Встретились ветераны после войны 3

                НАШ КОМБАТ

                Повесть
                Автор Константин Симонов.

Продолжение 2 повести.
Продолжение 1 http://www.proza.ru/2019/08/23/1447

 «Нас было трое, нас было трое…» – у Володи это звучало как песня, как баллада. Трое молодых, отчаянных разведчиков – Сеня, Володя и я. Неверный свет луны спутал все ориентиры, высмотренные днём. Мы перестали понимать, где наши, где немцы. Ракеты взмыли где-то позади, мы повернули и очутились перед немецким блиндажом. Договорились так: я отползаю чуть влево, перекрываю дорогу к блиндажу и наш отход, Володя – вправо и, в случае чего, помогает Сене, который подбирается к блиндажу, швыряет туда противотанковую. Залегли. Тихо. Тёмная глыба блиндажа, узкий свет проступает из щели. Вдруг дверь распахнулась, фигура Сени во весь рост обозначилась в освещённом проёме. Вот тут-то и произошло невероятное: Сеня не двигался. Он изумлённо застыл в светлом прямоугольнике с поднятой гранатой – вроде плаката «Смерть немецким оккупантам!». И тишина, будто оборвалась кинолента. Затем медленно, бесшумно Сеня начал погружаться внутрь блиндажа. Исчез. Тихо.

– Представляете? – смакуя, сказал Володя. – Душа моя ушла в нижние, давно не мытые, конечности. Лежим. Автоматы на изготовку. Не знаем, что подумать. Что происходит в логове врага? Я знал, что Баскаков сцепился с комбатом – возражал, чтобы Сеню отправляли в разведку. У Сени действительно настроение было скверное, любой фортель мог выкинуть. Как он говорил – фронт лучшее место для самоубийства. Итак, мы лежим, светит пустой проём… – Володя передохнул, наслаждаясь нашим нетерпением, зная, что нетерпение это сладостное, оно-то и составляет нерв рассказа. И соответствует правде, ибо и там, в разведке, оно длилось бесконечно долго, измучило, вымотало душу.
– А этот железный хлопец, – Володя показал на меня, – подполз ко мне и шепчет: «Выстудит им Сеня помещение».

 Было ли это? Неужели я был таким и всё это происходило со мной – первый скрипучий снег, молодая наша игра со смертью, морозный ствол автомата? Володя приседал, выгибался, показывая, какие мы были ловкие, находчивые, как нам везло – мушкетёры! И мне хотелось, чтоб так было, я любовался собою в рассказе Володи, в этой фантастической истории с немцем, который наконец показался, волоча какой-то узел, за ним Сеня; немец пошёл, оглядываясь на нас, и тут Сеня шваркнул гранату в блиндаж, и поднялась стрельба, немец упал, ракеты, крики, немец вопит как сумасшедший, мы пятимся, скатываемся куда-то в низину, Сеня волочит узел, потом вытаскивает из узла бутылку. Отличный был ром. Захмелев, уже ничего не боясь, каким-то чудом пробрались мы через эту проклятую спираль Бруно, ввалились к своим. Развязали скатерть, там было мороженое месиво из сардин, сосисок, ананасов. Мы с ребятами – кто там был, вспомнить невозможно – срубали все эти деликатесы со скоростью звука.
– А вы через неделю консервы искали! – победно сказал Володя. – Смеху подобно!

 И он не без таланта изобразил, как всё произошло, когда Сеня распахнул дверь: посреди блиндажа стоял накрытый стол. Готовились справлять рождество. Всякие сыры и мясо, салфетки. Окончательно же пронзил Сеню зелёный салат, руку у него свело, не мог же он бабахнуть в такую роскошь. Психологически не в состоянии ввиду голода. На его счастье, там всего один фриц вертелся, снаряжал этот стол.
– Сенечка и предложил ему на языке Шиллера и Гёте сгрести харч и мотать с нами, – сказал Володя, – а потом свои же и подстрелили этого фрица или ранили.
Мне-то казалось, что всё было бестолковей, и консервов было всего несколько банок, и фрица я вроде не видал. Но кому нужна была точность? Так было куда интересней – это была одна из тех легенд, которые бродили по фронту, сохранялись никем не записанные, отшлифовывались из года в год, припоминались в дни Победы, когда всплывают происшествия смешные, невероятные, и прошлое притирается, обретает ловкий овал…
– А ты тоже сомневался в Полесьеве? – спросил комбат, впервые проявляя собственный интерес.

