Тлеющий Ад 3. Сгорающий Бог. Глава 6

Кардинал Кваттрокки сидел, откинувшись на спинку кресла за столом в своём кабинете вынужденном, и, покручивая в руках крест золотой, висящий на цепочке на шее, задумчиво глядел перед собою, в никуда, то бишь, полностью погрузившись в свои нелёгкие думы. Нередко вспоминал он собственные школьные годы, проведённые в элитной, престижной гимназии, и думал с усмешкою горькой, что элитность и престижность таких да подобных учреждений, увы, отнюдь не является гарантией того, что контингент учащихся там будет гораздо порядочнее, воспитаннее да в целом добрее, чем где бы то ни было. Дети – они всегда жестоки, и не играет тут никакой значительной роли то, сколько зарабатывают их родители да какой престиж в обучении их чада могут себе позволить. Посему в гимназии той, в те далёкие времена, множество случилось боли, множество драк, нелицеприятных моментов, о коих даже и вспоминать не хотелось, однако там же и состоялась знаменательное знакомство с будущим Папой Римским.

Да, Камерарий был знаком со стариком Марко с тех самых пор, с той самой гимназии – тогда, конечно же, старик Марко стариком и не был вовсе, а был точно таким же ребёнком, как и кардинал, мальчишкой с горящими неким недобрым огнём глазами из-под суровых чёрных бровей да с вечно разбитым картошкообразным носом – а вечно разбитым его нос был оттого, что был Марко одним из тех самых трудных учеников, которые доставляют и учителям, и одногруппникам, и самим себе множество хлопот да жизненных тягот; он постоянно с кем-то дрался, постоянно с кем-то ссорился, пытаясь, тем не менее, учиться усердно да прилежно, что у него, впрочем, получалось, несмотря на постоянные выговоры за поведение, да волком глядел отчего-то на каждого, кто пытался собщаться с ним как-либо, не говоря уж о попытках подружиться, сорванцом слыл лютым да задирой бескомпромиссным. Кардинал Кваттрокки, во времена обучения в гимназии – просто Альберто, познакомился с Марко в пылу его очередной драки аж с тремя противниками, с учениками гораздо старше его и посему гораздо сильнее. Альберто самоотверженно бросился тогда ему на помощь, сам не ведая, по какой причине да зачем, но кинулся в гущу драки, огрёб знатно по лицу да в живот, однако разнял дерущихся, оттащил бранящегося да отплёвывающегося от крови, затекающей из разбитого носа в рот, озлобленного Марко, усадил подле скамьи во дворе близ здания гимназии, сел на скамью сам, переводя дух устало да беспокойно, спросил:

- Отчего ты в драку со всеми постоянно лезешь? Жить, что ли, надоело?

Марко, тяжело дыша, сидел, устало привалившись к скамье, да глядел перед собою злобно да сердито, поминутно сплёвывая кровь да отираясь рукавом измятой, грязной от дорожной пыли гимназисткой формы.

- Отчего, я тебя спрашиваю!

- Оттого, что я всех их ненавижу, - произнёс тихо да чуть хрипло Марко, злым взглядом окинув двор да разгуливающих группками да попарно учеников.

- А чего ненавидишь-то? Зло они тебе какое сделали?

- Они не сделали зло. Они и есть зло.

Альберто с непониманием, переведя дух, посмотрел на спасённого им мальчишку, на мальчишку, довольно крупного для своих лет да довольно взрослого, не соотносимо с малым возрастом  – взрослость эта горела недобрым огоньком сердитых крупных глаз, стекала кровью из разбитого носа, пролегала заметною напряжённою вертикальной морщинкой меж густых чёрных бровей, напряжённо нахмуренных.

- Поясни?

- А ты не видишь что ли? – Марко повернулся к своему спасителю, взмахнул рукою небрежно на учеников. – Извивается. Из них извивается да лезет, такое мерзкое, страшное, орёт да хрипит.

- Ч-чего? – Альберто с недоумением смотрел на странного озлобленного мальчишку в ответ и откровенно не понимал, о чём он говорит.

- Тьфу ты, и ты не видишь, - Марко ругнулся, сплюнул вновь, отвернулся.

- Да объясни получше! Объясни, может, и увижу тогда!

- А как я объясню тебе, коли не видишь ты?

- Дак хочу я увидеть… Хочу, а значит, смогу!

Марко усмехнулся, покачал головой.

- Хочет он увидеть… Да век бы не лицезреть этих страшных рож, а ты – «хочу увидеть»! – он подумал с минуту, посидел молча да размышляя о чём-то своём, затем продолжил: - Скверна это, брат. Узнавал я, в церковь мотался спецом, у батьки там у местного интересовался.

- Скверна? – Альберто слушал спасённого им странного мальчишку с откровенным интересом и доверием, ибо верилось ему отчего-то, верилось этому горящему злобой не по-детски тяжёлому взгляду.

- Она самая, - кивнул Марко. – Бесы и черти из душ человеческих наружу лезут, помыслами людскими правят. Проверял множество раз уже, на рожон лез, и точно, вот правду тебе говорю, на страшные деяния способен бес в человеке.

- И ты это прям в каждом видишь? – поинтересовался увлечённо Альберто, наклоняясь ближе. – Прям совсем в каждом?

- Угу.

- А во мне?

Марко обернулся на сидящего на скамье заинтересованного Альберто, на этого тощего мальчишку в круглых очках да с несоразмерно большой сумкой через плечо, поглядел на него внимательно, нахмурился отчего-то, хмыкнул с неким любопытством да растерянностью:

- Слушай, а чего-то в тебе я не вижу этого.

- Не видишь?

- Ну сказал же, не вижу!

- А говорил, что видишь в каждом!

- Дак и слава Богу тогда, что не в каждом!

- Почему слава Богу?

- Да потому что… Потому что надежда есть, в таком разе, что есть на свете хорошие люди. Что есть на свете души, не занятые бесами. Слушай… А ты кто таков-то?

- Да одногруппник ведь твой я!

- А-а… А как звать?

- Альберто.

- Ну меня ты, видимо, знаешь уж.

Мальчишки пожали друг другу руки совсем по-взрослому, улыбнулись друг другу приветливо и даже по-доброму как-то, затем Марко отвернулся вновь, упёрся руками в колени, окинул уставшим да мрачным взглядом двор да возвестил:

- Мамка говорит, что меня ждёт большое будущее в их с батей семейном деле. Но я этим заниматься не хочу. Я другое хочу.

- Чего же ты хочешь?

Мальчишка ухмыльнулся самодовольно под заинтересованным взглядом Альберто, спустя мгновение ответил:

- Священником я хочу стать. Нет… Папой Римским, во. Возглавить хочу Церковь, истреблять нечисть поганую, что глазами человеческими на меня смотрит. Наказано должно быть всё зло, вся Тьма, всё, сатанинскую печать на себе несущее, должно в муках страшных корчиться, потому что муку ровно такую же причиняет оно роду людскому своим существованием, своими деяниями. Я хочу… Я хочу властью обладать такою, чтобы ей распоряжаться как мне вздумается, чтобы никто…никто чтобы больше не смел разбивать мне нос на пару со своими треклятыми бесами.

- Знаешь.. - ответил Альберто задумчиво. – Я думаю…  А я тогда хотел бы стать помощником твоим верным.

- Помощником? – Марко с удивлением посмотрел на своего нового друга. – Прям помощником? Помогать мне хочешь?

- Думаю… Да. Если мы можем нести в этот мир что-то хорошее… - Альберто, напряжённо размышляя, почесал затылок, посмотрел на Марко уверенно. - …то мы попросту обязаны это делать, в таком случае. Обязаны добро вершить, дело богоугодное, благое деяние.

- Богоугодное… Скажи мне, - хмурый мальчишка хмыкнул с некоей неявною насмешкой, внимательно глядя на товарища. – Ты в Бога-то веришь?

- Верю, - Альберто уверенно кивнул. – А ты?

Марко отвернулся, поджал задумчиво губы, затем шмыгнул носом, отёр кровь с лица кулаком да и ответил:

- Если он и был тут когда-то, то весь уже вышел. 

«Если он и был тут когда-то, то весь уже вышел» - всё звучали в голове кардинала Кваттрокки сердитые слова задиристого мальчишки с разбитым носом. Камерарий хмыкнул задумчиво, покручивая в пальцах золотой крест на цепочке. Но как, как ещё тогда, в тот самый момент, не насторожили его, будущего кардинала, эти самые слова, сказанные устами человека, который поставил себе цель стать Папой Римским? Служить Богу, разуверившись в нём… Разуверившийся несёт за собою предательство. Совершил ли Папа это самое предательство? А Камерарий не знал, напрочь не знал ответа на этот вопрос – или попросту игнорировал и вовсе вопрос этот страшный, игнорировал вопрошающего себя же, ибо догадывался о том, какой ответ должен прозвучать, а посему не хотелось ему это слышать, не хотелось слышать, что друг его, с коим он плечом к плечу шёл с самого детства – что друг его, непосредственный Папа Римский, Наместник Бога на земле, верховный иерарх всея Церкви… просто человек? Кардинал Кваттрокки вновь хмыкнул, но на этот раз растерянно, удивившийся такой внезапной мысли. А ведь всегда он, с самого детства, с самого знакомства их глядел на Марко как на кого-то особенного, как на кого-то такого, кто самоотверженно станет бороться с человеческой греховностью, будто некий спаситель, некий мессия – но да мессия ли развалился сейчас этажом выше в дорогущем кресле, отчаянно бранясь на прислугу да распивая развязно алкоголь? Мессия ли превратил свою благую цель в кровавую безжалостную инквизицию? Ещё тогда должен был догадаться камерарий, ещё тогда, в те далёкие времена, должен был додуматься, что этот злобный блеск в глазах Марко вряд ли несёт в себе благой помысел, вряд ли блеск этот может присутствовать в глазах человека, чистого душою да желаниями. Первым тревожным звоночком стал момент, когда этот задиристый мальчишка привёл с собой некоего неизвестного детдомовца, с которым, как оказалось, познакомился в церкви, куда нередко бегал по выходным. Высоким был детдомовец странный, гордо да прямо держался он, в движении каждом самоуверенность сквозила истинная, на то несмотря, что одёжа на нем сидела не шибко богатая, да на то неглядя, что ни родных, ни близких, ни настоящего крова у него не было.

- Познакомься, дружочек мой, - ухмыльнулся Марко, представив Альберто высокого парня с удивительно светлыми волосами. – Это Энрико, и он тоже хочет в нашу компанию.

Альберто приветливо протянул новому знакомому руку, а тот, лукаво улыбнувшись, ответил на рукопожатие, и в глазах его Альберто вдруг невольно заприметил нечто странное, нездоровое, огонёк, так похожий на тот, которым горели нередко глаза Марко, только какой-то дребезжащий, что ли, маниакальный по-иному, но как схож он был, как схож! А в чем то сходство? Не понял тогда Альберто, а ныне уж уразумел давно: пожалуй, в твердости уверенной было то сходство, в первую очередь, ведь не было во взгляде этом малодушия али скорби сиротской, не было в глазах этих светлых противного отблеска уязвленной души, в них горела уверенность в собственном праве на всё в этом свете, в праве вершить сторонние судьбы себе лишь в угоду, хотя, казалось бы, откель в глазах сироты безродного взяться может такая вольность, такая воля? Но была она там, была, да и есть доныне, да и далее будет, и только попробуй не покориться ты вольности этой, этой страшной да грубой силе! Не спросит тебя о твоих хотениях, сделает с тобою то лишь, что ей, этой силе, надобно, о, и впрямь, как же взгляд этот схож в самом деле со взглядом сердитого Марко!..

- Спланировали мы с ним уже кое-что, - ухмыльнулся Марко, подойдя к друзьям да приобняв их заговорщицки за плечи. – Энрико тоже в священники подастся, с нами вместе.

- Ты тоже хочешь сделать род людской чище, от скверны избавить их души? – наивно поинтересовался Альберто у детдомовца. Энрико ухмыльнулся, переглянулся с Марко, ответил туманно да довольно странно:

- За насилие разнообразное над людьми закон шибко сильно карает, а нечисть – что нечисть? Никому до неё нет дела, хоть всю на свете замучай.

Не понял Альберто столь странного ответа, нахмурился задумчиво, а вскоре после этого разузнал, старательно наводя справки о подозрительном новом знакомом, что детдомовец этот не раз уже был замечен за садистскими пристрастиями да поступками в отношении других сирот, а также животных, которых ловил на улице во время прогулок общих, и уже стоит на учёте не только у полиции, но и у психиатра, который изредка наведывался в местные детдома, впрочем, без особой на то охоты. Альберто обеспокоился тогда, узнав обо всём этом, поделился переживаниями с Марко, а тот хлопнул его по спине дружелюбно да усмехнулся:

- Ну полно тебе! Вишь, не мучает он никого боле из людей, ты поспрашивай, поузнавай, исправился он ради дела благого нашего!

   Слова эти тогда успокоили тощего наивного мальчишку в круглых очках, утихомирили волнение его, да так вскоре и совершеннолетие подступило незаметно, затем настала учёба в специализированном католическом учреждении, в период этот Энрико в один прекрасный день привёл нежданно-негаданно некоего кудрявого тощего мужчину, закутавшегося в лохмотья – Марко и Альберто в день тот коротали время в собственном тайном, секретном месте, о котором больше никто кроме них с Энрико не знал: место это представляло собой мрачный тихий закуток где-то за гаражами, огороженный забором да кустами колючими; парни, позаимствовав у забора одну из досок, прибили её к упавшему стволу дерева, соорудив таким образом для себя неплохую скамью, и сидели на скамье этой, расслабленно болтая о чём-то своём да бросив поблизости учебные сумки, когда лукаво улыбающийся Энрико предстал перед ними под руку со странным незнакомцем, который выглядел явственно бледным, будто нездоровилось ему малость отчего-то.

- Гляньте-ка, что у меня есть, - хмыкнул Энрико, кивнув на кудрявого мужчину. – Никогда не отгадаете, кто это такой.

- Бомжа какого-то привёл да ещё и радуется! – усмехнулся Марко, приложился к горлышку пивной бутылки в руке да небрежно поправил затем мятый сбившийся галстук ВУЗовской униформы, сверкнув золотыми перстнями на пальцах.

- Я не бомж, - хмыкнул кудрявый мужчина, взглянув на наглого парня. – Я серафим.

Марко, делая глоток, поперхнулся, заслышав это неожиданное сообщение, закашлялся, а Альберто – опрятный, в отличие от друга, в тщательно выглаженной форме да с аккуратно причёсанными волосами, удивлённо спросил, разглядывая незнакомца:

- Серафим? Это же ангельский высший чин, как писано у святых! Да быть того не может! А где же ваши крылья? Что это за шутки?

