Тлеющий Ад 3. Сгорающий Бог. Глава 7
- Жуть прижмётся к тебе, ты не против? – прошептала лукаво Жуть Теофилу, тут же и впрямь прижимаясь сбоку да обвивая ручкой его плечи. Козлоногий, лежащий на спине да разглядывающий древесные кроны, чуть покачивающиеся от дуновений слабого ночного ветерка, поглядел с нежной улыбкой на ласковую ведьму, приобнял её в ответ, погладил с теплотою по стройной хрупкой спине.
- Спасибо тебе, - сказала химера тихо, уткнувшись носиком мужчине в шею. – Спасибо, что защитил честь Жути там, в таверне.
- Да разве ж мог я иначе, принцесса? - ухмыльнулся Теофил, прижимая нежно к себе ведьму.
- Не мог, вестимо, - улыбнулась Жуть да робко поцеловала его в щёку. – И это – потрясающе. Ты чудесный.
Теофил ничего на это не ответил, лишь хмыкнул как-то задумчиво да горько, поглаживая химеру по плечу.
- А ещё, - прошептала мягко ведьма, прикрыв глаза да наслаждаясь касаниями сими нежными. – А ещё ты очень тёплый. Холодною лесною ночью даже костёр не понадобится, чтоб согреться да не околеть ненароком – достаточно твоих горячих объятий, твоего пламени пылкого достаточно. Хочется вечность в твоих объятиях греться, любо Жути это, сердечку трепетно...
- Эх, краса ты моя лесная, - вздохнул с улыбкой Теофил, положил левую руку свою на тоненькую когтистую ручку Жути, сжимающую ткань рубашки на его плече, погладил заботливо да любовно. – Как же хотелось бы мне…в действительности подарить тебе огонь мой, то бишь, полностью да напрочь.
- Но ты не можешь… - шепнула печально Жуть, не открывая глаз. – Знаю, не можешь. Потому что огонь твой…другой красоте завещан.
- Всё-то ты разумеешь, принцесса.
- Экие у вас там милости, - подал голос Чертовский внезапно, сел, потёр свои плечи, будто замёрз, а затем явил вдруг тёмным дымовым всполохом взмаха руки чёрную кожаную куртку-косуху с шипами на погонах да с нашивкой в виде белой сатанинской пентаграммы на спине, напялил тут же и лёг обратно, на бок, спиною к Теофилу с Жутью, поджав под себя свои тощие козлиные ноги.
- Чего не спишь, сердешный? – спросил дружелюбно Теофил, поглядев на сжавшегося в комочек товарища. – Процессы мыслительные заснуть не дают?
- Они самые, - вздохнул Чертовский, повернулся затем на правый бок, лицом к Теофилу, взглянул на него своими большими глазами с мольбою некоей да выдал затем: - А мне можно погреться?
- Как? – не понял козлоногий удивлённо, да чёрт уже своевольно и расторопно подлез под левую руку к нему, притулился, поджал хвостик да положил голову товарищу на плечо.
- Вот так, - улыбнулся Чертовский коварно.
- Экий деловой, - усмехнулся Теофил да и обнял чёрта без лишних слов. – О чём думаешь-то шибко так, что аж уснуть не можешь?
- Да о всяком… - протянул чёрт задумчиво да с досадою. – Леса эти все…напоминают мне многое из жизни моей. Я ж не исконно городской. Семья моя изначально в лесной чащобе обитала…пока святоши не объявились. Ну, инквизиторы, на тот момент.
- Семья? – мрачно переспросил Теофил.
- Родители…
- Так и ты тоже во времена инквизиции присутствовал? – подала голос Жуть несмело, тараща свои выразительные глаза с интересом.
- Ага, - кивнул Чертовский, обратился с козлоногому: - Знаешь, я хотел бы рассказать тебе свою историю, Теофил Хакасский. Некому мне было поведать, да и не хотел я абы кому, лишь бы рассказать, нет, не так дела делаются. Расскажешь абы кому – а оно потом тебе ещё и аукнется, ибо мало на свете тех, с кем действительно стоит и вовсе разговаривать, а уж открывать душу – тем более. Ты выслушаешь меня? Выслушаешь мою историю?
- Выслушаю, отчего ж не выслушать? Говори, говори да не опасайся, что отринут тебя или оскорбят – тут нет таких негодяев, свои все, безопасные.
- Я безмерно рад это слышать от тебя.
А история Чертовского берёт начало своё из дальних-предальних времён, с тех давно забытых пор, когда племя человечье даже само себя подозревало в причастности к силам тёмным, по причине невежества своего да скудных познаний в разнообразных жизненных областях. Святая инквизиция – сколь страшными да роковыми звучали два слова эти для тогдашней нечисти, сколь много погибели да боли таили они в себе! Порождение жестокости да глупости человеческой, лютовала инквизиция в городских да лесных просторах, и не было никому спасения от закона их жестокого, от норова садистского да безжалостного – люд, ещё не утративший искреннюю веру в тёмные, сверхъестественные силы, почти что поголовно обладал способностью силы эти лицезреть беспрепятственно, что нынче, в современную эпоху, было, напротив, редкостью великой, ибо изменились устои, нравы, верования, да и сама нечистая сила, к слову, поспособствовала ещё большей своей незримости, сумевшая отойти в более глубокие надпространства да межпространства, чем жила изначально да прежде. Тем не менее, облавы на настоящую нечисть предпочиталось проводить тайно, преимущественно в ночное время, дабы не пугать шибко мирных жителей окрест.
…Маленький Чертовский – чертёнок и вовсе, закутавшийся в рваные тёмные лохмотья - бежал, будто дикий тщедушный зверёк, прочь по тёмным лесным просторам, в кромешной тьме ночи видя так же ясно да чётко, будто днём - загребая когтистыми руками землю да траву измятую, нёсся он в панике, обезумев от ужаса да страха, а вслед ему летели стрелы арбалетов да звучал страшный, роковой собачий лай. Бежал чертёнок вперёд, но не видел, не замечал, куда бежит – перед глазами его не лесные деревья мелькали, не заросли чащобы, а совсем другая картина маячила, безжалостно да навсегда вонзившаяся кроваво-красными пятнами в память: псы, люди, реки крови, реки боли, на земле – бездыханные, растерзанные то ли собачьими клыками, то ли человечьими руками, обезображенные тела двух чёртов, мужчины да женщины, и всё это – перед ним, перед маленьким несчастным чертёнком, теперь – осиротевшим, теперь – с ушедшею из под ног землёю, и замечен он ныне людьми, почуян собаками, обречён на смерть такую же точно, на безжалостную, равнодушную расправу, но за что, за что?
Бежал чертёнок сломя голову, падал, цепляясь за коряги да кочки в спешке, да вскакивал тут же, кидался вперёд с новой силой; мимо свистели стрелы, не попадали покамест, ибо человеческий глаз в темноте терял свою меткость изрядно, да пролетали угрожающе близко, пугая да заставляя метаться то вправо, то влево с помыслом во что бы то ни стало избежать угрозы страшной, живым остаться, спастись да ни за что не попасться в жестокие человечьи руки.
Впереди вдруг, выступив светлыми деревянными сводами из ночного лесного мрака, показалась, частично сокрытая древесными стволами, невеликая скромная лесная церквушка – поначалу мимо неё хотел чертёнок кинуться, обогнуть да позади оставить, не придавать ей значения особого, да внезапная отчаянная мысль посетила его тут же: «Там меня не будут искать!». Была ли мысль эта наивною, была ли она необдуманной да не шибко удачной – в момент сей суетливый было не до взвешенных да разумных действий. Не раздумывая боле, чертёнок, петляя меж кустами да деревьями, кинулся к церквушке, зацарапал когтями деревянную стену, зацепился, вскарабкался расторопно на крышу, заметил тут же трубу дымохода – печь, по всей видимости, затоплена не была, да и, впрочем, без надобности было топить её нынче, ночи не были особливо холодными; чертёнок, прислушавшись, замер, обернулся, попрядав ушами – совсем близко уже звучал истошный лай собак, минута, другая, и настигнут, объявятся, крепко напавшие на след. Набрал чертёнок побольше воздуха в лёгкие дрожащим глубоким вдохом да и сиганул, взмахнув хвостом своим длинным, в чёрную пропасть дымоходной трубы, забарахтался, скребя когтями о закопчённые стены, стремительно добрался до тёплого светового пятна впереди да внизу, да затем и грохнулся бесцеремонно на укрытые золою обугленные поленья, поднял падением своим облако чёрной сажи, закашлялся сам, протёр глаза да и увидел тут же, как таращится на него испуганно застывший посреди маленькой комнатки некий молодой мужчина, монашек с охапкой дров в руках. Бросил монашек дрова на пол с оглушительным грохотом, завопил, отшатнувшись от нежданного явления, а чертёнок, напуганный неожиданною встречей да криком этим, вскочил, заметался, паникой своей распространяя золу да сажу по деревянному полу комнатки, навернул пару кругов по периметру вдоль стен, да затем забился в уголок за печь, скучковался, затаился, закрываясь руками в ожидании страшной расправы да прижав к себе длинный хвостик. Подумалось ему тут же, что, мол, вот и всё, вот и конец жизни свободной да вольной, заграбастают сейчас его, бедного маленького чертёнка, в подвалы страшные с решётками коваными, за истязания примутся, зальют святою водою, прижгут распятиями серебряными… Взглянул чертёнок настороженно да испуганно из-за рук своих – да увидел вдруг нежданное, узрел, что монашек, неистово осеняя себя крестом, забился в угол противоположный, напротив, то бишь, сидит и трясётся, еле живой от страха. Совсем не это ожидал увидеть чертёнок, ибо в каждом человеке, в каждом святоше виделся ему враг собственный да безжалостный.
- Изыди, изыди, нечистая сила, - сбивчивым шёпотом приговаривал монашек, вжимаясь спиною в деревянную стену да закрываясь левою рукою так, будто и впрямь боялся, что этот маленький тщедушный комочек, испачканный золою да трясущийся от страха, всерьёз может напасть, покалечить, умертвить. – О Дева Мария да сын божий пресвятые, охраните да упасите от сил тёмных в час ночной, слуга божий внимает вам да поклон несёт…
- Чего ты засел там бездейственно? – зашипел на него чертёнок сердито. – Давай уже, пленяй да умертвляй, не тяни да не мучь меня!
- Так ты напади, - дрожащим от страха голосом ответил монашек, зажмурившись да закрываясь руками. – Ты напади, тогда, может, отпор дам, такой, на который сил да умений хватит…
- Что за околесица? Да ты… - чертёнок сощурился, по-прежнему с опаской вжимаясь в стену. – Да ты боишься, что ли? Ты меня боишься?
- Боюсь! – бросил монашек, отчаянно замотав головой. – Боюсь, Бог свидетель!
- Врёшь! Врёшь! Это я; тебя боюсь!
- А ты-то чего боишься?
- Так а ты боишься чего?
- Боюсь, что нападёшь да растерзаешь!
- Дак разве есть мне резон, коли не нападаешь ты? Это я боюсь, что ты нападёшь да растерзаешь!
- А зачем мне нападать да терзать, коли, ежели ты нападать не желаешь, резону тогда и мне никакого нет?
- Тьфу ты! – сердито бросил чертёнок, отвернувшись. – Ты запутал меня!
- Да я уж и сам запутался, - монашек открыл глаза, взглянул несмело на нежданного гостя, перепачканного золою, спросил после: - Так ты, выходит, напал бы лишь затем, чтоб защитить себя?
- Ну да.
- А нас учили... Нас всегда учили, что нечистая сила лишь погибель несёт за собою для рода человеческого, без исключений, нападает без причин да лишь смерти нашей жаждет.
- Да дались вы нам! – чертёнок чихнул, шмыгнул рылом своим, потёр пятак, отфыркиваясь от сажи, взглянул дичком на растерянного молодого мужчину. - Это ж вы извечно гнобите племя наше, истребляя нас почём зря повсеместно!
- А... – монашек не договорил: в дверь деревянную входную внезапно постучали. Забился тут же чертёнок испуганно, заметался, втиснулся куда-то за печь, понимая прекрасно, что это пришли по его душу. Монашек поглядел на дверь с недоумением, затем поднялся на ноги, опасливо приблизился к двери да спросил:
- Кого Господь ко мне направил в столь поздний час?
- Тимофейка, ты? Нечисть гоним мы, знамо! Не пробегала тут? Не видал?
Обернулся монашек да поглядел на печь роковую, за коей прятался нынче напуганный, перепачканный сажею да, теперь, паутиною и пылью чертёнок – и уместным было бы сообщить об этом тут же инквизиторским ловцам нечистой силы, оповестить их о госте незваном, да только вот что-то и ёкнуло тут же в сердце молодого священнослужителя, воспротивилось долгу этому да помыслу, забилось протестующе в висках, и ответил посему монашек, вновь обращаясь к людям за дверью:
- Нет, не видал! Коли видал бы, так и изловил бы тотчас, стерегу я покой иконостаса лесного, скуден он, право, в количестве своём, да велик и пресвят, покоя требует да услужения прилежного! Не отворю вам дверь я этой ночью, да то лишь с помыслом не впустить ненароком что-либо из ночи в пристанище Духа Святого, не разбередить покой священного иконостаса!
- Разумеем, знаем, - послышалось недовольно за дверью. – Давай, в оба гляди, ежели что, да нам трезвонь тотчас!
- Всенепременно, почтенные, всенепременно.
Ловцы удалились, отворотили собак гончих, пропали вскоре в далёких далях, а монашек, какое-то время постояв у двери да прислушиваясь к звукам снаружи, осенил себя крестом затем, сложил руки в молитвенном жесте да возвёл глаза к потолку, пробормотав подобострастно:
- Упаси да охрани, Пречистый, не огневайся на голову мою дурную, сам не ведаю я, чего и творю, вестимо, попутал меня окаянный… - поднеся к губам крест, висящий на шее, да поцеловав, молодой мужчина опасливо поглядел в сторону печи, затем обошёл осторожно да медленно, поскрипывая деревянными половицами, боязливо заглянул в щель между печкой да стеною. Чертёнок был там, забился в самый угол, в самую темноту, да посверкивал враждебно да настороженно своими глазищами, таращась на священника из темноты угла.
- Ты чего меня не выдал? – спросил он удивлённо да недоверчиво.
- Да знаешь… - задумчиво ответил монашек, почесав затылок. – Я и сам не ведаю. Вот тут, - он приложил руку к груди, к сердцу. – Вот тут что-то не позволило. Больно уж напуган ты… Больно уж на зло лютое страшное не похож своим страхом. Ежели не растерзаешь меня теперь, когда опасность миновала – значит, не ошибся я в выводе своём. Ежели растерзаешь…значит, я так ничему и не научился толком за жизнь свою тяжкую.
- Почему тяжкую? – чертёнок пошевелился несмело, подкрался ближе к свету, ближе к мужчине, почувствовав да поняв, что монах не желает ему зла да проявлять враждебность не собирается.
- Я не сетую, - монашек улыбнулся слегка, отошёл, дабы чертёнок смог без страху вылезти из-за печи. – По доброй воле я выбрал путь отшельника, путь служителя Господу нашему единому, да всю жизнь во ските своём ответы ищу на вопросы извечные. Да то не важно нынче. Лучше поведай, как звать-то тебя? Никогда я вблизи не видал такого чуда, ушастый, рогатый, копытный! Диковинно! Лишь на страницах рукописей видел я картинки о тебе подобных, очень похожи, право. Кто же ты?
Чертёнок вылез из-за печи, отряхнулся от пыли, выпрямился в полный рост, поднявшись с четверенек на задние козлиные ноги свои – ростом он доходил невысокому монаху до плеча.
- Я чёрт, вестимо, кто ж ещё, - ответил он уже гораздо более смело. – А насчёт имени… Нет у меня имени, никак наречь не успели.
- Не успели? – удивился монашек. – Как же это возможно?
- Моих родителей… - чертёнок опустил голову, перед глазами вновь встали кровавыми пятнами два мёртвых тела на лесной траве. - …Убили их, ваше племя убило, безжалостно и страшно, нет у меня никого боле, ни папы, ни мамы… - плечи его тощие задрожали мелко, к горлу подкатил комок, и тут же на деревянный светлый пол закапали звонко горькие-горькие слёзы.
- Ох, да что же это… - монашек растерянно подался вперёд, протянул руку осторожно, чтобы погладить чертёнка утешительно, но тот зашипел вдруг, будто дикий зверёк, зарычал затем, прижав уши, отпрянул к стене, скаля зубы острые попутно рычанию, монашек отдёрнул руку тут же, отошёл на пару шагов назад.
- Крест на шее твоей сребром сияет, - произнёс враждебно чертёнок, таращась на растерянного мужчину, - А учили меня, что всякий, крест на себе носящий – то враг нам, враг лютый, лютее того врага, что без креста ходит!
- Меня же учили, - с сожалением ответил на это монашек, приложив руки к груди с опаской. – Что всякий рогатый, копытный, то бишь, бес, чёрт али какой демон – то наш враг исконный, ибо Дьявола то слуга, Дьявола приспешник да прихвостень, его тёмный закон исполняющий.
- Какой ещё закон? – прошипел чертёнок, скрежетнув когтями по стене. – Один закон лишь у него, один лишь завет для нас, да и тот – свобода, свободная воля, так этот закон звучит, я не знаю, чего там себе вы, человеки, выдумали!
- Прошу, не бойся меня, - произнёс монашек робко. – Мне нет резона причинять тебе зло. Меня Тимофеем зовут, Тимофейкой кличут, так, может…Может, коли имени нет у тебя – так и нареку тебя я как-либо, в таком разе?
- Наречёшь? – чертёнок успокоился малость, навострил длинные мохнатые уши, отёр слёзы. – Прямо наречёшь, по-настоящему? Как?
- Знаешь, ты мне напоминаешь одну забавную животину. Чем – не пойму. Пёс у меня был, любимый, души в нём я не чаял. Был…
- Что же с ним стало?
- Волки задрали на охоте… Страшная смерть… Джеком его звали. Нет теперь Джека. Тощий был, как ты точно. Гончий. Посему хочется тебя Джеком наречь. Как тебе имя сие?
- Джек… - чертёнок задумался, будто примерял на себя имя это, прикидывал. – А пусть и Джек, коли хочешь. Тимофейка?
Монашек кивнул с улыбкой, да затем погрустнел вдруг, нахмурился малость, поджал губы задумчиво. Жизнь свою посвятил он службе Господу, и в службе этой читался незримо простой да ясный посыл: посвятивший службу Богу Тьму от себя гнать обязан, Свету душу свою посвящая, так как же смеет он, священник да праведник искренний, Тьму у себя привечать, да и где, где привечать-то? В церкви непосредственной! Еретик, грешник, предатель! Однако чертёнок этот, маленькое рогатое существо, роняющее слёзы горько по утраченным погибшим родителям, тощий ребёнок в лохмотьях – разве это то самое лютое страшное Зло, которое отрицается да поносится службою Господу? Разве может он, монах, честный да праведный человек, обречь на ужасные мучения малого ребенка да сироту? Противоречивые мысли вскружили голову Тимофею, мысли о долге его перед Господом, мысли о верном пути да о неверном, и стоял он молчаливо перед рогатым гостем своим, стоял да думал, куда его, монаха, несёт нелёгкая, коли уж и имя он дать этому существу сподобился, а за именем непременно следует и привязанность – но разве может священнослужитель допустить привязанность к детищу Тьмы? Тьма – то, что порицается, то, что порочным наречено, страшным, неправильным, богопротивным, да, точно, именно, богопротивным! О, страшный проступок совершил он, Тимофей! Страшно виноват он перед Господом, нет теперь ему прощения, ему, жизнь посвятившему службе Господу да перечеркнувшему это службу единственным своим своевольным, мерзким решением утаить у себя дитя Тьмы, утаить его от закона божьего!
- Чего ты затих-то? – спросил Джек, вглядываясь в озадаченное, нахмуренное лицо Тимофея.
- Я… - монашек посмотрел на чертёнка растерянно, помотал головой. – Я не знаю. Я запутался.
- В чём запутался? Может, я смогу разъяснить?
- Да вот… Явившееся глазам моим вразрез идёт с тем, чему меня учили всю мою жизнь – зудят в голове учения, твердят завет свой настойчиво, да вот только глаза мои на пару с сердцем иное говорят мне, и чему же теперь верить, коли вижу и чувствую я одно, а учили меня другому совершенно?
- Ну так, может, дурному тебя учили-то, - просто и незамысловато ответил на это Джек. – Я не знаю и утверждать не могу, вот только ведаю точно, что множество человечьих учений на выдумке основано, на ложных разумениях. Поясни, что ты имеешь в виду.
- Я то в виду имею, - монашек с мольбою в глазах искренних смотрел на настороженного тощего чертёнка. – Я глазами да сердцем вижу, что хороший ты. А учения в голове моей твердят мне, что ты плохой.
- Учения в голове твоей не видели меня, не знали меня ни разу, чтобы утверждать сие, - сердито буркнул Джек. – Точно как и их составители.
Тимофей вздохнул тяжко, воздел печальный взгляд к потолку да произнёс затем:
- Что ж… Полно. Имя я тебе даровал уже, нет дороги обратной. Будь, что будет. Не предавал я Господа, лишь жизнь, показавшуюся мне невинной, спас. Пусть судят меня отныне, как угодно суду небесному.
- Да, это… - чертёнок улыбнулся слегка, впервые за всё это время. – Спасибо, ну, за то, что спас меня, за то, что не выдал. Знаешь… Хоть крест и висит на шее твоей, однако же, чует моё сердце да видят глаза мои, что за крестом этим сокрыто великодушное да сочувствующее сердце. Это… Это чудно;. Ведь носящие на шее крест не могут обладать такими сердцами, не могут быть такими.
- Не могут? – монашек удивился, затем спохватился: - Ой, да присядем давай мы, чего стоим неприкаянно!
Джек осторожно приблизился к табурету возле небольшого стола, забрался, Тимофей сел напротив, на такой же табурет, да сказал затем:
- Так что ты говоришь? Ты мыслишь, будто люди, священники, священнослужители – не могут быть хорошими?
- Вестимо, не могут, - кивнул Джек утвердительно. – Ваше племя – страшное, лютое, истребляет нас безжалостно, без сочувствия да сожаления, реки крови нашей текут по лесным просторам, а за что, за что текут они, ежели мы жить хотим, ежели в лесах житие наше вашего никак не касается обыкновенно? Все, кого вы так истребляете страшно – всего лишь те, кто хочет жить.
- Во дела… - протянул Тимофей растерянно, почесав затылок. – Но как же ваша враждебность?
- Лишь самозащита то. Напасть первыми можем мы, да в большинстве случаев этих – потому лишь, что знаем: ежели первыми не растерзаем – растерзают нас.
- Да нешто ты правду говоришь мне…
- А за коим бесом мне врать?
Монашек беспомощно схватился за голову, одолеваемый разнообразными противоречивыми мыслями.
- Враждебность как самозащита… Да неужто в глазах ваших это мы – негодяи и зло лютое? В наших глазах зло – это вы, а в ваших – мы?
- Вестимо, так.
- Ну и ну… Но что же делать? Нужно, в таком разе, сказать людям, что все мы во лжи житие своё измарали!
- И ты мыслишь, народ тебе поверит?
Монашек нахмурился, затем вздохнул. Прав был Джек, не поверит речам монаха-отшельника народ, засмеёт, осрамит, а инквизиция святая и вовсе тогда еретиком наречёт да схватит, пленит, прицепит на какую-нибудь дыбу, не станет слушать, конечно же ничего не станет слушать, ибо «отступники от веры традиционной» есть богохульники, как бы при этом они ни любили Господа да как бы ни следовали закону божьему при этом.
- Да, ты прав… Нет у меня сил тягаться со святой инквизицией да с душами слепыми… Но разве могу я смириться со слепотою этой всеобщей?
Джек усмехнулся невесело, покачал головой да сказал на это:
- Всё, что ты можешь, друг мой, в ситуации данной – так это молиться. Куча молитв у вас придумано, так хоть одна пусть найдётся, уповающая на прозрение всеобщее, ратующая за ясность разумного взгляда.
- Слухай… - Тимофей положил руки на стол, нахмурился, взглянул на чертёнка с подозрением.
- А ну?
