Воспоминание

               
 


       Вроде бы всё у тебя есть: квартира, хорошая должность, неплохая зарплата; дети выросли, жена по-прежнему любит – что ещё? Живи, казалось бы, наслаждайся – ан нет! В один из дней вдруг взбунтуешь против невыносимых воплей  стереоколонок  (как только выдерживают эти децибелы уши молодых), против ежевечерних посиделок у телевизора, будто кроме этого идиотского ящика с попсой, с дешёвым юмором, с сериалами похожими один на другой,  больше ничего другого не существует, против…

       -Ты читаешь? Ну и читай...А я хочу смотреть телевизор. Ничего интересного?
       Мне нравится... Мешает тебе?.. Хорошо, сделаю тише, успокойся… Ну и
       занудливым ты становишься …

      Вспомнится  вдруг отцовский патефон с его негромким интимным звучанием, старые, порой почти затёртые, пластинки под чьи мелодии  радостно плясалось их родителям, а позднее и  им самим; посиделки на чердаке или в «развалке» (в зависимости от времени года), где с приятелями живо обсуждались перипетии трофейных фильмов.
      Взбунтуешь против преследующих тебя повсюду тихо-назойливых нашёптываний: тот достал, этот преуспел, тому повезло – едет за границу, а Сеня, твой  знакомый, со своими десятью классами, третью машину меняет, вот так… Не надо иметь высшее образование – надо иметь среднее соображение… Ты пытаешься мягко возразить: разве только в этом смысл? Ведь помимо машин, дач, дублёнок, бриллиантов есть замечательные книги, картины, музыка…

        -Я что музыку не люблю? Пугачёва, Валерий Леонтьев, Тони Кутуньо,
        Челентано,     Том Джонс……- Да ведь это не то…- Как не то? Разве это не
        замечательные     певцы?      – Прекрасные, не спорю. Но, как говаривал
        сказочник Андерсен: позолота      сотрётся, свиная кожа остаётся…- Что ты
        подразумеваешь под «свиной кожей»:      классику, фольклорные ансамбли…
        Слушай их на здоровье…- Позолота – это      попса, модные однодневки,
        которые вскоре забудутся, исчезнут…- Мы тоже      исчезнем…-  Это, как
        соус, как приправа к обывательско-мещанскому блюду… Вот      и потчуют
        нас этим…- Не нравится – заткни уши…- Почему? И Элвис Пресли, и
        Луи Армстронг, и Рафаэль, и множество других певцов, но нельзя сходить с
        ума      из за двух-трёх модных исполнителях, забывая об остальных и
        остальном… Да и     помимо музыки есть множество прекрасных  вещей…-
        Сперва ты говорил, что      помимо машин, дач,  есть ещё и музыка, теперь
        ты утверждаешь, что помимо      музыки есть ещё… Что бриллианты? Я тоже
        об этом…

      Женская логика это нечто особое,  женщине что-то доказывать - бесполезно.

      Причины, закинувшие тебя в даль воспоминаний, могут быть самыми различными, но всегда на них лёгкий флёр сентиментальности: глядишь – и защемило сладко сердце, защипало в глазах, а то и вовсе исчез из этого мира с его повседневной расчётливостью, эгоизмом, дурацкими разговорами, сплетнями… Вроде бы ты на месте, но тебя нет. Ты сейчас там – в счастливом мире детства, юности. Бродишь по его старым улочкам, встречаешься со своими дружками-приятелями, из которых  многих уже нет в живых;  цепляешься за автомобили, трамваи, тыришь с ними на Привозе фрукты, лазишь вечером через забор в госпиталь, чтоб посмотреть очередной трофейный фильм…Однако тебя уже теребят, спрашивают что-то… «А?..»- отсутствующе глядишь вокруг, и кто-то из твоих молодых коллег там, за столиком, в дальнем углу, кивая в твою сторону, говорит: «Маразматиком становится наш шеф…». И что?! И наплевать!! Ведь ты был  сейчас ТАМ. ТАМ – и словно разгладилась душа и просветлел день, и ты невольно подобрел к своим молодым коллегам. А что?.. Симпатичные ребята… Скажи откровенно – завидуешь им.  Завидуешь их молодости, их умению себя чувствовать, как рыба в воде, в этом усложнившемся мире, где ты, несмотря на то, что уже старый поц,  чувствуешь себя в нём  неуверенно, как на, уходящей из под ног, палубе… Более того, вдруг умилишься, скажешь какую-нибудь нелепость, и в дальнем углу снова переглянутся и прыснут: «Сдаёт старик, сдаёт…» И пусть себе! Она ведь при тебе ещё твоя маленькая тайна, и, словно в доказательство, она вдруг радостно защебечет, запрыгает в грудной клетке – даже руку прижмёшь к груди, чтобы не так слышно было. «И сердце у него барахлит….»  Подходишь к окну – «Пошёл хватануть воздух…»- незаметно выпускаешь её, и она, трепетно зависнув в небесах, исчезает.  Прощай, моя тайна! Прощайте, полузабытые улочки моего детства, прощайте, товарищи моих детских лет, рано ушедшие из жизни…