- Да какие тут шутки, - бросил недовольно мужчина, мотнул головой в сторону Энрико: - Вон, у него спросите, шучу ли я!

- Да не шутит, судя по всему, - улыбнулся Энрико, развернул самовольно серафима за плечи, чем вызвал у кудрявого мужчины смущённое негодование, сдёрнул лохмотья со спины его да и продемонстрировал друзьям страшные продольные раны на бледных лопатках да и в целом на спине, три пары их было, три пары застывших угловатыми рельефными рубцами ужасных нелицеприятных ран, разворотивших собою бледную кожу тощей стройной спины болезненной краснотою.

- Что за диво такое? – изумлённо, даже растерянно, пробормотал Марко, таращась на раны. – Это… Что? От крыльев? Это от крыльев?

- Три пары крыл у серафимов быть до;лжно, - ухмыльнулся Энрико, обведя рукою спину недовольного кудрявого мужчины. – А тут ран три пары. Да всякое ж на свете этом бывает!

- Ты прям с неба свалился, что ли? – поражённо спросил серафима Марко. Тот закутался в лохмотья обратно, обернулся на него, повернулся, хмыкнул скептически:

- Да щас, «с неба свалился». С неба в ваш мир наземный лишь осадки природные валятся, дождики там всякие или как оно у вас зовётся.

- Откуда тогда, раз не с неба?

- С Небес.

- Чего? Это ж одно и то же. Нет, погоди, так и Бог, что ли, есть?

- Где есть?

- Да на свете этом!

Серафим усмехнулся коварно, покачал головой:

- Да так вам всё и скажи!

- Ты мне тут не выделывайся, - Марко злобно сплюнул на землю, выбросил бутылку с недопитым пивом в кусты, угрожающе поднялся со скамьи затем, засунул руки в карманы брюк да уставился сердито на кудрявого мужчину своими злобными вытаращенными глазами из-под густых чёрных бровей. – Нормально отвечай, когда тебя спрашивают! Имя!

- Тфу, как грубо! – лукаво улыбнулся серафим, будто и не испугавшись столь угрожающего вида, наклонил голову на бок коварно, поглядывая то на разозлившегося Марко, то на притихшего удивлённого Альберто. – Закарией меня зовут, а с вами я, мальчики, знаком уже, Энрико меня малость просветил о вас и о вашем общем замысле.

- Так ответь уже, Закария, - хмыкнул самоуверенно Марко. – Что там с Богом-то, а? Есть он на этом свете? За грехи карает адом лютым? Да и правда, что ли, в книге священной-то писана?

- Ваша книга священная переписана уж раз двести, – отмахнулся Закария с насмешкой. – Не осведомлён я, что именно в ней писано, да только знаю, что шибко полезным инструментом стала она в руках дельцов человечьих.

- Ха! Коли не читал ты её ни разу да не наблюдал самолично, как переписывают её да видоизменяют, так и неча, не смей гнать на книгу святую, ишь, смелый нашёлся, да огрести за такие слова можешь ненароком, - Марко злобно сплюнул вновь, свысока глядя на кудрявого мужчину, а тот пожал равнодушно плечами и ответил:

- Сам ведь спросил! Да ладно, веруйте во что хотите, мне от этого ни горячо, ни холодно, как говорится!

- На прочие вопросы отвечай!

- На какие? «Есть ли Бог на этом свете»?

- Ну!

- Думаю, не это тебя интересует-то в первую очередь, - Закария вновь улыбнулся коварно, лукаво взглянув на сердитого Марко. – Не это, неверно вопрос ты задаёшь али специально так вопрошаешь, чтобы не подумали о тебе дурного.

- Да что ты всё юлишь да ёрничаешь, паскуда! – рявкнул Марко с нескрываемым раздражением в голосе, а Энрико, не вслушивающийся особо в беседу данную, поднёс палец к улыбающимся губам своим, сказал снисходительно:

- Будь тише, друг мой, покамест цели не достигли – нельзя вероятности допустить замеченными быть в ссорах да склоках разнообразных.

Марко хмыкнул недовольно, но громкость голоса понизил, сердито глядя на лукавого серафима:

- Говори уже, не беси.

- Вестимо, спросить ты хочешь вот что, - улыбнулся коварно Закария. – Карает ли Бог за грехи да проступки человечье племя, вмешивается ли он в житие ваше как-либо, верша свой суд по закону Небесному. Это тебя интересует в первую очередь, не правда ли?

Марко усмехнулся мрачно, взмахнул рукой, дескать, продолжай.

- Ну так можешь не беспокоиться, - кивнул Закария, и светлые кудряшки его коротко подпрыгнули в такт этому движению. – Ему на вас, на вас всех, на человечье ваше племя, абсолютно и давно уже наплевать. 
____

Кардинал Кваттрокки, закусив задумчиво кончик пера, которое приготовил он для того, чтобы подписать пару отчётов, но так и не подписал до сих пор, прокручивал раз за разом в мыслях разнообразные отрывки из собственного прошлого, будто бы пытаясь найти что-то неясное, добраться, докопаться да додуматься, но всё не находил, всё не добирался и не додумывался, а оттого мучился, терзал себя мыслью о том, что это он, он самолично виноват в том, что допустил всё это безобразие, всю эту жестокость, порождаемую необузданными, грязными, эгоистичными помыслами этой треклятой троицы. Нечисть… Да так ли и беспокоится Папа с двумя своими дружками о чистоте человеческого духа, о которой твердил он когда-то давно, будучи обычным мальчишкой? О нет, не тогда ли уже не о чистоте человеческого духа и вовсе беспокоился он, не чистоту духа людского жаждал поддерживать да защищать, а стремился к каким-то собственным эгоистичным целям, не на благо чужое направленным, а лишь на своё собственное благо?

Кардинал Кваттрокки, устало положив перо на стол, поднялся из-за стола, побродил задумчиво по кабинету, затем и вовсе вышел в коридор, ибо в какой-то момент стало ему вдруг в кабинете неуютно, душно, муторно. Неприкаянно шатаясь по коридорам дворца, вышел он вскоре наружу из здания, гулял какое-то время в окрестностях, добрёл таким образом до храма Святого Петра, располагающегося вблизи южной части дворца, там остановился подле одной из белоснежных высоких колонн, подошёл вплотную, коснулся рукою шершавого, чуть пыльного белого камня фуста, затем прислонился лбом, закрыл глаза горько. Стало кардиналу Кваттрокки вдруг невыносимо, до боли, до слёз обидно за величие этих безмолвных каменных стен, за красоту и великолепие дворца Апостольского, дворца, которому надлежало стать издревле да на века священной да верной обителью Наместника Бога на земле – человека с чистыми помыслами, с отзывчивым, великодушным сердцем, с сердцем, почитающим Господа как отца своего, служащим ему преданно да верно; должен был человек этот достойный возглавлять Церковь, вести за собою, почитая слово божье да неся в своём сердце Свет Пречистый, непорочный Свет. Камерарий, прижавшись к колонне да молча, с закрытыми глазами, роняя слёзы на каменные плиты, вспоминал лики предыдущих Пап, лики, на которые равнялся он с самого детства, с самого первого своего помысла стать причастным к Церкви, считал эти лики совершенными во своей Чистоте, во своей Непорочности, полагая наивно, что все они, все эти Папы Римские, сменявшие друг друга на протяжении веков – что все они на самом деле были так чисты и непорочны, как он, кардинал, о них думал. Нет, он не знал, что они были за люди, то бишь, чем жили их сердца, только ли верою да службой Господу, какие помыслы таились в умах их, нет, камерарий не ведал ничего этого напрочь, ибо всегда воспринимал этих людей, этих Пап, как кого-то необыкновенного, посланного на землю свыше. А тем временем все они были просто людьми, простыми, обыкновенными людьми со своими горестями, радостями, проблемами да заботами, по-своему смотрели на мир и на жизнь в целом, и, хоть и объединял их всех выбор возглавить Церковь да вести за собою религиозные да верующие народы – каждый из них был индивидуален, отличителен от других Пап своею личностью, помыслами, думами. Кардинал Кваттрокки, роняя слёзы на холодную каменную базу колонны да ощущая под рукою шершавость пыльного белого фуста, не мог винить всех этих Пап в том, что являлись они, несмотря на свой титул, всего лишь обыкновенными людьми, не мог, хоть и горько ему было понимать это, да ведь не было это преступлением с их стороны, не было это чем-то предосудительным или неправильным – однако же был он уверен в том, что все эти Папы, по-отдельности да вместе взятые, были несомненно, конечно же, непременно да намного, лучше да правильнее того Папы, что сейчас, в момент данный, в данный век, захватил своею волей этот титул да этот дворец. Камерарий был уверен в том, что их, несмотря на их человеческое, обыкновенное происхождение, быть может, и можно было вполне да обоснованно назвать великими во многих своих деяниях ради Церкви  – но не этого Папу, о нет, о нет, не этого… Кардинал Кваттрокки являлся сам человеком крайне набожным, крайне влюблённым в Отца небесного, и посему жизнь вёл максимально праведную, максимально правильную, соответствующую божьим требованиям, и не мог простить своему другу, действующему Папе Римскому, не мог простить поведения его распутного да эгоистичного, чувствовал сердцем своим добрым да не принимающим всяческую неправильность, что что-то тут не то, что-то тут явственно не так, но что, но что тут не так, если истребляет экзорцистская организация нечисть, то бишь, зло, тьму, скверну? Что тут может быть не так?

- Как жаль мне вас, белоснежные великие своды, - прошептал камерарий горько, не открывая глаз да прижимаясь лбом к холодной шершавой колонне. – Как жаль мне тебя, величие Церковного Собора, как скорбно мне да больно, что в стенах твоих, в сводах твоих, Богом обозначенных да благословенных, происходит что-то не то, о, что-то явственно не то, какая-то червоточина, чёрная, гнилая, присутствует в тебе нынче, моё несравненное Величие…

«Я всех их ненавижу» - прозвучал в его голове голос молодого Марко, не ребёнка уже, студента высшего учебного заведения, прозвучал да отозвался многочисленным гулким эхом отголосков памяти. «Я всех их ненавижу. Всех до единого. Будь моя воля, я б… Я б всех их убил. Чего ты на меня так смотришь?»

Вспомнил камерарий те многочисленные стычки да драки, происходившие в школьные годы меж Марко да прочими учениками, вспомнил, как гнобили злобного мальчишку ученики постарше, как избивали его, собравшись этакими безжалостными сворами, и как бил Марко остервенело да озлобленно в ответ, бил до изнеможения, покуда не валился с ног, оглушённый очередным ударом по голове. Всё это походило на некую игру на выживание, а Альберто, маленький мальчишка в круглых очках, каждодневно таскался преданным хвостиком за своенравным бескомпромиссным Марко, за трудным учеником с вечно разбитым носом да с тяжёлым злобным огоньком жестоких глаз, горящих из-под густых бровей, был с ним в самые трудные моменты его взросления, в моменты, когда плакал Марко невольно, рыча на Альберто, чтобы тот убирался прочь и не видел его мимолётной слабости, а мальчик в круглых очках без упрёка да без насмешки принимал каждую такую слабость, каждое грубое слово в свой адрес, принимал как друг, как верный товарищ, который не насмехается да не судит, а протягивает руку помощи тогда, когда её нужно протянуть, да подставляет плечо дружеское, когда его необходимо подставить.

«Я хочу такую власть, которая позволит мне с насмешкой взглянуть в глаза тем, кто хоть словом, хоть действием, как-то задел моё достоинство. Они ничтожны, в них извивается мерзость. Может, и ладно, что не видишь ты её, эту скверну, эти страшные рожи. Но я вижу, и не хочу быть на них похожим. Я стану Папой Римским, точно тебе говорю. Наместником Бога на земле. Это значит, что я стану выше них. Чище них. Я хочу быть чище них. О, сколь страшны, сколь ужасны эти рожи…»

- Святой отец, - раздался голос некоего священнослужителя за спиной кардинала Кваттрокки. – Его Святейшество требует Вас к себе.

- Иду, - бросил коротко камерарий, не оборачиваясь, а тут же устремляясь поспешно к южной части дворца, попутно отирая слёзы рукою.

…Папу он нашёл всё в той же гостиной. Верховный иерарх развалился полулёжа в кресле, отвёрнутом от комнаты к окну, в одной руке держал он посох свой золотой со страшным распятием на верхушке, в другой сжимал бутылку шампанского, касаясь донышком пола. Поглядев на кровать слева, кардинал Кваттрокки нервно сглотнул – одеяло скутилось, сбилось, а на белой простыне алело пронзительно да страшно огромное кровавое пятно.

- Вы меня вызывали, Ваше Святейшество? – спросил он нетвёрдым, чуть севшим отчего-то голосом.

- А, ты, - бросил Папа небрежно да мрачно, не оборачиваясь из-за спинки кресла. – Там поручение тебе прибыло, надо наведаться в церковку лесную одну, с имуществом разобраться, что ли, али опись какую исполнить, не разбираюсь я, твои это обязанности, твои дела, не мои.

- Будет исполнено, - ответил камерарий, задумчиво глядя на понурого, погружённого в свои мысли верховного иерарха, затем собрался было уходить, да замер нерешительно на пороге комнаты, откашлялся.

- Чего тебе?

- Вы говорили когда-то… - начал сбивчиво да как-то печально кардинал, сложив степенно руки за спиною. – Что скверну видите, из душ да тел человеческих лезущую в мир этот.

- Ну?

- Говорили, что ненавидите её страшно, видеть не хотите да не желаете на всех них, на людей со скверною этой в сердце, похожим быть.

- Ближе к делу.

Камерарий опустил взгляд, поджал губы задумчиво, затем вновь посмотрел на Папу.

- А сейчас… А сейчас вы её, ну скверну эту, из людей лезущую – сейчас вы её видите?

Папа ответил не сразу. Несколько минут сидел он молча, мрачно да как-то устало глядя в окно напротив себя, затем приложился к бутылке шампанского, отпил, стукнул донышком об пол вновь, опустив руку, а затем бросил кратко бесцветным, тяжёлым голосом:

- Не вижу.

****

Ночное звёздное небо понемногу начинало светлеть, звёзды уже не казались столь пронзительными да яркими, какими сияли в кромешной темноте ночи парою часов назад, из-за горизонта неспешно выкатывался утренний солнечный диск, озаряя лучами стволы лесных деревьев неподалёку да вокруг. Теофил небрежно набросил на плечи свою мятую белую рубашку, поднимаясь с мягкой подушки лесного мха, на коей пролежали они с Жутью до самого утра в объятиях друг друга, разговаривая о том да о сём. Жуть, почему-то слегка улыбнувшись, протянула ему его шорты, сообщив лукаво:

- Жуть кое-что проделала со штанами твоими, оцени!

