все остальные ставили меня в тупик. Попроси меня порассуждать о путях духовных исканий героев романа «Преступление и наказание» Ф. М. Достоевского или проанализировать образ «праздного мечтателя» в русской литературе на примере произведений Н. В. Гоголя и И. А. Гончарова — и я не выжму из себя двух абзацев за два часа. Дай мне свободную тему, и ты гарантированно получишь четыре, шесть, десять, двенадцать и более листов, целиком исписанных мелким почерком, включая поля. Демагог. Графоман. Пустобол.

Классики смотрели на меня из светлеющих вместе с лениво разгоравшимся полуполярным днем рамок. Salut mon mec, прошептал Пушкин, ;a marche? Tu fais quoi ici? C’est dr;le cette olympiade l;, n’est-ce pas? C’est toujours quelque chose de ouf, ; mon avis. Moi je comprends vraiment rien qu’est-ce qu’on parle de ma po;sie, quoi. T’as raison, отвечал я. On ne voit bien qu’avec le c;ur — l’essentiel est invisible pour les yeux. Bien s;r, кивал поэт, c’est bien dit, tu as du talent. Alors, moi je me rendors, c’est toujours plus t;t pour moi. ; plus, отвечал я, je t’envie un peu. Haha, отвечал поэт, a bient;t copain!

Через несколько минут он заговорил снова. Tu vois cette meuf l;? Hein tu la vois? — указал он на девчонку за последней партой в противоположном углу класса. Это была стройная красивая девочка с густыми светлыми волосами, собранными в пучок на затылке. Она была одета в полосатый свитер с высоким горлом, синие джинсы и дерзкие салатовые мартенсы — настоящие мартенсы, которые не нужно было маскировать, потому что на язычке стояло моментально узнаваемое черно-белое лого, а из задника торчал фирменный желтый язычок. Ее рюкзак висел на спинке стула, как полагалось по последней моде, мягкий пенал на молнии располагался аккуратно в углу стола, ручка торчала из кулака, подпиравшего голову, и в небольшом треугольнике, образованном свитером, покоящейся на парте левой рукой и согнутой в локте правой, лежал, судя по всему, пустой, слегка наклоненный влево, лист бумаги. Она сидела, скрестив ноги, и безотрывно смотрела в окно, где уже окончательно рассвело. Несколько непослушных прядей, как будто намеренно оставленных без внимания при укладке, чтобы позже проступить в мягком ореоле утреннего света и завершить идеальный силуэт, огибали ее уши и спускались на грудь, повторяя изящные линии скул и шеи. Ее длинные ресницы, все еще алеющие после уличного холода щеки и тонкие губы, лишенные всякого макияжа (которым без меры пользовались уже почти все мои одноклассницы), находились в состоянии величественного покоя — словно гора Фудзи, знающая о своем совершенстве и не нуждающаяся в дополнительных способах подчеркнуть его и сообщить о нем наблюдателю.

Voil;, c’est ce qu’on appelle le coup de foudre, mec, усмехнулся арап с портрета. «Comment tu sais!», — не сдержался я, и тут же выдал себя. Девочка за последней партой резко отвернулась от окна и посмотрела прямо на меня, еще не успев сменить полное безразличия и медитативной бесконечности выражение лица на что-нибудь более будничное. Я был совершенно не готов встретить ее черный, прямой, глубокий, как океаны Титана, взгляд, и у меня немедленно вспыхнули уши, екнуло и засосало под ложечкой. C’est du feu, c’est du feu, повторял Пушкин. Жги, автор, ржал Гоголь с соседнего портрета, лей напалм, праздный мечтатель. Заткнитесь оба, шикал Достоевский из дальнего угла. 90 минут олимпиады подходили к концу. Я нес к учительскому столу исписанные с обеих сторон четыре листа. Неподвижно возвышавшаяся в своем кресле училка смеряла меня утомленным взглядом, к которому на секунду примешивался скептицизм и как бы мимолетная неприязнь, после чего ее тонкий рот разламывался в подобии улыбки, она легко касалась стекла, покрывавшего поверхность стола, и говорила: «Молодец! Клади сюда».

Переобуваясь в пустой раздевалке обратно в мои уродливые гамаши (я вышел из класса сразу же после того как сдал работу, чтобы — не дай бог — не пришлось возвращаться домой вместе с кем-нибудь из других участников), я вдруг заметил девочку с последней парты. Она сидела на одном из жестких деревянных стульев с опускающимися сиденьями — типичных неудобных школьных сидушек, свинченных вместе по три штуки, не то чтобы помочь детям с социализацией, не то из банальной экономии материала, — чуть поодаль, но так, что я по-прежнему мог все видеть и слышать. Ее глаза были мокрыми от слез и красными от того, что она терла их кулаками, ее волосы спутались, и пучок на затылке распустился. Рядом с ней сидела учительница и утешала ее. Маша, говорила она, ну что ты. Ну, мало ли с кем не бывает. Не было вдохновения, вот и все. Это ничего не значит. Ты очень талантливая девочка — приходи в следующий раз, мы будем очень тебя ждать.