      Память не даёт нам забыть, зачерстветь душой, остыть нашим чувствам. Она: то тихое прибежище, то  гулкий тревожный набат. Не потому ли с годами мы, умудрённые опытом, много повидавшие, побродившие изрядно по свету, всё чаще и чаще уходим в счастливое  «далеко», черпая в нём силу и вдохновение, ища защиты или забвения. Уходим, чтобы ощутить вновь предутреннюю радость, почувствовать полузабытые запахи, услышать полузабытые звуки, очиститься теми годами, где вроде  всё, как было, и всё-таки не так: радость там – праздник, горечь – не совсем горькая, а, скорее, солоноватая, как кровь, ну, а печаль – светла…
      Мне вспоминается эта история, и возникает ощущение, что оттуда, из послевоенного детства, кто-то наставил на меня осколок зеркальца; хулиганистый солнечный зайчик прыгает по лицу, норовит кольнуть  глаза, я щурюсь, прикрываю глаза рукой, деланно негодую на него, но мне радостна встреча с ним.

      Двор состоял из двух, расположенных параллельно друг другу, трёхэтажных домов, сейчас обшарпанных, с отвалившейся местами штукатуркой, выбитыми чердачными окнами и разбитыми стёклами лестничных пролётов. Длинный ряд неказистых деревянных сарайчиков как бы соединял торцы домов, замыкая двор с той стороны, где через улочку находилась 57-я мужская средняя школа, в которой большинство из них училось. На противоположной, где потом выстроят штаб округа, красовалась «развалка» - место их тайн, встреч, игр…
      Игры… Глядя на сегодняшних детей, сравнивая их с  детьми послевоенных лет, невольно думаешь: «Бог ты мой, здоровые балбесы (это про нас) – и какие увлечения: «кины», «чиж», «пристенок» и, конечно же,  знаменитая «маялка», в которую играли самозабвенно днями напролёт, подкидывая ногой клочок кроличьей или козьей шкурки, с прикреплённой к ней для тяжести кусочком свинца, но и эта послевоенная знаменитость уступала извечной мальчишеской игре «в войну». Правда их «война» разительно отличалась от той, в какую играют нынче: во-первых, снизился возрастной ценз: увидишь ли сейчас воюющих 9-12-летних? «Мы что сопливая малышня…»- тут же заявят с пренебрежительным превосходством новоявленные акселераты. Во-вторых, их «война» была как бы продолжением той настоящей войны, которая напоминала о себе и  множеством инвалидов, и бедностью, и, наконец, пленными немцами, небритыми и голодными, жадно набрасывающимися на дворовые помойки, откуда  выхватывали арбузные корки и гнилые фрукты, и, торопливо их жуя  («Шнель, шнель!..- с напускной суровостью покрикивал на них юный конвоир) становились снова в строй, продолжая  свой путь на строительно-восстановительные  работы равнодушно-тягучим шагом.  В-третьих, их «война» была не только жестокой, как настоящая, но и велась по соответствующим правилам: улица на улицу, квартал на квартал. Объявлялось о начале военных действий; и летели камни, стрелы, железные скобы, выпускаемые рогатками, взрывались,  начинённые   горящей    кинолентой,   бутылки,  запускались   «дымовухи», создававшие картину настоящего боя. Как в настоящем бою, были раненые: разбитые головы, подбитые глаза (представляю сейчас: какого было нашим родителям… Зато нам, словно маслом по сердцу – раненые! герои!!), было и настоящее боевое оружие, которое, слава богу, не применялось в их баталиях, но из которого они тайком стреляли в тихих и безлюдных местах.
      Однажды ему повезло: в одном из полузасыпанных окопов вблизи моря, он нашёл никелированный «Бауэр» с костяными пластинками на рукоятке, литым фигурным курком, барабаном для пуль; почистил его, смазал,  навёл  на него шик и блеск, и при каждом удобном случае любовался им. Такого красавца не было ни у кого.
      Они сидели в «развалке» и Алька, глаза которого при виде его «Бауэра» запылали, как фитили керосиновой лампы, попросил ещё раз показать его ему: «Может, я подберу к нему патроны  и постреляем, а так, какая от него польза…»
      -Покажи,  чё зажал…- поддерживают Альку остальные.
