Слава бессмертная
Ни в одном списке еврейских имен, сколько я ни гуглила, женского имени Слава я так и не обнаружила. Видимо, это просто признанный перевод имени Теила…
Переехав в Харьков, мы все вчетвером вселились в длинную и хмурую комнату в еще более длинной и темной коммунальной квартире в крутом, центральном и зеленом Театральном переулке. Хозяйкой комнаты была моя бабушка Слава. Жизненного пространства для нашей семьи в комнате было мало, спальных мест – тоже. Бабушку, естественно, с ее кровати никто не тронул. Сестра моя спала на раскладушке, раскрываемой на ночь в проходе между столом и буфетом, а я отправлялась почивать на сундук у стены… да-да на тот самый, покрытый бархатной скатертью: сложенное вчетверо пуховое одеяло – служило мне периной, и вот я – трёхлетняя принцесса - на сундуке… Где спали папа и мама не помню, кажется, на диване.…
Примерно в то же время я обнаружила, что люди смертны. Точно не помню, как это произошло… Смутно припоминаются дребезжащие заунывные звуки похоронного оркестра, и папины объяснения что, люди ВСЕ когда-нибудь умирают, обычно, в глубокой старости, когда становятся очень дряхлыми и больными.
Хоть я была и поздним ребенком, но мои родители в ту пору не подавали ни малейших признаков дряхлости или болезни: оба были постоянно заняты, веселы и бодры: ходили на работу, гуляли вместе со мной в парке, читали стихи и книги вслух, не только мне, но и друг другу, иногда даже пели какие-то чуднЫе песни, которые не передавали по радио, и никогда ни на что не жаловались. Моя сестра Лена - 13-летняя школьница, правда, часто простуживалась, но тоже признаков дряхлости не обнаруживала.
Единственной кто подходил в ту пору под категорию старой, дряхлой и больной была наша бабушка Слава: только она тяжело ходила, громко дышала, часто кашляла, сотрясаясь всем грузным и бесформенным телом и, всякий раз, садясь и вставая, приговаривала: «Ох, горе мое необъятно велико». Я ни тогда, ни позже не понимала, в чем именно заключалось ее необъятное горе: то ли в теле, ставшем тяжелым и бесформенным, то ли в раннем сиротстве, то ли в неожиданно свалившейся на нее глухоте, то ли во вдовстве или в болезнях… Лицо у нее было морщинистым, а волосы серыми - седыми. Поэтому именно она в моем сознании оказывалась тем самым слабым звеном – именно ей угрожала СМЕРТЬ. А смерти я ужасно боялась.
И тогда, не имея ни малейшего понятия ни о Боге, ни о молитвах, впервые в жизни я стала молить бога, чтобы моя бабушка не умирала – никогда. Молилась я, часто в темноте, уже лёжа на сундуке. Возможно, потому что ночь и провал во временное небытие, называемое сном, тоже пугали меня в то время.
Бабушкина семья с нередкой в старом Бобруйске фамилией Эпштейн была основательной, зажиточной и патриархальной. Отец владел каким-то заводиком, кажется, - свечным. К субботнему столу помимо многочисленных чад, традиционно приглашались два бедных еврейских семинариста. Семинаристы с годами, разумеется, менялись. Но заповедь «плодитесь и размножайтесь» соблюдалась неукоснительно. В семье было девять братьев и две сестры. Бабушка была младшей. Мама Хана родила ее в 52 года. А с 12-ти лет, Славочка стала уже сиротой – по матери.
Отец семейства Михель Эпштейн, несмотря на собственный солидный возраст, умудрился жениться вторично, и, по слухам, успел еще дважды или даже трижды стать отцом.
Сестры остались на попечении взрослых братьев. Старшей – Фане - было тогда уже 17, поэтому с ней вопрос решился традиционно: ее выдали замуж – в Москву. Славочку, которую выдавать замуж, по европейским понятиям, было рановато, поместили в пансион благородных девиц при Бобруйской императорской женской гимназии. Закончив основной курс, она поступила затем в дополнительный – восьмой - класс, ставивший целью «догнать» мужскую гимназию. Там её знания пополнились древними языками, и отчасти - точными науками, но, главное – ей открывалась дорога к преподаванию и к получению высшего образования.
Братья и вправду отправили Славу учиться - на специальных курсах в Варшаву, а после начала мировой войны – в нейтральный и невоюющий Берн, где она и получила полезную в любом месте специальность зубного врача.
Работать по специальности, правда, ей так никогда и не довелось, и по своим манерам она всю жизнь так оставалась пансионеркой и «благородной» девицей.