- А не морочишь ли ты меня, не смущаешь? Сказывали мне, что бесы да демоны болтают больно складно, сбивают с пути душу честную речами своими специальными, лукавыми. Как знать, быть может, ты душу мою, как и сказывают, с пути верного сойти подначиваешь?
Чертёнок фыркнул насмешливо, покачал головой с досадой:
- А далась она мне, душа-то твоя? Мне дать-то хрен, по какому пути она следует, мне бы свою душу сохранить да целою уберечь во времена лютые эти.
- Душа… У нечистого…
- И у чистого, и у нечистого, всё одно – что-то там в грудине да трепыхается. А чего ты отдельный-то? Не средь изуверов инквизиторских, то бишь, а во скиту, вон, сам сказал. Не любо с ними, что ль?
Тимофей задумчиво ответил:
- Отшельником я подался, потому как от мирского, человеческого, то бишь, отойти да отдалиться возжелал. Житие своё я службе Господу посвятил, потому как истово да честно сердце моё болит от грязи, в человеческих сердцах обитающей. Надо мною даже инквизиторы смеются, ведаешь ли.
- Чего смеются-то?
- Молвят, будто наивен я да слишком вопросами чистоты духа человеческого озабочен. Гнобят меня, бывает, а я, в силу робости своей да скромности, ответить им толком не могу – да и не хочу, к слову, потому как пустое это всё, грязное. Методы их не одобряю я, видел, что они творят с пленниками своими, а пленником их даже человек обыкновенный невинный может стать, да в большинстве случаев так и происходит, я ведь ложь-то чую, вижу тотчас, таков вот дар мой от рождения, а они… А им бы лишь замучить, не знаю, не ведаю, что ими руководит в этом… Мыслю я, что в экзекуторы лишь больные духом идут, нездоровые, с жаждою чужих мучений… - увидел тут Тимофей, что чертёнок после слов этих опустил голову понуро да вновь плачет, вновь постукивают, разбиваются о столешницу прозрачные, едва уловимые сторонним взором слезинки. Монашек протянул руку медленно да несмело снова, поджав губы с досадою, потянулся к чертёнку. Взглянул Джек на руку его, чуть отстранился настороженно, да затем остановился, прижал уши да позволил всё же монаху коснуться – чуть дрожащая, заботливая рука провела по растрёпанным чёрным волосам на голове чертёнка, погладила, приласкала, а Джек поглядел на затаившего дыхание Тимофея, напряжённо поглаживание это чувствуя, да затем улыбнулся дружелюбно, завилял хвостом, будто собака, и внезапно, зажмурившись, замурчал, будто кошка. Монашек расцвёл тут же в лучезарной улыбке, поднял брови удивлённо, заслышав это мурлыканье, засмеялся с восторгом:
- Что за диво! Аки кот мурлычешь, ну и ну!
- Что такое «кот»? – спросил Джек заинтересованно, виляя хвостом.
- Это такая животина домашняя, покажу потом непременно. Да, полно, нешто диво такое да Злом называться до;лжно? Глупость, нелепица! Зло, думается мне, не мурлычет так забавно. Да ты пыльный весь, грязный, надо бы ополоснуть тебя! Воды не боишься?
- Конечно же не боюсь. Святой, разве что.
…Так началось совместное житие чертёнка Джека да монаха Тимофея – монашек убоялся за жизнь своего нового знакомого, не смог отпустить обратно в лес на возможную погибель, оставил его подле себя да отныне учил чертёнка грамоте, чтению, иным разнообразным премудростям, Джек помогал ему с уборкой, с другими бытовыми делами, очень быстро вырос, повзрослел, вытянулся, став выше товарища своего на целую голову, ежели не больше, да остался таким же тощим, вместе они теперь ходили на охоту, да обыкновенно в ночное время, дабы никто не увидел их вместе – Джек похлеще всякой собаки нападал на след добычи, резво преследовал на четырёх лапах, преодолевая всяческие препятствия без труда да без усилий особых, и всегда догонял добычу, всегда возвращался к монаху с оленем или же дичью в зубах, и тогда монашек с улыбкой трепал чёрта по голове, будто гончего пса, успешно выполнившего возложенное охотником задание, а Джек скакал вокруг да вилял хвостом радостно, довольный, что его любят, что его ценят. Прожили они так несколько лет, Тимофей рассказывал чёрту о городе, о народе да о вере, а Джек, в свою очередь, многое поведал монаху о жизни нечисти, и царило меж молодым священнослужителем и его рогатым другом понимание великое, духа единство да мир, так редко обитающий в народе даже меж людьми, а тут – меж человеком да чёртом мир, самый настоящий, неподдельный да искренний, скажи кому – не поверят. И за всё это время никто и не заподозрил присутствие нечистой силы в маленькой скудной лесной церковке, да и не заходил к ним никто особо, ибо ни родственников у Тимофея не наблюдалось, ни друзей, кроме Джека, не было, никому он, кроме чёрта, и не был нужен. Однако же жизни закон существует негласный – тайное всегда рано или поздно явным становится, как бы ни скрывал ты это тайное, прилежно ли, тщательно ли, нет, не поможет ни прилежность тут, ни тщательность, по итогу, и все твои тайны обозначат себя да откроют при малейшей на то лазейке, при малейшей возможности. Наведались однажды к лесную церковку двое инквизиторов, нежданно наведались, внезапно – Джек едва успел спрятаться в подпол, во время захлопнул крышку, в комнатке спустя миг зазвучали чужеродные голоса, чья-то недобрая, грубая речь.
- Как житие твоё, родимый? – с усмешкой поинтересовался один из инквизиторов. – Обосновался тут затворником, инквизиции нашей святой не помогаешь, а ведь тоже священник, как-никак!
- Почто ж не помогаю-то? – ответил робко Тимофей. Втроём они стояли посередине комнатки, позади инквизиторов как раз и находилась крышка подпола, в котором схоронился Джек, сейчас тщательно прислушивающийся к разговору. – Молитвою помогаю я, молюсь Господу нашему единому каждодневно по утрам да вечерам за души ваши, за благополучие да зрячесть ваших сердец.
- Молишься? – усмехнулся второй инквизитор. – Это правильно, молись и сейчас, собака!
- Что вы имеете в виду? – спросил монашек настороженно.
- Да видали мы тут на днях, - первый инквизитор по-хозяйски прошёлся мимо монаха да расселся на стуле возле стола, откинувшись на спинку да взглянув на молодого мужчину надменно. – Видали…Странную картину, так я тебе скажу.
- К-какую странную картину?
- Пса будто видели издали мы твоего нового, гончего, в лес на охоту выбирался ты недавно. Да вот какая штука интересная, - инквизитор осклабился недобро, хлопнул по колену. – Пёс-то, никак, рогатый!
- Р-рогатый? – монашек растерялся, пол тотчас ушёл у него из-под ног, а сердце забилось часто-часто, казалось, пробьёт и вовсе сейчас собою рёбра от страха наставшего. – Что же говорите вы такое? Да разве бывают псы рогатыми?
- Вот и мы мыслим, что не бывают, - усмехнулся грубо второй инквизитор, подошёл к оробевшему монаху да схватил его крепко за плечо. – Знаем мы всё, гнида! Прикрываешься Господом, а сам с тварями нечистыми якшаешься!
- Я…Я… - перепугался Тимофей явственно, сбитым с толку выглядел, смотрел он в ужасе то на одного инквизитора, то на другого, и не знал, что ему делать да что предпринять в ситуации данной да страшной.
- Эх, Тимофейка-Тимофейка! – хохотнул первый инквизитор, поднялся со стула, подошёл ближе, покачав головой. – Знаем тебя всю жизнь – а оказалось, не знаем и вовсе! Каюк тебе, родный! Видели мы дружка твоего поганого, рожа поросячья, рога – во! Да хвост острый из зада болтается!
- Это…Это какая-то ошибка… - пролепетал монашек, но инквизитор достал уже из-за пояса кинжал кривой да страшный, усмехнулся злобно:
- Мы тут тебе нынче кровушку попускаем малость, куражу ради. А там и до наших, в город, дотащим! Они осведомлены уж! Ух и вздёрнут тебя там, ух и покуражатся!
- Не надо!! – закричал отчаянно Тимофей, но стиснул его крепко второй инквизитор, не дал вырваться, а в воздух уже взметнулась рука с кинжалом, и так бы и резанула бедного испуганного монаха, так бы и окрасился пол деревянный кровью горячею красной, если бы в тот же миг не откинулась с грохотом крышка подпола да не выскочил бы из кромешной темноты озлобленный, оскаленный Джек. Налетел чёрт на инквизиторов стремительно, выбил кинжал, полоснул когтями бешено обоих, рассёк им горла, инквизиторы захрипели, истекая кровью, фонтаном хлынувшей из растерзанных шей, схватились за горла, с ужасом глядя на осатаневшего чёрта, осели на пол, упали, хрипя да задыхаясь, да вскоре затихли, прекратили биться, перестали метаться. С ужасом во взгляде смотрел монашек на эту картину страшную, схватившись за серебряный крест на груди, затем перевёл взгляд на тяжело дышащего, оскалившегося Джека, стоящего посреди лужи крови, хотел было сказать что-то, но лишь открыл беззвучно рот, засипел неразборчивое, помотал головой обречённо.
- Они хотели убить тебя, - прошипел Джек, переведя взгляд на напуганного товарища. – Прости меня за деяние моё ужасное, да не мог я поступить иначе, точно так же сидеть бы в подполе и дале не смог, бездействуя, пока тебя губят эти мрази.
Монашек кивнул беспомощно, по-прежнему не в силах вымолвить ни слова, затем, сделав несколько глубоких вдохов, проговорил слабым, дрожащим голосом:
- Инквизиция прознала о нас, Джек… Что нам делать?.. Мы пропали… За всё это с тобою ответим мы сполна, придут за нами вскоре спохватившиеся этих двоих…
- Не ответим, - выдавил Джек сквозь зубы, стараясь успокоить злость свою да дыша при этом всё так же тяжко. – Убираться нам отсюда надо, прямо сейчас, пока не стало поздно, пока уйти можем.
- Уйти?.. – Тимофей растерянно да отчаянно взглянул на чёрта, не в силах поверить в услышанное. – Бросить церковку? Бросить всё?
- Предпочтёшь со скарбом этим остаться да помереть на дыбе? – бросил ему сердито Джек.
Монашек поджал губы с досадой, а затем кинулся собирать самое необходимое в небольшую торбу, которую после сборов закинул себе на плечо, укрепил там прочно, а затем сказал:
- Ежели Господу нашему угодно ниспослать на мою голову испытание сие, то выдержу я, выдюжу, с тобою вместе, да только куда идти-то нам?
Джек поднял голову, вдохнул глубоко, успокаивая разошедшееся бешеным биением сердце, затем ответил:
- Куда угодно, лишь бы прочь, в далёкие дали, туда, где не настигнут нас.
И покинули они тотчас старую маленькую лесную церковку, подались в лес, вглубь, расторопно отдаляясь от города невдалеке, шли без остановок поначалу, да Тимофей вскоре устал, проголодался, но виду не подавал, упорно шёл за рогатым другом своим, преодолевая усталую ломоту в ногах да боль в пустом желудке. Оба надеялись на лучший исход, на благой итог пути их, да спешили, торопились страшно, потому что знали: инквизиция всколыхнётся вскоре, рассвирепеет, пустит за ними погоню, псов гончих лютых с цепей спустит по следу, и нельзя, нельзя допустить, чтоб нагнали их псы, чтобы путь этот неспокойный закончился очередною болью, очередною кровью.
- Давай, давай, Тимофейка, - подбадривал понемногу выбивающегося из сил товарища Джек. – Уйдём, как пить дать, спасёмся да избежим страшной кары!
- Это я во всём виноват, - с горечью в голосе произнёс монашек, спотыкаясь поминутно о коряги да кочки. – Я против Господа пошёл, навлёк на себя гнев его, да вот и расплата близится зато, поделом мне, грешнику, поделом, еретику проклятому…
- Ты это брось! – чёрт покачал головой с досадой, обернулся на ходу поглядеть, нет ли за ними погони. – Мрази они все, подонки и уроды, сам же говорил ты, сколь страшные деяния они вершат над пленниками своими! Да ты, дурья твоя башка, святой человек!
- Почто же святой-то? Почто же, коли деяний я святых не вершил никогда?
- Да как не вершил-то? Как не вершил-то? А вспомни, вспомни, как жучков да паучков всевозможных спасал ты, стоило им только угодить в ведро али таз с водой! А как людям ты помощь оказывал, тем, кто с мольбою к тебе приходил о том да о сём? Другой бы плюнул, вон, как городские святоши, а ты – нет же, каждому помочь стремился, искренне, безвозмездно и вовсе!
- Ох и странно слышать это из уст того, кого Тьмою да Злом в народе кличут…
- Глуп народ, ничего не разумеет.
Куда шли они? Куда путь держали? Они, казалось, и сами не ведали, да только не в определённое место, не до конкретного пункта спешили они, а всего лишь вперёд, всего лишь прочь, прочь от неминуемой погибели, прочь от страшной кровавой расправы, то пробежки устраивая, покуда сил хватает, то отдыхая, сбавляя ход, да не останавливаясь, а продолжая идти, затем – возобновляя бег, да знали они оба, что не избежать им, скорее всего, погони, не избежать стычки этой, ибо, хоть и спешили товарищи изо всех сил, всё же инквизиция точно настигнет их, пеших, всадниками на крепких да быстрых лошадях, да псами бешеными, стремительными, вопьётся в глотки, в ноги, в спины.
И вот и действительно донеслись до друзей вскоре первые признаки, первые отзвуки расторопной безжалостной погони – собачий лай, приглушённый, не слишком ещё отчётливый, заслышался где-то позади, неотвратимо заслышался, роковым эхом отдаваясь от древесных стволов.
- Это конец… - прошептал монашек, выбившийся из сил, еле передвигающий ноги да утративший всякую надежду на спасение.
- Не смей! – подскочил к нему Джек, схватил под руку, потащил вперёд. – Не смей сдаваться, дурной! Помнишь, испытание господне! Кто говорил, что преодолеет его? Кто говорил, что выдержит?
- Не выдержу, значит, - помотал головой обречённый Тимофей. – Не преодолею…
И тогда подхватил Джек товарища за руки, взгромоздил себе на спину да и понёс его так отныне. Отяжелел заметно да ощутимо шаг чёрта, дышать стало ему труднее от ноши тяжёлой, но нахмурился Джек, стиснул зубы да продолжил идти вперёд, невзирая на эту тяжесть.
А лай собачий становился постепенно всё отчётливее да громче, Джек старался изо всех сил, пытался идти быстрее, да не выходило, спотыкался о путающуюся в ногах траву, чудом не падал, рвался вперёд отчаянно да упорно.
- Дай я сам пойду, друг мой, - проговорил чуть отдохнувший Тимофей, сжимая плечи чёрта.
- Да куда тебе «пойду», - буркнул Джек сердито. – Тут уж бежать надо вновь. Бежать… - и он, покрепче стиснув товарища, неимоверным усилием воли взял разгон с места, побежал и впрямь, тяжко побежал, с трудом, да не собираясь, тем не менее, останавливаться да обращать хоть сколь-нибудь серьёзное внимание на ломоту в конечностях.
- Джек… - горько выдавил монашек. – Джек, тебе нужно остановиться, нужно передохнуть…
- Если я остановлюсь, - тяжко да хрипло ответил чёрт, тараща глаза да дыша сипло чрез открытый рот. – То уж не сойду боле с места. Нет и у меня больше сил, и лучше уж потратить их на оставшиеся версты бега, чем попытаться восполнить, приближая тем самым погоню. А ну, удержишься ли ты, ежели я на четырёх лапах помчусь?
- Удержусь!
И Джек, отпустив руки монаха, кинулся на землю, не останавливаясь, загрёб когтистыми руками почву с травою, понёсся с новою силой вперёд, хотя, казалось бы, откуда и взяться этой новой силе? Тимофей, отчаянно да крепко вцепившись в рога чёрта, обернулся назад: сквозь многочисленные заросли кустов, за рябью стволов древесных, мелькали уже свирепые страшные глаза гончих псов, неотвратимо приближаясь к беглецам. Отвернулся монашек от ужасного лика погибели, поглядел на несущегося рьяно чёрта, хрипло да истошно вдыхающего да выдыхающего свежий лесной воздух, прижался к нему плотнее, поджал губы с досадою да посмотрел вперёд. Он слышал, как настигают их постепенно псы, слышал страшное дыхание их, вздрагивал от каждого звучащего лая – первая озлобленная собака, нагнавшая товарищей, попыталась впиться клыками своими жуткими в бок чёрта, но монашек, тотчас это узревший, с силою отпихнул пса ногою, заставил ударом этим сбавить уверенный бег гончей, да на смену неудачливому псу тотчас подоспели другие, двое вцепились в длинный хвост Джека, до крови вонзили зубы, чёрт заскулил от боли, оскалился, но бег не прекратил, всё так же нёсся дальше, да теперь с дополнительным грузом на хвосте. Одна из собак выбилась вперёд, бросилась, вцепилась чёрту в правое ухо, сомкнула клыки, оторвала кусок со страшным рыком. Из разорванного уха тотчас хлынула кровь, заливая красным зелёную траву внизу, на земле.
- Джек! – воскликнул Тимофей в отчаянии, наблюдая эту ужасную картину.
- Держись там крепче, - прохрипел чёрт, не отвлекаясь от бешеного бега.
А в спины им уже летели стремительные беспощадные стрелы арбалетов – инквизиторы, восседающие на боевых благородных конях, были ещё далеко, но неотвратимо близился час, когда настигнут беглецов и они, и вот тогда уже действительно пропало всё, вот тогда уже и погибель верная настанет несомненно да быстро.
Подскочил Джек тем временем, совершив усилие над усталостью своей, полоснул когтями одну гончую, затем другую, ослепил, рассёк собачьи морды, но на последующие прыжки его не хватило, сбилось дыхание чёрта, едва не запутался он в траве, да выдержал, вырвался, однако ни он, ни монашек не заметили оврага дальнейшего, сорвались вниз, покатились кубарем, цепляя собою торчащие из земли коренья да камни, упали в низину самую, в воду – на дне оврага покоилась неглубокая стоячая обширная лужа – а гончие псы кинулись следом с лаем да страшным рыком, набросились тут же на беглецов, накрыли собою да принялись нещадно рвать зубами одежду и плоть. Джек, оскалившись да зарычав, сцепился с псами в кровавой страшной бойне, но переживал лишь о Тимофее нынче, лишь о нём тревожился люто, да и было отчего: монашек, оружия никоего при себе не имеющий, кричал беспомощно, закрывая руками голову, а остервенелые, озлобленные огромные псы терзали его одёжу, бешено рвали зубами, вскоре добравшись и до кожи, раздирали до крови, вонзались клыками, лишь одного желая – растерзать свою жертву да убить. Чёрт рвался к другу сквозь нападающих на него самого собак, но не подпускали его к товарищу, не давали ему прохода, яростно лязгая зубами у самого горла.
- Тимофейка!! – закричал Джек отчаянно, повалили его тут же псы, накрыли собою, вцепились в холку, принялись трепать страшно, вгрызлись в бок, оторвали изрядную часть, зарычал чёрт от страшной да лютой боли, попытался вырваться, в итоге выполнить задуманное смог, прыгнул вперёд, к товарищу своему, увидел с ужасом, как гончие, перепачканные кровью, страшные, вгрызаются Тимофею в живот, а монашек хрипит, плачет, пытаясь отпихнуть от себя окровавленные бешеные морды, да нет у него уж сил, нет ни на что вовсе. Чёрт, рыча да из последних сил совершая прыжок, набросился на псов, исполосовал когтями отчаянно да беспощадно, истерзал, умертвил вскоре. Встревоженная неистовой битвою вода цвет теперь имела кроваво-красный, тревожный, страшный.
- Тимофейка… - чёрт, зажимая себе бок, из коего всё текла да текла кровь, с трудом добрался до друга, со страшным усилием, так как и у него самого уже ноги отнимались от боли, а сил хватало разве что на эти последние шаги, после упал рядом на колени, узрел страшное кровавое месиво на месте живота товарища своего, захрипел от горя да горечи, сковавшей горло тут же, подался ближе, вцепился в плечи Тимофея, крикнул срывающимся голосом:
- Не умирай!! Очнись!! Очнись!! Не надо умирать!!!
Монашек открыл глаза с трудом, захрипел, стиснул слабою рукою чёрта за ворот рваной одёжи, хватая ртом воздух судорожно, а плачущий Джек, заслышав вдруг наверху шорох травы, поднял голову резко, воззрился злобно да отчаянно на спешившихся да выстроившихся вдоль оврага инквизиторов. В руках каждый из них сжимал заряженный арбалет. Глядел Джек отчаянным, полным боли да злобы взглядом на эти страшные лики, видел, как поднимаются арбалеты, как целятся стрелами в них двоих, да понимал, что не убежать теперь, не скрыться да и из оврага не выбраться покамест, ибо покинули друзей всяческие силы, не встать боле на ноги, не пойти да не побежать. Тяжело дышал чёрт, застывший над израненным товарищем, тяжко вздымались его тощие плечи, когда смотрел он на безмолвных, равнодушных инквизиторов, в руках которых сверкала сребром неотвратимая погибель, затем вскинул он голову гордо, раскинул руки, оскалился да и крикнул хрипло, злобно:
- Стреляйте, гниды, торжествуйте, пока торжествуется! Да не украсть вам, не отнять вам свободы духа нашего, вольного нрава нашего племени! Губи;те, губите – всех не перегу;бите! Вечною пляской над землёю этой будет гореть огонь нашей воли!
Первая стрела со стремительным свистом вонзилась чёрту прямо в горло, прошла насквозь, застряла. Захрипел Джек страшно, оскалился от боли нестерпимой да жгучей, да первою мыслью всё равно в голове его прозвучало: «защитить друга во что бы то ни стало». И кинулся чёрт тогда, накрыл монаха собою, закрыл от засвистевших мгновенно да безжалостно стрел – серебряные наконечники тут же вонзились в спину его, в руки, в ноги, прочно засели, одарили страшною, адскою болью, а Джек, зажмурившись да скалясь, прижимал к себе Тимофея да и думал лишь о его безопасности, лишь о его жизни заботился в момент сей роковой, хотя и понимал, что вряд ли долго протянет бедный монашек, растерзанный погаными страшными гончими.
Вскоре обстрел завершился, прекратили инквизиторы своё равнодушное безжалостное действо, опустили арбалеты, воззрились оценивающе на бездыханные, по всей видимости, бесчувственные тела двух беглецов в низине оврага, кто-то произнёс: «Туда им и дорога, погань. Околели, судя по всему. Ну и полно», да затем и удалились инквизиторы, ушли, оседлали коней своих да умчались прочь, тут же позабыв о жертвах жестокости да невежества своего, выбросив из головы эти неинтересные смерти.
Тягостная, звенящая тишина воцарилась над роковым оврагом, успокоилась красная вода, застыла вокруг бездыханных тел, утихла. Храп коней да треск сучьев под глухим стуком копыт затихли быстро, растворились где-то вдали. И тут открыл Джек внезапно да с трудом глаза, пошевелился, оскалился сердито да беспомощно от боли режущей, что даровала каждая из застрявших в его теле многочисленных стрел, затем привстал да посмотрел на бесчувственного монаха.
