Капуста на могиле Пруста

               
     Сержик появился на свет с врожденным пороком сердца. Никто не хотел его появления кроме мамы Аллочки , вбившей себе в голову, что ее дети не должны остаться  наедине с этим миром, как это произошло с ней самой. « У моей дочери обязательно будет сестра, а еще лучше брат! Они будут друг у друга!» - решила мама и родила Сержика вопреки крикам «молоденькой» бабушки  «хватит плодить нищету» и « а где вы собираетесь все жить?!». «Молоденькая» бабушка была мамой мамы  и бабушкой в отличие от «старенькой бабушки», которая была бабушкой мамы и пробабушкой, обе они, как водится,  враждовали между собой."Молоденькая" бабушка и назвала его Сержиком, как звала своих приятелей - Жоржик, Эдик,Вилик,Жорик, примирившись с рождением внука. Мама долго скрывала беременность от мужа, который в свою очередь спрятался от всех в небесах, будучи пилотом. « А! Делай, что хочешь!» - отмахнулся он от мамы и надолго взмыл на своем «кукурузнике» в облака. Частенько в «кизяк» нелетную погоду он «зависал» между полями в деревнях, где «ломал погоду» за столом до состояния «нос в точку выравнивания». Говаривали, что почти в каждом месте его «зависания» он обзаводился ЖЖЖ- жильем, жратвой и женщиной, будучи статным и привлекательным «летуном» в неположенной ему теперь «шевретке». Списан он был с большой авиации за загулы и пьянки, зарплата его тоже сократилась, а кукурузные поля тянулись и ширились до горизонта, так что его совсем редко видели дома, а если он и появлялся, то совершал «дозаправку» до беспамятства  и опустошал скудные запасы еды. Мама была похожа на тощую, бездомную дворняжку с виноватыми глазами и  огромным животом, в котором зрел Сержик. Она склонялась над опустошенной отцом сковородкой, в которой была картошка с салом - ежедневная еда в голодном доме, и тихо роняла слезы. Так или иначе, но в маленьком сердце Сержика образовалась дырка – дефект межжелудочковой перегородки, как сказал крестный мамы Кондрат Антонович, похожий на старинный дореволюционный шкаф гигантских размеров – надежный и внушительный.
- Недостаток питания! Белый порок! Аллочка! Твоего! Твоего питания! Ну, и нервы, конечно! Слезы по ночам, гм... и прочее! Вот тебе и дырка!
Сержика носили на руках до трех лет и лишали всякого движения по рекомендациям многочисленных врачей, пока Кондрат Антонович не грохнул басом.
- Угробите ребенка! Давать крепкий говяжий бульон, есть телятину и пусть бегает! Да, бегает, говорю! Перерастет он свой белый порок, как миленький, и будет нормальным мужиком! Из таких вот кукол как раз и вырастают настоящие вояки! Здоровые и лысые!- как в воду глядел Кондрат Антонович, бывший фронтовой лекарь.
   Сержик хлопал длинными, в пол-лица густыми ресницами и кривил свой хорошенький, похожий на розовый бутон, ротик, не желая становиться мужиком. Он привык, что его не спускают с рук, холят и лелеют, берегут, как зеницу ока и одевают в платья, доставшиеся от старшей сестры, которую он считал самой главной с первых дней своего рождения, завидовал ее свободе передвижений и хотел быть похожей на нее в любой мелочи. Платья, детские байковые лифчики и чулки на резинках  они носили одинаковые, поэтому считались сестрами, причем самой миловидной, послушной и тихой, вызывавшей потоки слез умиления, ахи и охи у подружек «молоденькой» бабушки был Сержик. В нем таилась тихая покорность судьбе, примиренность со всеми печальными обстоятельствами, что делало его похожим на больного, обреченного голубя, который опустил головку и зарыл свой клюв в перья на груди, покорно ожидая неминуемой смерти. Сержик был таков, поэтому ему доставались не только нежность и любовь дома, но пинки и ненависть мальчишек на улице, готовых в любую минуту забить слабого.
- Сержик! Сержик! Дай пальчик! – манили Сержика мальчишки положить палец на камень, а потом безжалостно били по нему булыжником. Сержик бежал домой, вытянув перед собой окровавленный пальчик, и крик боли застывал в его нежном ротике, округлившись в большое «О»! Его подхватывали на руки утешать, а  сестра неслась  рысью к стае мальчишек  с побелевшими от ярости глазами, с разгону врезалась в нее  и наносила слепые удары направо и налево, задыхаясь от ненависти: « Вот вам, гады! Слабых бить?! За Сержика! Что с него взять!». Так и повелось с тех пор подтрунивать над Сержиком : «Сержик, Сержик! Дай свой пальчик!».   В первые месяцы своего рождения он так надоел сестре своим плачем и хныканьем, что она , не долго думая, схватила большую подушку и накрыла ею всего Сержика, усевшись сверху для верности. Привыкшая к крикам Сержика мама поразилась странной тишине и тут же вбежала из зимней кухни. Она увидела довольную собой сестричку, быстро смахнула ее с подушки и извлекла уже посиневшего Сержика.