      -А то он у тебя вместо пугача,- добавляет с подначкой Алька,- Из моего «ТТ» стрелял? Стрелял. А твой так… Для красоты…
      -Мой тоже стреляет,- возразил он,- боёк целый…
      -Стреляет,- передразнил Алька.- Ты из него стрелял?
      -Патронов нет…
      -Вот я и попробую достать… Давай, чего дрейфишь,- нетерпеливо добавил Алька.
      -Я не дрейфлю, а вдруг ты не отдашь…
      -У меня что:  своего нет?
      -Мой лучше…
      -Лучше… Пугач…
      -Сам ты пугач...
      -Покажи, я не видел… Я тоже… Что зажал…- подзадоривают друзья-приятели.
      Ему и самому нетерпелось  в очередной раз похвастаться своим «Бауэром», тем более, что не все его видели. Он направился в глубину развалки (остальные следом), по одному ему знакомым приметам (дома держать его было опасно) отыскал тайник, приподнял пару камней, сунул в расщелину руку, пошарил  и вытащил промасленный свёрток.
      -Давай!- выхватил Алька свёрток и торопливо развернул его.
      -Ух ты!.. Класс!.. Никелированный…- раздались восторженные голоса.
      Он торжествовал.
Алька вложил пистолет в руку, взвёл курок, прицелился куда-то в угол и нажал на спуск – мягко щёлкнул боёк.
      Он победителем посмотрел на приятелей.
      Алька же вновь покрутил «Бауэр», снова взвёл курок, снова прицелился в угол, нажал на спуск,  затем аккуратно завернул его в тряпицу  и… положил его себе за пазуху.
      -Боёк нормальный,- прокомментировал он,- попробую подобрать патроны…
От неожиданности он потерял дар речи.
      -Нет, отдай…- произносит неверным голосом.
      -Придурок, как  я тогда подберу калибр?.. Тут какие-то особые пули…
      -Так подбери…- заканючил он.
      -Как так?.. Ты что не хочешь из него пострелять?
      -Хочу, но отдай…- не принимая никаких разумных доводов, взмолился он.
      -Посмотрите на этого придолбанного,- приглашает Алька в  свидетели друзей-приятелей.- На глаз подобрать калибр можно?  Тут  неизвестно какой… И вообще, ты что, его купил?..
      -Нашёл,- мямлит он.
      -Раз нашёл – можешь и потерять,- кинул Алька  с издевкой, и в два приёма оказался на верху полуразвалившейся стены.
      -Ты же обещал...- смотрит он умоляюще вверх.
      -Обещанного три года ждут,- усмехается Алька.
      -Я твоей матери скажу…
      -Скажешь – красную юшку пущу…- Алька  пробалансировал по стене и спрыгнул на другую сторону.
      Друзья-приятели, кто сочувствуя, кто злорадствуя, с интересом глядели, что будет дальше.
      Он шмыгнул носом, и, ни на кого не глядя, побрёл по лабиринту развалки к выходу: может Алька пошутил – стоит сейчас у выхода, поигрывая его «Бауэром», ожидая, чтобы отдать… Однако Альки не видно. Ещё острее, почувствовав обиду, он вновь шмыгнул носом и медленно побрёл к Алькиной парадной. Не жаловаться конечно – лишь припугнуть. Алька наверняка незаметно наблюдает за ним; увидит, что он направляется к его подъезду, тут же прибежит: «Что, жаловаться идёшь?..- разорётся.-  На забирай свой вонючий пугач (кинет ему под ноги свёрток), и вали отсюда, пока я тебе харю не намылил…».  Ему же только того и надо. Жаловаться и ябедничать было не в их правилах.
      Он подошёл к Алькиному дому, постоял минуту, другую, огляделся ещё раз по сторонам (Альки нигде не видно) и вошёл в подъезд. Остановился перед дверьми его квартиры, выждал некоторое время и от злости негромко, нехотя постучал.
«Может, его матери нет дома…» - как бы оправдываясь, подумал он.
      -Кто там?- раздался за дверью звучный молодой голос.
      -Алик… забрал… у меня,- заблеял он.
      Щёлкнула задвижка, и в приоткрытую дверь выглянула голова Алькиной матери, обвязанная полотенцем. Глянула на него, молча пропустила в коридор, защёлкнула задвижкой, и, ни слова ни говоря, направилась в комнату.