Заинтересованно нахмурившись, принял Теофил из когтистых женских пальчиков свои шорты, покрутил, осматривая, да и вытаращил глаза удивлённо, обнаружив на самом заду их аккуратную дырку средних размеров.

- Срань господня, да для чего ж это?! – воскликнул он раздосадованно да растерянно, переводя удивлённый взгляд на улыбающуюся химеру.

- Для хвостика твоего это, вестимо, - хихикнула та, склонив голову на бок. – Негоже прятать да таить его, неудобно же, да и ни к чему! Да надень, не серчай, надень!

Расстроенный да сердитый Теофил напялил поспешно шорты, а Жуть помогла ему просунуть в обозначенное отверстие его небольшой козлиный хвост. Козлоногий повертелся на месте, застегнув ремень да разглядывая через плечо так нелестно продырявленные шорты, покрутил хвостом, буркнул затем:

- С дырявым задом теперь, тьфу ты, да и прежде же неплохо без срама этого обходился!

- Да где же срам-то, всё закрыто, только хвостик на свободе! – Жуть хихикнула вновь, прикрыв улыбку когтистыми ручками своими. Теофил хмыкнул недовольно, перестал вертеться на месте, разглядывая свой зад, да затем махнул рукой, улыбнувшись примирительно, поглядел на коварную Жуть, погрозив ей пальцем:

- Экая хулиганка, слушай! Когда только успела! Ладно, добро. Принесу тебе сейчас одёжу твою, тут меня жди, не выходи да не свети красой своею.

   Жуть с улыбкой кивнула да и осталась ждать возвращения Теофила за кустами да на мягком зелёном мху.

****

Вместе они вскоре объявились на пороге землянки, Теофил, прихвативший с ветки дерева давно уже высохшую одежду товарищей, поприветствовал спящих друзей громогласным задорным возгласом «Доброе утро!!», а затем во вскочившего да испуганного столь внезапным да резким приветствием Буру полетел нелестно его постиранный чёрный фрачный костюм, накрыл собою, повис на костлявом лице да рогах.

- Чего скачешь? – хохотнул Теофил, хлопая чёрта, запутавшегося в собственной одёже, по спине. – Бодрячком, вестимо? Добро!

- Да чтоб тебя, собака! – раздражённо воскликнул Бура, сдёргивая с головы своей пиджак да устремляя на весёлого мужчину злобный взгляд своих круглых вытаращенных глаз.

- Я не собака, - усмехнулся Теофил, покачав головой. – Я это я! – он вручил проснувшемуся да потягивающемуся Ешу, севшему на лежанке, его чёрную футболку с джинсами, Жуть тем временем шмыгнула к столу, засуетилась, поспешила подогреть чай, затем выудила откуда-то из закромов драный болезненный труп какой-то куропатки или же иной какой птицы, потрясла им в воздухе, обращаясь к своим новым товарищам:

- Жуть приготовит похлёбку?

- Да я как-то без еды привык обходиться, - ответил Теофил, с интересом поглядев на тщедушный труп куропатки в когтистой руке химеры. – А что насчёт вас? – он обернулся к друзьям.

- Да и мы как-то тоже не нуждаемся, благодарю, - улыбнулся Ешу.

- Да и я тоже, - подал голос Черносмольный с лавки, ни разу за эту ночь не сомкнувший глаз после той недавней ссоры с чёртом.

- Ну и Жуть обойдётся! – труп куропатки отправился обратно в закрома.

- Больно бодрые вы что-то, - ехидно заметил Бура, зыркнув мимоходом на Теофила да на Жуть, покуда надевал свой костюм. – Однако сомневает меня нечто в том, что всю ночь вы попросту где-то продрыхли.

- Не завидуй, - подмигнул ему с ухмылкой Теофил, садясь на лавку рядом.

- Пф! – чёрт презрительно фыркнул, покачав головой, застегнул последнюю пуговицу на фраке да затем, засунув руки в карманы брюк, прошёлся мимо и встал у двери, недовольно косясь на ведьму, разливающую душистый травяной напиток, подогретый в печи, по деревянным чаркам на столе.

- Было бы чему, - пробормотал чёрт тихо с досадою некоей странной, опуская взгляд, затем добавил уже отчётливо да громко: - Святош присутствия не ощущаю я вблизи, ну, окрест. Засиделись, полно, дале двигаться надо нам.

Теофил вдруг ругнулся нелестно, хлопнув себя недовольно по колену:

- От не догадался я у друга моего сердешного, у Сатаны, то бишь, спросить, не может ли он пентаграммами своими пособить нам, дабы путь наш сократить да обезопасить! Ищи его теперь! А, толку-то казниться… Молвишь, нет святош рядом, костлявый?

- Не слышу и не чувствую присутствия их поблизости, свободно вокруг.

- Ну так и нечего рассусоливать амбары, как говорится, навернём пойла душистого да и в путь!

На том и порешили, и вскоре рогатая компания покинула спокойную да уютную землянку, Жуть напоследок раскидала у двери некие корешки да ягоды, объяснив это тем, что так землянку никто сторонний не обнаружит да не займёт, да и вышли они спустя пару мгновений на некую явственную широкую тропу али даже дорогу, по которой и пошли далее, казалось бы, беззаботно, однако же каждый невольно прислушивался ко всякому шороху да вглядывался в любой кустик – а ну как подберётся враг незамеченным да пленит нежданно? Пробирались они сквозь многочисленные кусты, сквозь овраги да разнообразные заросли на пути, улыбчивый Ешу шёл чуть первее Теофила, потому как лишь он знал, куда надобно идти, в каком направлении двигаться надлежит, посему, полагаясь на некое чутьё своё, вёл товарищей всё вперёд и вперёд, покуда не вышли они к ещё одной дороге, неизвестно кем проложенной да протоптанной, да тем не менее отчётливо пролегающей поперёк да чуть левее – и тут окрестности лесные внезапно огласились чьим-то восторженным возгласом, совершенно внезапным да нежданным:

- А-а! Теофил Хакасский! Это Теофил Хакасский! Я тут, тут! Глянь на меня! А-а, глянь!! Не уходите!!

Теофил затормозил, за ним следом остановилась и вся компания, они удивлённо да заинтересованно завертели головами, рассматривая деревья да кусты, да и тотчас заметили справа некоего размахивающего руками рогатого товарища – товарищ этот болтался подвешенным за козлиную ногу свою на ветке дерева поблизости, однако это его, похоже, не шибко и расстраивало да не волновало особо, он таращил круглые глаза на рогатую компанию да махал им руками, отчего довольно бодро вращался вокруг оси собственной, раскачивающий себя столь интенсивными движениями.

- Стойте! Стойте!! А, вы уже стоите? Тогда идите сюда, не уходите дале!

Теофил хохотнул весело, заинтересованно разглядывая неизвестного товарища:

- Ба! Чёрт! Не лесная зверуха, а наше племя! Как звать-то тебя, горемычный? – он подошёл к восторженному чёрту, оглядел его с любопытством да пристально: чёрт этот совсем не был похож по виду своему внешнему на Буру, обладал коричневой короткой шерстью по всему телу, ушами мохнатыми длинными, во лбу его рога росли козлиные да чёрные, к тому же, на месте носа его красовался самый настоящий свиной пятак. Чёрт улыбался радостно зубастою лучезарной улыбкой, глядя на стоящего перед ним Теофила, и глаза его крупные, очерченные кругами тёмными, сияли в момент данный дружелюбностью да восторгом от долгожданной да знаменательной встречи. Короткие чёрные волосы, обычно зачёсанные назад, сейчас растрепались, чёрная обширная футболка с изображением черепа задралась отчаянно, обнажая тощий подтянутый торс, а позади извивался длинный тонкий хвост со стрелочкой на конце.

- Я Чертовский! – возвестил чёрт бодро, коварно улыбаясь да протягивая руку Теофилу для рукопожатия, даром что висел вниз головой. – Чертовский, к вашим услугам!

Изловчившись, они пожали друг другу руки сердечно, и чёрт тут же хлопнул себя по джинсовым шортам, в кои были облачены его козлиные ноги:

- Глянь, Теофил Хакасский, глянь, я тоже в шортах! Тоже в шортах!

- Да уж зови меня просто Тео, - усмехнулся Теофил, засунул руки в карманы своих шорт да с интересом наблюдал за новым знакомым, болтающимся на ветке дерева. – Городской, что ль?

- Да! Вон какая у меня рубаха, зацени! Хороша человечья одёжа! Да неужто нашёл я тебя, слава Дьяволу, носился по городам да лесам без роздыху, думал уж, что и не найду вовсе! – голос чёрта имел некие общие качества с голосом Буры – несколько ехидный, резкий, по-особому шипящий да хищный. – Зови меня Чертовский, друг мой драгоценный, меня жизнь так прозвала, так и откликаюсь я на прозвище сие, да на него лишь!

- Ты чего башкой вниз-то болтаешься, родимый? – с ухмылкой поинтересовался Теофил.

- Ах, да то святоши поганые, понаставили ловушек своих треклятых! – недовольно буркнул Чертовский, обращаясь вокруг собственной оси перед козлоногим, попрядал недовольно левым ухом, в коем красовались две стальных серьги-колечка – правое же его ухо неким неизвестным образом было странно порвано, покалечено малость. – Угодил ненароком, пособи, сыми меня отсюда, уж башня трещит, да хочу не кверх ногами тебя лицезреть, а по-нормальному!

   Теофил сдёрнул чёрта с ветки, поставил за загривок на ноги, отряхнул по-дружески да оправил ему футболку сбившуюся.

- То ли дело! – Чертовский с улыбкой стряхнул с ноги верёвку, затем раскинул резко руки в стороны – впрочем, он вообще отличался некою резкостью в своих манерах – да воскликнул: - Позволь затискать тебя в объятиях товарищеских, Теофил Хакасский! – и, не дожидаясь ответа, тут же стиснул он козлоногого в крепких да прочных объятиях, столь неистовых, что Теофил аж ойкнул от неожиданности, а затем засмеялся удивлённо да заинтересованно, покачав головой:

- Ну и ну! Да откуда ж тебя принесло-то, такого любвеобильного?

   Остальные рогатые товарищи уже подошли ближе, встали рядом да все как один глядели на внезапного чёрта, преимущественно – с любопытством да готовностью принять в свою компанию ещё одного друга, только Черносмольный отчего-то недовольно скрестил руки на груди да хмыкнул нечто нелестное, да, впрочем, так тихо, что никто и не разобрал толком, что он там сказал и какой именно крепости было это тихое нелестное выражение.

- Из городских я, не из лесных, принесло меня из града человечьего, - Чертовский отцепился от Теофила, выпрямился – оказалось, что ростом он чуть пониже козлоногого, тощий, остроплечий, подвижный, улыбнулся он острозубой улыбкой, разглядывая окружившую его рогатую компанию, пожал всем руки затем, в том числе и недовольному Хозяину болот, а когтистую ручку Жути поцеловал галантно, аки джентльмен истинный, да говорил попутно далее: - Я как прознал о тебе, Теофил Хакасский, как прознал, что ведёшь ты сопротивленцев на лютую экзорцистскую погань, мириться с вечным гнётом их да с нравами их страшными не желая, так и захотел с тобой сознаться, познакомиться, то бишь, да за тобою на святош треклятых пойти! В одиночку тоже покрошил неслабо бошки праведные, да надоело среди безмозглого стада толкаться, они же только бегут, только прячутся по углам тёмным да подворотням, что лесные, что городские, ибо думают отчего-то, что Свет этот лютый сильнее, чем Тьма наша всеобщая, кто только промыл им так мозги знатно!

- Так ты с нами, что ль, хочешь? – Теофил удивлённо оглядел рогатую компанию, приобретённую им в столь краткие сроки да столь быстро, что оставалось только гадать, отчего так отважно да решительно возжелали все эти личности следовать за ним, за Теофилом, который и не думал вовсе вести кого-то за собою, не думал собирать команду этакую ради битвы со святошами, а попросту шёл вперёд, шёл к цели своей задуманной с вечною неистовой пляской жаркого огня в сердце, да, вестимо, столь уверенно да столь бесстрашно устремился он к своей цели, столь яркой да столь самоуверенной была эта огненная сердечная пляска, что вдохновил он особливо храбрых примером своим, захватил ненароком сторонние умы да сердца, заинтересовал да и увлёк за собой невольно, сам того не желая – впрочем, извечно заведено так, извечно так и происходит, коли сила ты, коли сила в духе твоём, коли воля в тебе, противостоящая всевозможным бедам да диктующая миру свои условия – пойдут за тобою, в таком разе, пойдут, последуют, восхищённые да покорённые силою, что так редко встречается в наземном мире.

- Да! С вами, с тобой! – бодро ответил Чертовский, взмахнув руками решительно. – Я фанат твой искренний, Теофил Хакасский! Ты был у святош в плену да выжить смог, бежать смог, а теперь сам идёшь в страшное, лютое пекло, без страху идёшь, без сомнения, не это ли чудо? Так и сможем разбить мы Свет их пречистый с таким резоном, убоятся нас, отступят, сгинут! Как нам орут они «сгинь», так и мы теперь им крикнем, в рожи плюнем им это, так и сгинут, и сгинут, несомненно!

- А я тоже в плену том был, - буркнул Черносмольный мрачно. – Только это никому не сдалось.

- Ну, коли бодрый ты такой да решимости исполненный, так и добро, чего уж! – пожал плечами Теофил с ухмылкой. Слова Хозяина болот остались благополучно всеми проигнорированы. Чертовский разулыбался радостно да и вновь заключил козлоногого в объятия, затискал, затряс, восклицая:

- Хе-хе-хе! Вот зададим мы им жару! Вот зададим!

- Что за прелесть! - усмехнулся весело Теофил, стиснутый в крепких объятиях чёрта, окинул весёлым взглядом остальных товарищей. – Ну чего, так целое войско по пути соберём, что ль? Откуда ж столь много-то вас попёрло, энтузиастов этаких?

- Да, вестимо, надоело нам попросту шибко изгоями быть извечными, - скептически хмыкнул Бура, повращав круглыми глазами своими на козлоногого. – И, в отличие от прочего нашего брата, души наши мириться с несправедливостью всеобщей не желают и, соответственно, не будут.

- Ну и правильно! - Теофил хотел было для пущего красноречия взмахнуть рукой, да не смог освободиться из захвата крепких объятий радостного Чертовского; чёрт, самозабвенно улыбаясь, отпускать его будто и не собирался вовсе, прилип намертво, радостно виляя своим остроконечным хвостом.