- Ну, вот! Молчит! – обрадовалась сестричка. У мамы не было сил ее ругать, она просто разрыдалась над несчастным, никому не нужным Сержиком, едва успевающим прийти в себя от болезней и неприятностей.
  Соседка  Дора Соломоновна Бершадская, восседающая, как китайский божок на специально сколоченном, крепком кресле на своем балконе, нависающим над особнячком «молоденькой» бабушки и обозревающая, как часовой, всю улицу Володарского, потребовала к себе Сержика.
- Сэрожа! Сэрожа! – хрипло кудахтала она, держа в руках надувной шарик, на котором было так и написано «Сэрожа!». Аллочка, таки дай мне подержать Сэрожу! Я ему таки шарик купила!-  Дора Соломоновна была непомерных размеров, с жидкими седыми волосами, скрученными в пучок на макушке, что ее делало еще больше похожей на китайца. Большую часть жизни она проводила на своем балконе, участвуя  в жизни всей улицы Володарского. «Софа! Софа! Таки у тебя горит курица! Я чую! Бэла, Бэла! Та не ходи тудою, ходи сюдою! Ой, капец уронила!» - разносилось по улице. Мама нехотя поднесла Сержика к Доре Соломоновне, и та тут же уронила его себе на могучую  грудь, куда тот провалился в мгновенье ока без следов. Синее платье в мелкий горошек Дора Соломоновна не снимала веками « Та  я вас умоляю, его  таки тольки разрезать на мне можно!»-  лучше было и не предполагать, когда она мылась. Мама с ужасом смотрела на вздымающиеся телеса довольной  Бершадской, откуда не доносилось и писка.
- Дора Соломоновна, где Сержик?! – волновалась мама.
- Та спит себе!  У меня на грудях! – блаженствовала Бершадская.
- Дора Соломоновна, он задохнулся!  Отдайте Сержика! – уже кричала мама.
- Ой-вей!Та шо тебе из под меня надо!? Аллочка?!  Сэрожа! Сэрожа! – покачивала Сержика , как в гамаке, Дора Соломоновна! А потом вытащила на свет его уже совсем задохнувшегося за шкирку, как котенка – На тебе, твоего Сэржика!
 В другой раз,  когда Сержик слегка подрос и мог заползти под круглый стол, где они любили с сестрой прятаться,  та изрисовала его помадой, которую  стащила с туалетного столика, единственного личного места бабушки в их общей маленькой комнате,  где она  любила посиживать,  наводя красоту у овального зеркала,  перебирая свои кольца, серьги и ожерелья. Дети восторженно наблюдали за ней из - под стола, ловя каждый жест прихорашивавшейся и чистящей перышки, как птичка, «молоденькой» бабушки. Красный, как рак, Сержик выполз из-под стола и привалился к коленям «молоденькой» бабушки, та тут же закричала во весь голос.
- Аллочка! У Сержика сильный жар! Он просто горит! Вызывай скорую помощь! Скорее!
Мама опять ворвалась  в комнату и схватила раскрашенного Сержика, приложила к его лбу губы и удивилась.
- Лоб прохладный! Какой жар?! Что ты выдумываешь?! – и тут же перепачкалась губной помадой. Они стали оттирать Сержика от помады, а потом искать виновницу с золотым, похожим на патрон, тюбиком помады.
- Моя любимая «Красная Москва»! Ничего не осталось! – ломала руки «молоденькая бабушка" у туалетного столика. – Ах, оставьте меня, наконец, в одиночестве! Я хочу спокойно пожить одна! Одна! Одна! – рыдала бабушка. А мама, держа на коленях Сержика со следами помады на лице, и обнимая другой рукой сестричку, хохотала до слез. За ней стала смеяться и сестричка, потом и все еще алеющий от входящего в советскую помаду кармина  Сержик залился хохотом, хлопая в ладоши от восторга.  "Молоденькая бабушка" затихла и  уставилась на них  в изумлении, а потом и сама пустилась громко смеяться. «Жар! Горит! Скорая помощь!»  - приговаривала она сквозь смех.  «Ну, паршивка, иди сюда! Отдавай мне остатки помады! И не смейте приближаться к моему столику! Никто!» - пригрозила она всем. « Хорошо то, что хорошо кончается!» -  важно изрекла она и удалилась в гости играть в карты. 
 Да, Сержик был таков - на все проделки сестры, гонения и преследования на улице он отвечал покорным молчанием, опускал на щеки длинные ресницы и тихо лил слезы, забиваясь в угол.