Слух бабушка потеряла, будучи уже взрослой.
Было в этой истории даже нечто мистическое. Ведь все профессора в один голос рассказывали ей что-то про детскую матку и утверждали что детей у нее быть в принципе не может… Не знаю, каким: светлым или тёмным силам она тогда молилась, и какие именно силы ей помогли, но на пятый или шестой год замужества она всё же забеременела и родила дочку – мою маму – Нюрочку. Больше ни беременностей, ни детей у нее не было. Одновременно, сразу после родов наступила у неё полная глухота. Слух потом никогда к ней не вернулся. Диагноз был: паралич слухового нерва - и никакой надежды он не оставлял. Создаётся впечатление, будто слух был отнят у неё в обмен на дитя, видимо, не положенное ей по судьбе…
Вероятно, когда-то бабушка была дамой начитанной. Правда, я не помню, чтобы при мне она читала что-либо, кроме газет. Сказок она не рассказывала, о жизни своей говорила мало. Зато именно от нее мне стали известны душераздирающая история про малютку, который "посинел и весь дрожал", трогательный стих про долготерпеливого дедушку, изготовлявшего для своих внуков свистки, и даже сулившего поймать для них белку «Ладно, ладно, детки дайте только срок…»; а также весь спектр более или менее приличных еврейских ругательств.
Говорить на языке идиш в нашем доме ей было не с кем, да и привычки такой у нее, видимо, с юности не образовалось. Но поскольку браниться по-русски для нее, «благородной» девицы, было совершенно неприличным, а характер у неё был тот еще, в ход шли усвоенные в более раннем детстве словечки на идиш типа: «шлеммазл» - размазня, «ашлехц» - вредина, «мишигине» или «цу дрейтер » - сумасшедший(ая) и т.д. и т.п, И вот этот словарный запас составил основу моих до безобразия скудных познаний в языке предков.
Кроме того, бабушка Слава научила меня делать реверанс – умение не слишком актуальное в советские времена, но даже очень существенное для моей самооценки, учитывая мою безумную и так никогда и невостребованную приверженность балетному искусству.
Через полтора года жизни в Харькове, как и было положено демобилизованному военному, папа получил квартиру в новом доме. Бабушка переехала с нами – на неё полагалась целая комната, причем -отдельная. Беда в том, что квартира наша была на пятом этаже и без лифта. И бабушка Слава, таким образом, обрекла себя на практически пожизненное заточение. За 15 прожитых в этой квартире лет, она вниз спускалась раз в году – для поездки на пасхальный седер* (праздничный ужин). И еще однажды – когда её везли в клинику Гиршмана на операцию глаза.
На всю жизнь мне запомнилась бабушкина драматичная реакция на пошитое у портнихи по мини-моде конца 60-х, выпускное платье моей сестры Лены. При виде этого произведения портновского искусства бабушка обеими руками обхватила большую седую голову, увенчанную неизменной косицей-короной, и произнесла громко, будто со сцены: "Бог мой! Как можно такое носить?! Бог мой! Ведь у нее орган видно! Орган видно!"…
Это при том, что Лена всю жизнь, а в ту пору – особенно – отличалась необычайной по нашим временам скромностью. Но спорить с бабушкой было практически невозможно: Когда она не хотела слышать возражений, ей было достаточно просто опустить глаза долу, и пытающийся ее оспорить оставался наедине со своими неопровержимыми доводами.
Не подозревавшая о моих, едва ли не ежедневных, молитвах о продлении ее долголетия, бабушка немало способствовала моему возвышению в собственных глазах. Только она в нашей семье постоянно называла меня «золото», «мое сокровище» и «дитятко ненаглядное». Родители мои, как и большинство homo sovetikus, были довольно скупы на нежности, и на похвалы. (Хотя в их родительской любви мне сомневаться не приходилось: ведь я была, по сути, их утешительным призом)
А еще она называла меня своими «ушами» за то, что я быстро научилась, разборчиво артикулируя, переводить на понятный для нее язык то, что говорили необученные этой технологии гости... По движениям моих губ она довольно легко и точно угадывала слова, и таким образом получала возможность участвовать в общем разговоре. Позже это умение сделало меня незаменимой в классе подсказчицей.
Каждое утро бабушка тщательно приводила в порядок саму себя и свою комнату: она застилала кровать шелковым покрывалом, накрывала подушки белой кружевной накидкой, медленно расчесывалась, сидя перед единственным в нашей квартире трюмо, затем заплетала в худенькую косичку бывшие прежде роскошными волосы и укладывала эту косичку с помощью шпилек короной вокруг головы. Домашних халатов она никогда не носила – только платья, украшенные, как правило, кружевными воротниками, которые прежде она сама и вязала, и брошками. К каждому платью – специальный воротник, и специальная брошь - в цвет ткани. Вещи у неё в шкафу лежали в строжайшем порядке – под линеечку. Я и теперь довести свой шкаф до такого образцового состояния не сумею.