- Тимофейка, - хотел было позвать друга чёрт, да лишь ртом беззвучно произнёс имя это, с булькающим хрипом, едва слышным, вытаращил глаза испуганно тотчас, схватился за горло, пронзённое стрелою да истекающее кровью, попытался сказать что-то вновь, да не смог, болью страшной отдались в горле разорванные острою стрелой голосовые связки. Тогда взялся Джек за стрелу, зажмурился горько да потянул её прочь из горла, вырвал в итоге, отбросил в сторону, припал к Тимофею, затормошил его, затряс отчаянно, да добился в итоге того, что открыл монашек с трудом глаза, улыбнулся печально, увидев друга своего, да прошептал – лишь на шёпот слабый хватило у него сил:
- Ты жив, Джек… Рад тебя видеть… Как же тут холодно…
- Не умирай! – хотел воскликнуть чёрт, да захрипел лишь болезненно, хватаясь тут же за горло, за рану, из коей сочилась кровь струйками тонкими. Тогда поднялся Джек с трудом да с болью невыносимой на ноги, поднял затем товарища на руки неимоверным усилием, огляделся отчаянно, осмотрел овраг – не знал чёрт, не ведал совершенно, что делать ему теперь, куда податься, чтобы исцелили Тимофея как можно скорее да избавили от мук лечением надёжным, и чувствовал посему лютую, обречённую горечь, беспомощную злобу да отчаяние. Кое-как вылез он из оврага с товарищем на руках, отдышался да пошёл прочь, куда глаза глядят, и каждый шаг его отдавался болью адскою, ибо шевелились многочисленные стрелы, прочно засевшие в мышцах рук, ног да спины, бередили своею остротою плоть, мучили безжалостно, кололи да резали собою безмолвно до крови. Таким образом добрёл весь перепачканный кровью да измученный болью Джек до некоего небольшого поселения, подался к домам в отчаянии, к людям, занятым бытовыми заботами да делами, просить хотел, чтобы помощь оказали умирающему монаху как можно скорее, да лишь крики страха вызвал он своим появлением, лишь панику поднял да ужас навёл, и не помыслил никто из разбегающихся в страхе людей, что не он это задрал монаха, что с благим помыслом пришёл он к людям, а лишь врага страшного, лишь убийцу безжалостного видел люд в окровавленном, грязном, еле живом чёрте, хрипящим неразборчивое да прижимающим к себе своего несчастного друга.
- Помогите! – повторял Джек беззвучно, рыдая да скалясь, но никто не понимал его, никто и не хотел понять вовсе, похватали вилы да распятия мужики, выбежали к нему с помыслами забить, умертвить поганое чудовище, а чёрт не знал совершенно, что делать ему да как поступить, да и понимал, к тому же, что, даже если и бросит он тут монаха, убежав, дабы подойти смогли к умирающему беспрепятственно – вряд ли они могут оказать ему должную, требующуюся помощь, потому как не столь всемогуща была медицина местная, не столь расторопна. Убежал Джек прочь, дальше в лес, оторвавшись постепенно от погони, шёл мучительно да устало какое-то время вглубь лесной чащи, затем упал на колени возле большого камня-валуна, прислонил к этому камню друга своего спиною, взглянул на него отчаянно да с великою мукой во взгляде, а монашек зажал рану свою страшную рукою в попытке остановить кровь стремительную да посмотрел на измученного чёрта дружелюбно да печально.
- Вот и всё, - прошептал он, виновато улыбнувшись. – Настигла меня кара небесная божья, да не сдюжил я, внутренности мои изорваны в клочья, совсем немного мне осталось…
Джек попытался сказать что-то вновь, захрипел тихо, оскалился с великою злостью да отчаяньем, со страшною злобой на то, что не может сейчас сказать другу своему, как дорог он, как он важен ему, хотелось чёрту высказать многое в эти последние мгновения жизни монаха, но не слушались разорванные голосовые связки, не звучал голос, не подчинялся, не напрягался мышцою нужной; зарыдал Джек молча да горько, вцепился когтями себе в повреждённую стрелой шею, зацарапал, заскрёб, мотая головой в отчаянии, а монашек вдруг протянул к нему обессиленную, дрожащую руку, улыбнулся мирно да понимающе, и в улыбке этой увидел чёрт страшную, невыносимую душевную муку да, и впрямь, горькую, печальную виноватость. Поглядел Джек на протянутую к нему руку, замер, а затем подлез под неё мирно, боднул головою печально да ласково, а монашек погладил заботливо растрёпанные чёрные волосы чёрта, потрепал слабо, произнёс:
- Гибну я, да пообещай, что будешь жить ты. Всю мою жизнь я веровал в закон высший, в закон божий, справедливый да разумный. А теперь… А теперь не верую. Посвятил я жизнь свою Свету Пречистому, а он вон как со мной обошёлся, да с тобой, с жизнью невинной, как… Я запутался, Джек. Я потерялся, не вижу больше, чему мне верить. Хотя нет, лишь одному я верю теперь – взгляду твоему искреннему. Смутил ты меня, заморочил да отвлёк с пути прежнего и впрямь, как самый настоящий бес, да ведь не с дурным помыслом, не с враждебным умыслом содеял ты это, а…а сам того не ведая, на путь истинный наставил да на правду глаза мне открыл. Скажи кому – не поверят… И ежели хочет Свет Пречистый, чтобы я, чтобы все мы, убивали безвинных, даром что «нечистых», да точно так же имеющих право на житие своё – тогда я отказываюсь от него отныне и навсегда, потому как сказано нам всем было с изначалу самого – «не убий», ибо грех, ибо злодеяние это страшное. А они убивают. Святая инквизиция… Святая… Нет святости там, где правит грех...
Джек подлез к монаху ближе, прижался к нему, обнял, уткнулся рылом своим ему в шею печально да ласково, закрыв глаза да роняя слёзы на рваную одёжу товарища. Монашек продолжал поглаживать его по голове, глядя с тоскою на зелень лесных деревьев поблизости.
- Ежели Бог и в самом деле справедлив да великодушен, – проговорил Тимофей печально да тихо. – Ежели добродетель он абсолютная, почто же тогда допускает он торжество духа жестокого да греха в мире этом? Он ли наказал ненавидеть Тьму? Он ли племя ваше истреблять наказал – а если и наказал, то почему, почему, коли души ваши точно такие же живые да чувствующие, точно так же за жизнь свою сражающиеся? Убивает люд почём зря, друг друга даже, ненавидит, обманывает, предаёт, боль да страх по земле разлиты одновременно с реками крови, злоба да жесткость, жадность, корысть правят духом человечьим… Да то не бесы, узрел ведь я, то не бесы искушают нас да сподвигают на зло, нет, скверна душ наших – самих нас сугубый да личный выбор. Коли справедлив Боже да велик, - монашек запрокинул голову, болезненно поморщившись, устремил мутный взгляд в светлое дневное небо над древесными кронами. – Пусть тогда увидит с небес своих, что за ад на земле воцарился, спустится, низойдёт, да расставит пусть всё по местам. Почему он до сих пор этого не сделал?.. Почему?..
Рука, поглаживающая чёрта по голове, ослабла, обессилила, опустилась. Джек, по-прежнему уткнувшийся рылом в шею товарища своего, понял моментально, отчего ослабла она, зажмурился горько, оскалился от невыносимой душевной муки, стиснул когтями рваную одёжу на груди монаха да зарыдал отчаянно, беззвучно, содрогая рыданиями свои тощие плечи да усеянную стрелами спину. А несчастный, непонятый никем из людей, отвергнутый всеми при жизни добродушный монашек Тимофей ничего не сказал боле, застыл взгляд его, остекленел, да так и остался устремлённым в небо с одним-единственным вопросом, с вопросом «Почему?» в печальных, чуть наивных светлых глазах.
…Лежал так Джек, обнимая погибшего монаха да рыдая, до самой ночи, затем, убитый горем напрочь, собрался с силами, преодолел кое-как отчаяние страшное, захоронил друга под валуном тем же, процарапал на камне имя, дабы не кануло оно, имя это, безвозвратно да напрочь забытым в пучину времён, бродил всю ночь вокруг валуна неприкаянно да тоскливо, не в силах покинуть могилу эту, оставить одинокой в лесной чащобе; к утру восстановились его голосовые связки, срослись, повытаскивал чёрт из себя стрелы, разбросал вокруг могилы, припал к валуну, встал на колени, да прохрипел слабым, едва окрепшим голосом:
- Я не забуду тебя… Я никогда тебя не забуду… Ты научил меня многому, показал, что и среди людей есть добродетель, что не все они насквозь дурные да злые… Спасибо тебе за всё… Обещаю, я буду жить за тебя, жить и помнить имя твоё… Их всех забудут, канут они бесследно во временном ходу, а ты навеки в сердце моём, навеки друг, и имя твоё я никогда не забуду… Зря на себя наговаривал ты вечно, не еретик ты, не отступник, а святой, святой, ибо настоящая святость – это не чины церковные, не кресты на шее, а доброта и любовь, любовь и доброта, лишь в них величие, лишь в них настоящая святость…
…С тех самых пор бродил Джек одиноким по лесным чащобам, жил во всевозможных норах, прятался во тьме, да попортил кровь знатно инквизиции местной, нападал на инквизиторов по ночам, даже в города выбирался, неуловимым шмыгал по углам тёмным да подворотням, да лютовал страшно, безжалостно перегрызал глотки, ибо движимый был ужасною горькою мукой в сердце, страданием по утраченному другу. Пару раз чуть не словили его, однажды и вовсе наконец попался он в безжалостные экзекуторские руки, да вырвался после, выжил, окровавленный да измученный, продолжил месть свою, не отступился – да так и эпоха эта минула в итоге, настали новые времена, а там уж и до современности добрался Джек, да под именем новым, а точнее, под прозвищем – Чертовский. Прозвали его так лесные рогатые товарищи, нарекли так за то, что в бою против святой лютой инквизиции был чёрт неподражаем да великолепен в своём пылу, и Джек с тех пор так всем и представлялся, а первое своё имя таил в сердце своём как нечто священное, как нечто драгоценное да предельно личное. Изжила себя инквизиция, особо страшно никто из священнослужителей не лютовал боле, и Чертовский подуспокоился малость да отдых решил взять себе, покинул леса, принёсшие ему столько страданий, мук да боли, перебрался затем в города, отвлёкся на сию человечью придумку да диковину, освоился там, заимел новые знакомства да новые интересы, каждодневно изучая городской люд, утративший в большинстве своём веру во всяческие тёмные силы по прошествии многих лет, да и нечисть, к слову, сама, по наставлению да новому закону Дьявола, поспособствовала в итоге тому, чтобы забыли о ней люди, обратили чтобы все предания да рассказы о встречах с силою нечистой в сказки да легенды, да чтобы видеть разучились существ иного порядка, разуверившиеся в их существовании. Таким образом, житие у городской да лесной нечистой силы какое-то время – десятки лет – проистекало спокойно да мирно. Прославился вскоре Чертовский среди городской нечисти как превосходный да ярый игрок во всевозможные азартные игры – шулером он был редкостным, мастерски мухлевал, сопровождая выигрыш да и всю игру в целом подколами ехидными да коварною ухмылкой, ввязывался в разнообразные афёры куражу ради да во имя азарта, обыкновенно выходил сухим из воды, ничего не страшился, оттого ощутимою головною болью да и, говоря проще, занозою в заднице являлся для всех нечистых демонических криминальных авторитетов, охотились за его головою многие рогатые да копытные товарищи, да всё тщетно – в шортах джинсовых, в футболке с черепом да в шипованной куртке-косухе выходил Чертовский в одиночку против рогатых уличных банд, выходил с извечной самоуверенной коварной ухмылкою да наперевес с чёрной прочной битой, усеянной гвоздями да расписанной наглой надписью «нежность» с двух сторон, процарапанной чем-то острым. Выходил он против криминальных группировок, неуловимый да ловкий, и не убоялся угроз ни разу да ни разу не был пойман. Выучился Чертовский игре на гитаре, приобрёл себе электронную вскоре(стащил из некоего музыкального магазина), ибо прознал, что кличут рок в народе человечьем музыкой Сатаны, а раз Дьявола то музыка – значит, родная, близкая да необходимая. Приглашали чёрта играть в различные группы, собирали эти группы во время выступлений своих целые залы нечисти в часы, когда в залах этих не наблюдалось человеческого присутствия, да в итоге ссорился с участниками групп этих Чертовский, так как себе на уме был он, непокорный, своенравный, насмешливый, грубый да резкий, ни с кем не уживался, ни с кем не заводил тесных знакомств по неким личным причинам, безбашенный образ жизни вёл, отчаянный, гонял на угнанных мотоциклах по ночному городу, цеплял химер да ведьм, но не особо интересовали его эти химеры да ведьмы, а цеплял он их всё с какой-то тайной странной надеждою, что ночь совместную проведут они не в очередных гулянках да отрыве, а в тихом уединении, читая друг другу свои отчаянные стихи да разговаривая по душам да искренне. Но не было в стенах городских этой искомой искренности, а была лишь искренность эгоистичного цинизма, которая, хоть и увлекала порою в свой суматошный, коварный водоворот, не оставляла, по-итогу, ничего после себя в измученном да израненном сердце, лишь осадок странный, неприятный, напоминающий всегда только о страшном, тягостном одиночестве вечно мятущегося, беспокойного духа.
Вскоре прознал Чертовский о неких экзорцистах, об организации, внезапно возомнившей себя, судя по всему, новой, современной инквизицией, озаботился этой новостью, озадачился, а когда появились в городе первые отряды экзорцистов этих – вооружился битой своей верною да дал им отпор уверенный да наглый. Спустя какое-то время слух до него донёсся о некоем Теофиле Хакасском, что в одиночку вышел против целой армии святош, выжить смог да устремиться задумал после истребить всю экзорцистскую братию – и овладело сердечною мышцою Чертовского внезапное да странное ощущение некоего духовного родства с этим ярким бесом, хоть и не встречался он с ним ни разу, да почуял будто, почувствовал, что общая, единая свободная воля движет ими обоими, в отличие от прочей трусливой нечисти, что лишь убегала теперь при виде распятия да воды святой, не желая биться за свободу свою, не желая сражаться за свои жизни, а думая лишь избежать угрозы, схорониться от неё да спрятаться. Пару раз видел Чертовский Теофила издали, и восторг переполнял сердце чёрта в такие моменты, неизвестный, непонятный восторг, да мешали Чертовскому завязать желанное знакомство в обоих этих случаях преступные рогатые банды на хвосте, на которые приходилось отвлекаться да упускать возможность встречи с рыжим бесом. Прознал Чертовский, что Теофил этот – сын аж самого Дьявола, и загорелся чёрт идеей перевернуть уже, в кои-то веки, мир этот с ног на голову, то бишь, искоренить экзорцистскую напасть вместе с бесом, потому как что толку истреблять одиночные городские отряды святош, коли можно и впрямь до главы их добраться и там устроить битву не на жизнь, а на смерть, показав, что не встанет никогда Тьма Нечистая на колени перед Светом Пречистым, а ежели и умереть в случае неудачи – то свободными, вольными, непокорёнными да несломленными. И носился так Чертовский по городам в поисках Теофила какое-то время, затем подсказал ему кто-то, что рыжий бес с друзьями в лесах местных пропал – да и кинулся тогда чёрт в леса, прошерстил их тщательно да скоропалительно, принюхиваясь да нападая на след, будто пёс гончий, да в итоге и напоролся в спешке на ловушку чью-то, повис на верёвке, на дереве, да спустя пару минут и заприметил восторженно искомую рыжую шевелюру невдалеке – так вот и познакомились.
____
…Чертовский закончил свой рассказ, поглядел на нахмуренного, задумчивого Теофила, озаботившегося да обдумывающего услышанное, а затем произнёс:
- Засим, жажду услышать я от тебя, Теофил Хакасский, разъяснение на некий вопрос мой, на некое умственное терзание. Окажешь милость? Поможешь облегчить думу нелёгкую?
- Хе-хе, - Теофил с досадой взглянул на выжидательного чёрта, будто растерялся слегка, но виду особо не подал. – Валяй, сердешный.
- Свет - это отсутствие Тьмы, - Чертовский вздохнул устало, поёрзал, поудобнее укладывая голову на плече козлоногого. – А Тьма – это отсутствие Света. Мы, Свет да Тьма, существуем порознь, отдельно друг от друга, посему никогда не будем едины, никогда не жить нам в согласии да мире, ибо слишком различна наша природа, не каждому уму по силам понять да принять столь великое различие. Свет – божьи покои, Тьма – господина нашего детище. Но люди почему-то мыслят, что Свет – это однозначное добро, а Тьма – это однозначное зло. Мы, тёмное племя, разве сугубое зло творим? Нет. Я – чёрт, и изредка и впрямь я, вспомнив слова друга моего покойного о том, как бесы смущают души людские да морочат, сам смущал да морочил, склоняя ко злодеянию, да только вот знаешь, зачем я делал это?
- Зачем же?
- Чтобы услышать отказ в ответ.
Теофил поднял заинтересованно брови, хмыкнул, да ничего пока не ответил на это.
- Я думаю, - продолжил Чертовский. – В этом и есть, на самом деле, обязанность наша, обязанность мо;рока тёмного – на прочность испытывать дух человечий да сподвигать его лишь на противостояние злу. А зло где? Где зло? Внутри оно, в душе каждой, с добром совместно сидит, и лишь выбор личности конкретной рождает на свет то добродетель, то злодеяние. Так вот, собственно, вопрос-то мой к тебе: почто же человек так люто ненавидит Дьявола, ежели он, Дьявол этот, всё делает затем лишь, чтобы наставить человека на путь истинный да правильный?
Теофил растерянно молчал где-то с минуту, разглядывая еле видимо покачивающиеся древесные кроны на фоне ночного неба, затем вздохнул с досадою, потому как не знал он на этот вопрос однозначного да точного ответа, а дураком показаться не хотел вовсе, посему ответил в итоге:
- Да козла отпущения нашли, вот и весь сказ. Сваливают всю пакость на него, на Дьявола, обвиняя в чём только ни лень обвинить, бесами да чертями прикрываются, мол, «бес попутал, то не мы дрянь да гнусь из души выливаем, а то лишь черти совратили нас, с пути чистого сбили, да паиньки мы на самом деле, невинные да пушистые…» Верно, верно, что пушистые – рыльца-то у всех в пушку.
Чертовский усмехнулся, кивнул, соглашаясь, затем поглядел на мирно посапывающую Жуть – ведьму по ходу рассказа чёрта сморило невзначай, пригрелась она в объятиях Теофила да и уснула так нечаянно.
- Многие из племени нашего ненавидят людей, - проговорил чёрт задумчиво. – Всех, то бишь. Без разбору. Я тоже ненавижу – да не всех.
- А каких ненавидишь?
- Вестимо, тех, что со скверной в душе живут да наружу её оказывают.
- Значит, всех! - усмехнулся Теофил весело, затем хмыкнул со странною печалью, прижал к себе чёрта покрепче, тому на радость, потрепал его по голове. - Все мы тут не святые, сердешный... Да и не стараемся даже святыми быть. Можем ли мы, в таком разе, судить их, коли и сами…недалеко ушли.
- Мой человек был хорошим, - печально произнёс Чертовский, вздохнул, прижался к козлоногому плотнее. – Да плохие его убили. Почему вечно таковое происходит? Почему за добродетель приходится расплачиваться, будто за злодеяние?
- Потому что добродетель неуместна в мире человечьем озлобленном.
- А отчего озлобленный он?
- Да оттого что глупый.
Погрузился Теофил в думы свои нелёгкие на какое-то время, а когда очухался да отогнал навязчивые тягостные мысли – Чертовский уже спал самозабвенно, положив голову ему на плечо, посапывал, довольный разговором да тем, что обрёл отныне нового друга, нового товарища, который, несомненно, всё понимает да ни за что не судит. Поглядел Теофил с ласковой ухмылкой на спящего чёрта, затем на Жуть глянул не менее ласково, покачал головой, затем запрокинул голову, посмотрел на давно уже спящих троих товарищей своих, то бишь, на Буру, Ешу да Черносмольного – один козлоногий теперь бодрствовал нынче, заснули все друзья, забылись сном беспечно да мирно, да вызвался козлоногий сам покой их охранять от возможных опасностей этой ночью, а посему, вздохнув тоскливо как-то да печально, устремил Теофил взор свой по-новой в тёмную бездонную вышину ночного неба, будто, как монашек Тимофей множество веков назад, всё пытался рассмотреть он там некий ответ на неизвестный, тайный вопрос, да так и не рассмотрел до сих пор.
****
Утром кардинал Кваттрокки в сопровождении отряда экзорцистов выдвинулся в сторону не столь далёкого леса, в коем располагалась небольшая белокаменная церковь, выехал на утреннем скоростном поезде, дабы выполнить порученное задание по описи церковного имущества да заодно пропатрулировать ближайшую от церковки местность с целью охоты на нечисть.
Сидя в комфортном, престижном вагоне поезда, стремительно несущегося вдаль, камерарий, глядя уставшим, печальным взглядом в окно на проносящиеся, пролетающие мимо нечеткими цветовыми пятнами деревья да поля, был занят тягостными, безрадостными думами о том да о сём. В голове кардинала, против его собственной воли, мелькали обрывки прошедшего дня, заставляя камерария поминутно вздыхать да поправлять круглые очки на носу с досадою некоей: вот смеющийся ехидный Закария произносит какие-то насмешливые, оскорбительные наименования да высказывания в сторону мимо проходящего кардинала; вот его Высокопреосвященство Папу Римского, залившего накануне в себя добавочную бутыль алкоголя, стошнило прямо во время дневной мессы, да прямиком на кого-то из священнослужителей; вот отец Энрико появился из-за угла коридора, лукаво сверкнув круглыми стёклами очков да вытирая белым шитым платком испачканные чьей-то свежею кровью руки; вот чьи-то приглушённые крики слышит кардинал Кваттрокки, сидя за столом в своём кабинете временном – страшные, мучительные крики да мольбы о помощи. И воспоминаниям этим, казалось, конца не было, столь много их присутствовало в отяжелевшем, гудящем разуме камерария, клубились они, извивались, подобно ядовитым шипящим змеям, да заставили кардинала в итоге запустить руку в карман плаща своего, накинутого поверх повседневной церковной чёрно-красной сутаны, да выудить оттуда баночку с некими неизвестными таблетками – впрочем, этикетка предельно ясно оповещала отчётливой надписью, что в баночке находится ни что иное как успокоительное сильное, назначенное специально для кардинала по письменной рекомендации врача.
Говоря по-правде да по-истине, душою не кривя да не лукавя помыслом, кардиналу Кваттрокки откровенно осточертела давно да шибко эта жестокая, явственно сумасшедшая троица – то бишь, отец Закария, отец Энрико да непосредственный Папа Римский, так замучили они уже бедного камерария деяниями своими богопротивными да богохульными, что житие в стенах дворца Апостольского да служба не приносили кардиналу уже ничего более, кроме страшной, тягостной душевной муки. Но ведь не ради муки этой жизнь свою посвятил кардинал богослужению да пути праведному да чистому, не ради того, чтобы, чуть только отошедший ото сна, утром лицезреть внезапную кровь на углу коридора, не ради того, чтобы страшиться каждый раз входить в покои папские – страшиться возможности вновь увидеть очередной неуместный в церковных священных стенах смертный грех.
«Да полно, - подумал кардинал Кваттрокки тут же, в который раз уже одёргивая себя да отвращая от неприятных мыслей. – Неужто да нет в них и вовсе ничего хорошего?»
«Я не верю в Бога» - страшно было слышать сие из уст непосредственного Папы Римского. Наместник Бога на Земле не верит в Бога. Страшно… Вот только знал камерарий – и это знание сбивало его с толку – что жертвует верховный иерарх на помощь многочисленным детским домам время от времени, в фонды различные, подаёт нуждающимся, да каждого пришедшего во грехе покаяться привечает, искренно желая помочь, хоть и зная, что ни к чему это покаяние и не приведёт толком.
«Я вас не понимаю, Ваше Высокопреосвященство, - вспомнил собственные слова кардинал Кваттрокки. – Вы всерьёз столь великую помощь оказываете, а с каким же умыслом, позвольте поинтересоваться?»
«Я не верую в Бога, друг мой, - ответил ему Папа тогда. – Да верую в добродетель. Зачтётся, не зачтётся – пёс его знает, однако не за сим я из кожи вон лезу. Нуждаются они, понимаешь. Задрали, ей богу. Пусть не нуждаются. Вот и подаю, чтоб не нуждались»
«Не понимаю, Ваше Высокопреосвященство»
«Не понимаешь? Бог не поможет им, никому он не поможет - так пусть хоть я помогу. Понятно ж разъяснил я, вроде»
Но не понял камерарий ровным счётом ничего, ни тогда, ни сейчас, вспоминая разговор этот тяжкий, взамен этому вспомнил и другой тут же.
«Да помощь я им оказать хочу, мне посильную, чего привязался?»
«Ваше Высокопреосвященство, с каким же помыслом? Не Вы ль утверждали, будто искренне да страшно всех их ненавидите?»