С углом у него были связаны удивительные чувства. По вечерам он засыпал в бабушкиной большой и мягкой кровати, лежа с ней валетом, рядом на стульях,  приставленных к кровати, спала старшая сестра, на старом продавленном диване ютились мама с папой, когда он редко  бывал дома. «Молоденькая» бабушка  поглаживала его по ноге, как щенка, приговаривая: « Ну, и бархатная у тебя кожа, Сержик!». А Сержик урчал, как котенок, от удовольствия, не сводя глаз с гобеленового китайского коврика «Лхаса» на стене, где было изображено завораживающее фантастическое сооружение со странным названием Потала. «Потала! Потала! Потала!» - бормотал Сержик , проваливаясь в сон. Обычно он смотрел то на Поталу, то на прекрасную «Незнакомку» Перова, которая взирала на него свысока с нескрываемым презрением, что вызывало у Сержика вздохи восхищения и тайные желания быть похожим на нее – таким же недоступно  холодным и непостижимым. «Страусиные» перья на ее бархатной шапочке начинали оживать  и трепетать, уголки рта расходиться  в снисходительной полуулыбке , а веки с густыми , длинными ресницами тяжелеть и опускаться – зачарованный Сержик засыпал под бабушкины поглаживания ног.  Но как-то  раз его взгляд уперся не в Поталу с «Незнакомкой», а в угол, где на потолке сходились линии стен. Это  был левый угол комнаты, а кровать стояла в правом, противоположном, откуда взгляд Сержика сразу упирался туда. Лился мягкий оранжевый свет бабушкиной лампы, тело Сержика проваливалось в мягкую перину, Потала навсегда  впечаталась в стену,  создавая ощущение вечности, а «Незнакомка» все струила и струила из глаз надменный холод – казалось, что все застыло, как в игре в фигуры, когда все каменели по команде «водилы» - «Море волнуется раз, море волнуется два, море волнуется три! Каждый на месте замри!». И тут на Сержика обрушилось прямо из безмолвного, замершего угла острое, как боль осознание своего бытия, своего существования -  « я есть»! И сразу же в одной точке  и ошеломляющее понимание своей смертности – небытия. Оба эти чувства слились, сошлись, как линии потолка в углу в одной точке  гармонии всего этого непостижимого и несовместимого. Бабушкино тело не мешало всем этим ощущениям, оно скорее подтверждало их. Было похоже, что то, что ощутил Сержик, как вера, влилось в него  из ее толстой и мягкой ляжки. Ему было уютно, бабушкин храп не мешал ему существовать отдельным миром рядом,  ласковые поглаживания перед сном успокаивали и усыпляли ее, как она считала, лучше любого снотворного, что позволяло Сержику  беспрепятственно уносится в  левый угол комнаты , а потом и дальше на кровати в мягком, обволакивающем и неотвратимом потоке туда, где раздвигаются и исчезают стены, двери, дома, улицы. Где он, пятилетний мальчик и нынешний лысый, грузный, мужественный Сержик соединились в одно безвременное целое «я есть» в каждую секунду жизни с ее запахами, звуками, цветом, которые ощутимы до острой боли. А рядом теплая,  храпящая,  держащаяся за его ногу давно умершая бабушка – поток во внутреннее,  где  одномоментное ощущение жизни и смерти Сержика стало  само собой разумеющимся, где его угол был  вселенной. Он видел, как она расширилась из этой точки кофейного цвета, линии потолка уходили в бесконечность и  сходились там,  откуда лился потусторонний свет.  Сержик все плыл и плыл рядом с ничего не помышляющей бабушкой совсем один в этом мире. И это было вовсе не страшно, потому что  к нему струилось тепло оттуда, куда ушли  и «молоденькая» и «старенькая» бабушки, и мама, и куда  уже одной ногой вступал сам Сержик  - и тогда в пять лет и сейчас, когда он стоял на кладбище Пер Лашез в Париже.
   Сержик прошел Суворовское училище, куда его отправила мама, скрыв порок сердца, следуя заветам Кондрата Антоновича, чтобы вырос отменный вояка. Она с кровью и болью оторвала от себя Сержика, дабы он превратился в мужчину. В Суворовском училище Сержик научился драться, потерял передний зуб, закалился, но не обозлился, все также сохраняя внутреннюю тишину и гармонию. Даже артиллерийское  училище не обезобразило его, товарищи его любили, а он математику, но не настолько, чтобы пожизненно посвятить себя армии, которой он все - же тяготился. На этот раз было решено  открыть существование порока сердца, благодаря которому Сержика успешно комиссовали, и он без экзаменов поступил в 1-й Мединститут под бок своей старшей сестрички. Все устроилось наилучшим и спокойнейшим для мамы образом. Сержик успевал  и в Мединституте, лелеемый преподавателями, а потом и больными, которым он мерещился в образе чеховского доктора. Из института он плавно перешел в ординатуру 4-го управления  в неврологическое отделение, где научился иметь дело с правительственными и чиновными больными, которых, как правило, хватал удар.
- А! Мои право и левосторонние! – называл их Сержик, участливо наблюдая и пестуя. – Представляешь, мой левосторонний ночью перепутал палату и пристроился в кровать к правостороннему! Вот, уж был переполох!  Он с почтением и нескрываемым интересом часами слушал больного Шкловского, получил в  подарок с благодарственной подписью собрание сочинений от  Арсения Тарковского, которого не знал и не читал, но внушил тому доверие и помогал приходить в себя. Попал в переделку с Галиной Брежневой, зайдя к ней в палату без сопровождения. Тут же подвергся домогательствам « Ах, какой милый доктор! Попался, голубчик!». С перепуга дал прямой отпор и был вызван на ковер к главврачу: « Ну, мой дорогой! Кто же заходит к Галине Брежневой в одиночку!  Это опаснее клетки с тигром! Вот, жалоба на вас! Нарушение врачебной этики, приставали к больной! Обязаны реагировать! Ваше счастье, что обошлось только выговором!».