- Меня можно уже и отпустить, родимый, - усмехнулся козлоногий. – Чего ж ты так видеть-то меня рад?

- Да знаешь, хоть и не видал тебя ни разу доселе, - ответил Чертовский с самодовольной улыбкой. – Не видал да не ведал хоть доныне, только вот будто бы соскучил по тебе, соскучил, словно мы знакомы уж сотню лет да расставались лет на двести.

- Да полно! – Черносмольный сердито схватил чёрта за шкирку да отцепил от Теофила грубо, отстранил ревниво, отставил в сторону, Чертовский одёрнул футболку свою да показал коварно язык недовольному Хозяину болот.

Теофил тем временем, оправляя слегка помятую чёртом рубашку свою, оглядел компанию товарищей задумчивым, малость печальным взглядом – Черносмольный вступил в некую ссору с новым знакомым, что-то ему с негодованием объясняя, Чертовский же, коварно усмехаясь, размахивал руками да ехидно дразнил раздосадованного Хозяина болот, Ешу, как обычно, добродушно улыбался, прижимая к себе свою любимую гитару, Бура закатил глаза недовольно, Жуть лукаво улыбалась, прикрывая улыбку когтистыми ручками да украдкой поглядывая на бранящихся, и никто не заметил взгляда этого странного, никто не почувствовал этой непонятной печали, устремлённой на всех них разом да на каждого в отдельности.

«Глупые, глупые… - подумал Теофил печально, со странною тоской глядя на беззаботные лица товарищей. – Почто ж так много-то вас, целых пятеро уже, почто ж так много-то… Чем больше вас, тем меньше шансов, что услежу я за всеми вами в эпицентре угрозы, меньше шансов, что каждого сумею защитить, без потерь, без утрат… Глупые, куда же лезете вы так безрассудно, куда же…» И не то чтобы он сомневался в готовности товарищей своих отпор дать экзорцистской силе, не сомневался он также в отваге их да храбрости, однако чувствовал за каждого из них ответственность лютую, чувствовал, что непременно, любою ценой, нельзя ему допустить, чтобы хоть один из этих дураков, хоть один из этих безумцев пострадал от поганых рук святош, нельзя допустить этого, о нет, нельзя…

- Пойдёмте уже, чего разгалделись как бабки базарные, - произнёс Теофил ровно, развернулся, выудив из заднего кармана самокрутку, закурив да так и не удосужившись вникнуть в ссору товарищей, и направился прочь, вперёд. Черносмольный да Чертовский затихли, замолчали, поглядев на него одновременно, да затем поспешили за козлоногим вместе с остальными.

- Ты куришь? Ого, а что ты куришь? – Чертовский поравнялся с задумчивым Теофилом, зашагал бодро, заинтересованно поглядывая на козлоногого да коварно ухмыляясь.

- Да пакость какую-то, пёс её знает, - ответил Теофил слегка растерянно, затем обернулся на Ешу, кивнул ему: - Ну чего, блаженный, веди давай, коли путь только ты ведаешь.

  Миловидный мужчина с добродушной улыбкой обогнал козлоногого да и повёл рогатую компанию за собою, на ходу трунькая на гитаре некие неизвестные обрывки мелодий разнообразия ради, чтоб не скучен был шибко путь этот напряжённый.

- Я тоже покуриваю, тоже, как и ты, - не унимался радостный Чертовский. – Городские цигарки разнообразны больно, под шумок у прохожих тырил из интересу да ради впечатлений новых…

- Курить вредно, - хмыкнул Теофил, взглянув на болтливого чёрта. – Завязывай с этим, сердешный.

- Так сам же смолишь! – удивился Чертовский. – Сам же дымишь тут нынче, а на словах иное сказываешь!

- По собственным причинам смолю я, по индивидуальному своему резону, не дай бог тебе резон похожий заиметь.

- Да ты смурной никак, чего же приключилось? Али мне не рад? Давай-как развлеку тебя беседою дружеской, вон, эх, на гитару товарища нашего гляжу я, на акустику сию чудесную, да собственный инструмент музыкальный поминаю с тоскою, не поиграть на нём мне теперича, в лесах-то ни розеток, ни усилителей – всего нема!

- Неужто на электрухе ты, друг мой, играешь? – Ешу обернулся на чёрта с заинтересованной улыбкой.

- Так точно! – ухмыльнулся Чертовский. – С собой прихватил её, ибо родная она мне, будто семьи член полноценный, ух и отжигали ж мы с нею в городских просторах, на сценах многочисленных пред нашим братом, вот было время! Рок – сатанинская, молвят, музыка, да твердят тоном, будто предосудительно это, будто дурно, а в чём же дурно, коли свобода в музыке сей живёт, в каждом звуке да в каждом слове, свобода да мощь духа вольного, ни Бога не страшащегося, ни Дьявола!

- В компании с кем-то играл ты? Али же в одиночку? – поинтересовался Ешу, явно оживившийся по причине схожести взглядов да интересов с новым знакомым.

- В компании! Ну, в группе, то бишь, так это у городских зовётся! Да распалась потом группа наша, передрались, перецапались, вот не так давно это и было-то!

- А чего ж перецапались?

- Да когти, вестимо, есть, оттого и перецапались – когти затем и нужны, чтобы ими цапаться, верно? - Чертовский ответил весело, да довольно уклончиво, продемонстрировав при этом когтистые тощие пальцы своих угловатых рук. – Время былое, ну его, ни к чему поминать дурное да прошедшее! Складно ль играешь ты, скажи лучше, да песен много ли ведаешь?

- А то, - улыбнулся Ешу, проведя рукой по гитарным струнам. Он притормозил, сбавил ход, поравнявшись с Теофилом и чёртом, да втроём шли они теперь чуть первее остальных, что одним ухом слушали оживлённую беседу товарищей, другим же прислушивались чутко да внимательно к лесной тишине вокруг.

- Издавна, с времён незапамятных, несу в голове своей да в сердце заодно бесчисленное множество текстов, своих да сторонних, услышанных да запомненных мною с тех пор на века. С песнею, друзья мои – оно как-то и легче идётся по жизни, как-то бодрее да веселее, будь то печальная мелодия да тоскливые словеса, будь то весёлый, бодрый мотив да смысл строк исполняемых, не важно, грустная то песня али радостная, важно, что звучит, что исполняется душою, важно, что дух твой поёт, что эмоцию в искусство обращает.

- Но всё же, - встрял Теофил, ухмыльнувшись да воздев палец к небу. – Лучше, когда песнь твоя весёлый несёт характер, задорный посыл! Неча тут всякими тоскливостями душу бередить! Да никак опять ты затянуть свою волыну хочешь?

- Было бы чудесно, - ответил Ешу с улыбкой, бередя тонкими нетерпеливыми пальцами струны гитары да поглядывая на товарищей дружелюбно.

- Запевай! – возопил Чертовский весело, бесцеремонно повиснув на плече Теофила. – А ну! Какую песню все мы трое наверняка знаем?

- Да откуда ж я ведаю? – усмехнулся козлоногий. – Страшное множество их на свете, как уж и угадать тут, какая нам общеизвестна?

- А нашу, ну, народную? – ухмыльнулся коварно Чертовский. – «Да идём на край мы света», а?

- Добро! – хохотнул Теофил, раскинув руки да обхватив товарищей за плечи. – Эту – знамо! Да сотрясётся лес от ора нашего певческого дружного! А ну!

Ешу тут же, лучезарно улыбаясь, заиграл бодрую, скачущую мелодию, дребезжащую да задорную, и все втроём они заголосили на всю округу разнообразными по тональности, да едиными в жизнерадостном заводном настрое голосами:

- Да идём на край мы света громкие,
Битые,
Нет дорог неведанных доселе
Бродягами,
Все дороги старые, повозками
Рытые,
Все давно усеяны незримыми
Стягами,
Нам уж не ходить везде тут перво-
проходчиком,
И открыть невиданных земель
Не получится,
Шагом человечьим всё вокруг
Оторочено,
Даже муть в стакане, видно, чья-то
Лазутчица,
Да идём на край мы света с наглыми
Рожами,
Да идём на край мы света с громкою
Песнею,
Нам нет дела, что
Поперёк да вдоль исхожен он,
Главное
В этом то, что будем там
Вместе мы,
Что
Нам проклятья в спину, 
Что
Оскорбления?
Дружеско плечо от всех напастей
Спасительно,
Ненависть
Ваша
Не уймёт наше рвение,
Над
Духом нашим вам не встать
Повелительно,
Ведь идём на край мы света
Будто куражиться,
Хоть сорваться с края риск велик
И внушителен,
Только отчего-то нам совсем
Так не кажется,
Наши судьбы вместо нас за нас
Не решите вы,
Ведь свобода в нашем духе, в разуме
Нет границ -
Значит, и границ вовне для нас тоже
Напрочь нет,
Потому идём на край мы света все под пенье птиц,
Кукиш в небо - это вам сердечный
От нас привет!

Бура, вместе с Черносмольным идущий позади шумной весёлой троицы, недовольно повращал жуткими круглыми глазами своими, скрестил руки на груди да лязгнул челюстью сердито:

- Чокнутые, Дьявол их дери, голосят на всю округу, на весь лес! Так святоши вмиг нас отыщут!

Жуть тем временем, будто дикий лесной зверёк, шныряла вокруг, по кустам, вдоль деревьев, принюхиваясь да прислушиваясь, лишь шуршание листвы слышалось под острыми коготками её то тут, то там. Черносмольный недовольно пробурчал что-то в ответ на возмущённую реплику чёрта, покачал головой, глядя на весёлых товарищей впереди, поправил свою драгоценную сферу подмышкой да ругнулся, в миг последующий запнувшись о торчащую из земли некую корягу али корень.

- Чёрт бы побрал это всё, - буркнул он с досадой, но что именно надлежало побрать упомянутому Хозяином болот чёрту, не было ясным до конца – то ли подлую нежданную корягу, то ли вопящую свою задорную песнь троицу рогатых товарищей впереди, то ли всё в целом с долгою лесною дорогой да, и вовсе, с жизнью этой горемычной вместе; ощущал в нутре своём Черносмольный вновь треклятый подлый голод, жгучий, нестерпимый, жёг он изнутри да корёжил будто ядом, будто огнём плавил, и Хозяин болот, с тоской поглядывающий на Теофила, обнимающегося с Чертовским да Ешу, молча да усиленно терпел, не подавая ровно никакого виду, что хочется ему сожрать отчего-то, по неизвестной некоей причине, и этого Ешу дружелюбного да улыбчивого, и этого внезапного да громкого Чертовского, сожрать их целиком да безо всякой жалости, чтобы не касались они рыжего беса никоим образом, не отвлекали на себя его внимание, не маячили подле; да знал Хозяин болот, что, верно, расстроится тогда рыжий бес, огорчится, коли сожранными окажутся его товарищи, эти дурацкие шумные бездельники, а потому шёл Черносмольный и терпел свой лютый глад, лишь вздыхая тяжко время от времени да сожалея о чём-то неопределённом да неизвестном.

- Окститесь, юродивые! – сердито окликнул самозабвенно поющих Бура. – Нет у меня ушей хоть, да и те вянут от ора вашего нечеловеческого!

- Не гунди, а присоединяйся, костлявый! – усмехнулся Теофил через плечо. – Ишь, вон какой ты вредный, да выпусти вредность из духа с песнею дружеской совместно с товарищами, глядишь, и полегчает самому!

- Это я вредный? – возмутился Бура, лязгнув челюстью да взмахнув с негодованием руками. – Вредный? Я?! А пусть и вредный, да только беду не привечаю с распростёртыми объятиями, самостоятельно клича её наперёд!

- А я бы спел, - внезапно мирно да дружелюбно отозвался Черносмольный. – Да хриплая глотка петь не шибко предрасположена.

- Тьфу ты! – Бура отвернулся под громкий смех Теофила и Чертовского, скрипнул зубами, надулся будто. – Голодранцы хреновы, чтоб вас вошь чумная покусала…Хотя, вестимо да судя по всему – уже.

- А Жуть одобряет, - хихикнула ведьма где-то справа, шурша листвою кустов. – Хороша песня, посыл несёт правильный.

- Да в посыле ли дело! – скрежетнул Бура, зыркнув на химеру. – Хорош ли посыл, плох ли, какая, к чёртовой матери, разница, коли не за посыл нас загребут в итоге, а лишь за то, что орали шибко громко! Ума палата, погляжу я!

- Ну ты и душный, брат! – обернулся на Буру Чертовский, усмехнувшись. – Никто в лапы экзорцистские так просто сдаваться не собирается! Нападут, напасть этакая, так отстоим своё, разобьём их праведные рожи, верно, Теофил Хакасский?

- Ну а что ж? Твоя правда, свиномордый! – Теофил ухмыльнулся да по-дружески хлопнул радостного чёрта по тощей спине. – Чего нам, таится да хорониться, тише да ниже травы брести? За долгие годы я впервые в лесных просторах очутился, так пусть знает лес, пусть слышит, что объявился я вновь в его зелёных чертогах, да защитою пусть встанет нам пред инаковостью человечьего племени, ибо отдалилось давно племя их от природных просторов, отвергло естественность да свободу, сковало себя всевозможными способами, оградилось от всего первозданного да истинного городскими бетонными стенами, да и выглядит в лесных просторах зато теперь нелепо, неуместно, чужеродно. Да, быть может… - он окинул малость печальным взглядом многочисленные стволы деревьев, кусты да листву, задумался о чём-то, чуть помрачнев. - …Быть может, и мы с вами тоже не вписываемся уже, к великому сожалению, в эту несравненно прекрасную лесную обстановку, ибо одеты мы по-человечьи, по-городскому, то бишь, сами давно уже покинули лесные чертоги, больше по городам слоняемся, там житие своё под городской уклад в чём-то правим… Да-а… - Теофил с досадой почесал лохматый рыжий затылок свой, покачал головой. – На человечье племя сетую, а сами-то мы… Да что мы, с другой стороны? Не мы ж так эгоистично да самовольно вырубаем просторы лесные под собственные нужды, не мы же бередим свежий исконный воздух всеми этими телегами шумливыми да заводами, не мы относимся к природе первозданной с претензией и с помыслом, будто чего-то она нам пожизненно должна. Вряд ли у меня, скажу на чистоту, хватило бы жестокости да бездушности для того, чтобы срубить какое-либо древо из всего этого древесного многообразия. А если б и смог – то замучил бы себя укоризной. И пёс его знает, отчего так душа моя болит за всю это красоту. За всё болит, за всё – а вот за племя людское... Нет в ней, в душе моей треклятой, никакой за их племя боли порою.