Она была в цветастом халатике – первое, что бросилось ему в глаза; полумрак коридора со свете показался ещё темней, и как бы приглушил видимость.  Да и до того ли ему было, чтобы обращать на что либо внимание, думать о постороннем, когда его так облапошили… Уже потом, воскрешая каждый свой шаг, каждую минуту, секунду, проведенные здесь, мысленно проходя вновь и вновь из темноты коридора в светлую, залитую солнцем комнату (всё в его сознании так перепуталось, переплелось (реальное с воображаемым, желаемое с действительным), что он не мог ответить с определённостью -  ощущал ли он всё это тогда, или же дорисовал, довообразил себе потом: с тщательностью реставратора, складывая мимолётные кусочки воспоминаний, подгоняя фрагменты ощущений (что осели в нём, впитались в него) воссоздавая в который раз неповторимо-прекрасную картину, которой он мог любоваться до бесконечности,  ощущая вновь трепетное волнение и сладкую дрожь.
       Он плёлся за ней следом, понурив голову, безразличный, безучастный, казалось,  ко всему на свете; машинально вошёл следом в яркую, светлую, от, лежащих на полу прозрачными листами сусального золота, солнечных бликов, комнату и остановился. Она же проследовала дальше к зеркалу, оставляя на полу затейливою цепочку мокрых следов. Была она босиком, и его странно озадачили её розовые пятки. «Как у ребёнка,- подумал он, и, невольно сравнив со своими: заскорузлыми, твёрдыми, словно покрытых роговицей, умилился.
      -Так что случилось?- спросила она, не оборачиваясь.
      -Алик…- он поднял глаза, хотел было продолжить фразу, но слова, сделав вдруг в горле невообразимое сальто-мортале, как бы застряли, и он, едва не поперхнувшись,  лишь беззвучно разевал рот и таращил глаза, которые, казалось, сейчас выскочат из орбит и целлулоидными шариками запрыгают по полу.
      Она стояла у большого, во весь рост, зеркала. Полотенце с головы она сняла и теперь, зажав левой рукой прядь, правой неторопливо расчёсывала большим костяным гребнем свои длинные роскошные  волосы.  Но не  это его  заставило сперва  задохнуться, потом потерять голос, затем покрыться липким противным потом и, наконец, превратиться  в красного  вареного   рака.  То  ли   халатик  её  расстегнулся,  то  ли  он   вовсе   не застёгивался, полы его распахнулись, обнажив её тело, и он, не в силах отвести взгляд от этого необыкновенного, впервые  им виденного зрелища (то, что они подглядывали за раздевающими девчонками на море – не в счёт; разве можно их сравнить с Алькиной матерью, к тому же, они не столько подглядывали, сколько, указывая на вздувшиеся у них спереди трусы, подталкивали друг друга и глупо хихикали), чувствуя, как  его  приподымает над полом, и он, зависнув в воздухе, испытывает немыслимый восторг  и смятение.
      При каждом движении её рук, халатик то прикрывал, то ещё больше обнажал её тело, а он, как и прежде, паря в воздухе, тайком наблюдал за этой лукавой игрой и радостно сучил ногами, словно барахтался в сладострастной купели.
      -Так что у тебя забрал Алик?
      Он опускается вниз так стремительно, что больно ударяется пятками об пол, и боль остро отдаётся в затылке.
      -Пистолет…- едва  успевает вырваться из губ мятое от неудачного приземления слово, затем в горле, как в топком болоте, что-то лопнуло, булькнуло; ему показалось, что он навсегда лишился голоса, но, как  ни странно, обрадовался этому.
      Он понимал, что преступил запретную черту – жадно во все глаза, разглядывая её обнажённое тело, но такого свойство человеческой натуры: преступил раз – во второй раз сделать легче. Естественное чувство страха, стыда, неловкости отступают перед громкими возбуждёнными авантюристическими голосами сиюминутности: «А вдруг обойдётся… А  вдруг не заметит… А вдруг…» Да и желание: ещё хотя бы раз, одним глазом увидеть это чудо, одного за другим одной левой укладывает сперва «стыдно», потом «некрасиво», затем «увидит, что я подсматриваю…»
      -Какой пистолет?
Стараясь не глядеть на неё, он, как только что вытянутая из воды рыба, разевает беззвучно рот, и, как рыба, мечтает уйти в прохладную глубину, темноту от слепящего солнца, от рыбака  бесстрастно глядящего, как она в бессилии бьётся.
      -Ты что язык проглотил?
      Взгляд его касается стройных гладких, словно отлитых из светлой бронзы, ног, медленно скользит по ним вверх, достигает, повергшей его в трепет, загадочной развилки,   чуть влажного тёмного треугольного бугорка,  в нежной задумчивости скользит выше, бережно и любовно, словно гончар своё совершенное творение, мысленно гладит её груди, и… натыкается на её насмешливый, глядящий из зеркала,  взгляд.
