Встретились ветераны после войны 2

                НАШ КОМБАТ

                Повесть
                Автор Константин Симонов.

Продолжение повести.
Начало http://www.proza.ru/2019/08/22/1003

 «Мы пошли за комбатом. Сперва по шоссе, потом свернули вниз по тропке и по каменным ступенькам. За железной оградой стоял мраморный обелиск с надписью: «Здесь похоронены защитники Ленинграда в Великой Отечественной войне 1941-45 г.». У подножья лежали засохшие венки с линялыми лентами. Комбат отворил калитку, она скрипнула пронзительно.
– Узнаёте? – спросил комбат.
Мы молчали. Мы виновато оглядывались и молчали.
– Это ведь кладбище наше.
– Точно! – Рязанцев всплеснул руками. – Здесь мы хоронили Ломоносова.
– Васю Ломоносова! – Я тоже обрадовался, я вспомнил Васю – его только что приняли в комсомол. Его убили ночью, когда немцы вылазку устроили.
– А троих ранили.
– Верно, было дело, – сказал я, благодарный Рязанцеву за то, что он напомнил. – Мы с Володей тащили Васю сюда.
– Начисто забыл… Полное затмение, – огорчённо сказал Володя.
– Ну, помнишь, Вася дал нам картошку? Они в подвале нашли штук двадцать.
– Картошку? Помню. А его не помню… Ломоносов, – повторил он, ещё более огорчаясь, – а вот Климова я тут точно хоронил.

 Но Климова мы все забыли. И даже комбат не помнил. Он следил, как мы вспоминали, почти не вмешиваясь.
– За могилой-то ухаживают. Памятник сделали, – удивился Володя.
Тогда была пирамидка, и ту, поскольку она была деревянная, кто-то сломал на дрова. Елизаров нашёл каменную плиту, мы притащили её и масляными красками написали на ней. После прорыва блокады батальон ушел на Кингисепп, там появилось другое кладбище, и потом в Прибалтике было ещё одно.
«Защитники Ленинграда», – те, кто ставили обелиск, уже понятия не имели про наш батальон. Жаль, что мы не догадались взять с собой цветы. Но кто знал? Комбат? Он держался с укором, как-то отчуждённо, словно его дело было – показывать. Да, за могилой следили, красили изгородь, и эти венки, немного казённые на вид. Местные пионеры или ещё кто, они ничего не знали о тех, кто здесь лежит. Для них – просто солдаты. Или, как теперь пишут, – воины. Мы припоминали фамилии, комбат писал их на мраморе карандашиком, у него, как и тогда, в кармашке торчал простой карандашик, тогда это было нормально, а теперь всё больше ручки носят, и шариковые.

 Помнил комбат куда больше, чем мы трое. Занимается воспоминаниями; наверное, больше ему и делать-то нечего. И карандашик этот старомодный.
Чёрные строчки наращивались столбиком.
Безуглый… Челидзе… Ващенко… Иногда передо мной всплывало лицо, какая-то картинка, иногда лишь что-то невнятно откликалось в обвалах памяти, я звал, прислушивался, издалека доносились слабые толчки, кто-то пытался пробиться ко мне сквозь толщу лет и не мог.
– Кажется, здесь мы похоронили и Сеню Полесьева.
– Его ранило, в первой атаке на «аппендицит», – сообщил Володя, как будто это не знали. – Я даже помню дату – двадцать первого декабря.
– Ещё бы, – сказал Рязанцев.
– Почему – ещё бы? – поинтересовался я. – Что за дата?
– А ты забыл? – недоверчиво удивился Рязанцев. – Каков? – он обличающе указал на меня.
Комбат слегка хмыкнул.
– Вот как оно бывает, – Рязанцев вздохнул. – День рождения Сталина…
Я молчал.
– Считаешь, что можно не помнить такие вещи? – обиженно сказал Рязанцев.

 Странно устроена человеческая память, думалось мне, потому что я помнил совсем другое.
Пошёл дождь, мелкий и ровный. Мы стали под березку. Молодая листва плохо держала воду. Комбат достал из авоськи прозрачную накидку, он один запасся дождевиком, мы сдвинулись, накрылись. Сразу гулко забарабанило, мы поняли, что дождь надолго.
– Не вернуться ли, – сказал Володя, – сам бог указывает. Примем антизнобин, посидим, а?
Стекало на спину, пиджак промок, жёлтые лужи пенились, вскипали вокруг нас. Не было никакого смысла стоять тут.
Рязанцев покосился на молчащего комбата.
– Может, подождём?
– Подождём под дождём, – откликнулся Володя. – Ждать не занятие для воскресных мужчин.