-  Чертова баба!  –  впервые  за много лет Сержик выругался,  используя все то,  чему научился в Суворовском и потом в артиллерийском училищах.  Свой сокровенный «угол» и все, что с ним было  связано с детства , Сержик загнал глубоко внутрь и лишь по ночам то стонал, то ворочался и блаженно улыбался. Он славился редкой нерешительностью, поскольку с детства за него все решали женщины – бабушка, мама, сестра, потом жена. Он не решал, а пританцовывал,как в известной песенке: «Две шаги налево, две шаги направо. Шаг вперед, и две назад!». Так вышло и с Парижем, куда Сержик делал то «шаг вперед, то две назад».
Как-то его угораздило не вовремя включить телевизор, к экрану которого он приник. По каналу «Культура» рассказывали, как показалось Сержику, о нем самом, буквально выворачивая все его потайные уголки наизнанку. Сержик  слушал и в каждой мелочи узнавал себя, даже больше, чем себя, какую-то квинтэссенцию, концентрированную версию себя. Пирожные «Мадлен», белые и розовые кусты боярышника, мелодию Вентейля он пропустил мимо ушей, потому что и не слыхивал о Прусте. И только в конце передачи узнал, о ком шла речь. Его зацепила история мальчика Пруста, его матери и бабушки. Сержику вдруг стало тепло и радостно на душе, словно там что-то  разжалось и распустилось. Это был Пруст. Сержик помчался на Тверскую и закупил все семь книг « В поисках утраченного времени» в лучшем из переводов Любимова. Но тогда Сержик ничего об этом не понимал. Не будучи книгочеем, он интересовался только историей, и даже более узко историей его рода, о чем он мог долго и нудно рассказывать часами, надоедая близким, считавшим его свихнувшимся «в поисках утраченного рода». Тут Сержик пускался в невероятные версии и истории, которые у него менялись с каждым вновь отысканным материалом или именем. Скажем,   род Газенкампфов, из тех, где Михаил Александрович, которого Сержик по- свойски так и назвал по имени и отчеству, был командующим лейб-гвардии Московским полком и  астраханским губернатором, возглавив и казацкое войско - и на меньшее Сержик был не согласен. Он ходил к экстрасенсам, которые ввели его в прострацию и выяснили, что он окружен сонмом родственников в мундирах. После этого Сержик уже и не сомневался, что это дочь Михаила Александровича приезжала из Петербурга забирать рожденную от ее сына вне брака «молоденькую» бабушку. Тут фантастические рассказы мамы о ящиках  с золотом, о бриллиантовых браслетах и кольцах, которые помогли выжить в войне, начинали обретать определенный смысл. « А откуда иначе в нашей бедной семье бриллиантовый крестик на шее мамы и кольцо на пальце «молоденькой» бабушки – все, что осталось после войны!?» - вопрошал Сержик, будучи в глубине души уверенным, что нашел верный след.  Он как-то приосанился и стал благороднее в повадках, стараясь внутренне соответствовать своему роду. Но тут вмешался Пруст и окончательно сбил с толку Сержика, к которому стала возвращаться вся его детская чувствительность. Он погрузился в «Свана» и впервые со времени глубокого детства вдруг стал обретать себя. Он и не догадывался о том, что таков уж был феномен Пруста, который как раз и стремился к тому, чтобы это происходило с каждым, кто решился связаться с его книгами. Казалось, что это не он, Сержик, читает Пруста, а Пруст читает все, что происходит в его, Сержиковой душе.  Сержик был уверен, что это происходит только с ним одним, для него это было открытие равносильное тому, что произошло в бабушкиной кровати, когда он уставился в угол потолка и ощутил всем своим естеством, каждой клеточкой, что он жив, он есть! С каждой буквой, с каждым словом, с каждой строчкой Сержик медленно и верно становился самим собой, он проявлялся, как негатив,  помещенный в фото раствор в темной комнате, и на глазах обретал твердые собственные очертания. Его робость и застенчивость, нерешительность и медлительность, потаенные страхи и желания, боязнь и непереносимость громких звуков и яркого света, сильных запахов,  стремление спрятаться под одеяло или забиться в уголок –  все это приобретало не только смысл, но и ценность, значимость в этом доселе неприветливом мире, который начинал по мере чтения Пруста   поворачиваться к Сержику своей светлой стороной и принимать его таким, каков он был на самом деле, без прикрас, как сказала бы Дора Соломоновна, со всеми потрохами.
