Мастер 20. Последняя встреча

Каждый раз, когда я думаю о его уходе, меня охватывает озноб отчаяния, стыда и беспомощности. Это не было внезапностью, не было ошибкой обстоятельств. Весь последний период своей жизни он медленно и беспечно убивал себя, загонял в тупик, откуда уже не было возврата. Всё зная, всё понимая, но при этом отстранённо — будто это не его здоровье, не его возможности, не его уже не раз пройденный опыт срывов на грани. Он безысходно смирился с одиночеством быта, из последних сил надрывал себя на работе и как отдушину принимал яркость и смех байкеровских тусовок и вылазок на природу. Пожалуй, это было единственным поводом возвращаться в трезвость, приводить себя в порядок и щеголять сединами и нажитой мудростью перед молодыми мужиками клуба и озорным кокетством их подружек.

Непоправимым было отсутствие хоть каких-то шансов вмешаться в его жизнь, повлиять, посоветовать, остеречь или остановить. Все уже делали это неоднократно, всем надоедало ждать обещанное им, все привыкли к его непредсказуемой доминанте в принятии решений и сделанном выборе. Ко всем его художествам относились снисходительно, зная, что это он, его характер, его манера — исправлению не подлежит. Упрямо, будто в споре с самим собой, что уже не на что надеяться, что ничем не исправить ни своё положение, ни любого другого масштаба среду обитания, он то зверел и огрызался как его подельники, то опадал в бессилии депресивной опустошённости под мелькание телеэкрана. Азарта начать что-то новое не возникало, ничей зов — природы или человеческий — не привлекал его больше. В нём угасала энергия, не было злости на себя, давно ушло сопротивление. Да и доказывать было некому: им опять никто не интересовался, никто не дорожил.

Непомерный объём чужого аврала, желание выкупить мотоцикл и раздать долги, извечная гулянка на хлебах заказчика — надрыв был обеспечен. В своей норе он был один и даже не понял, что с ним: заторможенность опохмеления и апоплексический удар чем-то схожи. Отлежусь, отойдёт … Речь уплывала, тело не слушалось, всё было в тумане сознания. В больнице он пришёл в себя, узнавал навещавших, что-то с усилием артикулировал, даже пытался шутить. Пока действовали обезболивающие и снотворное. Но когда он понял, что всё тело парализовано, вернуть его к жизни никому не удалось.

Он больше не хотел жить. Что это было — эти 56 лет на земле? Много или мало. Никому не дано отмерить условным стандартом. Да и сама жизнь течёт не по календарным строфам. Не вчера и не завтра — она сейчас, в этот конкретный момент дел, мыслей и чувств. В тот конкретный момент он знал, что его ждёт освобождение от суеты: ни работа руками — единственное, что он умел и понимал всю свою сознательную жизнь и в чём так звонко выражал своё «Я», — ни полюбившаяся ему езда как последний штрих независимости, ничто уже не было возможным. И только свобода воли, его главное жизненное достояние, не подвела и не отказала в праве поставить точку.

Хоронили его на особом кладбище столицы, первом из первых. Шедшие в прощальной толпе недоумевали, чем это он так прославился для этого места. Здесь были все, кого он любил и кто любил его: мать, бабка и дед. Каждому из них он был всю свою жизнь благодарен за семейное гнездо, за их породу, за унаследованный талант, за то, что они всегда были к нему так нежны, добры и терпеливы. Здесь были все (очень многие), с кем он прожил бок о бок в этой стране и чей талант и творчество ценил и отождествлял со своим временем и своей родной культурой.

Мы навестили его через год с небольшим после ухода, я была с дочерью и нашим общим другом по классу. На кладбище шла активная жизнь, проплывали группы туристов, слышались обрывки экскурсионных текстов и щёлканье фотографической съёмки. Я вспоминала себя на этом кладбище в двенадцать лет, зимой: здесь было тихо и сказочно красиво. Я пролежала напротив бокового входа в больнице почти полгода. Гулять с больничного двора меня отпускали за ограду — это был длинный проход параллельно кладбищенской стене. В отдалении золотом в голубизне сияли купола монастырского храма и колокольни. Можно было идти долго по скрипучему снегу на солнце и жмуриться, тогда ветки деревьев переплетались полосками морзянки и становились похожими на новогодние гирлянды со звёздочками-бликами. Однажды я увидела боковую калитку и как оттуда выходили люди. Я перешла на сторону кладбища и вошла. Гирлянды заиграли на густых еловых лапах и с тех пор я гуляла только здесь. Гораздо позже, ещё через двенадцать лет, я приводила сюда своих студентов и рассказывала им о последних годах и творчестве многих российских мастеров слова, музыки и сцены. С тех зимних больничных прогулок место это стало домашне-культовым.

Как и тогда, сорок четыре года назад, я медленно шла между захоронениями, утопавшими в сентябрьских красках и цветах. Внимательно читала имена, отслеживала ухоженность и тихо здоровалась с каждым портретом. Нужный нам участок мы заметили издалека, — школьный друг знал и сразу направил мой взгляд. На большой мраморной плите-основании были четыре жизни: возвышалась стелла с высеченным портретом деда-академика, справа с наклоном был нагробный камень его жены и дочери, а слева лежал камень внука. Ещё я увидела слева от основной плиты корень выкорчеванного дерева. Он напоминал заползающее на плиту с неимоверным усилием тело - с заброшенной рукой, цепляющейся за ускользающий под ней камень. Мы положили цветы, зажгли поминальную свечу, постояли каждый со своими мыслями и пошли немного побродить между громогласными именами плит, барельефов, бюстов и памятников. Я что-то рассказывала дочери, слушала объяснения друга, было холодно, пусто и неуютно. Потом мы снова вышли на широкую аллею, ведущую к выходу, и заторопились к машине. И вот тут Мастер меня нагнал, обнял за плечи и прижавшись пошёл рядом. Это была такая волна тепла и принятия, такой ему одному присущий жест щедрости и внимания, что внутри меня и снаружи всё наполнилось красками, звуками, радостью и отпустило слёзы и сомнения. Душа его рядом и ей спокойно.


Москва-Зальцбург, сентябрь 2016/29.08.2019


Рецензии