Маленькие странности не мешали бабушке Славе любить меня чрезвычайно, пока душа ее еще была способна любить. В детстве, как, кстати, и позже, я была жутко рассеянной, и родители боялись доверять мне ключ от квартиры. Открывать мне дверь было поручено бабушке.
Поскольку ни стука, ни звонка бабушка, понятно, не могла услышать, папа, специально для нее спроектировал и смонтировал у входной двери очень яркую и большую лампу, которая зажигалась одновременно со звонком в дверь. Дожидалась моего прихода из школы бабушка Слава, сидя на стуле в нашем длинном коридоре в полной темноте, чтобы не пропустить, не дай Бог, «звонка» своей любимицы. Задним числом я понимаю, что затея эта была вовсе не безопасна, хоть старушка и спрашивала для видимости "Кто там?", но ответа на этот вопрос услышать она, разумеется, не могла и дверь приоткрывала через цепочку.
Она меня никогда не ругала даже за то, что я часто задерживалась с подружками у подъезда, и бабушкино ожидание на стуле в темном коридоре могло длиться целый час, а то и полтора. Понимала. К моему приходу она готовила яблочные оладушки и подавала их посыпанными сахарной пудрой. Это было одно из немногих любимых мною в детстве блюд. И я ей за эту заботу остаюсь благодарной и сегодня.
Не могу сказать, что я тогда отвечала бабушке столь же сильной любовью. Меня раздражал постоянно исходящий от нее лекарственный запах, отталкивала грузная неповоротливость. С довоенных времен она страдала хроническим бронхитом, из-за которого ужасно боялась не только сквозняков, но и вообще любых открытых дверей, окон и форточек. От частых приступов громкого кашля содрогалось и колыхалось не только все ее большое рыхлое тело, но, казалось, и вся наша квартира, и весь наш огромный, по моим понятиям, пятиэтажный дом, потому что кашляла она оглушительно, не слыша производимых ею звуков. И, к тому же, ещё шутила, что кашлять будет и «в гробу». Но вот этого-то я никак допустить не могла. Еще страшнее, была мысль, что если моя бабушка превратится в мертвое тело, то оно будет находиться прямо тут, в нашем доме, в нашей квартире, и это тоже пугало ужасно. Как и необходимость закапывать это самое тело в землю…
Вот я и молилась изо всех сил, чтобы такого у нас не случилось. Молиться меня, естественно, никто не учил: ни по утрам, ни по вечерам. Какие там молитвы?! Все – мы атеисты, все мы почти коммунисты. Меня с детства учили, что никакого бога нет, и что верят в него только темные и неграмотные люди. Поэтому молилась я примитивно, как могла: «Господи, сделай так, чтобы моя старая бабушка не умерла. Пусть себе живет всегда».
Никто, кроме меня и маловероятного бога на небе, об этих моих молитвах не догадывался, и жизнь катилась своим чередом.
А тем временем с бабушкой начали происходить всякие жуткие метаморфозы. Вначале она ослепла. Катаракта постепенно сделала мутными и непроницаемыми хрусталики обоих ее глаз: сначала она совсем перестала читать, потом – выходить к телевизору, и к моему 5-ому классу общаться с ней стало совершенно невозможно. Теперь она стала как бы слепоглухой. Мама, сама врач-окулист, советовалась с коллегами из клиники института имени Гиршмана, но те, оценив список бабушкиных заболеваний и ее более чем почтенный, по тем временам, возраст, заявляли, что шансов на успех крайне мало, а риск, в том числе и для жизни, зашкаливает.
Общение с бабушкой превратилось для всех нас в муку мученическую. Мы пальцем писали нужные слова у неё ладони. А она, как в детской игре, пыталась по тактильному ощущению разгадать эти слова по буквам. Представить себе, насколько сложным и малопредсказуемым было такое общение несложно. Какой-то совершенно беспросветной стала жизнь всей нашей семьи: без отпусков, почти без развлечений и без гостей. Всё – вокруг беспомощной и практически слепоглухой, но всё еще важной старухи.
Так мы промучились с ней почти два года, после чего у бабушки обнаружилась ещё и глаукома, которая, видимо, была настолько угрожающей, что мама всё же решилась на операцию.