Обретший себя Сержик исполнился твердой решимости посетить Пруста. Он и его уже при числил к своим родственникам и считал своим долгом почтить могилу Пруста. Париж его интересовал столько, поскольку он был связан с Прустом. Сержик так расхрабрился, что решил  посетить и Кабур с Трувиллем, а заодно и Иллье. Но главным образом, его тянуло на кладбище Пер Лашез. Перед поездкой Сержик проштудировал и Андре Моруа , и  «Господина Пруста» его помощницы и конфидентки Селесты Альбре, где он пошагово следил за каждым мгновением жизни, каждым дыханием и жестом Пруста - задыхался вместе с ним в приступах астмы, возжигал спасительные курения, пил свою чашечку кофе с горячим молоком и в изнеможении опускался на подушки в кровати, сбрасывая с себя одну за другой теплые рубашки, которые образовывали нечто вроде валика под его спиной. Он умирал вместе с Прустом, отказавшись от лечения, и как никто другой понимал его после того, как перенес сам инфаркт и многочисленные операции по онкологии, будучи врачом.
- Какое лечение? К чему?! Пруст верно перетекал на страницы своих книг все это время и хотел успеть это сделать беспрепятственно, до последней капли, сам контролируя весь процесс! Больница, уколы, лечение сбили бы ритм этого перетекания, вмешались бы в ясное осознание Пруста  того, что , как и зачем он делает. Он  тихо испустил последнее дыхание и затих на страницах своих книг – так проникся Сержик  Прустом, не осознавая того, что вступил в когорту прустоманов, о существовании которых и не подозревал. В сложные моменты своей жизни он бросался к Прусту, раскрывая любую из его книг  на первой попавшейся странице, жадно вчитывался и приходил в себя, будто ему дали подышать спасительным кислородом. Его любимым героем была Бабушка, очень похожая на маму Сержика своей внутренней свободой, острым, здравым умом, природным, а не приобретенным аристократизмом и утонченностью, удивительной способностью одухотворения как растений, так и предметов, умением смотреть в суть людей и вещей - «когда я был с бабушкой, я знал, что, как не велико мое горе, ее сострадание еще шире; что всё мое – мои тревоги, мои упования – найдет опору в стремлении бабушки сохранить и продлить мою жизнь и что в ней оно еще сильнее, чем во мне самом». Единственные страницы, которые Сержик не мог перечитывать – это была болезнь и уход Бабушки, описанные с врачебной достоверностью. Это было больно, потому, что Сержикина мама умерла от той же болезни, и он, как врач, особенно мучился своим бессилием ей помочь.
   В Париже Сержик поселился на улице Кардинала Лемуана, не зная ничего ни о Латинском квартале, ни о его знаменитых обитателях. Его просто привлекла гостиница Des Grandes Ecoles  - старинный, милый особняк в большом саду. «Шиковать, так шиковать!» - решил Сержик обычно не склонный транжирить деньги попусту. Хозяйка гостиницы мадам Анна оказалась несколько приторной дамой, при ходьбе которой Сержик сразу же заподозрил грыжу 4-го позвонка. « Не мешало бы по ней пройтись!» - машинально отметил он. Его суждения частенько носили медицинский  уклон: « Ну, что удивляться! Сразу видно, что он правосторонний! Отсюда и все эти видения! А вы, Босх! Босх! Одни только охи и ахи! Больной был человек! Сразу видно!».
  Комната Сержика оказалась крошечной даже по парижским меркам, в голубых ситцевых обоях, с двумя большими окнами, под одним из которых росла береза уже в клейких молодых листиках,  а под другим гигантская магнолия вся в желтых цветах,  струящих менее приторный аромат, нежели хозяйка гостиницы. Утром Сержика разбудило оглушительное пение птиц. «Весна!» - потянулся Сержик в кровати и почему-то решил, что он на своей даче. Но затем зазвонили один за другим колокола многочисленных церквей, и Сержик , наконец, осознал, что он в Париже.  « Ну, что же! Пора прогуляться!» - нехотя выполз из кровати Сержик. Когда он вышел из высоких зеленых ворот гостиницы, то почти сразу обнаружил, что слева вниз по улице в соседнем доме жил Джойс, а справа он увидел табличку с именем Хэмингуэя. « Ну, и соседи у меня!» - удивился Сержик и позавтракал чашечкой кофе с молоком и круассаном на площади  Соntrescarpe. « Начинается! Вот и утренняя чашка кофе с молоком! И один круассан! Не больше! Как у него!» - размечтался Сержик, не подозревая, что рядом в таверне «Шишка» сиживал Рабле. В центре маленькой площади толпились деревья, похожие на жакаранду, почти без листьев,уже опушенные лиловыми цветами, вокруг фонтана нежились на солнышке клошары, окруженные кольцом самокатов. « Что-то Латинский квартал просыпается поздновато!»- определил Сержик и отправился гулять вниз по узкой улочке Муффтар Mouffetard с ее древними лавками и трактирами, рыночками со всевозможными сырами и  колбасами, морепродуктами, пучками молодого редиса и разноцветным салатом, устрицами, мидиями, креветками всех сортов и размеров,  ящиками вина и витринами со сластями, с цыганами,  у ног которых примостились  плетеные корзинки полные первых ландышей. Сержик просто таял от счастья, чувствуя себя в Париже отъявленным провинциалом: « Нет! Это совсем другой Париж! Неожиданный!».