 Володя честно задумался, и мне стало ясно, что комбат попал в самую точку, в яблочко, потому что из всего приукрашенного тот момент, когда мы томились, сохранился подлинным, и в этом моменте мы не то чтобы усомнились в Семёне, нет, мы убеждали себя, что не сомневаемся в нём, – вот это-то и почувствовал комбат.
Непонятно только, почему он сказал «тоже».
Он вытащил какую-то бумагу, похожую на карту, надел очки, сверился, и Володя потащил меня к яме, полной воды, заросшей, как и другие ямы, неотличимой до того, пока комбат не указал на неё, ибо тут она превратилась в совершенно особую. Те же гнилые брёвна вытаркивались из осыпи, Володя мягко ступал на них, показывая, где были наши нары, моё место, его место, присел, балансируя на скользком гнилье, вытянул из грязи конец чёрного шнура. Вернее, плесенно-зелёного, это мы увидели его чёрным, как он висел поперёк землянки и горел в обе стороны, медленно, копотно выгорела изоляция – такое у нас тогда было освещение. На стене в золотой рамке висела настоящая картина, писанная масляными красками: дама в соломенной шляпе гуляет по набережной. Там светило южное солнце, море было зелёным, небо ярко-голубым, мы лежали на истлевшем бархате, найденном в разбитой церкви, и Володя пел Вертинского…

 Вечером, после тошнотного хвойного отвара, когда от голода дурманно колыхались нары, не было ничего трогательнее этих песенок. Я тогда понятия не имел о Вертинском, он считался запретным. И почему так действовали на нас бананово-лимонный Сингапур, сероглазые короли, жёлтые ангелы…
«Мадам, уже падают листья
И осень в смертельном бреду».
Голос у Володи остался такой же, низкий, с щемящей хрипотцой:
«Уже виноградные кисти
Темнеют в забытом саду».
Сеня Полесьев лежал в своём углу холодный и твёрдый, это был уже не Сеня, а предмет, как доски нар, как банка с ружейным маслом. Мы еле дотащили его, раненного в живот. Он умер к вечеру, и через час мы получили за Сеню порцию хлеба, суп и поделили его сто пятьдесят граммов. Пришла Лида, мы налили ей в кружку и оставили немного супу – закусить. Она легла между нами погреться – как мужчины мы были безопасны.

В дверь заглянул комбат.
– Что за веселье? Что за песни?
– День рождения справляем, – сказала Лида.
– Чей это день рождения?
– Вы разве не в курсе? – сказала Лида. – Может, хотите присоединиться? У нас славная компания.
Никто, кроме Лиды, не позволял себе так говорить с комбатом.
Пригнувшись в низком проёме, он смотрел на Сеню, прикрытого газеткой. Мы знали, что он любил Сеню и защищал его перед Баскаковым… «Одиннадцатый», – сказал он голосом, обещающим долгий смертный счёт, ничего не отразилось на его лице, и я позавидовал его выдержке.

 Он ушёл, а мы лежали и пели. И если уж откровенно – мы выпили за упокой Сени и потом чокнулись за здоровье вождя. Мы хотели, чтобы он жил много-много лет. Потом Володя отправился в наряд, а мы с Лидой заснули, прижавшись друг к другу. Проснулся я оттого, что почувствовал её слёзы.
– Не убивайся, – сказал я. – Война.
– Дурачок, я ж не о нём, – и вдруг она стала целовать меня. Спросонок я не сразу понял, гимнастёрка её была расстёгнута так, что открылись голубенькие кружева её сорочки, и я впервые заметил, какие у неё груди, несмотря на голодуху, какие у неё были крепкие груди. Но она ведь знала, что я ничего не мог, никто из нас тогда не мог. И всё равно мне было стыдно за свою немощь. Я оттолкнул её, потом выругал, ударил, скинул её с нар, вытолкал из землянки. «Сука, сука окопная!» – кричал я ей вслед. Сейчас мне казалось, что потом я тоже заплакал, да, было бы хорошо, если б это было так, но я точно знаю, что я не плакал, я завалился спать, я считал, что я чем-то подражаю комбату, такой же непреклонный и волевой.

 Какая подлая штука – прошлое. Ничего, ничего нельзя в ней исправить…
«Я жду вас, как сна голубого,
Я гибну в любовном бреду…»
Вместо Лиды сейчас подпевал Рязанцев, фальшиво и самозабвенно, и взгляд его предлагал мне мир и забвение.
Володя взял у комбата его бумагу и протянул мне.
На ватмане, заботливо прикрытом наклеенной калькой, вычерчены были позиции батальона с чёрными кружками дотов, пулемётными точками, с пунктиром ложных окопов. Рядом то льнула, то отступала синяя линия противника, с остриём «аппендицита», занозой, всаженной в нашу оборону. Наискосок самодельную карту перечёркивала нынешняя ветка электрички, обозначен был и этот новенький домик под красной крышей, на котором растопырилась антенна. На антенне сидела сорока.
– Так восстановить обстановку! Я бы никогда не смог! – Володя изнывал от восторга. – А ты говоришь!
– Сохранились, наверное, старые карты, – сказал я. – Иначе как же…