 Следовало возвращаться. Оно и лучше. Прошлое было слишком хорошо, и не стоило им рисковать. Когда-нибудь мы приедем сюда вдвоём с Володей.
Комбат потрепал меня по плечу:
– Ничего, не сахарные.
– Что у вас за срочность? – спросил я. – Что-нибудь случилось?
Комбат смутился и сразу нахмурился.
– Ничего не случилось.
– Вы-то сюда уже приезжали?
– Приезжал.
– Так в чём же дело? Если ради нас, то не стоит, – сказал я с той заострённой любезностью, какой я научился в последние годы.
Исподлобья комбат обвёл меня глазами, мой дакроновый костюмчик, мою рубашечку дрип-драй.
– Как хотите, – он перевёл глаза на Рязанцева. – Ты тоже костюмчик бережёшь?

 Рязанцев фальшиво засмеялся, вышел под дождь, похлопал себя по бокам.
– А что, в самом деле. Не такое перенесли, не заржавеем, – он запрокинул голову, изображая удовольствие и от дождя, и от того, что подчиняется комбату. – Нам терять нечего. Нам цена небольшая.
Мы стояли с Володей и смотрели, как они поднимались по ступенькам. Володя вздохнул, поморщился.
– Чего-то он собирался нам показать.
– Себя, – сказал я со злостью.
– А хоть и себя. – Володя взял меня под руку. – Всё же мы его любили…
Да, за тем комбатом мы были готовы идти куда угодно. Если б он сейчас появился, тот, наш молодой комбат…
– А… помнишь, как мы с ним стреляли по «аппендициту»?
Что-то больно повернулось во мне.
– Ладно, чёрт с ним, – сказал я. – Ради тебя.
Мы догнали их у тропки. Мокрая глина скользила под ногами. Комбат подал мне руку.
– То-то же! Нет ничего выше фронтовой дружбы, – возвестил Рязанцев.
А комбат нисколько не обрадовался.

 Мы перебежали шоссе, по которому, поднимая буруны воды, неслись автобусные экспрессы, и двинулись, поливаемые дождём, напрямик через поле. Странное это было поле, одичалое, нелюдимое. За железнодорожной насыпью местность стала ещё пустынней и заброшенной. Слева белели сады с цветущими яблонями, поблескивали теплицы, впереди виднелся Пушкин, справа – серебристые купола обсерватории, здесь же под боком у города сохранилась нетронутая пустошь, словно отделённая невидимой оградой. Кое-где росли чахлая лоза с изъеденными дырявыми листьями, кривая берёзка, вылезала колючая проволока; мы перешагивали заросшие окопы, огибали ямы, откуда торчали лохматые разломы гнилых брёвен. Землянки в два наката. И сразу – запах махорки, дуранды, сладковатый вкус мороженой картошки, ленивые очереди автоматов, короткие нары, зелёные взлёты ракет. И что ещё? Разве только это? А ведь казалось, помнишь всё, малейшие подробности, весь наш быт…

 Чьи это землянки? А где наша? Где наша землянка?
Я озирался, я прошёл вперёд, свернул, опять свернул, закрыл глаза, пытаясь представить её расположение, то, что окружало меня изо дня в день, неделями, месяцами. «Всё заросло, – вдруг угрожающе всплыла чья-то строка, – развалины и память…» Я-то был уверен, что, приехав сюда, сразу узнаю всё; даже если бы это поле было перепахано, застроено, я бы нашёл место нашей землянки, каждый метр здесь прожит, исползан на брюхе, был последней минутой, крайней точкой, пределом голода, страха, дружбы.
Володя окликнул меня. Я не хотел признаваться ему, я ещё ждал.
– Послушай, а где «аппендицит»? – спросил он.
– Эх ты, – сказал я.

 Уж «аппендицит»-то, вклиненный в нашу оборону, проклятый «аппендицит», который торчал перед нами всю зиму… Я посмотрел вперёд, посмотрел вправо, влево… Вялая жирная трава вздрагивала под мелким дождём. Валялась разбитая бутылка, откуда-то доносились позывные футбольного матча. Всё было съедено ржавчиной времени. Я рыскал глазами по затянутому дождём полю, где вроде ничего не изменилось. Я искал знакомые воронки, замаскированные доты, из-за которых нам не было жизни, даже ночью оттуда били по пристрелянным нашим ходам, мешая носить дрова, несколько раз пробили супной бачок, мы остались без жратвы и ползали вместе со старшиной, собирая снег, куда пролилась положенная нам баланда. Мы без конца штурмовали «аппендицит», сколько раз мы ходили в атаку и откатывались, подбирая раненых. Лучших наших ребят отнял «аппендицит», вся война сосредоточилась на этом выступе, там был Берлин, стоял рейхстаг. Из-за этих догов мы ходили скрюченные, пригнувшись по мелким нашим замороженным окопам, и в низких землянках нельзя было распрямиться, нигде мы не могли распрямиться, только убитые вытягивали перепрелые обмороженные ноги.