   Двигаясь сквозь плотную завесу  перемешавшихся запахов сыров, колбас, свежеиспеченных круассанов, рыбы, клубники и цветов, недаром, что улицу назвали Муффтар – вонь, Сержик спустился до церкви Сен-Медар, скромной и по-деревенски тихой,  чьи колокола и разбудили его утром, отчего казалось,  что церковь стеснялась, съеживалась от стыда и делала вид, что вырвалось это у нее чисто случайно:  « Дескать, и не хотела, и не думала!».  На самом деле, церкви было чего стыдиться. Здесь распинали себя, убивали младенцев, ели землю и наносили себе увечья буквально сошедшие с ума, поверившие в чудодейственные силы церкви последователи Франциска Парижского. Но Сержик этого не знал и наслаждался незатейливым, скромным садиком, окружавшим церковь, с полудикими розами, терновником и луговыми, крошечными ирисами, с любопытством льнущими к забору. Крышу ее закрывали кряжистые, мужественные каштаны в полном цвету, верные и надежные: « Можете на нас положиться! Будьте уверены!». Под церковью развалился молодой клошар,  похожий на одного из тех,  кто прежде калечил здесь себя,  поросший рыжей шерстью, выбивавшейся самым бесстыдным образом из всех дыр, изрешетивших его остатки одежды, едва прикрывавшей тело. Он пристально уставился на Сержика , так что тому ничего не оставалось, как положить рядом монету. Клошар не обрадовался, а заголосил, что мало.
 Теперь Сержик мог сновать по улице Муффтар без конца от площади Конрэскарп до церки Сен-Медар  и назад, привычно купаясь в ее крепких запахах, путаясь в рядах плетеных кошелок и истекая слюнками  при виде свежих бриошей и клубники с малиной. Между лавок сновали юркие старушки  с крошечными корзинками и с собачками на поводках,  опутывая прохожих. Им вслед неслось из рядов продавцов « Бонжур, мадам!». И старушки ласково кивали головой и отвечали « Бонжур, месье! Бонжур, мадам!». Собачки лаяли и пытались задержаться у витрин, ожидая подачки, но старушки упорно тянули их куда-то дальше, куда они и сами  целеустремленно стремились, будучи уверенными, что их там точно с нетерпением ждут.  Когда Сержик приблизился к величественным зеленым воротам своей гостиницы на улице Кардинала Лемуана,  примыкающей боком к площади Конрэскарп, откуда по ночам доносился  веселый и беспокойный гул студентов со всей университетской округи, которые, как перелетные птицы, покружив по окрестным улицам, большой стаей усаживались на площади провести там остаток вечера и ночь, из окна над галдящим на все голоса кафе раздался хриплый, заглушающий весь этот гвалт, старушечий скрежет. Над цветочным ящиком, служившим ей опорой для ног, склонилась из большого французского окна до пола старуха, состоящая сплошь одного скрипучего голоса и вороха черных одежд, которые на ней топорщились в разные стороны, как перья на древней вороне. Обезумевшая от старости и одиночества, она шипела и хрипела, извергая из себя все скопившееся  и ненужное никому на головы  прохожих и посетителей кафе «Декарт», сквозь алые цветы герани безумными углями горели ее глаза , а крючковатые, как засохшие ветки, пальцы раздвигали кусты, чтобы получше видеть  улицу.  Шипение  черной старухи, как пиво в кружках на столах кафе под ее окном, просочилось сквозь цветы и обрушилось на голову Сержика, заставив его поднять голову и провалиться  в бездонные , пустые, как смерть, глаза, которые странным образом приблизились к нему. В мгновенье ока Сержик оказался на месте старухи наедине с ее безмерным одиночеством, бессилием злобы, темным безумием и едкой радостью проникать со змеиным шипением в сущности прохожих – то ли она в него вселилась, то ли он  в нее, прячась  в густых зарослях алой герани. Это длилось секунды, после чего старуха, как напившаяся свежей крови пиявка, отпала от окна, а Сержик с непонятной тяжестью  в ногах и тоской  на сердце отворил ворота, чувствуя себя постаревшим сразу на несколько десятков лет , отягощенным чужим одиночеством и тоской. Сержик опять же был не в курсе, что эта округа долгие годы славилась жестокими убийствами старух, вот таких же, как эта, которых приканчивали и грабили  беззаветно любящие друг друга официант и  трансвестит – гомосексуал из кабаре «Латинский рай», прозванного «Кровавым кабаре» на улице Кардинала Лемуана,28.