 Комбат засмеялся, махнул рукой:
– Где там, весь отпуск ухлопал.
Сколько раз пришлось ему приезжать сюда, бродить, выискивая заросшие следы на этих мокрых одичалых полях, вымерять шагами нашу тогдашнюю жизнь, извлекать день за днём, вспоминать каждого из нас.
– Да, работёнка. Зачем-то, значит, понадобилось, – сказал я наугад.
– Тебе же и понадобилось, – сказал Володя. – Ведь это же здорово! Земляночку нашу определили!
– Наверное, были и другие причины.
– Совершенно верно, – сказал комбат. – Надо было кое-что выяснить. Что-то опасное послышалось мне в его голосе, но никто ничего не заметил, Рязанцев подмигнул догадливо:
– Мемуары? Сознайся, а? Давно пора. Мы тебе поможем.

 Комбат грубовато усмехнулся.
– Ты мне лучше помоги обои достать приличные. У тебя на комбинате связи сохранились.
– Не мемуары, песни о нас слагать надо, – Володя обвёл рукой поле. – Какой участочек обороняли! Сколько всего? – он заглянул в карту. – Три плюс полтора… Четыре с половиной километра! Мамочки! Один батальон держал. И какой батальон! Разве у нас был батальон? Слёзы. Сколько нас было?
– На седьмое февраля, – сообщил комбат, – осталось сто сорок семь человек.
– Слыхали? Полтораста доходяг, дистрофиков! – всё больше волнуясь, закричал Володя. – В чём душа держалась. И выстояли. Всю зиму выстояли! Невозможно! Я сам не верю! Один боец на тридцать метров. Сейчас заставь вас от снега тридцать метров траншей очистить – язык высунете. А тут изо дня в день… И это мы… Какие мы были… – Красным вспыхнули скулы его твёрдого лица, он попробовал улыбнуться. – Никому не объяснишь. И ещё стрелять. Наступать! Дрова носили за два километра. Как мы выдержали всё это… Ведь никто и не поверит теперь. Неужели это мы… – Губы его вдруг задрожали, расплылись, он пытался справиться с тем, что накатило, и не мог, отвернулся.

 Рязанцев судорожно вздохнул, слёзы стояли в его глазах:
– Потому что вера была.
– Одной веры мало. Комбат у нас был! С таким комбатом…
– Давай, давай, – сказал комбат.
– И дам! Ваша ирония тут ни к чему, – запальчиво отразил Володя. – Зачем мне подхалимничать? Думаете, я забыл, кто пайкой собственной разведчиков награждал? А каждую ночь все взводы обходил? Кто меня мордой в снег? Я уже совсем доходил. А он меня умыл, по щекам надавал, петь заставил. Может, я вам жизнью обязан.
– Не один ты, – ревниво сказал Рязанцев.
– Кто ж ещё? Ты, что ли? Или ты? – комбат ткнул в меня пальцем, непонятно злясь и нервничая. Измятое лицо его дёргалось, руки бессильно отмахивались, только глаза оставались неподвижными – жёсткие, сощуренные, как тогда в прицеле над винтовкой, отобранной у меня, хреновой моей винтовкой с треснутой ложей. Он выстрелил, и сразу немцы подняли ответную пальбу, взвыли минами.

 Комбат не спеша передвинулся и опять пострелял. Это было в октябре, впервые он пришёл к нам в окоп – фуражечка набекрень, сапожки начищены, – пижон, бобик, начальничек; взводный шёл за ним и бубнил про приказ. Был такой приказ – без нужды не стрелять, чтобы не вызывать ответного – огня. Ах, раз не стрелять – так не стрелять, нам ещё спокойней. Мы, пригибаясь, шли за ними, матеря весь этот шухер, который он поднял. Комбат только посмеивался. «Без нужды, – повторял он, – так у вас же каждый день нужда, и малая, и большая. Что же это за война такая – не стрелять?» И всё стрелял и дразнил немцев, пока и у нас не появилось злое озорство, то, чего так не хватало в нашей блокадной, угрюмой войне. Нет, он был отличный комбат.
– Да и я тоже вам обязан, – вырвалось у меня. – И может быть, больше других…

 Не обращая внимания на его смешок, я что-то выкрикивал, захваченный общим волнением: сейчас прошлое было мне важнее настоящего. Здесь мы стали солдатами, которые дошли до Германии, а эта тщательно вычерченная карта, настойчивость, с какой он тащил нас сюда, может, всего лишь наивный замысел – услышать похвалы своих однополчан, – а теперь он нервничает и стыдится, что затеял всё это…
Дождь измельчал, сыпал неслышной пылью. Позади остались залитые водой окопы Сазотова – наш передний край, наша лобовая броня. Мы шли на «аппендицит».

 Продолжение повести в следующей публикации.


Рецензии