- Никакой боли, говоришь? – лязгнул челюстью Бура, повращав глазами на рассуждающего козлоногого. – Ты ж, по-моему, защищал их не так давно.

- Защищал? – хмыкнул Теофил, обернувшись на чёрта. – Показалось тебе, сердешный.

- А в поезде – чего тогда было это такое?

- То не защита была, чудо ты заморское. Не защита. Лишь наблюдения мои персональные, ничего более.

- Да неужто? Ты ж человек наполовину, - Бура не унимался, желая прояснить для себя нечто, персонально для него важное, с насмешкой взглянул на козлоногого, посмеялся ехидно. – Так неужто натура твоя, человечья наполовину, родная им, людям, не болит за них, не волнуется? Ведь общая кровь, схожая!

Остановился Теофил внезапно да резко, повернулся к костлявому наглому чёрту, казалось, будто ударить его собирается, взглянул на него в упор столь красноречивым взглядом, что Бура, затормозивший следом, невольно отступил на шаг назад, ожидая чего угодно, да только не последующих слов:

- Дурная ты башка, слушай. Какая во мне человечья кровь? Во мне моя кровь, индивидуальная, пусть и такая же красная, да только вот у всех нас одинакового она цвета, и у людей, и у нашего брата, к чему тогда слова твои воздух понапрасну сотрясают?

- Я… - Бура растерялся немного, да взял себя в руки, ответил скептически: - Человеческой женщиной рожен ты, так, знать, человечий и сам наполовину, почто ж тогда таскаешься с нами, коли не чисто наш ты, не полностью?

- Ты чё, собака?! – встрял Чертовский, оскорблённый, казалось, намного в большей степени, нежели сам Теофил. – Да разве похож он на человека? Что это значит такое, «не наш»?!

Теофил положил руку на плечо разозлённого да возмущённого товарища, отодвинул назад малость, дескать, не распаляйся, сам разберусь; но не взглянул на него, на Буру недовольного глядя лишь, да и ответил после:

- Человечий я наполовину? Тьфу ты. Я свой собственный. Пора бы тебе это уже уяснить, костлявая рожа. Ничей я, лишь собственный свой, и никакая кровь не имеет право указывать мне на якобы моё место да на якобы мой путь. Ненависть к роду людскому твоя эта шибкая пусть меня не касается никоим образом, ибо не выбирал я, кем быть рождённым на свет этот, за меня это определили да решили. Не любо, что баба человечья причастна к жизни моей – на здоровье, я тебя возле себя не держу, ступай прочь, коли противно тебе или же неприятно ко мне так близко располагаться.

   Стоял Бура да глядел молча на чуть мрачного, да всё равно ухмыляющегося Теофила, вглядывался в глаза его, отчего-то с трудом, но всё-таки упорно, желая там разглядеть некий ответ, разрешивший бы все непростые думы да домыслы. Жуть, Ешу и Черносмольный стояли поблизости, и никто из них не решался перебить воцарившегося тягостного молчания, лишь Чертовский, маячащий нетерпеливо за спиной Теофила, поминутно фыркал да качал головой, поглядывая на Буру.

- Что значит «быть человеком?» - осведомился вдруг Теофил насмешливо, засунув руки в карманы шорт да в упор глядя на задумчивого чёрта. – Что значит «бесом быть»? В чём разница-то? Лишь в рогах, во лбу растущих. Лишь в облике внешнем, путь наш отчасти за нас определяющем. А обнажи души наши, убери всю эту внешнюю мишуру – дак и кто разберёт тогда, где бес, где человек?

- Бесы Дьяволу службу несут, - нерешительно подал голос Бура. – Сатане служит нечисть испокон веков.

- А люди кому служат? Богу? Да я тебя умоляю. Что есть «служба Дьяволу»? Служба злу? Так и не зло он чистое, такая же точно чувствующая да живая личность со своими проблемами да заморочками.  Что есть «служба Дьяволу»? Путь против Бога? Да бесчисленное количество людей точно так же идут по этому пути, по пути против этого пресловутого Господа. Да огромное множество среди человечьего племени тех, кто и не верит-то в него даже, кто страшные деяния вершит себе в угоду. В человеке Тьма и Свет сплетением своим процветают, так и в нас точно так же, али не заметил ты? Так и в чём, я ещё раз тебя спрашиваю, в чём отличие человека от беса, в таком разе?

Бура, судя по всему, совсем растерялся.

- Мы творим зло, люди творят зло, - добавил Теофил, склонив голову на бок. – И точно так же, мы и они способны на добро. Ты вредный шибко, чудо заморское, да то, верно, оттого лишь, что больно тебе.

- Ч-чего? – пробормотал чёрт в смятении.

- Того. Вся твоя злоба – от боли лютой, которую причинили тебе люди. Не стихает боль, и хотелось бы мне утешить тебя, но… - Теофил усмехнулся горько, покачал головой. – Но увы, эта боль и не стихнет. Уж поверь мне.

«Уж поверь мне» - странно, будто с умыслом каким тайным прозвучали слова эти, Бура взглянул тут же в глаза козлоногого, всё стремясь заметить там ответ да объяснение, и внезапно увидел он вдруг то, что так усиленно старался разглядеть: в глазах Теофила узрел чёрт в тот же миг истинную, мучительную да явственную боль, так похожую на его, чёрта, муку, на его мучение, и нечто странное кольнуло вдруг его сердце в костлявой тощей грудной клетке, нечто, похожее на укол совести, сожаления, будто стало вдруг чёрту стыдно за то, что так нелестно он гнобил Теофила за природу его, позабыв, что каждая личность – это намного большее, чем признак по роду, намного большее, чем бегущая по венам кровь.

- Знамо, отчего на меня ты скалишься, проклиная то, что во мне якобы человечье, - сказал тем временем Теофил, глядя прямо в вытаращенные круглые глаза Буры. – Знамо, всё я ведаю, горемычный, да и не сержусь на тебя зато. Чего сердиться-то, коли у каждого из нас своя рана сердечная, свой колючий аспид в сердце. Да… Отпечаток боли на лице всегда увидишь, коли внимательно глядишь да знаешь, как он себя проявляет. А ну, сюда иди, - и козлоногий, усмехнувшись, вдруг подался к растерявшемуся Буре, раскинул руки да и стиснул его в объятиях, так, что аж хрустнула некая неизвестная частица где-то в костлявом теле чёрта.

- Т-ты чего? – Бура, не ожидавший такого радушного жеста со стороны козлоногого, заметался было, а Теофил произнёс мирно тем временем:

- Злись, коли угодно. Скалься и дале, меня за мать мою проклиная – я сам себя за неё проклинаю порою. Скалься, я не против. Не прикажешь сердцу-то, особенно тому, в котором места живого нет от боли.

Бура прекратил метаться, замер, затих, сверху вниз взглянув на обнимающего его козлоногого, а Чертовский хохотнул, подпрыгнув на месте:

- А ну, коллективные обниманья! – и кинулся следом, к ним, прилип где-то сбоку, обнял Буру и Теофила, да за ним и Ешу с Жутью присоединились, весело улыбаясь, и лишь Черносмольный, недовольно фыркнув, встал подле, притопывая ногой, да буркнул:

- Ну что за нежности, экие глупости! Задавите собою костлявого да и всё тут!

- Неужто ты и вправду на меня не злишься? – тихо проговорил Бура, глядя на Теофила.

- Ну сказал же, не злюсь, - улыбнулся козлоногий. – Можешь и дальше вредничать, не осерчаю, ибо любым мы тебя примем, таков закон товарищеский – друга любить независимо от того, плохи ль да хороши ли его черты да поступки.

- Н…Ничего себе, - пробормотал Бура в смятении.

- Говорил же я тебе, друг мой, - улыбнулся Ешу где-то слева. – Хороший он, не обидит.

- Слушай, рыжий бес… - Бура, которого только что единодушно выпустили из объятий, оправил несколько помятый чёрный фрак свой да посмотрел неловко на ухмыляющегося Теофила. -  Так а самого-то тебя не тяготит разве двойственность природы своей? Полукровка, извиняюсь… Не тяжко, не муторно осознавать сие, да не вопрошаешь ли ты себя сам, кем ты являешься по итогу?

- Почто ж тяжко-то? Не тяготит меня и вовсе вопрос этот, - ответил слегка удивлённо Теофил, да и ответил-то сущую правду. – По итогу я это я, и всё тут, я ж говорил уже. Это мне со стороны вечно прилетает, то бишь, постороннего кого-либо волнует извечно вопрос этот отчего-то, но не меня, и я уже достаточно доходчиво – по крайней мере, надеюсь, что именно доходчиво – разъяснил, почему. Оттого ещё не тяготит меня вопрос этот, что путь свой для себя я давно уже выбрал.

   Бура согласно кивнул да ответил на это:

- Выбрал… Знамо, знамо. Пламень-то адский во взгляде вьётся, за версту видно.

- Это мой пламень, сердешный, - Теофил с усмешкой отмахнулся от чёрта да ничего более  об этом не сказал.

****

Папа Римский устало да понуро ввалился на обширный открытый балкон, опёрся о мощные каменные перила да окинул мрачным взглядом потрясающей красоты окрестности раскинувшейся внизу площади с аккуратно стрижеными газонами, клумбами, изящными светлыми фасадами многочисленных зданий дворца. Вся эта красота в момент данный не радовала мрачный взор верховного иерарха, хоть и любил он прежде да всегда рассматривать свои владения из окон да балконов дворца, любил по причине возникающего попутно любованию чувства удовлетворения от осознания приятного душе факта того, что все эти просторы принадлежат его, Папы Римского, воле, его хотениям да помыслам, что все эти люди, все эти священнослужители покорно да безропотно принимают его волю да его власть над собой – не этого ли он всегда жаждал? Не этого ли добивался – власти? Так вот она, вот она, власть, легла в его руку золочёным тяжёлым посохом с внушительным страшным распятием на верхушке, прочно легла, на века, рука её держит жадно да верно, и за кровь на подоле дзимарры, за нечаянную незамеченную кровь, никто не отчитает его, Папу, никто не отругает его, потому как лишь он тут имеет право отчитывать да ругать, кого угодно да за что угодно, а в свой адрес никаких упрёков да никакой неуважительной ругани не потерпит, да и нет их, этих упрёков да ругани, нет их вовсе, потому что никто более не посмеет их выказать, у всех них заткнуты рты, у всех них скованы мысли.

А выйти на балкон Папа Римский возжелал по причине того, что стало ему как-то нехорошо, душно будто, помутило, будто стошнит тотчас, потянуло на воздух свежий с помыслом, что, если и стошнит всё же верховного иерарха, так хоть не на ковры персидские – Папа перегнулся через перила, вдыхая тяжёлый, чуть пыльный городской воздух, и пришла ему внезапно в голову мысль, что, коли стошнит его сейчас, в момент данный, то всю эту красоту, что расположилась на площади снизу, ему почему-то замарать и вовсе будет ничуть не жалко.

   Заслышав за спиной своей шорох чьей-то сутаны, верховный иерарх не обернулся даже, продолжал устало опираться о перила балкона да буркнул лишь равнодушно, указав на дворцовые просторы:

- Глянь, Энрико. Красиво, да? И всё – моё.

Отец Энрико, стоящий в данный момент позади Папы, у дверного проёма, заложив руки за спину да как обычно улыбаясь самоуверенно да спокойно, хмыкнул согласно, перевёл взгляд на светлую площадь, сверкнув прозрачными стёклами круглых очков.

- А казалось бы… - продолжал Папа задумчиво. – Ещё вчера будто ничего этого у меня не было. Время идёт так быстро, безжалостен его бег, не успел я насладиться тем, чего добился по итогу – а уже и век мой к концу подходит. Хорошо, что серафимчик с придумкою своею пособил нам. Без него толку-то было б от задумки нашей общей. Какой смысл во власти, ежели конечная она, не вечная ежели? Да…

А над чем так старался он власть-то заполучить? Над чем властвовать ему так хотелось всегда? Вспомнил Папа, как когда-то давно, в подростковые времена свои, плакал он злобно, проклиная весь белый свет – нос его вновь был разбит, костяшки рук вновь были содраны, окровавлены, стоял он, растрёпанный злой мальчишка, над местными задирами-парнями, забитыми то ли до смерти, то ли попросту до потери сознания, стоял и лил слёзы от злобы да ненависти, сжигающей всё страшным огнём внутри грудной клетки, а подле него суетился обеспокоенный Кваттроки, да Энрико чуть подальше с нехорошей улыбкой любовался  распростёртыми на земле телами. «Я всех их ненавижу… - сквозь рыдания выдавил Марко, стиснув ворот одёжи своей, будто вдох каждый давался ему с трудом, с болью. – Я ненавижу их за эти поганые страшные рожи… Грязь, погань, скверна, о, как же я её ненавижу, как же мне больно её лицезреть… Бог треклятый послал нас всех давно на три известные буквы, ему нет больше дела до всего этого дерьма… Так и стану я сам Богом, стану сам, чтобы искоренять эту скверну, чтобы вершить правосудие да закон свой над адскими тварями в нутре человеческом, стану Богом, стану Богом, чище, выше, лучше…»

   А теперь же все эти страшные рожи стали для Папы невидимы, исчезли куда-то, пропали, не видно их больше, не слышно. Он помнил, как проклинал всегда эти ужасные лики греховности да скверны, твердил постоянно, что всё бы отдал за то, чтобы во век да на века не видеть их боле да не иметь с ними дел – и когда вдруг разучился их видеть наконец, когда вдруг, однажды, понял, что утратил способность эту по неизвестным причинам…То по-настоящему испугался. Испугался того, что не видит теперь никакой разницы меж людьми да собою, испугался, что и, быть может, нет теперь меж ними да ним никакой разницы и в самом деле – скверну да греховность душ человеческих ненавидел Папа искренне, неподдельно да страшно, причинял факт её наличия в человеческих душах его собственной душе боль да муку неимоверную, и всегда, извечно стремился он не быть на всех них похожим, быть лучше, выше, чище. Но по итогу – а чище ли он? Лучше ли? Ведь стоит он сейчас, нетрезвый слегка, невнятный, с испачканным в крови подолом одёжи своей папской, и да коли б чище он был, чем прочий люд, коли б лучше он был – разве присутствовала бы на подоле этом кровь, в таком разе, молчаливою красною меткой его собственной жесткости, собственного греха?

- Ну, слава Богу, вечна власть твоя, Преосвященный, - ухмыльнулся Энрико. – И не о чем, в таком разе, беспокоиться боле.

- «Слава Богу»… - произнёс Папа и хмыкнул с насмешкой. – Слава мне.