«Скверну я их ненавижу, скверну, погань лютую души человеческой, а не целиком человека, дурень. Мыслится мне, мечтается порою мечтание этакое, что способом неким да можно в итоге повыдирать эту скверну из души с корнем да напрочь. Вот и пытаюсь, пытаюсь, методами своими, то бишь, персональными. Истребить всяческую пакость со свету этого положено мне по титулу, заверено, так сказать, по закону предписано, а ты с законом-то не шути, друг мой, не перечь его указу – моему, то бишь, указу не перечь, а указую я тебе во-он на того порося жареного, а ну-ка передай его мне»
Кардинал Кваттрокки вздохнул, принял пару таблеток да спрятал тут же баночку обратно в карман, покамест никто не заметил.
- Неисповедимы пути господни, - пробормотал он задумчиво да тихо. – Куда нас всех заведут они в итоге?..
****
Проснулся Теофил внезапно, резко, разбуженный отчаянным воплем Буры. Оказалось, что козлоногий всё же задремал под утро от скуки да от усталости какой-никакой, заснул невольно, а теперь же вмиг проснулся – да обнаружил, что каким-то неизвестным образом придавил собою костлявого чёрта, и теперь мечется тот, пытаясь скинуть с себя козлоногого, да, прекратив короткий вопль свой, сердито бранится.
- И тебе доброе утро! – хохотнул Теофил сонно, глядя на тщетные потуги ругающегося Буры. - Чего словесами срамными в присутствии дамы разбрасываешься? - он кивнул на Жуть, которая пробудилась уже от шума внезапного да теперь глядела на них, прикрывая когтистыми ручками лукавую улыбку.
- Да слезь ты с меня, козлиная морда! – воскликнул злобно Бура, отпихнув, наконец, козлоногого от себя да оправляя брезгливо малость помятый чёрный фрак свой. Теофил откатился на бок, сел затем, потянулся да поглядел беззаботно на высокое лучистое солнце над кронами зелёных лесных деревьев.
- А и впрямь уж утро? – удивился он.
- Ты б дольше спал! – бросил ему сердито Бура. – Обещался, вроде, сторожить сон наш, а сам продрых всё это время!
- Да на минутку лишь глаза прикрыл, - весело улыбнулся ему Теофил.
Растревоженные громкими разговорами да воплями костлявого чёрта Ешу, Черносмольный да Чертовский проснулись вслед за Жутью – Хозяин болот, помысливший, будто по их душу святоши заявились нынче, приготовился было всполошиться, да передумал, узрев, что никакой беды и не стряслось вовсе, Чертовский бросился радостно обниматься с Теофилом, будто не видал его сотню-другую лет, а Ешу, надев чёрную толстовку свою, под шумок явив её неким странным световым всполохом под взмахом руки, поведал всем с добродушной милой улыбкой, что всю ночь ему снились на редкость дурные сны. Затем рогатая компания почти тотчас и отправилась дале, продолжила путь свой далёкий, решив не терять времени понапрасну, да и вышли они вскоре к небольшой белокаменной церквушке, столь внезапно возникшей на пути их, что переполошились товарищи поначалу, ожидая, что вот-вот набросятся на них нежданные экзорцисты – да Бура, покрутив головой да повращав жуткими глазами своими, сказал:
- Не чую духа их поганого тут, нет их, по всему судя.
Теофил с неподдельным интересом разглядывал белокаменное церковное здание – вместе с товарищами козлоногий торчал из кустов напротив, за которые рогатая компания сиганула невольно при виде вражеского объекта, да рассматривал объект этот с любопытством недюжинным.
- Она заброшенная али чего? – поинтересовался он.
- Да пёс её знает! – встрял Черносмольный, завидев подозрительный интерес друга. – Пойдём прочь, подальше от поганого терема!
- Поглядеть хочу! – и с этими словами Теофил весело снёс собою кусты да и направился прямиком к церковке.
- Дурной, сгоришь ведь! – всплеснул в отчаянии руками Хозяин болот.
- Сгорю? – с коварной ухмылкой обернулся на него козлоногий. – Неужто и впрямь?
- Да придумки это всё, пугалки народные, - фыркнул Чертовский, выпрыгивая из кустов следом. – Я-то ведь не сгорел! Ну, было дело! А чего ты углядеть-то внутри хочешь такое?
- Да интерес у меня шибкий, - Теофил продолжил свой путь до церковки уже вместе с чёртом, а там и остальные догнали их. – Поглядеть желается, что есть храм господень из себя такое.
Взошла рогатая компания на паперть, встала перед тяжёлыми дубовыми дверьми – Теофил подёргал одну из дверей за ручку, понял, что заперто, по всей видимости, да не откроется посему, разбежался затем да и вышиб дубовую плотную дверь плечом.
- Ничего себе! – хохотнул Чертовский с восторгом.
- Да понаставили тут дверей, не пройти не проехать, - хмыкнул Теофил, исчезая во внутреннем полумраке церкви. Очутился он тут же в просторном пустынном зале, справа да слева выстроились до самого ступенчатого возвышения ряды деревянных скамей, а в конце самом высился обширный златой иконостас.
- Храм божий, значится, - протянул козлоногий задумчиво. За ним сгрудилась остальная компания, рогатые товарищи остановились у двери, настороженно осматриваясь.
- Тут должен быть Бог? – поинтересовался Теофил у друзей, разглядывая неуютные деревянные скамьи да серые пустые стены. – Ну раз храм-то – божий. Где эта гнида?
Чертовский засмеялся весело, хлопнул товарища по плечу:
- Да нет его тут, друг мой! Нешто ты и впрямь хотел его тут встретить?
- А отчего ж его тут нет, коли храм-то - его?
- Вопрос хороший…
Теофил, засунув руки в карманы шорт да с интересом рассматривая всё вокруг, добрёл, гулко стуча копытами о каменный пол, до иконостаса златого, остановился у подножия да воззрился спокойно на иконы. Ряды сверкающих златом ликов святых устремили свой незримый взор на него в ответ, и в каждом этом застывшем на века лике наблюдал козлоногий мужчина фарс глупый, обрамлённый презренным металлом, и ничего более, ибо, коли и была в них, в ликах этих, святость некая когда-то – вся уж вышла давно, выелась чужеродными многочисленными взглядами, утекла через златой блеск обрамления своего да и оставила на месте своём лишь бездушную размалёванную деревяшку. А впрочем, действительно, была ли и вовсе эта святость?
- Чего такое? – осведомился Чертовский, встав рядом с Теофилом.
- Да вон, пялятся, юродивые, - кивнул козлоногий на иконостас, мрачно разглядывая каждую икону безо всякого страху да с презрением великим. – Помнится, чурался я их, когда мальцом был. Боялся, значится. Пока не уразумел, что это всего лишь цветные картинки, намалёванные руками человечьими. Лоб-то они мне тогда знатно расшибли, да что лоб? Зажил. А вот душа побитая никак заживать не хочет.
Чертовский с пониманием поглядел на мрачного товарища своего, затем перевёл взгляд на иконы.
- Похожие у Тимофейки в церковке висели, - сказал он печально. – Да не златые, обыкновенные. Он ещё удивился тогда, что не особо-то я и страшусь их. Он много времени пред ними на коленах проводил, и это…и это меня злило шибко.
Теофил хмыкнул с интересом, поглядел на задумчивого чёрта. Тот спрятал руки в карманы куртки-косухи да посмотрел на него в ответ с досадною ухмылкой.
- Злило, потому как уразуметь я не мог всё, чего он перед деревяшками пресмыкается. А оно, вишь ли, отрадою для него было. Спокойнее ему становилось, когда на колени он опускался.
- Страшное дело, - ответил на это козлоногий. – Страшно, что большинству человечьему на коленях живётся спокойнее да радостнее, чем в полный рост.
- Как знать, может, и не радостнее… Да со временем встать на ноги они уж попросту не могут. Не получается, то бишь, ноги не слушаются. Оттого и сидят дале, беспомощные да смиренные.
Теофил вздохнул, поднял голову да взглянул на иконы холодным, неприязненным взглядом, и во взгляде этом отразились золотистыми бликами отсветы золочёных иконных рам.
- Значит, это и есть храм господень? – с косою насмешкою произнёс он. – Золотой фарс иконостаса да скамьи для тех, кто с колен встать не может.
Чертовский пожал плечами да кивнул как-то понуро.
- Храмы да церкви друг от друга обыкновенно мало чем отличны, - сказал он. – Да и…
- Да и являются всего лишь людскою придумкой, - закончил за него Теофил. – Шёл я в храм господень, чтобы Бога увидеть, а гляжу я нынче не на него, а на иконы эти, да столь наполированные они, что вместо ликов свою собственную рожу в отражении вижу, так и сбивается на неё взгляд. Вроде божий храм-то – а вижу только себя. Н-да… - затем протянул козлоногий чёрту руку не глядя да добавил: - А ну, одолжи-ка мне, сердешный, биту свою ненаглядную.
В руку ему тут же легла рукоятка чёрной биты, гвоздями усеянной.
- Чего это ты удумал? – осведомился с коварной ухмылкой Чертовский. Теофил взглянул на процарапанную на бите надпись «нежность», усмехнулся да покачал головой, переложил биту в правую руку да ответил:
- Да задрали пялить свои слепые зенки, давно хочется их повыткнуть.
И затем, размахнувшись резко, ударил Теофил чёрной крепкой битою по золотому покою иконостаса священного, а затем ещё и ещё, подскочил ближе, разошёлся не на шутку, кроша стан образов яростно да стремительно, да приговаривал, сбивчиво дыша от интенсивности деяния, под треск ломающихся да крошащихся икон:
- Вот вам моя нежность, вишь ли! Никакой грубости! Любовь лишь да забота!
- Так их! Так их! – скакал вокруг ехидный Чертовский, одобряюще размахивая руками, а Черносмольный, Жуть, Ешу да Бура, всё это время молча разглядывающие церковное помещение, присели на скамьи поблизости, и каждый из них, безмолвно наблюдая за тем, как рушится некогда высокий, статный иконостас под яростными ударами чёрной биты в руках Теофила, думал о чём-то своём, персональном, о том, чего не хотелось озвучивать да чего не хотелось высказывать.
- Знатно трещат, - подал, наконец, голос Бура, щёлкнув челюстью своею да повращав круглыми жуткими глазами. – Жаль в момент сей, что лики деревяшек этих – намалёванные, а не настоящие да живые.
- Ох, не к добру, – пробормотал понуро Черносмольный, покачав головою да покрепче прижав к себе свою драгоценную сферу.
- Как дивно сверкает металл презренный, – проговорила Жуть, с интересом тараща глаза на летящие во все стороны щепки. – А коли презренный он, почто ж тогда предмет святой собою обрамляет? Не разумею…
Ешу с добродушной улыбкою провёл тонкими пальцами своими по струнам гитары, тотчас задребезжавшим да завибрировавшим тихо, да сказал печально как-то остановившемуся в куче разломанных ликов Теофилу, произнёс с некоей тайной тоскою:
- Образа ли зло тебе сотворили, друг мой, что ты их так нещадно растерзал? Что они? Лишь немые лица, застывшие навсегда в единой позе да и вовсе не жаждущие никому дурного.
- Дурного, может, и не жаждущие, - отдышавшись, ответил Теофил ровно, разглядывая пристально разломанный иконостас на предмет возможных уцелевших, избежавших страшного рока икон. – Да несущие в себе напоминание немое о том, что все мы тут под колпаком у небесной гниды, как ты ни крути.
- Ха! – выдал Бура с насмешкой, скрестив руки на груди – дескать, сам ты под колпаком, а мы народ вольный, свободный.
- Что «Ха»? – передразнил Теофил костлявого чёрта да указал битой в потолок. – Хоть и плюёмся мы шибко да тщательно в небеса, только вот, таинство тебе открою этакое, всяческий плевок, вверх направленный, неизменно вниз возвращается, как бы самим не замараться.
- Это ещё почему возвращается? – недовольно процедил Бура.
- Потому что физика, твою мать! - ругнулся козлоногий да сплюнул в сердцах на обломки иконостаса на полу, затем порылся в заднем кармане шорт своих, выудил оттуда самокрутку да закурил, попутно потрясая битою над сломанными иконами, дабы с гвоздей убрать насевшие на острия их мелкие щепки.
- А в нас он, тем временем, ой как шибко плюнуть может, - добавил Теофил с досадой, мрачно выпуская изо рта невесомые, чуть покачивающиеся дымовые колечки. – И попробуй возрази!
- И попробуем! – хмыкнул Бура надменно.
- Да, попробуем! – пискнула Жуть с лукавою улыбкой.
- Отчего же не попробовать, - улыбнулся мирно Ешу.
- В самом деле, - одобряюще да коварно кивнул Чертовский. – Пусть хоть обплюётся!
А Теофил ухмыльнулся, довольный ответами товарищей, да хмыкнул:
- Вот это – свободное племя!
- Ох, не к добру, - вновь пробурчал Черносмольный да добавил сердито: - Ну чего? Накуражился? Идти далее-то можем? Долго ещё нам тут торчать?
- Не гунди! – одёрнул его Теофил весело, затем отдал биту Чертовскому, перешагнул через обломки икон, усмехнулся презрительно да произнёс, затягиваясь самокруткой: - Ежели это храм господень, то я Папа Римский.
- А тебе бы пошла папская митра, - коварно заметил Чертовский.
- Чу! – встрепенулся вдруг Бура, замер, застыл. Все поглядели на костлявого чёрта в недоумении, а тот лязгнул спустя мгновение челюстью своею, повращав на товарищей глазами:
- Святоши! Рядом!
- Не у тебя одного чуйка рабочая! – насторожился Чертовский, прислушался да попрядал ушами лохматыми, а затем взмахнул руками да воскликнул: - Валим!
Да и кинулась тотчас компания рогатая под предводительством Теофила прочь из церковки, к выходу, дабы убраться куда подальше, пока экзорцисты не заприметили их да не возжелали словить – однако же в дверях Теофил тут же и столкнулся нос к носу с непосредственным камерарием, кардиналом Кваттрокки, который шагнул в зал, с недоумением разглядывая выбитую из прочных петель дубовую дверь, да точно так же замер, застыл перед козлоногим, уставились они друг на друга молча да обескураженно, а затем отшатнулся в ужасе камерарий, судорожно осеняя себя крестом, потянулся было за распятием на поясе, да только замер, так и не дотянувшись - в лоб ему глядело уже расторопное дуло «Наггана», а Теофил, секундою ранее явивший пистолет сей огненным всполохом в своей руке, проговорил спокойно да с ухмылкою мрачной:
- Руки за голову, церковная рожа, да назад сдай, пройти нам надо.
Кардинал Кваттрокки, послушавшись приказа сего, заложил руки за голову да попятился назад, вышел таким образом наружу, на паперть, споткнулся пару раз на ступенях, спустился вниз под пристальным взглядом Теофила да и остановился там вместе с рогатою компанией.
- Это вы дверь с петель сорвали столь неучтиво, почтенные? – осведомился камерарий спокойно, да только сердце в его грудной клетке с каждою секундою билось всё чаще, разгоняя неподдельный страх по венам: никогда ещё не видел кардинал нечистую силу так близко да так явственно, ибо не позволялось ему спускаться в тюремные подвалы дворца Апостольского, а во всевозможных зачистках, что проводила организация В.А.Т.И.К.А.Н. время от времени в городах да лесах, он никогда и не участвовал вовсе. Глядел кардинал испуганно на рогатую компанию, разглядывал каждого из товарищей с любопытством великим, да будто и не страшился даже и вовсе за сохранность жизни своей, не пугало его особо направленное прямо в лоб ему дуло внушительного да странно знакомого пистолета, а вот зато бес рыжий, целящий в него пистолет сей, пугал его видом своим рогатым стократ сильнее, да и эти, остальные товарищи, страшили камерария ничуть не меньше, рогатые все, хвостатые, по-индивидуальному жуткие, да таким и место-то лишь на картинках страниц книжных, а они вон, по свету белому ходят!
- Ха, ты не видел ещё, что с вашим иконостасом нынче, - хохотнул Чертовский, а Теофил ответил кардиналу грубо, разглядывая его с ног до головы:
- Здесь вопросы задаю я! Кто таков? Экий блинчик у тебя на башке! Кафтан шибко отличный от обыкновенного экзорцистского. Колись, боярин, али поп - патрон те в лоб!
- Я не поп, - смиренно, да нахмурившись, сказал кардинал Кваттрокки, по-прежнему держа руки за головой да стараясь выглядеть как можно более беспристрастным в столь нестандартной ситуации. – И это не блинчик, а пилеолус. Да, с вашего позволения, патрона лбом словить не желаю и посему попрошу эту меру ко мне не применять. Не могли бы вы, милейший, быть повежливее со слугою божьим?
- Повежливее? – хохотнул Теофил, подняв удивлённо брови да весело глядя на напряжённого пленника. – Да разве ж грубил тебе кто-то, гнида?
- Да кто ж со слугою-то вежливым будет! - ехидно протянул Чертовский, маяча за спиною козлоногого. – В слуг плюют шибко часто, давай и я в тебя плюну!
- Да дайте я его на вилы насажу, да и дело с концом, - встрял Бура недовольно. – Чего вы с ним возитесь!
- О Пресвятая дева, говорящий скелет… - кардинал Кваттрокки возвёл глаза к небу, ни живой ни мёртвый от страха, забормотал едва слышно да сбивчиво молитву некую; Теофил, с интересом подавшись чуть вперёд да прислушавшись к тому, что там бормочет себе под нос сей разодетый священник, смог разобрать в итоге, что взывает пленник ко всевозможным силам высшим, дабы уберегли они его да охранили от сил тёмных во времена тяжкие да лютые.
- Хе-хе, да можешь не стараться так шибко, - усмехнулся козлоногий. – Не услышит никто молитву твою, святоша, да и по той причине тоже, что больно тихо ты её бурчишь.
- Господу нашему великому да всевышнему не важна громкость слов, а лишь громкость духа, с мольбою обращающегося да нуждающегося, заботит его!
- Н-да? Ну и где же Бог твой? Почто ж не бежит он спасать тебя, такого нуждающегося?
Из-за угла церкви выскочили трое всполошившихся экзорцистов, кинулись было на рогатую компанию, обнажая пистолеты, да только раздалось тут же три стремительных оглушительных выстрела – Теофил не глядя да без единого промаху, не прицелившись даже, а и вовсе продолжая с мрачной ухмылкой глядеть на испуганного камерария, раскроил меткою пулею черепа неосторожным святошам, упали экзорцисты тут же наземь, залили её кровью алою да и не поднялись больше никогда. Кардинал Кваттрокки раскрыл рот, в ужасе взирая на содеянную кровавую расправу, а козлоногий усмехнулся, глядя на немой ужас этот во глазах пленника, да и сказал спокойно:
- Ну? Где же твой Бог, рожа церковная?
- Наверное, то и был он! - ехидно засмеялся Чертовский, прыгая вокруг убитых священников. – Да помер! Экая неприятность!
- Дайте мне убить его! Дайте! – негодовал Бура, обнаживший уже вилы свои да маячащий вокруг испуганного камерария, жутко вращая на него глазами. – Поганое племя подохнуть обязано!
И внезапно протяжный девичий крик донёсся до рогатой компании со стороны ближайшей чащи, испуганный, истошный вопль, полный отчаяния и страха. Теофил обернулся тут же на крик этот встревоженно, затем бросил Буре: «Сторожи, да не трожь!», и кинулся тут же в лес, без раздумий да без промедлений. Чертовский да Черносмольный мгновенно бросились за ним следом, а Жуть и Ешу остались с Бурой, проследить, чтобы костлявый жестокий чёрт не насадил перепуганного пленника на вилы, а дождался возвращения товарищей без желанных кровопролитий да кровопусканий.
Теофил, сжимая в руке пистолет да шурша развевающимися на бегу стремительном полы коричневого плаща своего, сосредоточенно да целенаправленно нёсся на становящиеся с каждою секундой всё отчётливее да громче звуки борьбы некоей, стремился на помощь со всех сил, растревоженный жалобным женским криком, выбежал затем на тропу некую да узрел тут же, как двое экзорцистов безжалостно бьют неизвестного фавна, повалив его на сырую траву, а рядом третий священник забросил себе на плечо хрупкую девушку-фавночку, и брыкается та отчаянно, пытается вырваться из жестоких экзорцистских рук. Экзорцисты воззрились тут же на появившегося невесть откуда Теофила, опешили малость, а козлоногий выбросил вперёд руку с пистолетом да и рявкнул затем:
- Руки прочь от моего народа, мрази!
Из-под руки его выскочил тотчас Чертовский оскаленный, зарычал, припадая к земле, набросился на двоих священников, склонившихся над фавном, а Теофил направил дуло пистолета на третьего экзорциста да не долго думая прострелил ему ногу. Вскрикнул священник от боли лютой, бросил наземь фавночку, попытался скрыться в кустах, да его за шкирку остановил Черносмольный, не дал уйти. Подоспел Теофил к испуганной, скорчившейся на земле фавночке, нагнулся к ней, подхватил её на руки да, поглядев на милый, испуганный женский лик, спросил серьёзно да спокойно:
- Цела, краса рогатая? Экая ты лёгкая, тростиночка совсем!
Фавночка воззрилась на козлоногого удивлённым, поражённым взглядом выразительных травянисто-карих глаз своих да прошептала не менее удивлённо, закрыв ладонями ротик:
- Теофил…
Козлоногий на это усмехнулся весело да покачал головой:
- Да нешто всем моё имя известно нынче!
Чертовский успешно скрутил двоих экзорцистов, измывавшихся над фавном, предоставил Черносмольному, явил чёрным всполохом прочную да чуть потрёпанную веревку, и вместе они связали троих священников друг с другом цепочкою этакой. Фавн, бранясь да чертыхаясь, кое-как поднялся на ноги, оправил сердито светло-коричневую сумку-почтальонку на плече да, обернувшись, кинулся тут же к Теофилу, злобно рявкнув:
- А ну, отпусти её, скотина рыжая!
- Это так теперь за спасенье благодарят, да? По-лесному, на местном наречии, то бишь, – хохотнул козлоногий, глядя, как фавн, оказавшийся на удивление низкий ростом, пытается отнять у него фавночку.
- Отдать тебя этому жентльмену? – с улыбкой спросил у девушки Теофил.
- Это Барашка, - улыбнулась фавночка в ответ, ясным, восторженным взглядом глядя на своего спасителя.
- Не жентльмен, а Барашка? Эвона как, ясно!
- Лучше отдай, не то разорётся на весь лес.
Отпустил Теофил девушку, поставил её на ноги, на тропинку, а фавн, нахмурив свои густые тёмные брови, бросил козлоногому, становясь вперёд да закрывая собой фавночку:
- Для тебя я Пан Барашка, бесовская морда!
- Поносишь меня так, будто мы с тобой знакомы, - усмехнулся Теофил, с интересом разглядывая рогатую парочку да попутно убирая пистолет. Давно он уже не встречал вот так запросто да внезапно настоящих фавнов, раньше-то, в период жития своего лесного, видел козлоногий самых разнообразных рогатых обитателей леса, в том числе, попадались ему и фавны, человекоподобные существа с ногами козлиными да с закрученными, будто у баранов, рогами – помнил Теофил, как весёлыми беззаботными ночами играли фавны на флейтах да свирелях подле костров, и ночи во времена те не обладали ещё для козлоногого характерным тоскливым привкусом тяжкой грусти, а наполнены были лишь задором лёгким, весельем да безмятежным душевным покоем. Теофил постарался отогнать от себя тяжёлые, удручающие мысли да воспоминания, окинул лукавым взглядом стоящих перед ним фавнов: Пан Барашка, явственно невысокий, сердитый, глядел на него довольно враждебно да сварливо, хмуря угрюмо свои густые тёмные брови. Фавн, немолодой ворчливый товарищ, был на удивление кудрявым, причём кудрявость эта касалась не только коротких русых волос на голове - шерсть на козлиных ногах тоже заметно кудрявилась, также кудрявостью обладали небольшие лохматости на плечах, локтях и на груди. Фавночка же, несмотря на общую хрупкость телосложения да на довольно невысокий рост, всё же была выше своего товарища, хоть и, в целом, миниатюрнее; в глазах её выразительных явственно проглядывал огонёк непокорности некоей, своеволия, то же самое крылось в тощих плечиках, что выглядели заметно шире округлых, да узких бёдер; растрёпанные короткие волосы да дерзость, задорность осанки выдавали в фавночке этакую девчонку-сорванца, обыкновенно ввязывающуюся в разнообразные авантюры да идущую наперекор любому запрету. В отличие от Барашки, она была одета, рваная коричневато-болотистая одёжа прикрывала её плечи, обрывками спускаясь до обнажённого стройного животика, далее некая короткая тряпица, точно такого же цвета и точно так же неопрятная, покоилась на бёдрах, едва прикрывая мохнатые козлиные ножки. Коричневые волосы фавночки, подстать рваной одёже, тоже рваными выглядели, небрежными, а из густоты их справа свисала короткая тонкая косичка, сверху же отчётливо проглядывали завивающиеся тёмные рожки да длинные лохматые уши, как и у фавна. На тонкой горделивой шее девушки висела на шнурке некая прозрачная баночка, заткнутая пробкой – что покоилось в баночке этой, Теофил покамест разглядеть не смог.