      Тотчас на его щеках вспыхивают огненные протуберанцы, уши алеют праздничными стягами, а ладони становятся липкими, как от растаявших леденцов. Ему вновь хочется убежать, скрыться. Прийти в себя от чрезмерности ощущений, от нахлынувших на него неведомых доселе чувств, но неодолимая сила, казалось, навсегда припечатала его к полу.
      -Ты пришёл молчать?
      Он судорожно приоткрывает рот, мучительно поднимает голову, снова видит её, словно диковинные райские плоды, покачивающиеся в такт её движениям, груди и бессильно никнет головой.
      Она поворачивается к нему, делает в его  направлении несколько небольших шагов и останавливается на расстоянии вытянутой руки. Перед его глазами, словно подёрнутыми пеленой, смутно белеет её тело, от которого исходит, окутывающий его с ног до головы, дурман. Спеленатый им по рукам и ногам, он едва удерживается в вертикальном положении, чувствуя, что ещё немного, и он грохнется всем своим негнущимся телом оземь, поэтому, боясь, что это вот-вот произойдёт, делает с трудом шаг  и зарывается в её груди головой, ощущая каждой клеткой кожи  их убаюкивающую, успокаивающую  податливость.  Она, однако,  берёт  его  за  подбородок,  поднимает  его голову, смотрит на его, всё в красных пятнах, лицо, на осоловевшие глаза, усмехается, разворачивает его на 180 градусов и, легонько подтолкнув, говорит:
      -Ступай, и скажи Алику, чтобы он тебе вернул пистолет.
      Как он от неё вышел – не помнил.
      У подъезда его встретил хмурый Алька: «Что, уже успел наябедничать?.. На, подавись им,- швыряет ему под ноги промасленный свёрток,- но я тебе это припомню…»
      Он поднял свёрток, не произнося ни слова (Алька удивлённо поглядел на него) сомнамбулой с невидящими глазами побрёл в закуток между сараями, где упал в траву и долго лежал, словно бездыханный, весь во власти только что виданного и пережитого им чуда.
      «А вдруг это мне всё приснилось,- жалит его мысль.- Незаметно уснул - и приснилось…И «Бауэр» с ним, никто его не отбирал…» Задохнувшись от этой мысли, он вскочил, недоумённо огляделся по сторонам, словно ища какие-то внешние подтверждения, что это был не сон, а затем стремглав понёсся за дом к её окну; с бьющимся сердцем припал к стеклу и от разочарования чуть не заплакал. В комнате никого не было.
      «Неужели приснилось?..- тоскливо думал он, ещё сильнее вдавливаясь лицом в стекло и, моля богов, чтобы это не было сном. И боги смилостивились над ним:  двери в комнату распахнулись, и вошла она.
      Он радостно вскрикнул, скатился с окна, и, притаившись под ним, замер, вслушиваясь в  громкое учащённое биение своего сердца, затем осторожно приподнялся и заглянул в окно.
      Она стояла к нему спиной; поза её, с безвольно опущенными вдоль тела руками,  казалось, источала печаль. Она текла тоненьким ручейком по полу, по подоконнику, сквозь стёкла, и, наконец, стекала в его душу, отчего внутри у него что-то сладко сжималось и щемило.
      Почувствовала ли она его пристальный взгляд, или же вышло непроизвольно, только она вдруг неожиданно обернулась, встретилась с ним взглядом, а он, в мгновение ока скатившись с окна, полетел прочь, сгорая от стыда, но втайне ликуя – НЕ  СОН!!!
      Ночью он долго не мог уснуть: она стояла перед его глазами, а он зачарованно тянул и тянул к ней руки. Однако пальцы  упирались в прозрачное стекло, скользили по нему, разъезжались, как ноги, впервые вышедшего на лёд новичка, и напрасно он царапал его, ломая ногти, стекло хранило невозмутимость тюремщика. Обессилев от неудачи, он заплакал, но затем, почувствовав облегчение, уснул.