По итогу, отгородился он стенами да сводами дворца Апостольского от всего да вся с тайною надеждой, что стены да своды эти отделяют его от всех прочих людей, низменных да грязных, защищают собою от этой их грязи, да что балконы да этажи высокие и впрямь делают его выше, лучше прочих, выше прочих, делают его кем-то иным, не таким, как обыкновенные люди. Да только знал верховный иерарх, знал со злобою лютой да с тоскливой печалью, что все эти стены, все эти этажи, одеяние папское да посох этот золочёный – всё это, абсолютно всё, является точно такой же людскою придумкой, творением мыслей да деяний человеческих, а Бог – вряд ли он и вовсе имеет к этому всему прямое отношение, лишь опосредованное, да и то – людьми определённое да заверенное.

- Я не верю в Бога… - произнёс Папа бесцветным, чуть хриплым голосом. – Я не верю в Бога…придуманного людьми.

   Энрико ничего на это не ответил, он всё так же стоял, слегка улыбаясь, да глядел, как поблёскивает золотом в лучах дневного яркого солнца высокая митра на голове Папы Римского.

- Бог, придуманный людьми… Описанный людьми… - продолжал верховный иерарх мрачно да задумчиво. - …это высшая добродетель. Абсолютное добро, без сомнений, без исключений. Нам всегда внушали, всем нам, будто Бог именно такой и есть – самый добрый, самый справедливый да правильный. Вот только… Вот только не даёт мне никто ответа на один-единственный вопрос: почему Бог, коли такой он святой да правильный – почему тогда он оставил нас, детей своих, на растерзание злу? Почему он оставил нас? Мне говорят на это либо «он нас не оставил, он всегда внутри, в нашем сердце», либо «пути господни неисповедимы». На большее ума-то не хватает… Ты читал книгу Священную, друг мой?

 - Честно говоря, - ответил Энрико ровно. – Я, к сожалению, так и не удосужился добраться до этого занятия.

- А я читал, - кивнул Папа, нисколько не удивлённый ответом священника. – И почерпнул оттуда немало информации, что сокрыла себя между явных строк. Оттуда же… Оттуда же узнал я, что Господь нас попросту бросил. Покинул нас, безжалостно да равнодушно. Произошло это после Потопа Всемирного, ведаешь? До тех пор старался Господь помогать людям, являл себя открыто, разрешал конфликты, да попросту присутствовал в человеческой жизни, в человеческом мире. Но, судя по всему… Мы просто его в итоге да самым настоящим образом…достали. Заколебали, надоели, замучили, осточертели своими выходками да нравами. Вот и ушёл он зато от нас. Нет, в книге-то было не совсем так писано, однако же не глуп я, не слеп, да понимаю, отчего да почему что-либо может происходить да случаться. Так вот и скажи мне, дорогой мой друг: наивысшая да абсолютная добродетель так поступить – может? Я не верю, о нет, абсолютно не верю в пропаганду о Боге как о самом святом да правильном товарище. Меня не обманешь, ведь не обмануть того, кто ни глазами, ни разумом, ни сердцем не слеп. Я никогда не был безропотной да покорной овечкой, так и мозги мне посему не задурить образом добренького Господа.

- Да кто уж знает, как там и что было, - туманно выдал отец Энрико, выслушавший мрачную тираду Папы. – Предполагать да домысливать всякое можно, да только нужно ли, коли всё равно истины нам никогда не добиться?

- Ты мне не веришь? – обернулся на него Папа.

Энрико улыбнулся снисходительно, подумал с минуту, затем ответил:

- Я ничему в этом мире не верю. Это лживый мир, нет в нём правды открытой да откровенной, повсюду лишь домыслы одни, лишь плоды человеческих мыслей - а людям свойственно ошибаться, ибо глупы они, глухи да слепы. Да не серчай на меня, Преосвященный, меня и в целом, скорее всего, мало что на свете заботит.

   Папа усмехнулся, отвернулся, покачал головой:

- Счастливый ты, никак. Беззаботное сердце тягости в себе не несёт, да оттого легко оно да свободно.

Энрико ухмыльнулся задумчиво, склонил голову, да ответил на это:

 - Счастливый? Не знаю. Несчастный ли – тоже не ведаю. Меня это…ни капли не заботит.

- А что ж тебя и вовсе-то заботит?

Священник хмыкнул с неопределённою эмоцией, не было ясным до конца, что таит в себе его странный, по обыкновению своему больной какой-то взгляд с нездоровою, фанатичной искрой, столь заметной сквозь спокойствие внешнее – глаза отца Энрико и в целом трудно поддавались описанию да объяснению, ибо при их, казалось бы, уже описанном спокойствии, при их самоуверенном да гордом взгляде, в них неизменно да всегда присутствовал этот странный дребезжащий огонёк, огонёк нездоровости некоей, нестабильности, огонёк, коего боялись все экзорцисты люто, ставшие свидетелями того, как нездоровость, нестабильность эта прорывается наружу беспорядочными остервенелыми взмахами тяжёлой трости с набалдашником в виде головы барана и бьёт, бьёт, бьёт, покуда не окрашивается серебро бараньей головы кроваво-красною массой.

- Нынче у меня единственная забота, - улыбнулся Энрико лукаво в ответ. – Единственная, не дающая покоя – рыжая, рогатая, прелестная.

Папа Римский усмехнулся, покачал головой вновь.

- Бывает же такое…

Он помолчал с минуту, думая о чём-то своём, затем сказал спокойно:

- Передай камерарию, чтобы распорядился средствами, предназначенными для пожертвования окружным детским домам.

- Спасибо, что не забываешь об этом, об обещанном.

- Да грош цена мне, коли забыл бы. Пусть проверит ещё, есть ли какие и прочие нуждающиеся.

- Передам.

- Он уже отъехал?

- Да нет, бродит по дворцу, тоскует о чём-то неизвестном. Сказал, мол, завтра, что ли, собирается в церковку лесную.

- Ну тогда сегодня за дела наши церковные и примемся, поглядеть надо, что у нас там запланировано на государственном уровне.

- Да в состоянии ль ты?

- Норма-ально.


****

За бурными да шумными разговорами преодолела рогатая компания уже довольно порядочное расстояние, бодро шествуя по лесным массивам безо всякого страху перед возможною угрозой быть услышанными да замеченными, так, вышли они вскоре на некую открытую местность, поляну, поперёк которой тянулась ещё одна дорога неровная да пыльная, а за дорогой, неожиданно да нежданно для товарищей, темнела некая старая деревянная хижина, избушка, а на двери её, чуть покосившейся, красовались самые настоящие витые козлиные рога.

- Рога! – удивился Теофил, указав на избушку. – Признак нашего брата! Да что за терем ветхий поперек леса вдруг нарисовался?

- Дак то ж таверна лесная! –  ухмыльнулся Чертовский. – Не видал ни разу? Пристанище этакое для нашего племени, уголок, объединяющий порою во времена лихие за чаркой пенного.

- Как-как? – Теофил оживился, расплылся в заинтересованной улыбке. – Пенного? Так чего же ждём-то мы, а ну! – и он, никого не дожидаясь, направился прямиком к хижине весело да бодро, продрался уверенно сквозь кусты на пути, посадив на себя пару-другую колючек, чёрт поспешил за ним, да и остальные не заставили себя долго ждать, но не по причине того, что, как козлоногому, хотелось им отведать алкогольного пойла, а лишь потому, что не считали они нужным разделяться шибко, мысля, что лучше бы им держаться вместе, друг подле друга, никуда не отлучаясь, особенно в одиночку.

- Вот рыжий бес, да далась тебе эта таверна, - буркнул Черносмольный на ходу, придерживая сферу. – Да будто нас там ждут, а лесной нечистый народ – он лют да дремуч неслабо, вот предрекаю я, дракою всё завершится, помяните моё слово!

- Экий ты проницатель! – хохотнул Теофил, не особо-то и восприняв всерьёз слова недовольного товарища. – Да отчего ж дракою-то? Не за что колотить нас, свои мы, али я чего-то не понимаю? – но ответ ему и не был нужен, он распахнул покосившуюся дверь с украшением в виде козлиных рогов, вошёл внутрь непринуждённо, за ним и остальные, гораздо менее уверенно, возникли на пороге; остановились они все, Теофил – впереди, слева от него – Чертовский, а Черносмольный, Ешу да Жуть – позади них, встали так да огляделись, рассмотрели небольшое да не шибко светлое помещение. В таверне было довольно-таки много посетителей, за каждым из столов сидели компании нечистых товарищей, рогатых, копытных, крылатых да хвостатых, менее человечных на вид да человечных поболее, и все они разом замолкли, прекратили свои разговоры да уставились на новоприбывших молчаливо да напряжённо. Толстый рогатый бармен, напоминающий неопрятного человекообразного порося, обрюзгший да мерзкий на вид, воззрился на нежданных посетителей удивлённо да раздражённо как-то, подёргал пятаком, прихрюкнув хрипло при этом.

- А ну, посторонитесь, дайте присесть! – нахальный да деловой Чертовский распихал нечисть, сидящую за ближайшим столом на лавках, растолкал, приговаривая: - Имейте совесть, в самом деле, мест уж нет, так потеснитесь, в тесноте да не в обиде, все мы братья тут, все товарищи по крови, а ну, а ну, не жмёмся, рассаживаемся! – таким образом удалось ему освободить место для своих друзей, и все они уселись за стол.

- Ох, говорил я, плохая это затея… - прошептал напряжённо Черносмольный, косясь на сидящего вблизи от него рогатого да крылатого типа, прожигающего его пристальным недовольным взглядом.

- А чего они так таращатся? – Жуть прижалась боязливо к Теофилу, оглядывая нечисть с готовностью в любой момент пустить в ход свои острые коготки.

- Да пёс их знает, - ответил козлоногий, приобняв химеру за тоненькое хрупкое плечо да прижав к себе, чтоб боялась не так шибко. – Пялят свои зенки так, что аж окосели! А ну, пенное то имеется али нема?

- Я мигом! – Чертовский вскочил из-за стола, через секунду уже оказался около барной стойки, подался к суровому бармену: - Милейший, Теофил Хакасский выпивки желает!

- Теофил Хакасский!! – прогремел вдруг оглушающим шелестом шёпот повсюду, удивлённое, то ли враждебное, то ли, наоборот, обрадованное шушуканье разлетелось по помещению, и не был до конца понятен настрой да тон этого шушуканья, ибо звучали голоса нечисти все по-разному да каждый – индивидуально. Рогатые да хвостатые товарищи кинулись разом, побросали места свои застольные, подались ближе, скучковались вокруг Теофила да друзей его, окружили со всех сторон, а бармен хохотнул, опершись о стойку, да воскликнул с насмешкой:

- Ба! Да тот ли это Теофил, что на экзорцистов идти вызвался?

- Тот, не тот – пенное мне выдай, свиная рожа, коли бармен ты тут явственный! – Теофил сердито ударил кулаком по деревянной столешнице, так, что стол весь содрогнулся да жалобно заскрипел, а Чертовский, которого совсем оттеснили к барной стойке, обернулся на бармена вновь да заголосил, всплеснув руками:

- Ну-у?!

- Да не ори! – бармен выдал ему деревянную кружку с пивом, и бросился чёрт к товарищам радостно, расталкивая по пути сгрудившуюся вокруг единственно важного теперь стола нечисть, да уронив пару раз на кого-то из этой толпы немножко белоснежной потрескивающей пены. Вручив кружку Теофилу, Чертовский втиснулся рядом с ним, а Бура, которого при этом нелестно да грубо отодвинули, лязгнул недовольно своей костлявой челюстью:

- Бесит меня это всё.

А Теофила, похоже, не слишком-то и заботила воцарившаяся напряжённая атмосфера вокруг да повсюду, он приложился к кружке самозабвенно да невозмутимо под взглядами многочисленной нечисти, будто и не замечая вовсе, какое обширное да конкретное внимание привлёк своим появлением в лесной таверне. Опустив кружку, стукнув деревянным донышком о столешницу, он отёр рот рукавом, окинул спокойным взглядом вытаращившуюся на него нечистую силу, поглядел вправо, затем – влево, да спросил с недоумением, словно не разумея до конца, отчего такое внимание сейчас на него направлено:

- Чего напряглись-то?

А слева на скамью, потеснив сидящих, плюхнулся грузно свиноподобный бармен, осклабился, опёрся рукою о столешницу, взглянув пристально да как-то недобро на козлоногого, произнёс хриплым, грубым голосом:

- А рожа-то и впрямь человечья, несмотря на рога во лбу!

   Нечисть зашепталась, зашушукалась, таращась на Теофила, а тот хмыкнул, взглянув на бармена с насмешкой:

- Что ж ты хочешь сказать-то этим, милейший?

Хряк подался к нему ближе, Жуть ещё теснее прижалась к Теофилу да почувствовала тут же, как и сам он её прижал к себе плотнее, взглянула на него ненароком да и заметила, увидела тут же, что, хоть и будто бы непринуждённо да беззаботно выглядел сейчас Теофил, в глазах его, явственно для химеры да неявственно для окружающей нечисти, читались сосредоточенность да внимательность предельные по отношению к этому грубому и явно что-то тайно замыслившему борову.

- Не люблю я таких, - с недоброй ухмылкой ответил бармен. – Таких, с кровью грязной.

- А у тебя вон рыло грязное, да чего-то я за это тебя не браню, - отшутился Теофил, намекнув на то, что неопрятный рогатый хряк явно не мылся давно и посему выглядит так, будто недавно в грязи валялся али же носом землю рыл. Бура, Чертовский, Ешу и Черносмольный внимательно слушали напряжённый, невесть куда ведущий диалог, да не решались встревать отчего-то, только Чертовский презрительно фыркнул, скрестив руки на груди да сосредоточенно поглядывая на нечисть вокруг, готовый в любой момент либо словцо колкое вставить, либо кулаки пустить в ход, коли потребуется.

- Рыло, может, и грязное, - бармен не подал виду, что оскорбился, продолжил гнуть свою линию, невольно отерев пятак кулаком. – Да кровь, вишь ли, чистая предельно. У меня в роду все – наши, рогатые, а у тебя, погляжу я, явно примесь людская затесалась, за версту я таких, как ты, вижу.

- Ну, может, и затесалась, - хмыкнул Теофил, мельком да быстро окинув внимательным взглядом нечистую силу вокруг да вновь посмотрев на бармена. – Только вот тебе какое до этого дело, свиная рожа? Вряд ли тебя касается как-либо родословная моя, ибо вот именно что моя она, а не твоя, посторонняя тебе, посему не суй-ка ты в неё своё поганое рыло, иначе его тебе, уверен я точно, оторвать могут безжалостно да без лишних слов.