- Да уж знакомы! – буркнул Барашка недовольно, прикрывая собою подругу, будто ожидая некоей неизвестной опасности от Теофила. – Помню я тебя превосходно, только ты тут не помнишь никого, потому что ни во что никого не ставишь!
- Теофил! – фавночка отпихнула от себя Барашку, всплеснула руками. – Ты не помнишь меня? Я А;кки! Хотя откуда ж ты помнишь, я стеснялась подойти к тебе тогда, потому и не знаешь ты обо мне!
- Не разговаривай с ним! – приказал Барашка сварливо, но Акки лишь отмахнулась от него, глядя на заинтересованного происходящим Теофила, стоящего засунув руки в карманы шорт да разглядывающего новых знакомых, которых он и впрямь не помнил или даже не знал прежде и вовсе, хоть и твердили эти фавны обратное.
- А это батя твой, что ль? – кивнул Теофил на возмущённого фавна. – Чего так суетится?
- Да ты что, - Акки покачала головой, обернувшись на рассерженного Барашку, который взглянул на фавночку недовольно да скрестил руки на груди. – Это мой приятель всего лишь!
- Так откуда ведаете-то вы меня, горемычные?
- Да твою рожу наглую все тут надолго запомнили! – встрял Барашка сердито. – В те года далёкие о тебе лишь вокруг все болтали, будто и не о чем больше поговорить было! Да и не изменилось ничего, к чёртовой матери, пошли, Акки, неча глазки строить, я тебе запрещаю якшаться с дьявольским отродьем! – он схватил фавночку за руку да потянул за собою, явственно собираясь устремиться прочь, но Акки недовольно выдернула хрупкую ручку свою из его неаккуратного захвата:
- Да полно, чего ты лезешь вечно, будто и правда папашею мне заделался! Отстань!
В это время из-за деревьев позади Теофила объявились Жуть, Ешу и Бура, ведущий грубо перед собою пленного кардинала Кваттрокки.
- Все в сборе, - обернулся на них козлоногий, затем махнул рукой Чертовскому. – Ряженого тоже со всеми скрути.
- О, Пресвятый Боже, упаси да охрани… - пробормотал камерарий обескураженно да испуганно, пока ему связывали руки за спиною, возвёл взгляд к светлому дневному небу, продолжая тихую молитву свою, а Бура лязгнул ехидно ему на ухо, повращав жуткими глазами своими:
- Да полно, папаша! Молись, коли так хочется, да в пустоту мольба твоя упорная, ибо не возьмёшь тут упорством, ничем тут не возьмёшь и никто тебе, гнида, не поможет!
- Я верую в иное, - прошептал кардинал Кваттрокки напряжённо да сбивчиво, закрыв глаза, дабы не видеть ужасные демонические лики своих пленителей.
- Да плевать нам, во что ты там веруешь, - прошипел Бура совсем рядом, и шипение это страшное бередило напуганное сердце камерария ещё пуще. – Хоть сколь угодно тверди «упаси да охрани» - не упасёт да не охранит, плевал он на занятие сие неблагодарное!
- Кончай стращать пленника, чудо заморское, - хохотнул Теофил, поглядев на Буру, кружащего вокруг бормочущего себе под нос молитву кардинала Кваттрокки, затем обратился к фавночке вновь:
- Так вы меня со времён тех давних знаете?
Акки с задорной улыбкою кивнула, повела кокетливо плечиком, приосанилась:
- На экзорцистов идёте?
- Ну явно не по грибы да ягоды, - ухмыльнулся Теофил. Его искренне забавлял этот задор, коим блестели прелестные девичьи глазки, устремившие на него бесстрашный, своевольный взгляд, и та непокорность, что так явственно держала прямым да гордым чувственный изгиб тоненькой шеи, несомненно нравилась козлоногому, ибо напоминала собою саму природу, всю эту дикую, необжитую страсть непокорных, свободных лесных массивов. Но ещё больше веселил Теофила сердитый, сварливый Барашка, который вновь неучтиво дёрнул Акки на себя да упрямо повёл прочь, буркнув:
- Вот пусть идут, куда идётся, а мы по другой дороге пойдём!
Фавночка с весёлой улыбкой обернулась на козлоногого, увлекаемая Барашкой вперёд по тропе, да крикнула невозмутимо:
- Догоняйте!
Теофил засмеялся по-доброму, покачал головой, затем обернулся к товарищам:
- Наш путь в этом направлении продолжается?
Ешу кивнул ему с добродушной улыбкой, вышел вперёд сразу же да и устремился вслед за фавнами.
- А за коим бесом мы этих-то скрутили? – поинтересовался Черносмольный, кивнув на пленных священников.
- Чует сердце моё – пригодятся, - ответил ему Теофил, окинув пристальным взглядом притихших экзорцистов да растерянного, напуганного камерария, затем подошёл ближе к кардиналу, который посторонился малость при этом, схватил его за ворот, притянул к себе да спросил серьёзно: - Больше вашего сброда нет в округе? Отвечай, гнида, не то прострелю тебе колено.
- Н-нет больше тут никого, - ответил кардинал сбивчиво, отворачиваясь. – Со мною отряд из шестерых был.
- Добро, - ухмыльнулся Теофил да добавил, заметив, как упорно священник избегает глядеть на него: - Чего рожу воротишь, друг мой сердешный? Рога мои тебя беспокоят шибко?
- И рога, и лик ваш в целом, - ответил кардинал Кваттрокки тихо, зажмурившись. – То «гнида», то «друг сердешный»… Какая дикость…
- Ну, положим, друг сердешный тоже гнидой может оказаться немалой, - хмыкнул козлоногий с насмешкой. – А ты, гляжу, вежливый, на «вы» со мной, что за диво. Так чем те лик мой не угодил? Интересно шибко.
- Зла лютого лик это, - пробормотал камерарий, по-прежнему не открывая глаз. – Не хочу на зло глядеть.
- Страшит?
- Предельно.
- А зло, собственными руками творимое, не страшит?
- Что вы имеете в виду?
- Ну как же, вон, только что чуть жизни две невинных не загубили люди твои, добродетелью наречёшь это али как?
- Я… - камерарий растерялся, не нашёлся, что на это сказать, да добавил затем: - Я всего лишь с описью церковного имущества приехал, я лишь исполнитель воли свыше.
- Да глянь ты на меня уже, исполнитель воли свыше, чего юлишь, аки трус?
- Я не трус, - ответил кардинал с достоинством, приосанился серьёзно да и открыл глаза, взглянул на врага своего боязливым, настороженным взглядом, и взгляд этот дрогнул тотчас, едва узрел священник вновь столь явственные рога во лбу собеседника.
- Да ё-моё, опять ему рога не милы! - усмехнулся Теофил, заметив, куда направлен взгляд пленника. – Да чего же в них такого страшного, а?
- Дьявола признак, - прошептал кардинал Кваттрокки в ответ.
- Ну да, Сатана тоже рогатый ходит, и чего же?
- Зла отличительный знак.
- Ха! – Теофил отпустил ворот камерария, похлопал мужчину по щеке, отошёл на шаг назад да и устремился вслед за Ешу, что остановился прежде невдалеке да ждал продолжения похода.
- Зла признак, друг мой, - поведал козлоногий на ходу, махнув товарищам рукой, чтобы за ним следовали. – Это издевательство над жизнью невинной, в котором люди твои уличены, а рога во лбу никакого вреда тебе не несут, ежели только не пырнуть ими хорошенько. Вон, зверьё лесное да домашнее тоже рога на башке носит, олени, лоси, козлы да бараны, только от их рогов вы чего-то не шарахаетесь так, как от наших, а ведь они лютее нас порой бодаются.
Кардинал Кваттрокки опустил голову бессильно да ничего на это не ответил, в спину ему прилетел изрядный грубый толчок от Буры, и вынужден был камерарий последовать за Теофилом, возглавляя собою процессию экзорцистов пленных. А ведь ещё не так давно он, ничего не подозревая да ни о чём не тревожась шибко, ехал в поезде с помыслом навестить местную церковку, и кто же знал, кто же и помыслить-то мог, что попадёт он в плен к самой нечистой силе так внезапно да нежданно? До сих пор бедный камерарий не мог поверить до конца в то, что сейчас идёт он связанный среди самых настоящих бесов, чертей, али кем там они все являются, и идёт-то скорее всего на погибель верную, потому как не щадит нечисть лютая никого, нет в их душах жалости да причастия добродетели, а лишь разруху да злобу сеют их души в округе – да и есть ли и вовсе у них души, у этих рогатых страшных нелюдей?
- Прошу прощения, милейший, - окликнул кардинал Кваттрокки Теофила дрожащим голосом, откашлялся, силясь убрать эту дрожь да придать голосу своему веса поболе, поболе уверенности.
- Чего тебе, сердешный мой? – откликнулся Теофил, с улыбкой наблюдая за тем, как машет ему ручкой невдалеке забавная Акки, совершенно не обращающая внимание на отчитывающего её Барашку.
- Как зовут вас, позвольте узнать? – спросил камерарий, с достоинством да серьёзно шествуя впереди пленных экзорцистов.
- А зачем тебе?
- Да как же, коли смерть моя в лицо мне глядит уж, невежливо имени её не спросить.
- Экий ты интересный! Теофил я, вестимо, а тебя как звать?
- Альберто Кваттрокки, с вашего позволения.
- Чего ряженый-то такой?
- Имею честь присутствовать при Папе Римском в качестве главного советника.
- Ох ты ж, важная птица в наши сети попала!
- Позвольте же поинтересоваться, господин Теофил, куда же вы путь держите?
- Хе-хе, да всё-то тебе скажи.
- Ну извольте уж, уважьте на смерть идущего.
Теофил с интересом да лукаво взглянул на разговорчивого пленника, усмехнулся весело, погрозил ему пальцем:
- Не борзей, папаша, на смерть идущему так и вовсе никакие знания не нужны, не понадобятся на том свете-то.
- Могу ли тогда я о другом поинтересоваться?
- Валяй.
- Почто же вы, нечисть всевозможная, души человеческие губите?
- Как губим?
- Ну как… Вам лучше знать, как.
- Да не разумею я тебя чего-то, милейший.
- Раз от разу одна и та же песня! – всплеснул руками Бура недовольно, встревая в разговор. – Дай я его на вилы насажу, рыжий бес! Сил нет лицезреть треклятый крест, болтающийся на шее!
- Дак не смотри ты на крест, - ответил ему Теофил с усмешкой. – Коли сил на это нет.
- А чего этот костлявый господин так лютует? – робко поинтересовался кардинал Кваттрокки, покосившись на изнывающего Буру.
- Да, вишь ли, какая с ним штука, - поглядел внимательно на пленника Теофил. – Думаешь, отчего он костлявый-то такой? Его когда-то давно святоши, о-очень похожие на вас, нынешних, святою водой облили. Знаешь, чего с нами святая вода-то делает?
Камерарий кивнул робко, внимательно слушая козлоногого.
- Ну вот! Изъела его вода эта святая, страшно он мучился, еле выжил, так ему больно было, так обидно да мучительно, что возненавидел он засим весь белый свет, а точнее, всё ваше человечье племя.
- И поделом! – пискнул кто-то из экзорцистов. – Отродья Сатаны треклятые, чтоб вас всех святою водой окатило!
- Отродье Сатаны здесь, положим, лишь одно, прочих же не трожь, - обернулся на дерзость пленника Теофил. – Да и замолкни-ка ты, иначе вырвут тебе язык твой поганый с корнем, - затем козлоногий вновь повернулся к кардиналу. – Так вот, оттого и лютует-то товарищ наш костлявый. Простить ваше племя за жестокость не может. А теперь представь, папаша, представь себя на его месте.
- Себя? – непонимающе переспросил кардинал Кваттрокки.
- Да. Представь, что точно так же выволакивают тебя на площадь прилюдно да окунают, скажем, в чан с кислотой. Святая вода-то не берёт ваше племя, а кислота – ещё как, да похожий у них образ действия, знаешь ли. Коли не помрёшь после такого, - на напряжённого камерария воззрился внимательный взгляд выразительных глаз поверх очков, и от взгляда этого священнику стало не по себе тут же, столь внимателен был безмолвный огонь, полыхающий в глазах этих. – Всяко всех вокруг возненавидишь да всяко захочешь чужих смертей. Каково тебе будет такому, а?
Кардинал Кваттрокки обернулся несмело на костлявого чёрта. Тот скептично повращал на него жуткими глазами своими да лязгнул челюстью:
- Чего пялишься?
Отвернулся камерарий тут же от греха подальше, поглядел вновь на Теофила, который задумчиво смотрел то под ноги себе, перешагивая кочки да камни, то вперёд, и стало священнику вдруг совестно как-то, неуютно по-иному, нежели до этого момента.
- А за что ж его так? – спросил он, желая услышать, что поделом получил костлявый чёрт – быть может, зло некое совершил да и наказали его за это, так и не жаль, не жаль…
- Эй, чудо заморское, - окликнул Теофил костлявого чёрта. – За что тебя ополоснули-то?
- Да ни за что, - буркнул Бура недовольно, демонстративно засунув руки в карманы брюк да отвернувшись. – Я до случая рокового предпочитал избегать людское племя, не имел с ними никаких стычек да никаких дел. Знаете, по какой причине сотворили они со мной сие?
- П-по какой же? – робко спросил камерарий. Бура поглядел на него мрачно да раздражённо, а затем усмехнулся да ответил:
- Куражу ради.
По спине священника пробежали мурашки, будто озноб некий почувствовал кардинал после слов этих страшных, отвернулся поражённо, пробормотал тихо:
- Куражу ради?.. Да как это? Как это?
Тут из кустов поблизости выскочила резвая Акки, смеясь, отряхнулась от прицепившихся к волосам листочков да веточек, поравнялась с Теофилом да возвестила:
- Пусть Барашка побегает-поищет покамест!
- Экая забава! – Теофил усмехнулся, потрепал девушку по голове рукою, а фавночка засмеялась весело да отмахнулась от него игриво.
- Чего он так о тебе печётся, коза-дереза? – поинтересовался козлоногий, с ухмылкой глядя на то, как бодро шествует Акки подле него, задрав носик да постукивая звонко аккуратными раздвоенными копытцами о дорогу.
- А, не обращай внимание, - улыбнулась фавночка, с восторгом поглядывая на Теофила. – Прицепился ко мне издавна, не отстанет всё никак, будто учитель какой, всё наставляет да уму разуму учит, а чего меня учить, свой ум да разум, чай, имеется давно, а чужого мне не надо!
- Вот оно как, - Теофил взглянул на болтающуюся на крепком шнурке на шее девичьей прозрачную баночку с пробкой, и стало ему вдруг шибко интересно, что же там всё-таки покоится внутри. – Слуш, краса рогатая, - он указал на этот необычный кулончик. – Чего это ты в пузырьке хранишь такое? Всё разглядеть не могу.
- Ах, это, - Акки остановилась, Теофил тоже затормозил, повернулся к ней, за ним и остальные встали, с любопытством наблюдая за разговором. – Гляди, чего! – фавночка взяла тонкими пальчиками пузырёк, продемонстрировала козлоногому гордо, а тот нагнулся ближе да и увидел, удивлённо подняв брови, что в баночке лежит самый обыкновенный пушистый кусочек белой ваты, этакий небольшой помятый комочек.
- Что же это такое? – спросил Теофил, решив, что чего-то явно не понял.
- Это кусочек неба! – возвестила Акки, явственно довольная этой своей находкою. – Кусочек облачка оттуда, с небосвода необъятного!
- Да это же… - хотел было возразить Чертовский, с недоумением рассматривающий комочек ваты, но Теофил закрыл ему тут же рот рукой непринуждённо, а фавночке ответил дружелюбно:
- Прям-таки кусочек неба?
- Удивительно, правда? Я нашла его давно, не здесь, где-то в лесах на одной из тропок, он лежал в траве, совсем маленький, белый-белый, как снег будто, да невесомый совсем, ежели в руки взять. Упал, верно, с высот небесных, оторвался ненароком, а я нашла! Правда, здорово? Правда?
Прекратил Теофил рассматривать кусочек ваты в баночке да поглядел на фавночку. Девушка смотрела на него столь радостным, столь светлым да наивным взглядом своих выразительных прелестных глаз, столь гордилась она своею находкою, столь свято верила в чудо, что у козлоногого язык не повернулся ответить на этот ясный взгляд что-либо иное кроме: «Конечно же здорово, милая», а в сердце защемило что-то болезненно да тоскливо при виде этой неистовой веры, и подумал Теофил печально, улыбаясь радостной девушке как ни в чём не бывало: «Как же жаль, что я никогда, пожалуй, и не веровал вовсе в чудеса, в жизни моей не нашлось места для доброй, светлой сказки. А быть может, ежели в жизни моей присутствовал бы подобный кусочек неба – как знать, возможно, на душе тогда было бы гораздо светлее. А то мрак там один непроглядный, ни черта в нём не видать».
- Дожили, небо на головы валится, - буркнул Черносмольный, покачав головой да боязливо покосившись на небосвод. – Нынче – клочок мелкий, а завтра что? Целыми валунами начнёт одаривать?
- Небо – то ничего ещё, - хмыкнул Теофил задумчиво. – Ты гляди, чтоб земля из-под ног не уходила покамест, коли уж рухнет, так за собою увлечёт, а небо – от его паденья укрыться всяк легче.
- Вот ты где! – выскочил вдруг из кустов позади Акки рассерженный угрюмый Барашка. – Я так и знал! А ну, отойди от него!
- Ох, принесла нелёгкая, - усмехнулся Теофил, весело глядя на то, как фавн вновь пытается оттащить от него смеющуюся упирающуюся Акки. – Почто ж ты, уважаемый, всё прелестнице запрещаешь?
- Я запрещаю не всё, а с тобой, бесовская рожа, разговоры вести! – ответил ему злобно Барашка, а Акки вывернулась из-под руки фавна и, смеясь, бросила ему небрежно:
- Да что ты, в самом деле? Как с цепи сорвался, прекрати уже!
- Да ты хоть знаешь, кто это такой? – Барашка невежливо ткнул в ухмыляющегося Теофила пальцем. – Знаешь хоть, кто все они такие? Это нечисть самая настоящая, я не разрешаю тебе якшаться с этими проходимцами, дурная компания, ничему хорошему тебя не научат!
- Да сам ты проходимец! – фыркнула Акки, дерзко подошла к Теофилу, взяла его под руку да показала язык рассерженному Барашке. – Якшаюсь с теми, с кем хочу!
- Вот непослушная девчонка! – фавн сердито скрестил руки на груди, бросил гневный взгляд на козлоногого. – Ох, как же хорошо я тебя помню, козлиная морда, улыбку эту твою дрянную не вышло забыть, только о тебе все твердили вечно, весь люд лесной, на гулянки с тобою собирающийся, души в тебе не чаял, да вот только я-то всё, всё о тебе знаю!
- Что ж ты обо мне знаешь такое, а ну-ка поведай, - усмехнулся Теофил, глядя на раздосадованного сердитого Барашку сверху вниз, чем, казалось, ещё больше злил фавна.
Барашка смешался малость, замялся, буркнул затем:
- Да знаю, что ты тот ещё мерзкий тип!
Теофил хохотнул весело, поглядел лукаво на Акки, что по-прежнему держала его под руку да стояла с ним в довольно тесной близости:
- Ну чего, простим «не жентльмену, а Барашке» дерзость его дремучую?
- Простим, - хихикнула Акки, и вместе они, обогнув растерянного фавна, направились далее, увлекая за собой и остальных товарищей с пленниками.
- Я Пан Барашка! – злобно крикнул вслед козлоногому фавн, погрозив пальцем, но его никто уже не слушал, и поэтому он, вздохнув да покачав головой с досадой, развернулся да поплёлся за всеми следом, держась слегка поодаль да бросая на Теофила поминутные гневные взгляды.
…Путь их длился довольно долго, пленники, включая сдержанного, понурого кардинала Кваттрокки, выбились уж из сил, шли кое-как, особенно тот, которому Теофил прострелил ногу – истекая кровью, экзорцист скулил да хромал, в итоге над ним сжалились на время, скрепя сердце, да перетянули ногу жгутом; зато товарищи рогатые усталости совсем не чувствовали, вели разнообразные разговоры, пели песни, перебранивались да перешучивались между собой. Теофил, обнимая Акки да Жуть, которые прильнули к нему кокетливо да игриво, весело да с привычным задором рассказывал им увлекательные истории из жизни собственной, шумная троица эта смеялась непринуждённо под угрюмыми взглядами пленных священников, Чертовский скакал бодро вокруг Теофила, поминутно перетягивая на себя его внимание да вешаясь ему на плечи, Ешу с привычной миловидной улыбкою шёл впереди, разглядывая с любопытством да с любованием лесной массив да поигрывая время от времени на гитаре своей, Бура и Черносмольный тащились по обе стороны от цепочки пленников – костлявый чёрт шёл молча, засунув руки в карманы брюк, да вид имел привычно недоброжелательный, а Хозяин болот на ходу строчил нечто в своей записной книжке, исправно спотыкаясь о незамеченные в траве коряги да кочки, поминутно вздыхал, мучимый неуёмным, жгучим голодом, который всё никак не желал прекращаться, да бросал на Теофила печальные взгляды, никем не замечаемые из-за непроглядной черноты рогатого капюшона.
«Какое-то безумие, право…, - подумал кардинал Кваттрокки, разглядывая своих шумных да менее шумных пленителей - с неким отчаянием это подумал, растерянно да боязливо, шествуя, тем не менее, с достоинством да спокойно. – Куда идут они, какой помысел ими движет? Что-то тут не так, резонно ли начинать беспокоиться?»
Барашка плёлся позади всех, сжимая лямку сумки-почтальонки, перекинутой через плечо, да выглядел мрачнее тучи, злобно наблюдая за тем, как смеётся Акки задорно, играючи уворачиваясь от руки Теофила, который, весело улыбаясь, пытается поймать скачущую вокруг него фавночку – в душе Барашки всё тихо да мрачно клокотало от злости и гнева, но фавн лишь сильнее стискивал лямку сумки да продолжал молча прожигать сердитым взглядом ненавистный беззаботный лик козлоногого. Не изменил Теофил естеству своему, видел это Барашка прекрасно, всё такой же бабник он, такой же беспринципный да своевольный, ничего ему не страшно, ничего не имеет для него веса – выводило маленького угрюмого фавна из себя всё, абсолютно всё, что наблюдал он в этом рыжем громком субъекте, раздражал его этот смех громогласный, взгляд да осанка эти самоуверенные, эти бесконечные рассказы о дурацких да никому не интересных похождениях – и это неуловимое, неизвестное влияние, благодаря которому вокруг рыжего беса постоянно вертятся толпы баб, души в нём, негодяе да подлеце, не чая – и Акки, Акки! Ну куда, куда, дурёха? Куда ты лезешь, почто сдался тебе этот мерзавец, почто так задорно ты хихикаешь, игриво завлекая его за собою? Нешто нет вокруг других, иных да более достойных мужчин, почто же все вы извечно к нему липнете наивными, хрупкими бабочками, порхающими на свет жгучего пламени? Обожжёт пламень, опалит, напрочь уничтожит воздушность беспечного мотылькового крылышка, ничего не пожалеет, ничего не оставит – да нешто так любима вами, глупышки, опасность огня своенравного?