В бабушкином случае было это чрезвычайно сложным делом, поскольку объяснить ей почти ничего было невозможно, а полного наркоза такие операции ведь не предполагают. Бабушке было невозможно объяснить, что происходит. Она бунтовала. Обзывала медицинский персонал разбойниками и злодеями. К счастью, делала это на идиш, так что большинство этого не поняли, а меньшинство только печально улыбались себе под нос, так, чтобы коллеги не заметили...
А что сказать о непредсказуемых последствиях хронического кашля во время и после операции?! Подробности пропустим, но чудо свершилось! Бабушка Слава вернулась из клиники с одним видящим глазом…
Все видели, как маленькие дети учатся ходить, говорить, как они рассматривают новые и непонятные для них игрушки. Вот так вынырнувшая из полного зловещей мглы тумана бабушка училась заново видеть окружающие предметы, читать газетные статьи с большой лупой, и надев очки с толстыми стеклами смотреть на меняющиеся картинки в телевизоре. И снова стала читать свои любимые стихи: про Малютку и дедушку: «Ладно ладно, детки, дайте только срок…»
Срок передышки был дан нам небольшой: примерно через полтора года бабушка заболела какой-то странной болезнью. Однажды показалось, что она вообще умирает… Но вызывать скорую в нашу квартиру необходимости не было, поскольку там и так находились два очень дельных врача. Когда было нужно появился шприц в волшебой металлической коробочке - стерилизаторе, какие-то ампулы – и, слава Богу, больше никакой опасности для физической жизни не было. Правда, бабушка Слава вдруг вся как-то пожелтела и сникла. На какое-то время она вообще перестала вставать с кровати, а когда встала, это была совсем уже не та бабушка… Что-то в ней, чего я даже сейчас не сумела бы назвать, сломалось, что-то все-таки умерло тогда.
Она перестала по-утрам сама расчесываться и умываться, и если её не умыть и не одеть, так и сидела бы она на стуле у кровати в ночной рубахе распатланная и немытая, и только требовала во весь свой трубный голос того, чего ей хотелось в этот момент. Ответить ей было уже не возможно. Правый глаз её видел, но он больше не следил за губами собеседника, а другой возможности услышать нас у неё не было…
Она очень не любила оставаться одна, а ведь нам по утрам приходилось постоянно оставлять её в квартире одну: мама, отец и сестра уходили на работу, я – на учебу. Мысль о том, чтобы нанять сиделку никому в голову почему-то не приходила. И бабушка, видимо, стала нам мстить: она перемазывала собственными испражнениями себя и окружающую мебель, разрывала на себе рубаху и в таком виде – голая, грязная и страшная сидела в ожидании нашего возвращения.
Квартира была постоянно заполнена смрадом. Теперь не шла речь о том, чтобы привести в наш дом гостей, я и сама, на сколько могла, оттягивала своё возвращение из школы, а потом из института: слонялась по улицам, шла в парк или к кому-то из подруг… Весь этот ужас падал на плечи моей бедной и уже серьёзно больной мамы… Я тогда начала понемногу понимать, что окончание физической жизни человека на земле – это еще не самое ужасное, что может с ним произойти…
По ночам бабушка перестала спать. Чтобы она не натворила чего-нибудь страшного в своём безумии, папа приделал на её двери наружный крючок. Но дверь при этом закрывалась не очень плотно, и она ночами развлекала себя тем, что становилась и подолгу стучала, то закрывая, то приоткрывая свою полузапертую дверь. А я, лёжа в своей постели думала об одном: как можно было бы прекратить весь этот ужас, но так, чтобы не сесть в тюрьму. О естественной смерти говорить не приходилось: каждый раз, как положение становилось угрожающим, мои родители-врачи снова и снова «спасали» её сами. Это длилось долго - не год и не два, а примерно столько, сколько шла большая война.
Однажды, моя уже опасно больная мама сказала мне: ты знаешь, я молю бога о том, чтоб не оставить вам с папой такое наследство. Если мне суждено умереть, нужно, чтоб и она тоже ушла вместе со мной.
- Ты молишь Бога?! – удивилась я. Это было слишком не похоже на мою маму…
Тем не менее, Бог мамину молитву услышал. Одним ясным утром мы нашли бабушку в постели уже холодную… И «помочь» ей тогда, разумеется, никто не смог. И это было избавление. Для всех, включая, разумеется, и саму несчастную мою бабушку с таким красивым и необычным для женщины именем.
На похоронах я всё думала про сказку братьев Гримм. Как важно, когда отдаёшь приказ: «Горшочек, вари!» не забыть вовремя вспомнить и отдать и обратный приказ…
Свидетельство о публикации №219082100955