Маша — как я теперь знал — вытирала нос почти мальчишечьим движением и понемногу успокаивалась. На ее лицо постепенно возвращалось то выражение, которое я уже видел в классе — величественная, спокойная неподвижность, прекрасная оттого, что ей известна ее красота. Она перестала плакать и поднялась, чтобы идти, во время этого движения вдруг за долю секунды полностью поменявшись ролями с учительницей — теперь та сидела, держа свое надтреснутое лицо в луче света, и вопросительно глядела на Машу снизу вверх, словно спрашивая, как ей дальше быть. Маша же, выплакав всю возможную в этой вселенной скорбь в один присест без видимых усилий и придя в себя, воплощала собой грациозность и самообладание, и как будто снисходила до несчастной просительницы, протягивая ей нежную аристократическую руку в перчатке.

— До свидания, Наталья Михайловна, — произнесла она мягким и глубоким тоном, который странным образом прозвучал знакомым — как будто я уже знал заранее, как может звучать ее голос, — словно мое сознание уже давно зарезервировало место для него и подобрало соответствующую реакцию, и только ожидало, когда я наконец услышу его образец в реальной жизни, просто чтобы соблюсти формальности.

— До свидания, — отозвалась учительница.

Они еще немного подержались за руки — пока это не начало выглядеть нелепо — и разошлись. Я чуть выждал и потопал к выходу — достаточно быстро, чтобы никто не пристал ко мне с вопросами, из какой я школы и что тут делаю, достаточно медленно, чтобы не обогнать Машу по дороге домой.

Девочки, думал я, идя по солнечному городу из домов-коробок, все жители которого были либо на работе, либо болтались в пустоте своих квартир, девочки знают что-то, чего не знаем мы. Что-то большое, что иногда приходит в снах и вроде бы узнается по линии побелки стен, табличкам на дверях, узким лестничным окнам и застывшим каплям краски на перилах, подходит вплотную, но никак не хочет открывать свое имя, не дается в руки и не открывает карт, словно разумное существо другого вида, не понимающее человеческой речи, но обладающее высокоразвитым интеллектом, который позволил ему построить космический корабль и прибыть на нашу планету. Девочки видят его каждый день и общаются с ним через окна школы, через прозрачные занавески чужих квартир, через окна уносящихся по пустому шоссе такси, они знают, для чего оно здесь, и знают, что ему нужно. Мы же, бредущие по белой замороженной пустыне, пинающие ледышки и пустые алюминиевые банки, озирающиеся по сторонам, кусающие губы, похожие друг на друга и разбросанные по всей планете беспокойные мальчики, мы мечемся из стороны в сторону, беспорядочно тычем эту загадочную материю в разные точки, пробуем все двери без разбора, нажимаем на все кнопки, дышим в трубки, кричим при малейшем жжении, бежим, задыхаемся, падаем, корчимся, поднимаемся и начинаем все сначала, не желая замечать висящую прямо у нас перед носом истину, простую и очевидную, для которой мы из-за нашей собственной упертости не удосужились придумать произносимое имя.

Мне ни разу не удалось пройти на следующие уровни олимпиады по литературе — более серьезные региональный и всероссийский, куда попадали только сверходаренные и невероятно начитанные дети. Как я узнал позже, на них уже не давали свободных тем, так что, возможно, это было и к лучшему — даже если бы мне повезло, меня бы все равно ждал унизительный, неминуемый провал, который мое хрупкое эго могло и не пережить.

Через неделю после муниципального этапа наша училка русского и литературы сообщила мне результаты: «Не призовое место, но очень интересная работа», — процитировала она решение жюри. Я представил себе, как эту фразу произносила высокая серая женщина, стоявшая между мной и большой литературой и улыбавшаяся своей грустной неприязненной улыбкой. Я знал с самого начала, что она не даст мне пройти, и результат ничуть не удивил и ни капельки не расстроил меня. Я продолжил ходить на школьные олимпиады, побеждать на них и отправляться на муниципальные. Я был демагогом, графоманом и пустоболом, одиноким рыцарем, Джоном-Мщу-За-Всех, ушлепком в папиных чоботах и лучшим корешем Пушкина. И каждый раз, когда румяных от мороза отличников запускали в кабинет со спящими классиками и бледными комнатными цветами, рассаживали по партам и раздавали бумагу, я оборачивался и напряженно смотрел в направлении последней парты, надеясь поймать проникновенный, бездонный, ни с чем не сравнимый взгляд, в котором была юность вселенной и ответы на все вопросы, и к которому я, как мне казалось, теперь был полностью готов. Но я больше не встретил ее. Никогда.


Рецензии