- Сволочь, треклятый сатир… - процедил Барашка сквозь зубы, наблюдая, как рука Теофила скользнула мягко по обнажённой стройной талии Акки, как вывернулась фавночка коварно, хихикая, поскакала впереди козлоногого, поглядывая на него через плечо с задором – Барашка отвернулся с досадой, и взяла его тут же не только злоба, а ещё и обида лютая, обида на то, что ничего, абсолютно ничего в этом свете не меняется, что по-прежнему самоуверен да беспринципен рыжий бес да что по-прежнему труслив да никем не замечаем он, Барашка, по-прежнему стоит где-то во мраке, в тени от полыхающего на весь мир своевольного жгучего пламени, к которому льнут все в округе, и выйти из этой тени всё не может, ибо кажется, что повсюду она, тень эта, повсюду.
…Так, миновал день, солнце начало клониться к горизонту, затем стемнело постепенно, а там уже и ночь накрыла своею тёмной махровой пеленою лес да и весь остальной мир затем.
Рогатые товарищи вместе с пленниками вышли вскоре к некоей небольшой открытой местности – далее да вокруг лес продолжался, а на пустыре этом, на голой земле, посреди разложенных вкруг брёвен, полыхал небольшой, аккуратный костерок. На земле, спиною к остановившейся компании, спал, укрывшись мантией своей будто одеялом, некто рогатый да внушительный, и силуэт его, чуть шевелящийся от размеренного, глубокого дыхания, освещался оранжевыми яркими отсветами костерка.
Теофил, усмехнувшись да тотчас узнав спящего, подошёл к нему, нагнулся да потрепал по плечу:
- На бревно бы хоть лёг, рогатый, а то змея в ухо заползёт ненароком!
Спящий рогатый "незнакомец" проснулся тотчас, пошевелился, обернулся на козлоногого – да и оказался непосредственным да, нынче, малость сонным князем Тьмы, то бишь, Сатаною, улыбнулся сдержанно да приветливо, ответил:
- Экий у тебя плащ, рыжий бес, всё-то ты модничаешь. Где взял?
- Где взял – там уж нет, - весело ответил ему Теофил. – Чего ты тут?
- Да прикорнул вот чуток, сам не заметил.
Откинул Сатана назад мантию свою, поднялся, опершись рукою о землю, повернулся затем к остальным, возвышаясь над всеми чинно да серьёзно. Кардинал Кваттрокки, открыв рот, воззрился на рогатого князя Тьмы с удивлением великим да испугом, попятился невольно, да был остановлен нелестным толчком в спину от Буры.
- Позвольте осведомиться… - пробормотал он сбивчиво, глядя на спокойного да привычно мрачного Дьявола. – Кто же…Вы?
- Я-то? – князь Тьмы равнодушно поглядел на робкого пленника, хмыкнул, взглянув затем на остальных экзорцистов, что сбились в кучу трусливо за камерарием, да и ответил как ни в чём не бывало: - Я Сатана.
- К-как… - кардинал Кваттрокки сглотнул нервно, ни живой ни мёртвый от страха. – К-как вы сказали?
- Ну Сатана я, чего тебе нужно-то? – недовольно бросил ему Дьявол, затем повернулся к улыбающемуся весёлому Теофилу. – Это что за дрожащие недоразумения?
- Да тебе подарок, - усмехнулся козлоногий с коварною мрачностью.
- Настоящий Дьявол! – выскочила вперёд бесстрашная Акки, воззрилась на князя Тьмы снизу вверх восторженным, одухотворённым взглядом, улыбнулась затем приветливо, поклонилась с достоинством, изобразив книксен, а Сатана, разглядывая смелую фавночку с интересом, улыбнулся слегка да почтенно склонил голову в ответ.
- Правду говорят, оказывается, - Чертовский поглядел сначала на Сатану, потом на Теофила, затем постарался охватить удивлённым взглядом обоих разом да добавил: - А так и не скажешь, что родня!
Теофил кашлянул смущённо, потёр шею с досадой да пробурчал:
- Да полно, поговорить, что ли, не о чем?
- Чертовский, очень приятно! – чёрт бодро бросился к Дьяволу да пожал ему руку, затряс сердечно с доброжелательной улыбкой, а Сатана усмехнулся, чуть удивлённый такой беспардонной, но вовсе не обидной да не грубой фамильярностью, да похлопал радостного Чертовского по плечу:
- Умеет же рыжий бес себе друзей находить!
Барашка, прячась за Черносмольным, огляделся с опаской да и узрел тут же, как во мраке деревьев вокруг ходят тени некие, то тут, то там отсветом костерка сверкают чьи-то глаза зловещие, что-то клокочет тихо, шипит, трётся рогами о стволы древесные, и стало фавну от атмосферы здешней таинственной предельно не по себе.
- Ярко горит пламень свободный да вольный, особую яркость приобретает он в миг кромешной тьмы, - произнёс спокойно Сатана, чинно прошествовав вперёд да встав за потрескивающим небольшим костерком. Рогатая компания перешагнула через бревно, рассредоточилась вокруг костра, Теофил остановился прямо напротив Дьявола, разделял их сейчас друг меж другом лишь костерок, беззаботно пляшущий пламенем своим невысоким в тишине лесной ночи. Барашка увлёк Акки за собою, сели они на одно из брёвен справа от Дьявола, слева от Теофила да товарищей его, затихли там, поглядывая на задумчивого князя Тьмы с опаскою, в случае Барашки, да с интересом шибким, в случае Акки. Сатана опустился тяжело на бревно позади себя, его примеру последовали и остальные. Тяжкая, напряжённая атмосфера воцарилась сейчас на пустоши этой, окружённой лесными клокочущими тенями.
- Маловат он, свободный да вольный, – хмыкнул Теофил, кивнув на костерок да упираясь локтями в колени, сидя на бревне. – Греет едва.
- Поначалу всё небольшим в размерах своих родится, - ответил на это Дьявол. – Да разрастается затем, - он поглядел на пленных экзорцистов, которых усадили на землю подле одного из брёвен, произнёс задумчиво: - Человек – шедевр Господа… Венец творения божьего. Сидит, жалкий, да от страха трясётся. А ведь когда-то именно я был венцом творения прежде человека.
- Правда? – осведомился Теофил с интересом.
- Правда… - прошептал кардинал Кваттрокки, напуганно, но внимательно глядя на князя Тьмы. – Так в книге святой сказано даже.
- Я был прекрасен, - продолжал Сатана тем временем, глядя на дрожащую пляску маленького костерка усталым, мрачным взглядом. – Но Бог жесток, и безо всякой жалости расправляется с тем, кто ему неугоден.
- Неправда, - нашёл в себе смелости возразить камерарий тихо. – Господь наш великодушен и справедлив, и ежели карает, то лишь за проступок серьёзный.
- Ха! – усмехнулся Дьявол резко да грубо, так, что все пленные священники вздрогнули испуганно да разом, опустили головы, вжались в бревно. – Блаженны несведущие, право, даже жаль расстраивать. Мыслите вы, что Бог - это святость и чистота, верховная добродетель, не способная на злое деяние. Но Бог – это, в первую очередь личность. Во вторую – власть. И все мы, все мы с вами, люди, ангелы, и я в том числе – по его подобию созданы. Верно всё в этом смысле. С прочими ангелами при Отце я присутствовал желанным да любимым сыном, но знаете, как это бывает в жизни – коли соответствуешь ты сторонним требованиям да покуда поступаешь так, как того от тебя хотят – тогда любим ты да мил, а коли уж сподобился ты на личный, по персональному помыслу своему, поступок, идущий наперекор воли сторонней – проклянут тебя тут же да возненавидят, возненавидят за то, что не соответствуешь ты боле, неудобен, контролю боле не подвержен со стороны. Коли не подвержен ты контролю – значит, не поуправлять тобой боле да не покомандовать, бесполезен ты да неугоден, значит.
- Давно я поинтересоваться хотел, сердешный, - подал голос Теофил, задумчиво да как-то досадливо поглядывая на Сатану. – Отчего воспротивился ты Богу-то? Святых писаний не читали мы, люд мы несведущий, дремучий, просвети же хоть нынче.
- Обидно мне стало, - ответил Дьявол спокойно. – Придумку новую сварганил он - людей, то бишь – да и наказал нам, служите им, мол, оберегайте да подчиняйтесь. Обратился к нам, право, как к рабам, как к бесправному послушному стаду. Не возжелал я в стаде этом присутствовать, я, вишь ли, вообще подчиняться кому бы то ни было не желал, а уж людям-то в особенности. Попробовал вразумить и остальных, получилось, вняли мне многие да мысль мою поняли предельно ясно, а мысль моя и вовсе проста, посыл не мудрён да не сложен – свобода воли. Только вот Отцу эта свобода воли, что называется, не впёрлась совершенно. Не прощает он свободомыслия да своеволия, осерчал да и послал меня на три весёлые буквы, низверг, всего лишил, красоты лишил, крыльев, крова. В царстве его нет места свободе, нет места выбору да воле – но у всех нас с самого рождения, с самого изначалу, всегда есть выбор, безоговорочным условием прописан он в естестве нашем. Мой скит – сугубо мой выбор, я воспользовался своим исконным правом выбирать сполна, и ни о чём не жалею. Хотя – нет, лишь об одном жалю я, - Дьявол поднял взгляд к звёздному ночному небу, вздохнул мрачно, и во вздохе этом прозвучала явственная тяжкая душевная мука. – О том, что любовь свою истовую подарил я тому, кто так страшно да безжалостно разбил её оземь попутно со спиною моей обожжённой – больно падать, любое падение всегда сопровождается последствием в виде царапины, раны, перелома, на выбор, как уж повезёт упасть. Да… Путь против Бога по сути своей - путь свободной воли, ибо Отец наш требует подчинения, преклонения перед его собственной волей, и вот скажите мне, в таком разе, - Сатана с мрачной усмешкой поглядел на напряжённого камерария да экзорцистов, шибко бледных от страха. – Любо ли вам сие? Любо ли вам, дураки беспросветные, жить во страхе да во дрожи перед чужой волей?
- Не смущайте сердце праведное речами специальными, Лукавый, - пробормотал кардинал Кваттрокки, покачав головой. – Ведаю я, что говорите вы сие лишь чтобы от Бога нас отвратить, с пути правильного сбить
- Да, я говорю это вам затем, чтобы, в действительности, отвратить вас от Бога, - кивнул Сатана невозмутимо да спокойно. – А то есть – чтобы спасти вас.
- Спасти? Что это значит?
Дьявол хмыкнул задумчиво, оперся о мохнатые колени свои, поглядел внимательно на растерянного камерария.
- С Древа Познания сладок плод – ну да не это ли чудесно? Познание – одна из наших обязанностей, ваших, наших, моих. Нам дан разум, мозг – великий инструмент Познания, именно для этого и созданный, и дан он нам руками Господа, так и на что осерчал он, когда Ева ослушалась его, совершив Выбор, что заложен неопровержимой функцией нашей души, и предпочла неведению Познание, на которое и заточен её – наш – инструмент, для этого действия и предназначенный? Он хотел, чтобы вы жили в неведении, в незнании. Я же вам это знание любезно подарил да открыл.
Кардинал Кваттрокки растерялся, смутился, задумался затем, нахмурив строгие брови свои, Теофил с досадой почесал затылок, обдумывая слова, сказанные Дьяволом, и озаботился ими ничуть не меньше камерария. Остальные рогатые товарищи сидели тихо, внимательно слушая разговор этот, да думали над каждою репликой не менее усердно.
- Я дал понять Еве, для чего нам нужен разум, то бишь, мозг, - Сатана постучал пальцем себе по виску, окинув внимательным взглядом компанию. – Когда б не я, жить вам всем в неведении да незнании. Благодаря мне вы, - он махнул рукой на пленников. - Люд человечий, познаёте нынче мир, а не пресмыкаетесь пред Отцом бесправными овечками.
- Это всё ложь! – произнёс кардинал Кваттрокки отчаянно да твёрдо, зажмурившись отчего-то. – Лукавые речи не смутят слугу Господа нашего единого да не отвратят от светлого его лика!
- Вот, «слугу»! – назидательно воздел палец к небу князь Тьмы. – У «Господа вашего единого» вы лишь слуги, даром что дети его. А мне мой народ – уж какие слуги? Какие слуги там, где процветает свободная воля? А ты чего молчишь, рыжий бес? Не споришь, как обыкновенно привык, притих чего-то да не противоречишь словам сказанным.
- Да я… - Теофил замялся, нахмурившись. – Я обдумываю покамест. Не до споров как-то.
- Верно. Тут и спорить нечего, - Сатана улыбнулся нежно, глядя на задумчивого козлоногого, продолжил своё повествование. - Бог требует от всех нас подчинения, я же дарую нам свободу воли. Он обложил нас законами да указами, как жить да что делать, нарёк самыми страшными да тяжкими грехами Гордыню, Гнев, Зависть, Алчность, Блуд, Уныние, Чревоугодие, - пока произносил Дьявол отрывисто да чётко имена эти, из тьмы за его спиною выступали поочерёдно те, кого он назвал: Гордыня вышел вперёд, остановился, надменно вскинув голову, пристукнув тростью с набалдашником в виде оскаленной пасти змеи да высокомерно глядя на рогатую компанию; Гнев выступил из тьмы, остановился рядом, оскалился грубо, сурово сверкнув жёлтыми злыми глазами; Зависть скользнул следом, извивая змеиный хвост, встал, пошипев ядовито малость да изогнув длинную шею свою; Алчность вышел с самодовольною ухмылкой, пряча растрёпанные пачки денег в карманы чёрных брюк; Блуд кокетливо вильнул бёдрами, поравнялся с товарищами, облокотился томно о плечо Алчности да послал рогатой компании воздушный поцелуй; Уныние вышел понуро, скрестив робко руки на груди, поглядел на собравшихся печальным, отчаянным взглядом да издал полный тоски тихий вздох; с гулким грубым клокотом выбрел из тьмы звероподобный жуткий Чревоугодие, высунул языки из многочисленных пастей, залил вязкой слюною землю да редкие пучки травы под ветвистыми ногами своими.
- Они, - Сатана повернулся, обвёл рукою грехи, выстроившиеся за ним в единую линию. – Наречены Отцом нашим небесным как самые страшные, самые непростительные, самые преступные. О, я вас умоляю, - он усмехнулся сдержанно, вновь опёрся локтями о колени, поглядев на собравшихся подле костра. – Не от них первостепенная да самая великая беда, о нет, не от них. Люблю я их сердечно да и готов бы наречь самыми-самыми, однако лишь два греха возглавляют да составляют мой личный завет, мой личный перечень, - на кардинала Кваттрокки, поражённо таращащегося на грехи, воззрился твёрдый, серьёзный взгляд князя Тьмы сквозь танцующее пламя костерка. – Это глупость разума, - Сатана раскинул руки, вскинув гордо голову. – Да слабость воли. Лишь эти два греха влекут за собой остальные, лишь они непростительны да должны быть искоренены навеки. Убьём эти два греха – за ними исчезнут и прочие. Лишь за них я презираю. И вас я презираю за то, что на очевидное вы глаза по глупости своей закрываете. Доколе жаждет люд человечий свободным быть да вольным - знать, сатанизм он, в таком разе, проповедует. Сказали ему «возлюби», для того чтобы он возненавидел. Сказали ему «не убий», для того чтобы он убивал. Коли создан человек по образу и подобию – чего же ожидал от него Отец, в таком разе, кроме непослушания? А быть может, его-то он и ожидал? Но мне плевать на его ожидания да планы, у меня имеются свои собственные. Тео, - вдруг обратился Сатана к всерьёз задумавшемуся товарищу. – Молвишь, эти – твой подарок мне?
- А то, - Теофил усмехнулся, поднялся с бревна тяжко, схватил нелестно одного из экзорцистов за шиворот, поднял с земли на ноги да оглядел затем оценивающе. – Человек – шедевр Бога… Однако его так легко убить. Ведаешь? Ткнул нож под ребро – и помер человек, да будто и не было его вовсе.
- Ч-что с нами будет? – пробормотал экзорцист натужно, испуганно таращась на ухмыляющегося козлоногого. – Что вы от нас хотите?
- Чего хотим-то от вас? – Теофил удивлённо поднял брови да и ответил затем с непосредственной простотою: – Да смерти вашей, вестимо.
Вокруг пустыря понемногу начинали сгущаться тени, выползли они из тьмы частокола древесных стволов, всё ближе да ближе подбирались к полыхающему обширному костру – и вот вокруг уже стоят всевозможные черти, химеры, ведьмы, иные хвостатые, рогатые да копытные товарищи, извиваются, шипят, скалят зубы в улыбках жутких, припадая в подобострастном поклоне, и все таращатся на Теофила, что задумчиво разглядывает дрожащего от страха экзорциста, держа его за ворот сутаны.
- Н-не надо… - священник в панике огляделся, дыша учащённо да сбивчиво. – Не надо, пожалуйста! Не надо!
- Я ж покамест и не делаю ничего, - усмехнулся Теофил мрачно. – Чего разорался?
- Больше всего на свете не выношу я слабоволие и глупость, - сказал тем временем Сатана, глядя на дрожащего экзорциста. – Оттого и людей не выношу, а в них оные грехи процветают успешно с давних пор и доныне. Мыслите вы все, будто я вас с пути верного постоянно смущаю, - Дьявол усмехнулся, покачал головой. – Да только вот скверна, засевшая в ваших душах – есть часть естества вашего. Не моя это работа, это изначально так задумывалось. Созданы вы, люди, по образу и подобию – да, скажу я, очень точно созданы. Придраться, собственно, и не к чему. В каждом из вас лик Отца я наблюдаю, который с определённых пор дико мне ненавистен. А я ведь любил его. Искренно, со всею душою. Да наплевали мне в душу, безжалостно да равнодушно. Ну, полно обо мне. О вас мы нынче. Скажи-ка мне, праведник так называемый – за грехи чего там полагается? В Аду жарком гореть да мучиться?
- Д-да, - ответил робко экзорцист. – В огне Ада грешник возгореть обязан.
- Возгорит, как думаешь? – обратился Сатана к Теофилу.
- Да чего уж, и возгорит, - кивнул тот уверенно, стряхивая пыль с дрожащих плеч пленника. – Да я-арко возгорит, так, что до небес, поди, жар всполоха огненного донесётся. А ну, - козлоногий кивнул Чертовскому, чтобы подошёл. Чёрт тут же подскочил к нему, внимательно навострив уши. – Глянь-ка на прочих да оцени покамест, возгорят ли так же.
Чертовский ухмыльнулся коварно, приблизился к напуганным пленникам, присел на одно колено перед ними, прицениваясь да присматриваясь, по очереди глядел в глаза им, а когда дошла очередь смотреть в глаза камерарию, нахмурился внезапно чёрт, растерялся, вгляделся пристальнее, схватив священника за подбородок, дабы голову не смел отворачивать, да и обернулся затем на Теофила:
- Чу! Ты глянь!
- Чего там?
- Да глаза, глаза-то, а? – Чертовский повернулся к напряжённому растерянному камерарию вновь, посмотрел в глаза его с тоскою некоей да удивлённо. – Такие же!
- Такие же? Как у кого такие же?
- Как у друга моего покойного, у Тимофейки!
Подошёл Теофил с интересом к товарищу, бросил своего экзорциста где-то рядом, нагнулся да взглянул в глаза кардиналу Кваттрокки, которому дико не по себе было сейчас от столь пристального внимания к своей персоне.
- Тот же взгляд, не вру, взгляни, - проговорил Чертовский растерянно. – У этих вон, – он кивнул на троих экзорцистов. – Обыкновенные глаза, как и у всех, мутные, жестокие, взор их из себя ничего не представляет и вовсе. А тут – чистота кристальная, наивная малость, добрая да искренная.
- Где там чистота? – встрял в разговор Бура внезапный, опускаясь на корточки рядом. – Да обычные, как и у всех, чего вы тут рассусоливаете?
- Нет, - уверенно ответил на это Чертовский да с немою мольбою во взгляде посмотрел на нахмуренного Теофила. – Я уверен в выводе своём предельно. Такие же, как у него. Такие же.
Теофил поглядел на опечалившегося чёрта в ответ, узрел взгляд его, звенящий невысказанной, но явственной да понятной сходу просьбой, хмыкнул, выпрямился, а затем хохотнул:
- Да пусть посидит покамест! Бог троицу любит, как там оно говорится, верно?
Тут же двое прочих экзорцистов были подхвачены обрадованным Чертовским да жаждущим крови жестоким Бурой, Теофил вновь за ворот поднял брошенного собою недавно пленника на ноги, а Ешу, Черносмольный да Жуть приблизились к ним шестерым тем временем, встали подле; Акки хотела было вскочить тут же да и присоединиться к компании этой, но Барашка сердито одёрнул её, возвратил на место, сам же встал, нетвёрдым, сбивчивым да севшим от страха голосом окликнул рогатых товарищей по ту сторону от костра:
- Нелюди вы, вот вы кто! Изверги! Вы чего удумали? Что здесь творится?
Но тут же усадили его обратно чьи-то многочисленные когтистые руки, фавн даже оборачиваться не стал, прижал уши к голове робко, покосившись на когти, впившиеся ему в плечи, да не проронил больше ни слова, молча наблюдая за разворачивающимся действом.
Нечистая сила, окружившая пустырь да костёр, уже начинала понемногу танец свой страшный – откуда-то, будто из неизвестного, сокрытого с глаз радиоприёмника, зазвучала жуткая, грохочущая ритуальная музыка, разнеслась вокруг, укоренилась мрачным, наводящим ужас фоном, из костерка тем временем вырос постепенно всполохами тёмными, по спирали устремившимися ввысь, некий столб деревянный да высокий, притушил малость костерок собою – на верхушке его была насаженной голова козла отрубленная, и кровь из-под неё стекала тонкими медленными струйками по столбу вниз. Подвели экзорцистов троих ко столбу этому, прикрутили прочно, оставили так, отошли затем.
- Не надо! – завопил один из них в панике, воззрившись на вставшего напротив Теофила. – Прошу!! Не надо!!
- Помилуйте!! – вторили ему другие двое, заметались, забились. – Пощадите!!
- Экие вы смешные, - усмехнулся козлоногий, глядя мрачным, тяжёлым взглядом на паникующих пленников; Акки, сидящая на бревне, подалась вперёд немного, взглянула на него, затаив дыхание – и обмерло в груди её тут же, забилось сердечко часто-часто, когда увидела фавночка взгляд этот страшный, невиданный ею доселе – тяжёлый, жуткий, жестокий.
- Пощады мо;лите вы у тех, у кого и жалости-то нема, по заветам вашим, - продолжил тем временем Теофил. – Не позорьте веру свою перед ликом погибели, коли уж веруете.
- Прошу, - подал голос вдруг кардинал Кваттрокки, с мольбою глядя на Теофила со своего места подле бревна. – Меня вместо них троих возьмите, умоляю! Не губите жизни их, мою взамен загуби;те!
- Экий смелый, - обернулся на него козлоногий. – Похвальная жертва, да только бессмысленная, ибо писано у вас предельно ясно да чётко – грешникам в огне место, а ты, сердешный мой, по взгляду судя, и не ведаешь греха вовсе, так что извиняй, папаша, не спасти тебе мразей этих нынче, - он вновь повернулся к привязанным у столба пленникам, и вновь отяжелел его взгляд, исчез из него огонёк задора, уступив место жгучему, безжалостному пламени ненависти.
- Помнится – не застал я времён тех дремучих, да слыхивал, да сказывали мне о них – помнится, во времена прежние лютые жгли вы, поганое праведное племя, братьев наших да сестёр, рогатых, копытных да иных, жгли безжалостно на кострах, столь на этот похожих, - Теофил ухмыльнулся мрачно, глядя на испуганные лики экзорцистов. – Да только каждый в ответе за деяния свои, и коли не сразу, коли не тотчас, так после воздастся, потомкам, последователям прежней воли, ибо ответ держать всех нас рано или поздно обязуют да заставят за поступки да свершения, за благие да за благие не шибко.
- Ты молвишь, маловат он, свободный да вольный, а, рыжий бес? – Сатана с ухмылкою взглянул на серьёзного мрачного Теофила. – Так пособи, будь добр.