      С того дня он начал избегать Альку. Кое-кто из друзей-приятелей объяснял тем, что он-де боится последнего. Алька ведь во всеуслышание заявил, что «припомнит ему…» «И пусть!» - говорил он про  себя,  оберегая ото всех свою тайну, подсознательно чувствуя, что во всём, что с ним произошло, есть элемент недозволенности. Будто он тайком вторгся на заповедную территорию взрослых, и увидел, и почувствовал то, что ему ещё видеть, тем более чувствовать рановато, потому как он со своими куриными мозгами ещё ничего в этом не смыслит. Поэтому, уединившись, он, словно скупой рыцарь, перебирающий  ежечасно, ежеминутно золотые монеты, пересыпающий их из руки в руку, наслаждающийся их мерцающим блеском, волнующим звоном,  также с   бережливостью и тщательностью перебирал детали того незабываемого дня, возвращался к тем минутам снова и снова, и, испытывая счастливое головокружение,  парил в восторге над домами, над ничего не подозревающими друзьями-приятелями, над Алькой, который  в этот момент  подозрительно  вскидывал  голову и  вглядывался  в  высь. У него  же  сводило
судорогой крылья, и он изо всех сил старался удержаться в воздухе, чтобы не  упасть камнем вниз и не разбиться.
      Тайна прибавила и хлопот… Теперь он подолгу  наблюдал за её подъездом, терпеливо ожидая, когда она выйдет, когда вернётся. Рано утром, укрывшись напротив её окон, с замиранием сердца ожидал, когда она с чуть припухлыми от сна глазами, с текущими по плечам ручейками волос, раздёрнет шторы и улыбнётся, если день солнечный ясный, и, наоборот, тревожно нахмурит брови, если за окном пасмурно, сеет дождь. Вечером, как только темнело, снова пробирался к её окну, выискивая небольшой просвет в шторах, и о счастье, если он его находил;  он мог тогда глядеть на неё до бесконечности, любоваться её движениями, радоваться и печалиться вместе с ней.
      Был обычный летний полдень: душный, жаркий, блеклый. Приятели убежали на море, а он, сославшись на то, что ему надо идти к врачу (зуб, гад, разболелся), выбрал очередной наблюдательный пункт (на этот раз это было чердачное окно, откуда просматривался весь двор)  и ждал.
      Наконец она вышла из подъезда, но не одна. Он даже привстал, раскрыв от удивления рот, как недоумок.
      Её держал под руку военный; кто он по званию, какой род войск – отсюда не определить, заметно лишь было, что он высок и строен. Военный что-то говорил ей, размахивая рукой, в которой держал фуражку, а она, вскидывая свою очаровательную головку, глядела на него и  смеялась.
      «Жердь!..»- неприязненно подумал он о военном, и словно померк для него день, а его, ещё не определившиеся, но волнующие и ласкающие душу и сердце чувства, будто бросили в печь, и теперь догорая, они вспыхивали тлеющими искорками, превратившись в издевательское подобие того, чем были. Прикоснись – и они обратятся в прах.
      Он хлопнул, что есть силы рамой (хорошо, что не было стёкол), отбежал от окна и зарылся лицом в старые фуфайки, которые когда-то были сюда притащены для игры в карты. Ему хотелось плакать, но слёз не было. Он долго лежал, и всё решительней и явственней проступала в нём мысль о месте. Да, он отмстит! И полегчало, и он почувствовал себя отчаянно смелым и почти что взрослым, но не ей, конечно… Она здесь не при чём… Этому длинному…И ломал голову, придумывая разные ухищрения и неприятности для военного, чтоб последний  не только сюда больше никогда не ходил, но навсегда забыл сюда дорогу.
      Приободрившись от этих мыслей, он поднялся с фуфаек, спустился во двор, побрёл по нему, и не заметил, как очутился возле её подъезда, где его неожиданно догнала и словно копьём пригвоздила к земле, потрясшая его мысль: военный был у неё… И напрасно он пытался вырваться, убежать, зарыться в траву – мысль не отпускала. Он болтался на ней, дёргался, как марионетка, пока не пришла спасительная другая: «…а может, и не был, просто вышел вместе с ней…»- выдернула копьё и зашвырнула далеко в сторону – «…живёт в этом подъезде, встретились случайно на лестничной площадке…» - «А под ручку?,,» - «Ну и что… Все мужчины ходят с женщинами под ручку…» - «Я его что-то здесь до этого не видел…» - «Не видел… Ну, может быть, знакомый, или учились вместе…» Фразы ложились прохладным компрессом на разгорячённый лоб, и он незаметно шаг за шагом приближался к её подъезду. «Нет, не может понравиться ей этот длинный…» - уже более уверенно подумал он,- она слишком красива, а он…(военный представляется ему чуть ли не огородным пугалом) куда ему до неё…» И совсем ему стало легко; он уничтожил, раздавил своим презрением этого интендантишку (вдобавок ему хотелось, чтобы военный оказался не боевым офицером орденоносцем, а прятавшимся по тылам трусливым интендантом), вошёл в подъезд и остановился перед её дверьми.