          Нехотя Сержик выбрался в Париж со своей улицы Муффтар поглядеть на сгоревший Нотр -Дам и прогуляться по бульвару Сен Жермен. За пределами Латинского квартала Париж ему показался понурившимся и поникшим, каким-то почерневшим в прямом и переносном смысле слова. Люди ему попадались на глаза одетые главным образом в черное, не в то изысканное черное, чего можно было ожидать в Париже, а нечто смахивающее на рабочую одежду. «Сплошное профтехучилище! Будто они не успели отойти от токарного станка!» - дивился Сержик. – И хмурые они такие,  уставшие, словно на них весь день воду возили! И  это называется «Праздник, который всегда с тобой»?!» -  он даже разозлился. Нотр-Дам окружали полицейские посты и толпы любопытствующих зевак всех сортов и национальностей. Милый садик на задворках собора ощетинился  бетонными заграждениями,  соловьи оттуда упорхнули в неизвестном направлении, старушки и старички,  которые раньше здесь коротали время на скамеечках за пересудами и газетами, убрались куда подальше, не было слышно привычных детских криков и игры в мяч,  даже  пушистые, розовые кусты скумпии отказались цвести в этом году. А сам Нотр-Дам превратился в подобие онкологического больного в дешевом хосписе, которого бесстыдно продолжают щелкать телефонами с моста  и набережной толпы китайцев. А он готов провалиться со стыда, обезглавленный, опустивший плечи, сам не свой. « Глаза бы не глядели! Все-таки сожгли, не иначе!» - в сердцах сплюнул в Сену Сержик и пустился бежать подальше от этого зрелища - « Здесь только за тенями гоняться! За розовой сакурой у черных сгоревших стен, за воробышками, которых кормят с руки у центральной решетки! Все пропало!».
   На бульваре Сен-Жермен ему попались на глаза те самые элегантные люди, которые, как ему казалось, фланируют по Парижу со времен Пруста. Сержик присел выпить чашечку капучино в кафе «Де маго», переполненном теперь туристами, отметив про себя, что здесь официанты еще отменно вежливы и солидны, послал привет  двум дурашливым китайским болванчикам, парящим  над залом среди зеркал и витражей : « С добрым утром тетя Хая, вам посылка из Шанхая! А в посылке три китайца…». Потом заглянул в церковь Сан-Жермен де Пре, пристроился послушать орган и затерялся взглядом среди полосатых, как больничные матрасы, колонн, которые навеяли на него покой и умиротворение: «Какие тут милые, совсем деревенские церкви!»- почему-то решил Сержик, перешел дорогу и отправился в аббатство Клюни довершить свое твердое убеждение, что ему повезло – Париж повернулся к нему своей деревенской стороной, показал свою истинную крестьянскую сущность. Сержик искал в окружающем черты, свойственные ему самому, прирожденному провинциалу, поэтому и Клюни  очаровал его садиком-огородиком, где на каменной скамейке устроился Сержик среди грядок с морковкой и пушистым зеленым луком. У забора пенились белыми шарами кусты бульденежей, любимых цветов "молоденькой" бабушки, которая называла их «буль де нэж». Цветы расселись на ветках , как жирные снегири, а из-за спины кустов выглядывали надутые от важности, как индюки, Сен-Жерменские особняки со щегольскими котелками мансард. Розовый куст с мелкими желтыми цветами кивал головой Сержику и склонялся над устланными мхом канавками с водой. Там завершали утренний туалет супруги-утки, тщательно перебирая каждое перышко, что заставило Сержика опять вспомнить прихорашивающуюся бабушку у ее туалетного столика.
         Вечера Сержик коротал в таверне на улице Муффтар над тарелкой с конфи де канар и бокалом вина Святой Николай Кот дю Рон, или в кафе «Виктор» на углу улицы Кардинал Лемуан и коротенькой  Виктор, где были самые вкусные эскарго по-бургундски с бутылкой всегда прекрасного Медока. Таким образом Сержик провел «артподготовку», сделал «две шаги налево, две шаги направо, шаг вперед и две назад», настроив, наконец, себя на посещение кладбища Пер Лашез. Утром он проснулся под шум дождя, шелестевшего по кронам березы и магнолии, по черепичной крыше, долго не решаясь выбраться из постели.
- Идти?! Не идти на кладбище в такую сырость?! Но и оставаться одному здесь неохота! – Сержик был полон колебаний и клонился то в одну, то в другую сторону, подкрепляя каждое решение твердыми доводами,  как всегда по любому пустячному случаю, требующему хоть какого-то решения. Он вставал с кровати, подходил к окну, слушал дождь, опять падал в постель и так изводил себя всю первую половину дня. В конце концов, он все-таки добрался до Пер Лашез и стоял под зонтиком в полном недоумении перед схемой кладбища, похожего на огромный мертвый город с кварталами и улицами. Он с трудом отыскал имя Пруста на карте где-то недалеко от площади с крематорием. Тут его кто-то легко, как кошачьей лапкой, тронул за плечо. Сержик повернулся и изумленно уставился  на странную личность, которая колебалась на ветру под дождем и сбивчиво лопотала нечто нечленораздельное, разумеется, по-французски, захлебываясь от волнения. Это был тощий, со стертым лицом, неопределенного возраста  господин, пребывающий в крайнем возбуждении и спешке. До Сержика с трудом доносились его речи, смешавшиеся с шумом  не менее перевозбужденного дождя, где Сержик не понимал ни слова. Месье уже начинал размахивать руками, как огородное пугало, когда в его речах проскользнуло  одно знакомое слово «крематорий».