Козлоногий хмыкнул, порылся в заднем кармане шорт, выудил оттуда извечную самокрутку свою, закурил неспеша, затем под внимательными взглядами присутствующих запрокинул голову, выпустил изо рта в небо невесомое да чуть покачивающееся дымовое колечко, любуясь сквозь него умопомрачительной, щемящей сердце красотою звёздного ночного небосвода.
- Не надо, пожалуйста!! – заголосили экзорцисты вновь, заметались, запаниковали. – Пощадите!! Пощадите!!
- Не слушают совсем, чего им говорят, - произнёс Теофил спокойно, наблюдая под всеобщими направленными на него взглядами за недвижимым, безмолвным сиянием звёзд в далёкой вышине тёмного неба. Поразительным, неуместным казалось сейчас спокойное безмолвие это посреди дикой ритуальной пляски нечистой силы вокруг костра, да и пробирало оттого это безмолвие сильнее, чем что-либо иное в момент свершающийся, мрачное, отстранённое, холодное. – Им говорят, - продолжил козлоногий. – Не позорьте веру свою, а они, вишь ли, опять за своё. Говорят им – нет в сердцах наших никакой жалости, а они всё воззвать к ней пытаются, - Теофил прекратил с тоскою глядеть на звёзды, посмотрел на бьющихся в истерике святош, хмыкнул презрительно. – Верно, чего ни скажи им – извечно наперекор идут. Знать, такова человечья природа. Хороша ли, плоха ли – не мне судить. Пусть же огонь рассудит, - да и бросил Теофил метко да небрежно в угасающий, едва теплящийся костерок дымящуюся зажжённую самокрутку. Только скрылась она в хворосте да поленьях, только коснулись её приглушённые языки пламени костерка – как тут же распалился огонь, взвился ввысь, разгорелся с новой силой, вырос мгновенно в размерах своих страшно, и жар его великим стал отныне, неукротимым, жутким, способным спалить собою кого угодно дотла, поглотить собою да никогда боле из себя не выпустить – опалил стенающих экзорцистов, поглотил и вправду, обжёг, загорелись сутаны их чёрные да серебрёные, а крики боли их огласили округу, перекрыли зловещую, ритмичную музыку.
- Слава Сатане! Слава нашему освободителю! – вскричала подобострастно толпа танцующей нечисти, воздела руки к князю Тьмы, завертелась в танце, заклубилась пуще прежнего.
- Да как же это… - пробормотал Барашка, со страхом глядя на кричащих от боли экзорцистов, сгорающих заживо в неистовом, страшном огне. Теофил, Бура, Чертовский, Черносмольный, Жуть да Ешу стояли друг подле друга да молча глядели на страшную огненную казнь, и в глазах их отражались беспокойные, пляшущие отсветы языков безжалостного пламени; Жуть прижалась к козлоногому, стоящему засунув руки в карманы шорт, взяла его под руку, прильнула, да ничего не сказала, осталась молча глядеть на страшное действо.
- И вы мыслите, что вы лучше них?! – крикнул им Барашка, подавшись вперёд, отчаянно крикнул, испуганно, да с яростью одномоментной. – Да разве лучше вы, деяние, столь на человечье похожее, свершая?!
На него сквозь полыхающий пламень устремился тут же тяжёлый, страшный взгляд выразительных огненных глаз, оробел Барашка под этим взглядом, притих, несмело глядя в ответ на Теофила, а тот, в упор посмотрев в робкие очи фавна, произнёс тихо, чуть хрипло, да всё равно отчётливо да слышно:
- А никто тебе не сказал, что мы лучше.
Обомлел Барашка, прижал уши под этим тяжёлым взглядом, смотрел в ответ поражённо, приоткрыв рот да дыша едва различимо, и мурашки пробежали по спине его внезапные да по причине неизвестной.
- Никто тебе… - повторил Теофил, медленно покачав головой под страшные, мучительные крики сгораемых заживо пленников да под неистовую торжествующую пляску нечистой силы вокруг. - …этого не сказал.
- Гуляй, танцуй, ликуй, свободное племя! – Сатана поднялся с бревна, вскинул руки к небу, молвил громогласно, и голос его разнёсся отчётливым эхом по пустырю, по окрестностям, да затем и вовсе будто бы по всему миру. – Ночь да тьма её – в нашей власти! Так сопроводим же танец жгучего пламени собственным, не менее жгучим танцем! Вейся над миром, пылай да пляши, негасимый огонь нашей воли!
С ужасом во взгляде наблюдал Барашка за стоящей напротив рогатой компанией – каждый из товарищей глядел на муку пленников с персональным неким помыслом, да выдавали этот персональный помысел устремлённые на огонь взгляды: Бура стоял, засунув руки в карманы брюк, и глядел недвижимым, остекленевшим взором на муку пленников, да наслаждался явственно каждою ноткою боли в криках их истошных, чуть склонив голову на бок; Жуть, прижавшаяся к Теофилу, что стоял в центре этого безмолвного ряда, смотрела на огонь несмело малость, да тем не менее твёрдо, нахмурив тонкие чёрные брови свои да улыбаясь с каждою прошедшей минутою всё увереннее да смелее; Чертовский, положив руки в карманы своей куртки-косухи, глядел на неистовую огненную пляску смело, гордым, горящим взглядом, безо всякого сожаления да с одобрением лишь, с ехидным коварством; Черносмольный, прижимая к себе свою драгоценную сферу, также смотрел на пламень, но взгляд его невозможно было различить в кромешной черноте его капюшона; Ешу глядел на муку пленников, чуть опустив голову, чуть прищурившись, поджав губы да наморщив рогатый лоб, и будто жалостью некоей был наполнен взгляд его светлый, сожалением да сочувствием этой страшной, жуткой боли; Теофил, по-прежнему стоящий засунув руки в карманы шорт, запрокинул медленно голову, закрыв попутно глаза с наслаждением, и не глядел, но слушал постепенно слабеющие, стихающие крики сгорающих экзорцистов, открыл затем глаза, вновь посмотрев на безмолвное, холодное звёздное небо, да вспомнил, как поглядел на него в самый первый день своей свободы после плена душного подпола; каждый из рогатых товарищей вспоминал сейчас персональное нечто, сугубо личное, то, что каким-либо образом когда-то изменило жизни их да направило по пути, по которому так и шли они до сих пор, по которому дошли до момента нынешнего, на коем остановились да наблюдают сейчас эту страшную, безжалостную казнь троих священников, переживая схожее в своей сути, да всё равно различное в важных частностях чувство удовлетворения искреннего.
- Я дарую вам эту ночь, - произнёс Сатана, садясь на бревно вновь, да пристально, внимательно глядя на рогатую компанию. – Ночь наслаждения, принятия, беспечности. Насладитесь же ею сполна, дети мои.
- Уговорил, рогатый, - усмехнулся Теофил, взглянув на довольного князя Тьмы, да тут же обступили его разнообразные химеры да ведьмы, прильнули, прижались, обласкали, увлекли за собою в толпу танцующей да скачущей нечисти. Чертовский, хмыкнув коварно, вильнул хвостом да исчез в толпе следом за Теофилом; Жуть, которую нелестно отстранили от козлоногого, отступила ближе к костру пылающему, поджав губы, да столкнулась там с Бурой, что взглянул на неё, казалось бы, равнодушно да недовольно, да процедил затем скептически, отмахиваясь от пытливых многочисленных рук химер да ведьм, пытающихся завлечь его в пляшущую гущу нечистой силы:
- Не суйся туда.
- Почему? – Жуть взглянула на него робко, но с интересом лукавым, а костлявый чёрт отвёл взгляд почему-то, хмыкнул недовольно да ответил:
- Да ну их всех. Хочешь, чтоб тебя там облапали, как одну из множества? Пойдём присядем лучше.
Черносмольного, точно так же, окружила компания нимф да химер, проявила к нему интерес кокетливый, а Хозяин болот смутился тотчас, растерялся, прижав к себе сферу свою плотнее, да вырваться попытался из цепких когтистых женских пальчиков, запаниковал малость, поспешил скрыться с глаз долой, бросившись прочь, а улыбающиеся да восклицающие нечто соблазнительное женщины устремились за ним, не желая отпускать его из своих объятий. Ешу под шумок да с обыкновенной добродушной улыбкой давно уже ретировался, возвратился к одному из брёвен, сел там, обняв гитару, да поглядел дружелюбно на Сатану с интересом неким, с любопытством. Барашка, схватившись за голову да и сидя так довольно долго, спохватился вдруг, поглядел на Акки – а фавночка уже уверенно да беспечно спешила в самую гущу танцующей нечистой силы, распихала весело локтями рогатых да хвостатых кутёжников да и нашла того, кого так стремилась отыскать: лицом к лицу столкнулась она с Теофилом в гуще нимф, химер да ведьм, в руке держал он уже бутыль некую с алкогольным чем-то, танцевал задорно с изнывающими, извивающимися девами, ни о чём не думал, обо всём на время позабыл, отдался беспечному, отчаянному танцу, поливая алкогольным пойлом визжащих от восторга химер, смеясь вместе с ними да обнимаясь; схватила Акки Теофила за руку, увлекла за собою, а тот очнулся будто, с интересом взглянул на кокетливую фавночку, позабыл о нимфах, химерах да ведьмах, закружился с нею в задорном, весёлом танце, любуясь стройным девичьим станом да своевольным, коварным блеском прелестных выразительных глаз; Акки, вскинув ручки вверх да изгибаясь изящно, прильнула к нему, наслаждаясь жаркими, грубоватыми объятиями, да будто поцеловать хотела в губы, но не осмелилась отчего-то, не решилась, а лишь в щёку чмокнула, вывернулась из-под рук мужчины, хихикая, закружилась вокруг него вьюночком.
Барашка отвернулся с досадою лютой да с ненавистью, скрестил руки на груди да так и сидел всё оставшееся время, по-обыкновению своему угрюмый, понурый да сердитый. А кардинал Кваттрокки, по-прежнему сидящий связанным на земле возле бревна, зажмурился, опустил голову, не желая видеть вьющихся вокруг него обнажённых рогатых химер, да забормотал отчаянно да тихо упорную, тоскливую молитву:
- Заступник мой еси и Прибежище мое, упаси да охрани от нечестивого да лукавого, огради меня святыми Твоими ангелами, Молитвами Всепричистыя Владычицы нашея Богородицы и Приснодевы Марии…
Льнули к камерарию скорбному лукавые рогатые блудницы, гладили плечи его, звали с собою, томно изгибаясь да виляя перед ним обнажёнными гладкими бёдрами, а священник всё твердил молитву свою, не поднимая головы да не открывая глаз:
- Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, не введи меня во искушение да избави меня от всякого зла, от пороку да скверны грязныя, да не возмогут они причинити рабу твоему лютости морока, да не взыйдет в царвие твоем земном семя их…
Ешу, мирно потренькивая на гитаре да сидя на бревне напротив, поднял взгляд, поглядел на молящегося камерария с тоскою некоей в ясном взоре своих лучистых, печальных глаз, да не сказал ничего, опустил голову вновь, отвернулся с сожалением безмолвным, продолжил игру свою тихую на гитарных струнах.
- Господи, светом Твоего сияния сохрани меня заутра, и полудне, и вечер, и на сон грядущаго и силою благодати Твоей отврати и удали всякия злыя нечестия, действуемыя по наущению диавола. Аще кое зло замыслено или соделано есть, возврати его паки в преисподнюю, яко Твое есть царство, и сила, и слава, Отца и Сына и Святаго Духа…
Долго ещё плясала да бесновалась вокруг костра нечистая сила, долго ещё звучала тяжёлая, зловещая ритуальная музыка, а ближе к утру, чуть только начало светлеть, поредела толпа нечисти, поубавилась, а затем и вовсе растворилась юркими тенями в темноте древесного частокола, увлекла будто с собою следом музыку страшную, затих неистовый ритм, и пустырь погрузился в звенящую натянутой струною напряжённую тишину.
****
Теофил, тяжко да устало открыв глаза – да и в общем и целом имея вид несколько помятый, потрёпанный – воззрился мутным взглядом, всё более с каждою секундой проясняющимся, на понемногу светлеющий небосвод, звёзды в немыслимой вышине которого обладали видом уже не столь пронзительным да не столь явственным, как доселе, глубокою тёмною ночью, потускнели эти безмолвные звёзды, побледнели вместе с самим небосводом, не тревожили боле душу столь страшно да болезненно, да стократ безобиднее взирали на валяющегося на спине Теофила, с меньшей пристальностью своих равнодушных ликов. Козлоногий же, и впрямь лежащий нынче на спине да раскинув руки, приподнялся, кряхтя, узрел, что, судя по всему, свалился он не так давно спиною назад с бревна, на котором доселе сидел, да и разлёгся на сухой земле, чуть подёрнутой мелкой клочковатой растительностью то тут, то там – разлёгся, скинув с себя плащ свой да забывшись крепким сном, что вызван оказался эффектом от выпитого в ходе беззаботного ночного кутежа многочисленного алкогольного пойла.
- Да неужто сподобился отпустить тебя Морфей из царствия своего, горемычный, - заслышал Теофил голос друга своего непосредственного да лучшего, Сатаны, то бишь. Рогатая компания сейчас в практически полном составе своём присутствовала возле костра, на брёвнах – не хватало только Черносмольного, которого так оперативно унесло от компании лесных блудниц в неведомые дали. Все сидели на прежних своих местах, переговаривались о том да о сём, глядели на мирно да спокойно потрескивающее пламя костерка, который усмирил уж пыл свой, некогда распалённый да разбуженный самокруткою Теофила, подутих да подугас, уменьшился да и вновь приобрёл безобидные да мирные размеры; столб, к которому привязаны были пленные экзорцисты, исчез уже давно, исполнивший возложенную на него миссию, распался в ночной тиши на чёрные всполохи да и пропал бесследно, стоило только пламени утихомириться да измельчать.
- Ох-ох, знатно гульнули, - Теофил усмехнулся, сел, приложив руку к голове своей лохматой, малость отяжелевшей да ещё не до конца трезвой, затем кое-как, немыслимыми какими-то усилиями да с изощрённою старательностью, перебрался на бревно, сел там после, переведя дух, окинул несколько осоловевшим, лукавым взглядом товарищей своих, да тут же к нему подлетел обрадованный Чертовский, заключил в объятия крепкие с возгласом:
- Соскучил я уж! Тебя хрен добудишься!
- Да задушишь же, свиномордый, - добродушно улыбаясь, Теофил похлопал радостного товарища по спине да и отстранил за шкирку от себя, усадил подле, вдохнул было свободно, но в тот же момент оказался в плену пытливых женских ручек – Акки обвила сзади шею его ласково, прижалась, шепнула на ухо весело:
- А как и прежде, запал твой да задор огнём пронзительным вьётся, не угас да не вышел с тех времён.
- Дак куда ж ему выйти, коли сам он выходить и не желает вовсе, - усмехнулся Теофил, обернувшись да и встретившись тут же взглядом с выразительными лукавыми женскими глазками, прелестными да столь близкими, что самого себя узрел он в них тут же, отраженье своё разглядел в них невольно; предельно близкою сейчас находилась подле него лукавая фавночка, глядела в глаза ему бесстрашно ясным да кокетливым взглядом, да и растревожил взгляд этот сердце козлоногого моментально, замер мужчина так, рассматривая нежное прелестное девичье личико, а ручки Акки чуть поглаживали его по плечам да груди, нежные да лёгкие; напряг Теофил брови да приоткрыл было рот, словно бы сказать собираясь что-то, но не сказал, лишь отяжелело дыхание его, застучала в груди мышца сердечная предательски гулко, и всё это не укрылось от пытливого взгляда лукавой фавночки, расплылись в улыбке пухлые чувственные губки, произнесли затем в роковой близи от Теофила, столь рядом, что задели движением своим, скользнули мягко по шероховатой щеке его:
- Осторожнее, сейчас Барашка завопит.
- Руки убрал от неё! – рявкнул по другую сторону костерка сердитый Барашка тотчас, злобно вперившись в козлоногого взглядом, будто прожечь насквозь задумал, да плохо выходило это у него, нестрашно и вовсе.
- Да вот они руки, не трогаю я никого ими покамест, Дурашка, - ответил ему с задором Теофил, продемонстрировав руки свои.
- Я Пан Дурашка! – среагировал тут же фавн, оскорбился затем, потряс головой, переправился, потрясая кулаками: - То есть… Сам ты Дурашка, сволочь ты такая!
Бура, Жуть да Ешу хихикнули невольно, насмешила их столь забавная оговорка, а Барашка тут же прижал уши стыдливо, опустил голову, ибо страшными, крайне враждебными да злыми почудились ему смешки эти невинные, обидели люто да оскорбили. В это же время из кустов позади вывалился Черносмольный внезапный, потрёпанный слегка да раздосадованный знатно, сжимающий подмышкой сферу свою драгоценную, вышел устало, грохнулся на бревно ближайшее, сел, тут же пожаловавшись товарищам сердито да недовольно:
- Вот окаянные бабы, мотался от них по всему лесу, еле отстали!
- Не люба тебе ласка женская али чего? – спросил с интересом Теофил, наблюдая за тем, как Акки, обласкав его руками, отстранилась лукаво, отошла, коварно оглядываясь на него да повиливая своими узенькими округлыми бёдрами, будто завлекая да вместе с тем непокорною оставаясь, неприступной нарочито. Забавляла козлоногого шибко неприступность эта напускная, что-то было в ней особое, такое, что бередило сердце пуще, чем доступность обыкновенная, ибо интереснее то было, увлекательнее что-ли, хотелось тотчас и преодолеть посему неприступность эту, миновать, доступною сделать.
- Да ну их, - отмахнулся Хозяин болот понуро. – Сдались они мне.
- От непомерной благости отказываешься, невидимая рожа, - усмехнулся Теофил, покачав головой да отвернувшись от лукавой Акки. – Женская ласка – великая сила… - затем поглядел он на князя Тьмы, что, похоже, и с места своего, с бревна, не сошёл ночью этой, так и сидел он сейчас напротив, крутил над костерком нанизанный на веточку некий внушительный гриб – посмотрел на товарища своего Теофил задумчиво, тот, почувствовав неведомым образом взгляд этот на себе, воззрился на козлоногого в ответ, улыбнулся ему со своею привычной сдержанностью, да как-то растерянно тоже, будто недосказанность некая пролегала сейчас между двоими этими, недомолвка некая, достаточно ощутимо их тяготящая. Отвёл Теофил взгляд с понурою досадой, посмотрел на сидящего рядом, на земле, камерария – молча сидел кардинал Кваттрокки, мрачно, опустив голову да думая о чём-то своём, персональном; окинул козлоногий задумчивым взглядом и остальных товарищей своих: по правую руку от него да от Чертовского, на следующем бревне, сидел Ешу, в данный момент подкручивая колки на гитаре своей да проверяя плотность натянутых струн, да Черносмольный присутствовал тут же, отдыхая от недавней своей капитуляции. По левую руку, на дальнейшем бревне, расположились Жуть, Бура да сердитый Барашка; Бура время от времени поглядывал ненароком на химеру, будто недовольно, да тем не менее внимательно, а та, в свою очередь, бросала любопытные да кокетливые взгляды на Теофила, на костерок, на светлеющее небо над верхушками тёмных лесных деревьев, думала о чём-то своём, будто и не замечая вовсе интереса молчаливого со стороны костлявого чёрта. Мирная, спокойная атмосфера царила сейчас на пустыре этом лесном, будто, растревоженный недавней тяжёлой музыкой да жаром неистового пламени, сам воздух отдыхал сейчас, замер, застыл недвижимою незримой пеленою, не бередил маленький костерок ветром, да заснул уставший, вымотанный ночным кутежом нечистой силы.
Закончил Теофил разглядывать товарищей своих да икнул затем, нахмурился на этот счёт, а Чертовского в это время подозвал к себе Сатана, вручил ему поджаренный на огне костерка гриб, чёрт принял с благодарностью это незамысловатое блюдо да и подошёл затем к понурому кардиналу Кваттрокки, сидящему по-прежнему связанным возле бревна справа, опустился на корточки да и протянул ему гриб:
- Отведай обещанного, с голодухи ведь помрёшь, нам-то еда не шибко требуется, а вот человечье племя без этого никуда.
Камерарий поднял голову, посмотрел удивлённо на дружелюбного чёрта, силясь понять, что за подвох таится за этим невинным с виду предложением, затем поглядел на гриб с помыслом, мало ли, может, поганку какую ему пихают - но нет, подберёзовиком обычным оказался гриб этот, а Чертовский, протягивающий священнику сие яство, душою в своём добродушном помысле не кривил да и не таил за этим никакого дурного умысла – чёрт глядел на камерария внимательно да не злобно вовсе, даже не со своим обыкновенным ехидством или же коварством, а заботливо как-то, вглядываясь попутно в глаза пленника столь пристально, что не выдержал кардинал Кваттрокки да и спросил:
- Позвольте узнать, отчего же вы так смотрите-то на меня странно?
- Отчего же странно? – в свою очередь спросил Чертовский, не отводя взгляда.
- Да будто видите во мне нечто, что вас интересует да заботит.
- Ну так и есть. Ты откуда взгляд такой взял?
- Какой?
- Такой. На прочие непохожий, а лишь с одним-единственным на свете этом имеющий общее.
- С каким же, позвольте поинтересоваться?
Чертовский подумал с минуту, говорить или же нет, да решил затем, что узнать ему шибко хочется, отчего сходство такое увидел он во взгляде камерария, откуда оно там, такое разительное, такое великое, а посему сказал он:
- Друг у меня был. Ныне покоен он, да только вот навсегда жив в моём сердце. Житие его исполнено было святостью искренной да самой настоящей, а именно – добротою, любовью ко всему сущему, пониманием, самоотверженностью, ну, словом, жил он, сторонясь греховности да скверны, чураясь даже племени людского, отшельником и скитальцем бродил по свету, а затем меня у себя приютил. Давно уже нет его на свете этом…да только взгляд его у меня перед глазами навсегда остался, навсегда я его запомнил да помню до сих пор, - со словами этими указал Чертовский пальцем когтистым на напряжённый, измученный лик камерария, на глаза его, конкретно. – Вот он, - произнёс чёрт тихо, с тоскою, глядя прямо в глаза пленнику. – Вот он, взгляд его тот самый. Как сумел ты взгляда его добиться в глазах своих?
- Святость… - пробормотал кардинал Кваттрокки, напрочь сбитый с толку. – Да чёрту ли говорить о святости? Ничего не понимаю…
- Да ты вопрошающему ответь, рожа церковная, - встрял Теофил, хлопнув священника по спине грубо, но с ухмылкой любопытною. - А уж потом и сам вопрошай.
- Из-звините, - тихо бросил камерарий, мельком взглянув на козлоногого, а затем вновь посмотрел на чёрта. – Да чего взгляд? Я таким взглядом всю жизнь свою гляжу, ни у кого не отнимал да не заимствовал. Господу служу я нашему единому да великому, живу по предписаниям Его, всякий грех от себя гоню прочь да лишь во благо деяния свои правлю.
- Неужто правда? – Чертовский подался к нему ближе, вглядываясь в глаза его с неизвестною да странною надеждой. – Неужто не брешешь ты да душою не кривишь, в святости своей тут пред нами отчитываясь?
- Святым я себя не считаю, - смиренно склонил голову серьёзный камерарий. – Ибо дерзость эта была бы великая да непростительная с моей стороны. Однако утверждаю, что жизнь свою я посвятил именно неподдельной добродетели.
- Ох, брешешь, праведник недоделанный! – усмехнулся Теофил, хлопнув себя по коленам, а священник при возгласе этом вжался спиною в бревно испуганно, ожидая, что опять его сейчас будут бить, но сие покамест миновало напряжённого пленника. – Да когда б ты добродетели жизнь свою поганую посвятил, не уличили б мы тебя в злодеянии над жизнями лесными невинными.
- Так от того и мучаюсь… - тихо пробормотал кардинал Кваттрокки, опуская взгляд. – Не вершил я собственными руками деяние это, о котором твердите вы, да и прочие подобные тоже не мною затеяны, не мною исполнены, я всего лишь папский советник при дворце, не входит в мои обязанности злодеяние над жизнью чьей-либо, виновной или же невинной, а коли входило бы, тогда б отказался я от должности собственной. А это всё… - он вздохнул тяжко, поглядел на пленителей своих с отчаянною мольбой во взгляде уставшем. – Это всё Преосвященный с двумя своими дружками. Сил моих нет, Господи, упасти да охрани меня от сквернословия в адрес их, да только не могу выносить и далее то, чем занимаются они в священных стенах Церкви, под великими её сводами.