 Я искал себя на этом поле и не мог отыскать, не за что было зацепиться, удержаться на его гладко-зелёной беспамятности. Когда-то насыщенное жизнью и смертью, разделённое на секторы, участки, оно было высмотрено, полно ориентиров, затаенных знаков, выучено наизусть, навечно… Где оно? Может, его и не было? Доказательства утрачены. А если б я приехал сюда со своими, – я со страхом слышал свои беспомощные оправдания…
– Но что, – приставал Володя. – Где?
Комбат – единственный, кто знал дорогу в ту зиму, кто соединил нас с нашей молодой войной. Мы догнали его. Покаянно, со страхом Володя спросил, и комбат указал на еле заметный холм, который и был «аппендицитом». Вслед за его словами стало что-то проступать, обозначаться. Поле разделилось хотя бы примерно: здесь – мы, там – немцы. Мы шли вдоль линии фронта, не отставая от комбата, и я готов был простить ему всё, лишь бы он показал нашу землянку, церковь, участок первой роты, взвод Сазотова, вторую роту…
Развалины церкви сохранились, остатки могучей её кладки, своды непробиваемых подвалов, лучшее наше убежище, спасение наше.
– Безуглый, – произнёс комбат.

 И сразу вспомнилось, как сюда ходил молиться Безуглый. Начинался обстрел, Безуглый вынимал крестик, целовал его. В землянке перед сном шептал молитву. Он ужасался, когда мы притаскивали с кладбища деревянные кресты для печки.
– Неоднократно я с ним беседовал, – сказал Рязанцев. – Из него бы можно было воспитать настоящего солдата.
– Он и без того был хороший солдат, – сказал я.
– Вы что же, религию допускаете?

 Тогда мы тоже считали Безуглого тёмным человеком, одурманенным попами, и в порядке антирелигиозной пропаганды рассказывали при нём похабные истории про попов.
– Ты сам помогал отбирать у него молитвенник, – вдруг уличающе сказал Рязанцев.
– Я?
– Когда обыскивали, – неохотно подсказал мне Володя.
Они все помнили, значит, это было.
– Не обыскивали, а проверяли вещмешки, – поправил Рязанцев, – продовольствие искали.
– Ну, положим, не продовольствие, – сказал Володя, – а наши консервы.
– Это ты напрасно…
– Тогда у Силантьева свинец нашли, – отвлекая их, сказал комбат.
Интересно, как прочно вдавился этот пустяковый случай. Морозище, белое маленькое солнце, вещевые мешки, вытряхнутые на снег. Силантьев, сивоусый, кривоногий, в онучах, вывернул свой мешок, и комбат заприметил что-то в тряпице, вжатое в снег. Поднял, развернул, там был скатанный в шар свинец. «Вы не подумайте, товарищ комбат, – сказал Силантьев, – это я из немецких пуль сбиваю». – «Зачем?» – «Охотники мы». До самой Прибалтики тащил он с собою свинец.

 И тут я не то чтобы вспомнил, а скорее, представил, как рядом со мной Безуглый выкладывает из своего мешка обычное наше барахло – бритву с помазком, полотенце, письма, рубаху и среди этой привычности молитвенник в кожаном переплёте с тиснёным крестом. Я схватил его, начал читать нараспев: «Господи, дай нам днесь…», гнусавя ради общего смеха, «днесь» – слова-то какие! Что мне тогда были эти слова – глупость старорежимная. Подошёл Рязанцев, перетянутый ремнями, и я торжественно вручил ему молитвенник, тоже, наверное, не без намёка, да ещё подмигнул ребятам. Я-то себе лишь представлял, и то это было отвратительно, а они-то в точности помнили, как это было.
– Консервов не нашли, зато немного зерна нашли, – сказал комбат, выручая меня.
Может, не только молитвенник, может, комбат помнил за мной ещё кое-что из того, что я давно забыл и теперь понятия не имею, каким я был и как это выглядит сегодня.