- Кто ж это? – хохотнул хрипло да злобно боров. – Кто ж это оторвать мне моё рыло может?

- Да, вестимо, тот, в чью родословную ты его так беспардонно суёшь, – и Теофил, улыбнувшись бармену непринуждённо да весело, отпил пива из деревянной кружки своей, а Чертовский не выдержал всё же, воскликнул резко, высунувшись из-за козлоногого:

- Правильно! Верно! Ишь, привязался! Чего не нравится тебе, рожа? Просиживаешь зад свой жирный в этом притоне – так и просиживай и дале, молча да не высовываясь, как и привык жить! Почто ж, коли ты распрекрасный такой да кровью чистый, лучший во всём, не идёшь самостоятельно со святошами биться, а лишь, знаю я, прячешься да удираешь, стоит только им на горизонте объявиться? А?

   Слова громкого чёрта весьма болезненно да ощутимо задели хряка за живое, за, по всей видимости, некое больное да болящее место в мышце сердечной – бармен взглянул на Чертовского злобно да страшно, так, как привык глядеть на неугодных посетителей, что под взглядом этим несомненно да верно всегда склоняли головы, бормотали извинения да стремились убраться куда подальше, только вот чёрт не испугался совершенно взгляда этого грубого, не смутился да не задрожал, а, нагло усмехнувшись, показал борову язык да фигу – дескать, выкуси, милейший, не из боязливых мы, не из дрожащих поджилками. Это ещё больше рассердило бармена, заклокотало аж что-то в нём от злости, а Чертовский тем временем вскочил с места, на скамью, где сидел, да и на стол затем, взмахнул руками, оглядев толпу нечисти, да усмехнулся, покачав головой:

- Так в самом деле, это что – свободное племя? Свободные нравы? Почто ж тогда не идёте вы своею массою обширной на экзорцистские отряды? А? Почто ж, коли свободы да воли каждый из вас жаждет да за них ратует – почто ж тогда ныкаетесь вы как крысы трусливые в таверне этой, в чащобах лесных, в норах да земляных дырах? А ну, давайте, кажите нам себя, из толпы всеобщей выйдите те, кто биться готов за свободу собственную! Выйдите, взглянет на вас Теофил Хакасский, на храбрецов, что не убоялись опасности страшной да порешили отважно на защиту встать своего народа!

Нечисть зашушукалась вновь, зашелестела многочисленным шёпотом, да только как была, так и осталась – никто не вышел вперёд, никто себя не оказал, лишь потупились взоры, опустились стыдливо взгляды, отвернулись головы, будто, раз отвернулись они, головы эти, раз спрятались стыдливые взгляды, то меньше, в таком разе, похожи их обладатели на трусов, меньше похожи на малодушных да слабовольных ничтожеств, коими сами же себя и определили, коими сами же себя и нарекли своим предпочтением сидеть затаившимися среди всеобщей трусливой массы, предпочтением убегать каждый раз при малейшей угрозе да опасности. Никто не вышел вперёд, ни один рогатый да хвостатый товарищ не ответил на бравый призыв Чертовского, и чёрт, презрительно сплюнув в трусливую толпу нечисти, прошипел:

- Ничего себе свободный народ! Позорите покровителя своего, Дьявола, то бишь, срамите!

- Да мы б и рады выйти, - подал голос кто-то жалобно, заискивающе. – Да только Свет Пречистый Тьмы нашей родной стократ сильнее!

- Да кто вам сказал такую дурость?! – рявкнул Чертовский сердито.

- Все это знают! Все! Оттого и не высовываемся мы!

- Да Свет Пречистый точно так же смертен! – чёрт взмахнул руками с негодованием, пристукнул копытом о стол. – Точно так же кровью истекает, коли ранить его! А ранить-то особого ума не надо – бей себе да бей, да не попадайся!

- Экий простой! Экий! – послышались голоса с разных областей всеобщей нечистой толпы. – Вот сам и бей! Вот сам и не попадайся! Ишь, смелые! Кучка дураков! Перебьют вас, всех до единого, при первой же стычке! Откуда только и выискались! Тоже мне, спасители! Жалкие бродяги! Грязнокровка, да с ним – не пойми кто! Вот смех! Возомнились! Объявились! Перебьют, не заметите!

   Всеобщий гвалт да галдёж внезапно да резко был прерван сердитым коротким стуком опустившейся с силою на столешницу деревянной кружки с пивом. Нечисть замолкла, встревоженная звуком, затихла, а Теофил, непосредственно и произвёдший этот громкий своевольный стук, усмехнулся невесело, покачал головой, разглядывая выплеснувшиеся на стол остатки пива из кружки, да сказал под бесчисленными взглядами нечисти:

- Ну и пакость!

- Ась? – Чертовский нагнулся к нему внимательно, упёршись руками в мохнатые колени свои. – Где пакость?

- Да вон! - Теофил поднял взгляд да обвёл рукою затихшую да растерявшуюся малость толпу. – Ты глянь, чё удумали! «Перебьют, не заметите», «Свет Пречистый Тьмы сильнее», - козлоногий язвительно передразнил молвившие эти фразы минутою назад голоса, фыркнул с насмешкой. – Какая же, право, околесица да блажь. Слабаков слова, дураков помыслы.

Нечисть подняла возмущённый галдёж, оскорблённая столь нелестными наименованиями, да под твёрдым взглядом Теофила, устремившимся на этот гул, стихла постепенно вновь, стушевалась.

- Отчего ж дураков-то? – подал грубый хриплый голос бармен, недовольно глядя на самоуверенного спокойного Теофила – хряка отчего-то очень раздражала самоуверенность этого наглого грязнокровного проходимца, как окрестил он козлоногого мысленно, раздражала да бесила предельно эта манера своевольная, бесстрашная будто, словно бы хозяином возомнил себя рыжий бес, незваным гостем вторгшись в эту таверну – так казалось раздражённому бармену, хотя Теофил всего лишь преспокойно сидел себе да покручивал в руках деревянную кружку, ни на что особо не претендуя и вовсе.
 
- Отчего ж дураков да слабаков-то? – добавил боров, уязвлённый спокойствием да уверенностью Теофила. – Почто обзываешь ты ни за что люд лесной?

- Ни за что? – удивился козлоногий, поглядев на бармена. – Да знаешь ли, друг мой сердешный, есть, за что.

- И за что же?

- За поганое, ужасное, недопустимое сомнение в силах собственных.

- Так почто ж поганое да ужасное? Знает люд лесной, верно, силы свои, оценивает здраво, оттого и не собирается на рожон лезть, тебе, безумцу треклятому, подобно.

- Не-ет, - усмехнулся Теофил, покачав головой. – О нет, милейший. Не оценивает себя люд лесной здраво. Оттого и прячется крысами трусливыми по норкам, терпя да прощая деяния лютые святошам. Разумеешь, какая тут штука, - он задумчиво облокотился о столешницу, подперев подбородок кулаком. – Люд этот лесной бороться-то даже и не пытается. Оттого и сил своих величину не ведает. Страх сковал душонки дрожащие, а сердце, допустившее до себя отраву страха – уже не боец. Страх инстинктом звериным заставляет вас нестись сломя голову прочь, прочь от опасности, тем самым принимая её, допуская, одобряя. Инстинкты – не хорошо да не плохо, они просто есть как данность, только вот лишь твой выбор тут – подчиняться инстинктам бездумно да слабовольно, или же побеждать их, побеждать страх, преодолевать его, дабы после суметь победить и то, что его вызвало.

- Складно стелешь, - хрюкнул бармен с насмешкой. – Да только все вы лишь на словах храбрецы да мастера! А ну, грязнокровный, ответь же мне, в глаза при этом глядя – ты-то победил ли страх свой? Ты-то, складно нас всех поносящий – преодолел ли слабость душевную?

Взглянул Теофил без смущения всякого тут же прямо в глаза злобному бармену, ухмыльнулся, увидав в глазах этих язвительных тупую пульсирующую ненависть, да ответил:

- Ну да, преодолел. Впрочем, может, и не было во мне ни слабости душевной, ни страху перед чем-либо. А толку-то бояться, ежели страх, по-итогу, всё одно – враг мышцы сердечной, а врагов, разумею я, не только побеждать да умертвлять надобно, а ещё и, в очередь самую первую, до себя и вовсе не допускать.

- Чем докажешь? – прошипел мерзкий хряк, от злости морща грязное рыло. – Чем докажешь ты, что нет в тебе страху никакого?

- А что, мне есть какой-то резон это доказывать тебе, рожа? – хмыкнул Теофил беспечно.
 
Черносмольный, крайне встревоженный происходящим, обернулся тем временем на выход из таверны да узрел тут же, что дверь собою прочно да плотно загородила нечисть, и посему до выхода вряд ли сейчас возможно добраться безо всяческих препон. «Ох, беда, - подумал Хозяин болот, стиснув покрепче в руках свою драгоценную сферу да прижав к себе. – Где ж сейчас-то мои силы? И товарищи болотные? Потягались бы с этой оравой, чую, конфликт назревает шибкий, да уж и, впрочем, вовсю идёт».

- Наглости тебе не занимать, грязнокровка, - буркнул бармен да взглянул ненароком на прижавшуюся к Теофилу Жуть. – А ну! – повысил он вдруг голос заинтересованно. – Да не заметил я поначалу! Никак шлюшку инквизиторскую с собою таскаешь?

   Жуть зашипела тихо, вжалась в Теофила ещё больше, а козлоногий помрачнел заметно тут же, посерьёзнел, да ответил с холодом в голосе:

- Захлопни глотку свою поганую, мразь, иначе слова твои обратно тебе кулаком затолкаю до самых глубин.

- Да почто ж защищает-то её ты? – хохотнул бармен, увидев, что ему наконец удалось хоть чем-то зацепить козлоногого да подначить. – Не знаешь али что? Не ведаешь, чего с ней экзекуторы-то творили в своё время? Подстилка человечья, на привязи держали, на цепи, да драли как сидорову козу, а она их на след местной нечисти наводила! – да и дёрнул он внезапно да грубо напуганную ведьму к себе, схватив ручищей сильной за тоненькое женское плечико, да под мгновенный, моментальный насмешливый гогот нечисти вокруг попытался сдёрнуть с химеры одёжу её, мерзко да похотливо усмехнувшись:

- Глянь, да глянь, кажу сейчас безобразие её, что святошами тех времён шрамами гадкими исполосовало блудливое тело!

   Но не успел он отнюдь осуществить свою задуманную гнусь, не выполнил похотливого замысла – в рыло ему моментально да остервенело прилетело кулаком, оглушило, разбило до крови пятак; набросился Теофил на хряка без промедления да без раздумий, оскалился от захлестнувшей сердце злости да обиды, да сверкнули яростным огнём в полумраке глаза его, когда налетел он на мерзкого бармена, повалил наземь да принялся бить нещадно прямиком по уродливой поросячьей роже. Толпа нечисти всколыхнулась, загудела, зашумела, Чертовский, который, судя по всему, только и ждал, как бы пустить кулаки свои в ход, с задорным яростным кличем прыгнул прямиком в эту гущу, зацепил кого-то, завалил – да и началась затем безумная всеобщая драка, которую не так давно перед входом в таверну так достоверно «напроницал» Черносмольный.

Жуть, испуганная да взволнованная, отскочила куда-то в сторону, к стене – там её тут же попытались схватить чьи-то многочисленные враждебные руки, химера едва увернулась, проскочила под ними, да схватили её за хвостик чёрный тонкий, дёрнули было, но отпустили почему-то сразу же. Обернулась Жуть в панике, огляделась – а подле неё уже стоял внезапный да нежданный Бура с вилами в руке, по вилам стекала страшно чья-то красная вязкая кровь, а на остриях болтались обрывки да ошмётки плоти.

- Ну чего заметалась? - недовольно буркнул костлявый чёрт, оборачиваясь на застывшую удивлённо химеру. – Зашибут, не заметят, дура.

Черносмольный тем временем благополучно скрылся под деревянным столом, не желая совершенно принимать участие в этом откровенно отвратительном бедламе, а порешив отсидеться безопасно да переждать, когда накал этого безумия стихнет – да тут же наткнулся на улыбающегося дружелюбного Ешу, что сидел, прижав к себе свою деревянную гитару, да заинтересованно прислушивался к звукам драки снаружи, то бишь, вне местности под столом.

- Тоже не любишь насилия, друг мой? – осведомился добродушно Ешу, поглядев светлым взглядом своим на Хозяина болот.

- Да знаешь… - Черносмольный скучковался, согнулся в три погибели, чудом помещаясь под столешницей. – Сложный вопрос.

- Я вот не люблю, - улыбнулся миловидный мужчина. – Пустое это всё.

- Почему пустое? – спросил Хозяин болот заинтересованно.

- Потому что враждебное, злое, - Ешу провёл пальцами по струнам гитары задумчиво. – Нет в этом теплоты да любви. Искренности в этом доброй нет. Оттого больно мне видеть, как искренность злая правит бал, ибо злая искренность – хоть и искренность, да всё ж без любви, без теплоты, со злобой да холодом лишь. Неприятно да тоскливо.

- Ну, козлиная борода там с товарищами двумя, думается мне, и без нас управятся, - буркнул Черносмольный да вздрогнул, когда на стол сверху свалился кто-то тяжёлый. – Пусть куражатся, ну их.

- Страшен кураж, на чужой боли основанный, - последовало в ответ.

- Ты это им скажи.

Теофил тем временем катался на пару со свиноподобным мерзким барменом по деревянному полу, сцепились они люто, отчаянно, однако грузный хряк толком и не мог отчего-то нанести серьёзных ударов да увечий козлоногому, зато Теофил разошёлся не на шутку и колотил посему злобного борова так, будто желал выбить из него всю его поганую мерзость на века да полностью. Вскоре пришлось ему переключиться на нечисть, лезущую разнять да оттащить его от окровавленного бармена – кулаком в нос прилетело незамедлительно кому-то из рогатых завсегдатаев, гурьбою набросилась нечистая сила в попытке унять пыл козлоногого, да вовремя подоспел раззадорившийся Чертовский, подскочил, свалился невесть откуда, и вдвоём они уже дали отпор своему противнику, совершенно не желая прекращать этот дикий мордобой возможной капитуляцией из треклятой таверны. Бура же тем временем, заслонив собою Жуть, нещадно насаживал на вилы всякого, кто пытался напасть на них двоих, а химера, в свою очередь, не упускала возможности пустить в ход свои острые длинные коготки – вряд ли этим двоим, в отличие от Теофила и Чертовского, нравилось это страшное побоище, потому как и Жуть, и Бура как-то единодушно да сообща считали, что убивать да избивать своих, общей напастью меченых – это как-то неправильно, неверно, но что же делать, как же ещё поступить, коли «свои» эти бросаются нынче так же враждебно, так же кровожадно да ничуть не хуже, чем бросаются экзорцисты с распятиями наперевес?