      Кто-то спускался по лестнице, он моментально   отпрянул от дверей и склонился над сандалией, будто  у  него  что-то  случилось  с застёжкой, и,  старательно  застёгивая и расстегивая её, дожидался, пока этот кто-то не спустится и не пройдёт мимо, затем выпрямился, поглядел  на двери, и  вдруг вздрогнул,  будто коснулся  горящей папиросы.    «А ведь они - он даже не заметил, что мысленно произнёс «они»- могут вернуться и застать его здесь…»- опрометью выскочил во двор и… чуть не сбил её с ног. Остановился, как вкопанный, и залился краской то ли от смущения, то ли от радости: она одна!
      -Здравствуй,- он весь затрепетал при звуке её голоса.- Куда это ты так разогнался?
      -Здравствуйте,- чуть слышно ответил он, затем, мельком взглянув  на неё восторженно-счастливым взглядом, подумал:  Какая!  Она!!  Красивая!!!
      -А где Алик?
      -На море,- более членораздельно произнёс он.
      -А ты что с ним не пошёл?- спросила она.
      Он промолчал.
      -А может, ты пришёл ко мне в гости?- хитро спросила она.- А?   Что молчишь?  Хочешь ко мне в гости?..
      «Да, да, да!»- готов он был повторять до бесконечности, но ничего не ответил, слыша лишь, как кровь широким потоком устремилась к голове.
      -Ну, хорошо,- просто сказала она.- Я тебя приглашаю,- и пошла вперёд, не оглядываясь, а он приблудной собачонкой, которую приветили, поплёлся следом, от радости едва не повизгивая.
      Также не оборачиваясь, она открыла двери, пропустила его вперёд, подождала, пока он войдёт, и, также,  ни слова ни говоря, закрыла их и направилась в комнату.
      Как в столбняке он последовал за ней, остановился почти  на том же самом месте, как  тогда, и поднял на неё мучительно-вопрошающий взгляд. Она также остановилась, повела вокруг себя отрешённо-невидящими глазами, в которых странным образом смешались растерянность и бесшабашность, грусть и отчаяние, но затем они приняли своё обычное, слегка насмешливое выражение и оглядели его с ног до головы.
      -Ну, так что, мой кавалер?.. Ты ведь мой кавалер, правда? – заговорила она.- Что ты молчишь? Если не кавалер – значит приглашать к себе больше не стану…  Так кавалер ты мой, или нет?..
      -Да,- бросается  он, как  Тарзан,  с  головокружительной  высоты.
      -Ну, вот и хорошо… Чем же тебя угостить, кавалер?.. Подожди, я сейчас,- она вышла из комнаты и вскоре вернулась, неся в вазочке печенье «Рот-фронт» и небольшую плитку шоколада; при других обстоятельствах он не преминул бы накинуться на то и на другое, поскольку это был, для того времени и лично для него, немыслимый деликатес,  но сейчас…
      «Наверное, это ей принёс тот интендантишко,- сразу поскучнел он.- Они ведь всё могут достать… А может он не интендант, а лётчик… У лётчиков – и денег куча, и пайки – о-го-го!.. Хотя, какой он лётчик? Летчик-налётчик… Впрочем, какая разница… Он был у неё…»-  и пёс в нём жалобно и тоненько заскулил.
      -Что же ты не угощаешься, кавалер?
      -Спасибо… Я не хочу… Я сыт…
      Она внимательно на него поглядела.
      -А может, ты не за этим сюда пришёл?- насмешливо произнесла она (глаза её, однако, не смеялись) затем, вскинувши головой, словно отгоняя от себя, вьющуюся мошкарой, тоску, провела вновь по нему взглядом.- Я ведь знаю, зачем ты пришёл… Мне раздеться?..
      Снова полыхают его уши, снова на щеках яркие протуберанцы, снова накатывают на него волны восторга: «Она! Такая!! Красивая!!!»,- как вдруг его подхватывает огромная волна, крутит, как щепку, а затем швыряет так сильно и далеко, что, ободрав бока о песок и наглотавшись  воды,  он с трудом приходит  в себя,- «Наверное, она перед тем военным тоже так…»
      -Ну, так что?- слова её, словно раскалённые угли обдают его жаром.- Или я тебе не нравлюсь раздетая?..- после испытания водой, испытание  огнём.- Значит, не нравлюсь…- угли всё ближе, кажется, что он сейчас займётся, как стог сухого сена.
      -Нет,- едва шевелит он пересохшими от жара губами.- Нет…
      -Что нет?.. Не нравлюсь?– угли совсем рядом, он чувствует, что уже начинает заниматься огнём.