 Мы шли, высматривая нашу землянку, раскисшая земля чавкала под ногами.
– Любой из нас натворил немало разных глупостей, – сказал я комбату. – Что мы понимали?..
Он долго молчал, потом сказал неожиданно:
– Ишь, как у тебя просто. Ничего не понимали – значит, всё прощается?
– Бывает, конечно, что в молодости понимают больше, чем потом… – Я старался быть как можно язвительней. – Вершина жизни, она располагается по-разному.
– Вершина жизни, – повторил он и усмехнулся странновато, не желая продолжать.
– Между прочим, вы читали мой очерк?
– Читал.
– Ну и как?
– Что как? – Он повёл плечом. – Ты не виноват. – И вздохнул с жалостью. – Ты тут ни при чём.

 Это было совсем непонятно и даже обидно. Я ждал признательности, хотя бы благодарности. И что значит я не виноват? Как это я ни при чём?
– Конечно, я ни при чём. – Я хмыкнул, сообразив, что мой комбат и не мог понравиться ему, слишком они разные, может, он и не узнал себя, тот куда ярче, интереснее. Ему неприятно, потому что ничего не осталось в нём от того комбата. Может, и меня он не узнаёт?.. Ни в ком из нас ничего не осталось от тех молодых, ни единой клеточки не осталось прежнего, всё давно сменилось, мы не то чтоб встретились, мы знакомились заново, только фамилии остались прежние.
– Где-то тут наш солдатский базар шумел! – крикнул Володя.
Комбат огляделся, показал на место, защищённое насыпью.
– А ну давай налетай самосад на портянки, – блаженно запел Володя. – Байковые, угретые.
А портянки… а портянки, вспомнилось мне, на ножики самодельные, а ножики на портсигары, на зажигалки. А зажигалки в два кремешка с фитилём. А портсигары алюминиевые с вырезанными на крышке цветком или парусником.

А откуда алюминий? С самолета разбитого. С нашего? Нет, с немецкого, он упал на нейтралку, ночью мы потащили его к себе, а немцы, видать, тоже трос нацепили и тянут к себе, но тут началось – кто кого… И сейчас, переживая, как мы перетягивали сытых немцев, мы торжествовали, Володя расписывал ловкость, с какой мы до утра обмазали самолет глиной, для камуфляжа, чтобы не блестел, как потом все части пошли в ход…
Откуда у воспоминаний такая власть? Базар был курам на смех, почему же сейчас от этой нахлынувшей пустяковины перехватило горло?

 Окопы заплыли, обвалились – еле заметные впадины, канавки, где гуще росла трава, там стояли длинные лужи – всё это было перед идущим впереди комбатом, а за ним уже возникали участок второй роты, снежные траншеи с бруствером, амбразурами, грязный снег, серый от золы и жёлтый от мочи, беленые щитки пулемётов, розовые плевки цинготников. Чьи-то фигуры мелькали – зыбкие, как видения. Звякали котелки. Над мушкой в прорези проплывал остов разбитого вокзала, пушкинские дворцы. Египетские ворота… У каждого из нас сохранилось своё. Если бы наложить друг на друга наши картины, может, и получилось бы что-то более полное.

 Володя выяснял у Рязанцева, откуда начальство узнало про консервы. Тогда это было нам очень важно – кто стукнул. Но и теперь это было интересно.
– Агентура! – сказал Рязанцев.
Сам не знал и не хотел признаться? Или щадил кого-то?
Знаменитые консервы, которые мы притащили из разведки, были сразу съедены, а легенда всё плыла, расцвеченная голодухой. Комбат решил с ней покончить, устроив всеобщую проверку. У кого-то нашли зерно, отобрали и раздали перед наступлением.
– Старались как-то подкормить вас, гавриков, – сказал Рязанцев.
По мере того как мы удалялись в ту зиму, к нему возвращалась уверенность.
–…чем-то подбодрить вас хотели! – Жесты его становились размашистей, он подтянулся – наган на боку в гранитолевой кобуре, планшетка, что-то он такое доказывал, что-то он говорил тогда насчёт нашего наступления и ещё чего-то…
– Значит, Подготавливались? – Я ещё сам не понимал, что именно нужно вспомнить. – К дате подготавливались?
Я старался говорить без интереса, но Рязанцев почувствовал, насторожился. Может, он и не знал, чего я ищу, скорее всего, он тревожился, ощутив мои усилия вспомнить что-то, касающееся его».

 Продолжение повести в следующей публикации.


Рецензии