…Вскоре ряды нечистой силы поредели, подубавились – заметно прибавилось зато валяющихся беспорядочно на полу без чувств, убитых али же, всего-навсего, просто избитых до потери сознания. Нечисть, шипя да пресмыкаясь, рассредоточилась по углам, побитая да униженная, и нападать боле не решалась, лишь с обидою глядя на Теофила да Чертовского, остановившихся посередине помещения спиною к спине. Друзья тяжело дышали, заметно подуставшие от интенсивности битвы, да ухмылялись довольно, на то несмотря, что до крови были разбиты губы.

- Я всегда мечтал биться плечом к плечу с тобою, - произнёс довольный Чертовский, переводя дух.

- Вот и сбылось мечтание, - хмыкнул весело Теофил, отирая кулаком кровь со рта. – Прыти тебе не занимать, сердешный. Мне такое любо.

- Я безмерно счастлив это слышать от тебя в свой адрес! Однако же что делать теперь будем? Вроде иссяк их пыл!

- Иссяк, твоя правда, - Теофил окинул мрачным, тяжёлым взглядом отошедшую к углам да стенам нечисть. Вид их жалкий, беспомощный да разбитый не столько радовал его в момент сей, не столько удовлетворял, сколько оскорблял. Да неужто вот этот жалкий, трусливый сброд, могущий лишь сворою наброситься на тех, кто кажется им слабее – свободное, вольное племя? Неужто таковы нравы тех, кого он, Теофил, так стремится избавить от гнёта Света Пречистого? Смотрел он на поскуливающих, сбившихся в группы рогатых да хвостатых завсегдатаев таверны – и до боли, до рези в мышце сердечной напоминали они ему городских человечьих пьянчуг в разнообразных кабаках да барах, столь похожую картину наблюдал он так часто, невидимый для человеческих инаковых взглядов, картину тупой паскудной трусости да шакальей шаткой храбрости в моменты, когда паскудная трусость сбивалась в стаи, тем самым чувствуя себя увереннее да сильнее оттого, что мнила, будто, объединенная толпою, этакой общностью, становится в одночасье чем-то большим да более могущественным, хотя, по-итогу, как была трусость эта трусостью, так и оставалась, неизменная да жалкая, примкнувшая к подобности да прикрывшаяся напускною уверенностью шакала, решившего задавить добычу количеством, ибо в одиночку он, мелкий да жалкий, никого задавить бы не смог. Картина эта была Теофилу искренне да страшно ненавистна с давних пор да навсегда, а теперь же к ненависти этой добавилась ещё и обида, обида за то, что основная масса нечистой силы, всех этих чертей, бесов, рогатых да копытных, оказывается, ничем не лучше основной человеческой массы, такая же, точно такая же, схожая нравами да помыслами, трясущаяся за свою шкуру, страшащаяся силы, бросающаяся на слабость.

- Свободный народ… - процедил Теофил сквозь зубы да сплюнул затем. – К чёртовой матери. Сказать Сатане – не поверит. Видимо, и в самом деле нет меж людьми да нами никакой разницы совершенно. Всем вам, похоже, самое место на крестах экзорцистских корчиться. Огорчили вы меня знатно, други сердешные, вот уж и не ведаю теперь, миловать вас али нет.

- Помилуй! Помилуй, родимый! – запричитало отовсюду, побитая нечисть, познав да почуяв силу, с которой не может справиться, притихла, оробела, да не нападала боле, устрашившаяся возможной погибели.

Теофил усмехнулся невесело, осознал вдруг, что сжимает в руке сорванный во время драки с какого-то рогатого товарища тёмно-коричневый плащ, напялил на себя тут же вместо того, чтобы выбросить куда подальше – длинный плащ пришёлся ему как раз в пору, козлоногий не стал застёгивать пуговицы, небрежно одёрнул встопорщенный ворот да продолжил мрачную речь свою:

- Помиловать?

- Помилуй! Помилуй да прости! Прости нас!

- Да что простить? Не у меня должны вы прощения просить, чай, не из обидчивых я, да только вот как посмели вы красу лесную оскорбить?

Нечисть с недоумением зашушукалась, зашепталась, а Теофил, попутно постучав по столу, под которым прятались Ешу да Черносмольный – эти двое тут же поспешили вылезти из-под стола да встать поблизости, с интересом да с опаской озираясь по сторонам – подошёл к Жути, робко скрывающейся за спиной Буры, подхватил её самовольно на руки да после усадил себе на правое плечо. Жуть ойкнула от неожиданности, засмеялась смущённо, прикрыв лукавый ротик когтистыми ручками, а Теофил, придерживая ведьму за покатые гладкие бёдра, прошествовал обратно, в центр помещения, развернулся к притихшей удивлённой нечисти, произнёс громко да мрачно:

-  Как посмели вы оскорбить красоту женскую своим мерзким гоготом в ответку поганому замыслу гниды свинорылой? Да можно ли так с женщиною обращаться, уроды? Красота неписанная пред вами, первозданная, изящная, а вы руками грязными погаными хватаете, будто мяса кусок!

- Дак поделом! – пискнул кто-то нерешительно. – То ж девка инквизиторская, которой лицо исполосовали да обезобразили, по признаку этому каждый узнать её может! Презренная блудница, себя в руки человечьи продавшая! Предательница!

- Молчать!! – рявкнул Теофил столь яростно, что нечисть аж отпрянула ещё дальше, вжалась в стены, опустила взгляды.

- Они ничего не знают про Жуть… - прошептала ведьма, закрыв лицо руками от стыда да от горя. – Страшное твердят… Не предавала Жуть никого… Забыть времена те страшные так хочется навсегда, сил нет… - по щекам её израненным потекли горькие-горькие слёзы, закапали на пол, да каждая эта капелька будто пронзала собою сердце Теофила, что поглядел на заплакавшую химеру с невыносимою болью во взгляде – каждая капелька раскалённою безжалостной стрелой вонзалась, бередила, терзала самую сердцевину души, самую болезненную да ранимую область, страшною мукою для мужского сердца было лицезреть отчаянные женские слёзы, да как посмели эти трусливые мрази, как посмели эти грязные мерзкие твари обидеть такую красоту, такую прелесть да совершенство?

- Что вы наделали? – в гробовом молчании прозвучал страшно да тяжело злой голос Теофила. – Что вы наделали, гниды поганые? Заставили слёзы лить красоту женскую, оскорбили, грязью облили, да как только язык у вас повернулся вякнуть свои ничтожные обвинения? А ну, друг сердешный, сыми с ножек прелестных ведьминских сапожки! – последнее было адресовано стоящему рядом Чертовскому. Чёрт незамедлительно подскочил, аккуратно снял берестовые чёрные сапоги со стройных бледных ног химеры, а Теофил поглядел горящим от ярости да злобы взглядом на прибившуюся к стенам нечистую силу да произнёс ровно:

- Кланяйтесь, целуйте да прощения просите у красоты женской, мрази ничтожные.

Нечисть зашуршала, зашепталась, заскулила, нерешительно зашевелилась, а Теофил повторил гораздо более угрожающе:

- Бесконечно я повторять не собираюсь. Пресмыкайтесь, коли получается это у вас лучше всего, да за дело хотя бы сейчас, резонно. Целуйте да прощения просите, гниды. Иначе не выйти вам живыми из этой избухи нынче.

И нечисть, какое-то мгновение помявшись да растерянно потоптавшись на месте, потянулась вереницею к Теофилу с Жутью на плече, рогатые, крылатые да хвостатые товарищи гнули спины в покорном ничтожном поклоне, извивали хвосты, шипели от унижения и досады, да припадали губами к стройным обнажённым ведьминским ножкам слабовольно, хрипели да скулили жалобно извинения свои, а Бура, Черносмольный да Чертовский следили пристально за тем, не отлынивает ли кто, не избегает ли ритуала порученного, да стерегли входную дверь. Жуть, закрыв лицо когтистыми ручками, поглядывала украдкой на пресмыкающуюся перед нею нечисть, да и высыхали постепенно слёзы ведьминские, прекратились в итоге и вовсе, а взгляд, исполненный болью доселе, окреп, отвердел, да не возгордился, а всего лишь успокоился, утих. Теофил, придерживая химеру на плече своём за округлые нежные бёдра, глядел на кланяющуюся толпу нечистой силы с мрачным спокойствием – да и не мог понять даже, что чувствует в момент сей, удовольствие ли, отвращение ли, презрение али же радость… Скорее всего, обидно ему было попросту за народ друга своего, за народ Дьявола, то бишь, ибо народ этот, увы, выставлял себя покамест в совершенно нелицеприятном, дурном свете, не было в этой презренной трусливой толпе никого, кто бы вышел вперёд да дал отпор ему, Теофилу, супротив бесстрашный да одиночный, не убоявшись возможных последствий, не было тут таких одиночек, была лишь сугубая толпа шакалов – каждый шакал представлял собою отдельную да конкретную индивидуальность, несомненно, да только от каждой из этих индивидуальностей разило одинаковым гадким малодушием, а малодушия Теофил не мог терпеть, не признавал и вовсе, да потому и простить малодушных не мог.

- Женщин уважать надо, змеи вы подколодные, - сказал козлоногий с усмешкой, наблюдая за тем, как рогатые да копытные товарищи подходят по очереди да припадают губами к бледным ведьминским ножкам, бормоча извинения невнятные. - Женщина – ангел земной, исконное совершенство, красоту такую беречь надо да защищать, любить, а вы – тьфу! Лишь поганить всё способны! Да-а, разочаровали вы меня, други мои сердешные, разочаровали, гостем мирным к вам пришёл я, а уйду негодяем лютым, да то по причине ваших негостеприимных нравов! По одной земле шагаем ведь, вроде, под одним небом житие своё влачим, а ведёте себя будто неродные, как собаки злые блохастые! Дак собак блохастых-то, вестимо, блохи кусают шибко, оттого и злы они, собаки, оттого и нравы их лютеют, а вас-то что за блоха укусила?

Тут в толпе промелькнула знакомая мерзкая свиная рожа, только заплывшая малость кровавыми синяками да побоями, ещё более грязная, чем была, вышел бармен вперёд, прихрамывая, да едва собрался он коснуться ножек Жути, как пнул его вдруг Теофил с силою от ведьмы подальше, двинул больно копытом по лбу рогатому, толпа нечисти расступилась, отпрянула в стороны, а боров растянулся на полу, кряхтя от боли, пробормотал:

- За что? За что, коли извиниться-то я думал!

Теофил с Жутью на плече приблизился к нему чинно, остановился подле, стукнув копытами о деревянный пол в гробовой тишине, прошипел угрожающе, глядя сверху вниз на испуганного хряка:

- Тебя, мразь поганая, я даже близко к этому сокровищу не подпущу, ни с извинениями, ни с чем-либо другим. По-хорошему-то, и вовсе умертвить бы тебя, паскуду, надобно, прям здесь да прям сейчас.

- Ой, не надо, не надо, умоляю!! – завопил боров хрипло, в панике засуетился, сел на колени, сложил руки в молитвенном жесте да воззрился на мрачного Теофила со страхом да с мольбою слабовольной в дрожащем взгляде. – Помилуй, дорогой, ну что ты, в самом деле, не убивай, не умертвляй!! У меня детки, жёнушка, хозяйство на кого останется, кто обеспечит им житие безбедное?!

- Брешет! – пискнул кто-то из толпы нечисти. – Нет у него ни жены, ни детей тем паче, всех баб от себя распугал в своё время!

- А-а, прости, прости да помилуй!! – бармен испуганно закрыл голову руками в страхе, что Теофил огреет его сейчас вновь да теперь уже до смерти. – Прости, не буду больше, ничего больше не буду, не убивай, не убивай!!

Покачал Теофил головой, с отвращением да печалью глядя на пресмыкающегося перед ним борова, сплюнул с досадой на пол, сказал мрачно после:

- Да-а… Умертвить бы тебя, в самом деле, в качестве наказания за мерзость духа лютую… Да, судя по всему, жизнь и так тебя уже знатно наказала. Самим тобою наказала. Ничего не добиться смертью, убийством, то бишь – наказания страшнее слабоволия да трусости не придумано ещё на этом свете, - он отвернулся от стенающего что-то неразборчивое бармена, поглядел на Чертовского: - Все ли извинения свои принесли нынче?

- Все, - кивнул чёрт утвердительно. – Никто не отлынил, никого не пропустили.

- Ну, добро, - Теофил махнул ему рукой, подзывая, и Чертовский надел Жути обратно на ножки её стройные берестовые чёрные сапоги, затем козлоногий аккуратно да бережно спустил ведьму с плеча своего, поставил на пол, а после за руку повёл прочь из таверны, на ходу прихватив с собой некий бочонок в пивом, стоявший на барной стойке, да бросив небрежно нечистой силе: - Бывайте, други, занятые мы, от вас в отличие.

Рогатая компания во главе с Теофилом вышла из таверны да немедля отправилась дале, устремилась по широкой косой дороге прочь, вглубь леса. Нечистая сила высыпала наружу, остановилась у двери, глядя им вслед, на пороге нарисовался и свинорылый побитый бармен, отёр кулаком пятак свой, нахмурился да окликнул Теофила:

- Эй, друг мой!

Козлоногий, усмехнувшись, обернулся, остановился. За ним следом остановились и остальные товарищи.

- «Друг мой»? Уже не «грязнокровка»?

Бармен с досадой встряхнул свинячьими ушами своими, потупился, да вновь поднял взгляд, приосанился даже как-то и продолжил:

- На верную смерть ведь идёте. Экзорцистов – полчища, а вас…пятеро лишь. Храбрость…али же беззрассудство. Окстись, рыжий. Жить бы тебе да жить.

Теофил ухмыльнулся, засунул свободную руку в карман шорт, второю же придерживая приватизированный бочонок с пивом, склонил голову на бок да ответил:

- А я и не собираюсь умирать, милейший. Никто из нас умирать не собирается. Но на слова твои я отвечу тебе так: лучше умереть свободным, чем подневольным жить, - он развернулся да, ничего боле не добавив, направился прочь, вперёд, и Черносмольный, Бура, Ешу, Чертовский и Жуть, бросив последний взгляд на нечестивую лесную таверну, отправились за ним следом под многочисленными взглядами помятой да побитой нечистой силы, сгрудившейся у входа ветхой избушки, а бармен, шмыгнув окровавленным рылом своим, проговорил тихо да мрачно им вслед:

- Да поможет тебе Дьявол.


Рецензии