      -Нравитесь,- полыхнул и загудел ровным пламенем.
      -Ну, хорошо,- с любопытством взглянув на полыхающий огонь, она присела на диван и начала медленно раздеваться.
      Огонь чуть спал, но слоистый, словно целлюлоза, от жара воздух колыхался и  делал происходящее на диване действо ещё более чарующим и волшебным. Вот она, воздевая руки вверх, стаскивает через голову  своё цветастое платьице, освобождая из его пут победно всклоченные волосы, вот она остаётся в серебристо-прозрачной шкурке, заманчиво облегающей её гибкое стройное тело и держащейся на тоненьких бретельках, вот и она сползает, шёлково  шурша, к её ногам, наконец, оставшись в одних трусиках и бюстгальтере, привстаёт с дивана, и заученным движением, расстегнув крючки лифчика на спине, обращается к нему: «Гляди – я красивая?..»- и, сняв лифчик, небрежным движением зашвыривает его на диван. Затем, победно оглядевшись, встряхивает, как лошадка, своей светлой гривой, перебирает стройными ногами, счастливо улыбается своей молодости и красоте, и вдруг, словно очнувшись, будто настала пора возвращаться из сказки и надевать ненавистную лягушачью шкурку, увяла, погрустнела, лицо её перечеркнула горькая  гримаска, и, тихо произнеся: «Господи, что я делаю, что делаю?..»- бросилась ничком на диван и горько разрыдалась
      Он глядел на её загорелую, с белой полоской от лифчика,  подрагивающую спину, и жалость, казалось, перехлынет через край его сердца; ему нестерпимо хотелось подойти, утешить её, или же, наоборот, прижаться к ней и вместе с ней плакать.
      Он не заметил, как оказался подле неё, провёл трепещущей рукой по её волосам и умоляющим  дрожащим голосом произнёс: «Не надо, не плачьте…»
      Она разрыдалась ещё пуще, а он, стоя рядом, готов был, казалось, умереть, только чтобы не видеть её слёз, не слышать, разрывающих душу, рыданий.
      Вдруг она повернула к нему заплаканное лицо, взглянула на него, и, увидев, что у него глаза тоже на мокром месте, слабо улыбнулась, обняла, поцеловала, и извиняющимся просящим голосом произнесла:
      -Мой кавалер… Ведь ты меня любишь… Любишь, да?..-  и снова по её щекам покатились слёзы.
      Он в ответ кивнул, неслышно прошелестел губами, и тут его, как осенило: «Конечно же, та жердь… Он!   Обидел, а потом решил задобрить шоколадом и печеньем… Ворюга интендантская…»
      -Это он… Это вы из-за него… Я знаю… Я его ненавижу…- выпалил он.
      -Кого?- удивилась она.- Ты о чём мой маленький кавалер?
      -Тот военный… Я  видел...  Я ему отомщу…
      -Ты ревнуешь? Ты, оказывается, ревнивец, мой маленький кавалер,- заулыбалась она сквозь слёзы. Затем встала, накинула на себя халатик, застегнулась, смахнула слёзы, подошла к нему, и, проведя рукой по его непослушным вихрам, печально сказала:
      -Да, вчера он приходил мне делать предложение,- жалко улыбнулась,- и я ему отказала… Вот так, мой кавалер… А сегодня их часть переводят на Дальний Восток… Он ведь лётчик…
      -Лётчик,- как эхом, отозвалось в нём.
      -Ну, а теперь ступай,- мягко сказала она.               

      Ему не хотелось оставлять её одну. Он вдруг почувствовал себя виноватым и перед ней, и, как ни странно, перед тем незнакомым лётчиком, который делал ей предложение,  но она подошла к столу, взяла плитку шоколада, протянула ему, и, словно прося прощения, произнесла:
      -Ну, иди, мой кавалер,- поцеловала его в макушку, развернула и легонько, ласково подтолкнула.
      Позже, когда ему случалось встретиться с ней во дворе или на улице, он по своему обыкновению полыхал красными маками, а она, словно успокаивая его, либо проводила рукой по его торчащим вихрам, либо тихо сжимала ему ладонь, будто винясь в чём-то перед ним. Затем, грустно улыбнувшись, разворачивала его по традиции на «сто восемьдесят» и, слегка подтолкнув, удалялась. У него же в этот момент сладко щемило сердце, а  в душе мягко плескались волны благодарности и счастья.

       Вскоре она вместе с Алькой куда-то уехала, а позже он узнал, что у неё был красивый муж (тоже лётчик), который пропал без вести в последний месяц войны.

                ----------------------------------------------------


Рецензии