- А! Крематорий! Так вам туда! Туда! – догадался и сразу обрадовался Сержик ,  указал  странному типу на виднеющиеся над деревьями зловещие трубы. Тот подскочил на месте и быстро затрусил по главной аллее, исчезая в пелене дождя, как привидение.
- На похороны опаздывает, бедолага! Как бы, не на свои собственные! –  неожиданно пришло ему в голову, и он пустился на поиски  могилы Пруста. Сержик бродил и бродил под холодным дождем ,проклиная французов : « Чертовы французишки! Чтоб они провалились! Не ставят указателей с фамилиями знаменитостей! Всё свои принципы блюдут! Подавай хваленые их  Либерте, Эгалите, Фратерните, то бишь , свободу, равенство и братство – на кладбище!Сколько голов было срезано, как капустные качаны, реки крови пролиты за эти принципы!Впрочем, где еще их, эти принципы, найти, как ни здесь! На кладбище!». Он проскочил  мимо скромного бюста Бальзака, спустился вниз по аллее к прекрасному памятнику из белого мрамора скорбящей Пьеты, на котором было написано « Princesse Dolgorгukoff de la ville Rostov Don».
- Княжны Долгоруковы сроду не водились в Ростове-на–Дону! Что за чушь! – разозлился Сержик, который почитал себя за большого знатока генеалогии и почитывал Готский альманах.  Он шнырял между могил, едва успевая читать надписи: Сара Бернар, Аполиннер,Оскар Уальд, Гюго, Эдит Пиаф. Но где же Пруст?!  Сержик продрог, устал и совсем отчаялся, когда наклонившись к ботинку, чтобы избавиться от камешка, почувствовал, что его взгляд поманили. Он отчетливо почувствовал, что его потянуло в нужную сторону – повели, поманили пальцем : « Сюда! Сюда!». Взгляд его заскользил, ведомый, как за нитку, между плотно стоящими рядами памятников ,  из-за которых  выплыла, скользя по воздуху, черная, плоская, как кровать, полированная плита, на которой безмятежно покоился  свежий, зеленый качан капусты , словно на кухонном столе, отражаясь  в зеркале мрамора. « Позвал! Нашелся!» - Сержик, будто гончий пес, почуявший зайца, рванул прямо с корточек к капусте, ни минуты не сомневаясь, что лежать она может только на могиле Пруста. Под капустой на боковой плите почти неразличимо было написано Robert Proust….
- Да, это же брат! – осенило Сержика – Его позже похоронили в той же могиле.
     Сержик сразу успокоился, пришел в себя, будто так и должно было случиться, чтобы Пруст поманил его капустой.
 – Так и надо! Так и надо было! – сбивчиво бормотал он. Ему даже померещился Пруст, как на своем известном портрете Жака-Эмиля Бланша ,где он  «во времена камелий» - светских салонов  с тонкими усиками над девичьими губами, в белой рубашке со стоячим воротником, с камелией  на лацкане сюртука.
- Но портрет сейчас в музее Орсе, а Пруст здесь, со мной! – лихорадочно соображал Сержик. Ему чудилось, что Пруст ласково и застенчиво смотрит на него глазами серны, довольный тем, что не заставил Сержика без толку скитаться по кладбищу в поисках своих останков. Сержик и сам исполнился довольства, стоя у большой лужи, в которой отражались и капуста, и  могильная плита с мелкими камешками, положенными над большими буквами  MARCEL PROUST по еврейскому обычаю : « время разбрасывать камни, и время собирать камни». Сержик обвел глазами мокрые от дождя мрачные липовые аллеи, блестевшую от воды брусчатку, казавшуюся вечной, и вдруг почувствовал себя здесь дома : « Ну, вот я и пришел!». Всё прежнее стало пустым и ненужным. И что вообще я здесь делаю?! И Париж, и надутый Тюильри с его креслами, где можно было посидеть, положив ноги на соседний стул, затихнуть и притвориться, что тебя нет- всё лишнее!Всё,всё  избыточно и чрезмерно! Это ощущение опустилось на Сержика,окутало плотным облаком, отгородило от внешнего мира и вдруг стало напевать ему на ухо голосом Носкова :« Изменила форму сущность, стало все не так. Стало пусто, слепо, глухо. Выжег дым скупу слезу. Я глотаю спирт на кухне. Я иду ко дну».
  Всё некстати! Всё пустое!- лепетал Сержик. Всё, что происходило  с ним  до сих пор  в жизни, показалось ему теперь напрасным, не ко времени, тщетным, но это не приносило горечи. Наоборот, он чувствовал себя освобожденным и легким, сидящим в той лодке, которая уже отчалила от этого берега и медленно удаляется  в тот левый угол комнаты «молоденькой» бабушки, который видится ему здесь на кладбище.
« Ведь меня поманила капуста на могиле Пруста!» - догадался Сержик.
 


Рецензии