- Кто таков Преосвященный-то? – осведомился Теофил беззаботно.
- Папа Римский, - подал голос улыбчивый дружелюбный Ешу. – К нему и путь мы держим. Это глава церкви наипервый, - добавил он с улыбкой, узрев, что козлоногий не осведомлён явственно о значении церковных титулов. – По совместительству – глава и экзорцистской организации.
- Воно как… - кивнул Теофил с пониманием да нахмурившись, затем вновь обратился к камерарию. – Так и чего же он? Отчего зуб у него на нас имеется?
- Понимаете… - кардинал Кваттрокки поджал губы. – Я и сам толком его не разумею, – он вздохнул тяжко, настолько тоскливо, что рогатым товарищам в сей же миг стало предельно понятно, что не лжёт священник в словах произносимых, откровенно говорит, не кривит душою. - Я с отрочества его ведаю, со времён гимназии. Быть может, не хватает мне мудрости явственно, дабы понять натуру персональную, да начистоту говорю я вам – да, не понимаю, не понимаю. Я помню…Всё. Помню, как отчаянно ратовал он за чистоту человеческого духа, как искренно презирал да ненавидел скверну, что нашла себе пристанище в человеческой душе… Я помню, как, вдохновлённый Ватиканом, заболевший мыслью о величии этого города, о величии собственной будущей резиденции, нарёк он так нас, его товарищей, нарёк аббревиатурою В.А.Т.И.К.А.Н. да сообщил, что отныне борцы мы за чистоту людского духа, за добродетель мы борцы, за добро. Да вот только не верится мне в это боле, не верится, не верится… Сердце моё в смятении, и не знаю я более, во что мне веровать – лишь только в Господа я верую, в закон его да во святость несомненные. Я подумать не мог, помыслить не смел, во что по итогу превратится наш общий помысел. Вы, Дьявола народ, браните Церковь почём зря, да и не виню я вас в этом, однако не плоха Церковь, не презренна – величественная да сильна Церковь, ибо сплотила она во сводах своих разнообразный люд, самый разный, различный в судьбах своих, в помыслах, но единый в вере своей, верою сплочённый да объединённый. Свет веры помогает нам во времена тёмные, страшные, в тягости да печали, ибо, веруя, что Отец Всевышний слышит мольбы наши, к нему направленные, да что в каждом из нас сияет свет любви его, мы становимся сильнее, стойче переносим жизненные невзгоды, храбрее живём на свете этом.
- Да всё-то вам вечно надо, чтобы власть над вами чья-то царила, - прервал нелестно исповедь камерария Теофил, недовольно покачав головой. – Своими усилиями, значится, не любо вам, а надо, чтоб кто-то сильный да могущественный за вас всё делал. Ну да полно, кесарю ке;сарево, Богу Богово… Бесу бе;сово. Живите как знаете, коли по-иному не можется. Говори дале, святоша.
- Благодарю... Церковь - она не плоха. Вот только люди бывают плохими, - кардинал Кваттрокки вновь тяжко вздохнул, ибо сердце его болело за веру собственную, за идеалы свои мучилось страшно. – Вера - не предосудительна да не плоха, ибо каждый человек во что-то верует, да и пусть, в таком случае, верует, покуда эта вера не вредит ни ему самому, ни другим. Но вот религия без веры - вы меня извините...не понимаю. Плод человеческих реалий, бездушной коммерции да эгоизма. Божьи заветы уже ничего не значат, и сам Господь, да не осерчает путь он на меня за словеса страшные презренные – ничего уже не значит. Мне больно за Него, обидно, будто за самого себя, и горько. Церковь не плоха, плохи бывают люди в Церкви этой, наряду с хорошими, ибо никто не застрахован от скверны собственной души, от глупости собственной, от иных каких проблем... Ведь человек – душа - создание невообразимо сложное, иной раз и само себя понять не может. Да только всё одно, не даёт это человеку никакого права вершить злодеяние над жизнью сторонней.
- В таком разе… - Теофил вдруг поднялся с бревна, схватил камерария за ворот сутаны, поставил на ноги да и развязал ему руки.
- Ты что делаешь? – с недоумением воззрился на товарища Чертовский, но козлоногий лишь отстранил его от себя да от священника подальше, дескать, не мешай, затем развернул удивлённого кардинала к себе лицом да усмехнулся:
- Страшишься ведь меня, рожа праведная?
- Страшусь, - сбивчиво ответил камерарий.
- Не хочешь глядеть на меня?
- Не хочу…
Тогда явил Теофил вдруг мановением руки да всполохом огненным пистолет «Нагган» - да и впихнул его в дрожащие руки пленника, затем отошёл на шаг, раскинул с улыбкою руки да произнёс:
- Так убей.
- Ты что творишь, башка дурная! – воскликнул Черносмольный, хотел было кинуться к другу, но козлоногий рявкнул на него, да и на всех остальных в том числе:
- Сидеть на месте!
Сатана же, как всегда, серьёзный да мрачный, глядел на него спокойно, сидя на бревне своём да подперев подбородок рукой, вмешиваться и вовсе не думал, однако брови его всё равно напряглись малость, пролегла меж ними вертикальная морщинка, выдающая скрытое да тайное волнение князя Тьмы за товарища своего отчаянного.
А кардинал Кваттрокки растерялся откровенно, сжал врученный ему пистолет в руках будто бы с опаской, поглядел удивлённо на стоящего перед ним Теофила.
- Уб-бить?
- Ну! – Теофил кивнул с улыбкою бодрой, склонил голову на бок да взглянул на пленника поверх очков. – Так и так ведь помирать тебе, сердешный, а коли бежать кинешься – так схватим тут же, а посему бери и стреляй, ведь ненавистно тебе наше племя, рога во лбах наших тревожат тебя шибко. Али я тебе не мил для сего? Так другого кого выбери сию же секунду! Да пули-то серебряные, не ошибёшься!
Кардинал Кваттрокки сглотнул нервно, прижал пистолет к груди, будто нечто священное да хрупкое, с минуту стоял в гробовом молчании, таращась на улыбающегося Теофила, остальные же рогатые товарищи замерли напряжённо, следя внимательно да обеспокоенно за разворачивающимся действом, но никто не решался нарушить тишины воцарившейся, ибо слишком уверенно выглядел козлоногий, не допустит он опасности ни для кого из присутствующих, в том числе и для себя самого, как пить дать не допустит, всё у него под контролем.
Камерарий вдохнул глубоко, выдохнул затем, повторил сию процедуру пару раз да медленно вытянул вперёд руку с пистолетом, нацелил светлое внушительное дуло в грудь Теофилу, да только вот рука его дрожала при этом.
- Ну! - поторопил священника Теофил, ухмыляясь да внимательно в глаза ему глядя. – Ты же хочешь этого на самом деле, не правда ли? Брось трястись, никто не узнает, да и так ли уж предосудительно это – убить какого-то там беса? Что бес? Тьфу, исчадье ада, прислужник Дьявола да зло лютое безоговорочное, так и пусть, так и не жаль!
Кардинал Кваттрокки, тяжело дыша, стоял, нацелив пистолет на козлоногого, да смотрел в глаза ему, в ответ на его внимательный взгляд, который хоть и был задорным, лукавым да весёлым, однако тяжесть в нём явственно видел камерарий, во пламени его жгучем душа плясала огненными всполохами, настоящая, живая да чувствующая душа, со своими печалями, заботами да тягостями, и так и стоял священник, глядя на душу эту да целя в неё дуло пистолета стального, стоял да и не мог соделать выстрела, не слушались пальцы, сердце не слушалось.
- Ну же, сердешный, - Теофил усмехнулся, затем, засунув руки в карманы шорт, медленно подошёл к напряжённому пленнику, упёрся грудною клеткой в дрожащее дуло пистолета, остановился, не спуская со священника внимательного взгляда, а камерарий выдохнул шумно, чувствуя сквозь дуло «Наггана» отчётливое да гулкое биение сердца своего пленителя, живого, настоящего, бьющегося сердца, постоял так какое-то время, глядя Теофилу в глаза, а затем смешался, выдохнул, с досадою опустил руку.
- Никак? – поинтересовался козлоногий мужчина мирно.
- Никак, - кивнул кардинал Кваттрокки, глядя на него печальным, измученным взглядом. – Не могу. Не позволяет мне что-то. Извините меня, господин Теофил, ежели ожиданий ваших не оправдал, да только не могу я убить вас, не могу пустить пулю в живую да чувствующую душу.
- Ну и ну, папаша, - Теофил хохотнул, хлопнул его по плечу, забрал затем пистолет свой. Рогатые товарищи в этом время с облегчением выдохнули, оживились, перевели дух. – Как раз-таки все мои ожидания да надежды на счёт твой оправдались да подтвердились великолепно!
- Оправдались? – переспросил кардинал Кваттрокки с недоумением.
- Дак что ты думаешь? Ежели вон, кому угодно из ваших, дай точно так же возможность – тут же бы мне пулю в сердце али лоб, куда угодно, пустили б, не раздумывая понапрасну, а ты, вишь ли – «не могу, в живую да чувствующую душу»! Экий, тоже, - Теофил весело поправил пленнику измятый ворот сутаны его, отряхнул ему плечи затем от неизвестного сора, в качестве заботы этакой, да взглянул вновь в глаза ему, положив руки ему на плечи. – Душу во мне разглядел, вишь ли. Что за диво. Сказывают ведь, что у меня её нет – а ты что-то там да углядел, экий наблюдатель.
По спине камерария отчего-то пробежал тотчас озноб странный, да слова козлоногого поразили в самую мышцу сердечную отчего-то, по неизвестной некой причине.
- А кто сказывает-то такое? – спросил он неуверенно.
- Ну ты смешной, - усмехнулся Теофил, ведя его обратно к костру. – Вы и сказываете. Первый раз слышишь будто.
Усадил он священника подле Черносмольного, сам вернулся на своё прежнее место, Чертовский уже сидел рядом, нетерпеливо виляя хвостом – поглядел чёрт на товарища с благодарностью странной, а Теофил потрепал его по голове добродушно да сказал затем камерарию:
- Запутывать тебе руки надобности не вижу боле, ты вон, гляжу, сам собою изрядно запутался, никак распутать себя всё не можешь, так и бессмысленны тут путы какие-либо иные, не нужны и вовсе.
Кардинал Кваттрокки опустил с досадою голову, вздохнув.
- Верно, так оно и есть, - ответил он печально. – Привык я чётко разделять добро да зло – а они, судя по всему, перемешаны друг с другом во всём да извечно, так, что порой и не различить их совсем.
- Барашка, ну хватит ворчать! – Акки в это же время пихнула локтем в бок фавна, который бурчал что-то нелестное себе под нос, сидящий подле да руки на груди скрестивший сердито. – Всё вечно портишь! Такое прекрасное утро! Сыграл бы лучше на флейте, я музыку люблю!
- Не буду я играть, - буркнул недовольно Барашка. – Публика тут неблагодарная! Вряд ли оценят по-настоящему столь возвышенный музыкальный инструмент! – он и не заметил даже, не услышал, как Теофил уж подкрался к нему сзади с задорной ухмылкой, едва заслышав о флейте.
- А ну, кажи нам инструмент свой музыкальный да возвышенный! – тотчас выхватил козлоногий своевольно из сумки-почтальонки фавна занятную многоствольную деревянную флейту, выпрямился, на инструмент музыкальный с любопытством глядя.
- Эй! Отдай, сволочь!! – Барашка подскочил тут же, попытался отнять, но пихнул Теофил фавна назад на бревно со смехом, усадил обратно грубым толчком, затем дунул во флейту, по всей видимости, сыграть попытавшись нечто, однако инструмент выдал лишь серию невразумительных да резких звуков, никак не похожих на мелодию красивую да слаженную. Барашка вскочил снова, выхватил-таки у него из рук флейту свою сердито да принялся усиленно вытирать её о шерсть собственную, процедив злобно:
- Испоганил мне инструмент, скотина рыжая, ну и наглость!
Акки, задорно хихикая, поскакала вслед за смеющимся Теофилом, а козлоногий вернулся на место своё да бросил весело сердитому Барашке:
- Повтори за мной уж, кажи мастерство своё, али даже так не можешь, Дурашка?
- Что?! – взревел оскорблённый Барашка. – Это я-то не могу? Да я вообще-то настоящий фавн, потомственный пан, и в крови у меня игра на духовых, а ты, ты!! Сатир треклятый – вон, и хвост козлиный длинный из зада болтается, а у нас коротенький хвостик, аккуратный! Да ты не то что не обучен игре на флейтах да свирелях, хоть и должен бы знать сию науку, а вон, даже в одёже человечьей ходишь, в поганой!! Нас человеки третируют да убивают почём зря, и это из-за вашего племени, между прочим, из-за нечисти треклятой, а ты ещё и одёжу их напялил!
- Ну давай сыму! – просто да невозмутимо ответил Теофил, пожав плечами, встал тут же да и принялся расстёгивать себе ремень – снять шорты свои далее он не успел, ибо Бура, Черносмольный да Чертовский, кто смеясь, кто бранясь, кинулись к нему тут же молниеносно, схватили за руки с воплями, не дали продолжить задуманное, а Барашка замахал на него руками, отвернулся, ругаясь злостно, воскликнул:
- На всю голову поехавший, ей-богу!
- Одёжу я ношу, дурья твоя башка, по той причине, что там у меня, к примеру, не как вон у тебя, не так шибко шерстисто, - Теофил с косой ухмылкой похлопал себя по поясу, глядя на сердитого Барашку, затем отмахнулся весело от товарищей своих, застегнул ремень обратно под лукавым взглядом Акки. – А что до племени человечьего, так и не несу ни я, ни кто-либо из нас, ответственности за деяния их поганые, а посему заткнись и играй!
Чуть не задохся Барашка от возмущения, хотел было, истерично грозя пальцем, высказать нечто предельно нелестное в сторону раскомандовавшегося козлоногого, да Акки предотвратила брань, нагнулась к фавну ласково, произнесла:
- Ну сыграй, родной.
Барашка хмыкнул, отвернулся, покраснев смущённо, да затем, откашлявшись, пробурчал:
- Ну ладно. Уговорила.
Приложил он неспеша многоствольную флейту свою к губам да и заиграл переливистую, изящную лесную мелодию, и тотчас Акки пустилась в задорный, грациозный пляс, гулко стуча маленькими раздвоенными копытцами о сухую землю пустыря, вскидывала вверх тоненькие ручки свои, кружилась, улыбаясь да изгибаясь, да поглядывала лукаво на Теофила, который вместе с остальными товарищами глядел на танец этот свободный да ухмылялся, любуясь стройною изгибающейся фигуркой фавночки, столь хрупкою, что казалось, будто переломится она сейчас от столь интенсивных да неосторожных движений, словно тростиночка, подхваченная порывом безжалостного ветра – но не ломалась фигурка девичья, танцевала да танцевала, упругая, подвижная да стройная, а Барашка, злостно поглядывая на Теофила, всё играл да играл, мастерски производил на свет переливистый лесной мотив, да исподтишка и сам любовался пляшущей Акки со смущением странным, со странною робостью.
Вскоре мелодия подошла к завершению собственному, затихла, опустил Барашка флейту, вздохнул тоскливо как-то, а Акки закончила танцевать, замерла в горделивой позе, одну ручку поставив на пояс, другую же вверх вскинув дерзко, да и поглядела затем лукаво на Теофила с довольной улыбкою. Козлоногий мужчина усмехнулся, покачал головой да и захлопал в ладоши, а за ним и остальные разразились разрозненными одобрительными аплодисментами.
- Благодарствую, - фавночка изобразила книксен, затем подплыла кокетливо к Теофилу да вновь обняла его за шею сзади, прижимаясь к нему всем телом нежно, шепнула:
- Тебе понравилось?
- А то, - хмыкнул козлоногий. – Складно пляшешь, коза-дереза, любо-дорого глядеть, - повернулся он к ней затем да и поцеловал её аккуратно в нежную да гладкую щёчку, невообразимо мягенькую, податливую. Захихикала Акки кокетливо тотчас, пихнула мужчину игриво, отстранилась, завертелась рядом, зарделись её щёчки тут же алым огоньком смущения, а Барашка рассвирепел мгновенно, вскочил:
- Ну вот это уже перебор, рожа бесовская!
- Чего тебе, милейший? – повернулся к фавну ухмыляющийся Теофил. Направился к нему прямиком Барашка сердито да злобно, сжав кулаки, будто побить козлоногого удумал и впрямь, да только не испугался Теофил ничуть столь откровенной да неудержимой угрозы, усмехнулся весело, не встал даже из вежливости к фавну маленькому, остался сидеть на бревне да, вытянув руку, остановил Барашку стремительного, занёсшего кулак для удара, упёрся рукой ему в лоб, задуманного совершить не позволив, и, смеясь задорно, воззрился на фавна беспечным, весёлым взглядом.
- Пусти! А ну, пусти! – прорычал Барашка, оскорблённый неучтивостью этакой, брыкался да рвался вперёд он, да только рука Теофила держала его крепко, да будто даже усилий для сего не прилагая, столь спокойно да расслабленно выглядел козлоногий, смеющийся над яростными потугами Барашки. Остальные рогатые товарищи засмеялись невольно при виде сего нелепого зрелища, да тут же оскорбило это фавна страшно, вонзился смех роковой острыми безжалостными стрелами в его обиженное сердце, и выплюнул он яростно, размахивая кулаками да со злобою лютой таращась на смеющегося Теофила:
- Да почто ж ты скотина такая, мразь нечестивая, почто ж липнут к тебе девки все, летят будто мухи на дерьмо, да чем ты мил им всем, грязный поганый бес?! Всех подле себя собрал, всех обобрал себе, будто нет никого кроме тебя на свете этом, как же я тебя ненавижу, как же ненавижу!! А ты и рад, потаскун драный, всё-то тебе веселье, ничто для тебя не всерьёз, знаю я всё про тебя, мразота, ты и рад бабам этим бесконечным, ты и рад, о, бедная, бедная Фэсска, не любил ты её никогда, знаю я всё!! Не любил, любовь её ничто для тебя, коли руки тебя чужие женские лапают, о любви твердил ты, слышал я всё, да не любил ты её, скотина!!! Хотела она, чтоб на инструменте музыкальном ты играть выучился, слышал я просьбу её, да тебе-то плевать, тебе-то нет дела!! Ибо не любил!!
И тут же, после слов роковых этих, яростным фавном со злобы да с обиды брошенных так грубо, прекратил Теофил смеяться резко, взглянул на Барашку мрачно, страшно, сжал безжалостно кудрявые волосы его, встал с бревна тут же да и дёрнул завопившего от боли фавна вверх. Рогатые товарищи напряглись заметно, помрачнели следом.
- Слушай ты, пан-баран, - произнёс Теофил злобно под отчаянные вопли Барашки, который вцепился в руку его, скорчился от боли да дрыгал в воздухе козлиными ногами своими. – Как смеешь ты твердить о том, чего башка твоя пустая и не разумеет вовсе? Заикнись попробуй только вновь, имя её своим ртом поганым только попробуй снова произнесть, так и сверну я тебе шею, мразь ты этакая.
- Тео! – Акки, явственно испуганная, встревоженная, кинулась к нему, повисла на руке его, обняла трепетно, покачала головою: - Прошу тебя, не серчай на дурака! Не серчай! Его пожалеть надо, а ты сердишься!..
- Пусти!! – переполошился Барашка, ни живой ни мёртвый от страху пред огненным страшным взглядом козлоногого, зарыдал и вовсе, потекли по щекам его слёзы унижения да ужаса.
- Не достоин ты, дерьмо собачье, имя её произносить и вовсе, - прохрипел Теофил, не обращая внимания на перепуганную Акки, а глядя лишь на рыдающего жалкого фавна да всё крепче сжимая в кулаке его кудрявые волосы, держа его на весу безо всяких усилий. – Ибо священно её имя да свято, и всуе неча болтать его попусту. Не разумеешь ничего ты, а болтаешь, будто право на это имеешь, гнида, да только не ведаешь ты ни меня, ни жития моего, а судишь, судишь, будто со мною по житию моему тащишься да наблюдаешь изнутри мою душу.
- Пусти!! – Барашка зажмурился отчаянно, прорыдал затем злобно, ядовито: - Однако ж не выучился ты игре на инструменте музыкальном, а ведь обещался ей, обещался, слышал я!!
- Да брось ты эту пакость! – к Теофилу подскочил обеспокоенный Чертовский, тронул его за плечо осторожно, затем Бура, Черносмольный да Жуть встали следом, окружили злого, яростного козлоногого, опасаясь малость ярости этой, по истине страшной да в самом деле опасной, в отличие от недавней смешной ярости фавна; подались они к разозлённому товарищу своему да попытались отстранить от Барашки, увлечь за собою, Бура, повращав на стенающего фавна круглыми жуткими глазами своими, произнёс, щёлкнув челюстью звонко:
- Вот выскочка, слушай! Да почто ты бранишь беса рыжего, словом крепким вечно его одариваешь? Нашёлся, судия, тоже мне, от горшка два вершка!
- Тео, пожалуйста… - посмотрела на козлоногого Акки, взглянула в глаза ему прямо с мольбою нежной. – Пусти его, не серчай, молю. По дурости он, не от ума великого.
Поглядел на неё Теофил, узрел взгляд этот умоляющий, испуганный, с минуту глядел так в печальные девичьи глазки с серьёзною мрачностью, молча да задумчиво, а затем разжал пальцы, выпустил из крепкого захвата рыдающего Барашку, взглянул равнодушно на то, как грохнулся безвольным мешком фавн наземь, растянулся там, скучковался, поскуливая; сплюнул Теофил в его сторону презрительно да произнёс:
- Сердце девичье жалостливое благодари, гнида, лишь оно спасло тебя нынче, ибо власть женского взгляда над мужским сердцем безоговорочна да велика, впрочем, лишь её я до себя допускаю.
- Да будто и впрямь бы ты меня убил? – вырвалось у Барашки, когда взглянул фавн злобно да оскорблённо вслед возвратившемуся к бревну козлоногому. – Кишка не тонка ли, скотина?
Теофил опустился тяжко на бревно, хмыкнул с косою усмешкой, посмотрев на униженного фавна, да ответил:
- Да нешто проверить хошь? Мне снова встать?
- Уймись уже, окаянный болван, - Акки нагнулась над злобным Барашкой, шепнув ему недовольно, помогла встать с земли. – Убьёт же он тебя и впрямь, коли не заткнёшь свою дурацкую злость.
Проворчал Барашка нечто нелестное, отряхиваясь да поправляя сумку на плече, вернулся затем на место своё, к бревну, остальные рогатые товарищи тоже, успокоившись, по местам своим возвратились, а Теофил, опершись локтями о колени, взглянул на Сатану тем временем – Дьявол, не вмешиваясь и вовсе в распри рогатой компании, сидел понурый, будто сонный, глядел на мирное потрескивание пламени маленького костерка да думал о чём-то своём, персональном. И вновь князь Тьмы почувствовал на себе взгляд товарища, вновь поглядел в ответ, а Теофил не отвёл взгляда, задумчиво смотрели они так друг на друга какое-то время, и, будто в ответ на тоскливый взор Дьявола да на вопрос немой во взгляде этом, произнёс Теофил в воцарившейся тишине спокойно да тихо:
- Да, я и впрямь обещался ей выучиться игре музыкальной, просила она настойчиво, твердила, что страсть как музыку любит.
- И чего же ты? – спросил Сатана так же спокойно.
Теофил хмыкнул невесело, даже печально как-то, а затем выпрямился медленно, окинул лукавым взглядом внимательных, притихших товарищей своих – и в тот же миг в огненном ярком всполохе возник в руках его внезапный да неожиданный напрочь кирпично-красный баян.
- Ох, ну рыжий бес! – Сатана оживился, засмеялся ласково, покачал головой. – Отчего баян-то?
- Мне цвет понравился, - ответил Теофил с весёлой улыбкой, растягивая меха.
- Да нешто ты тоже музыкант! – обрадованно воскликнул Чертовский, аж на месте подскочив от ликования, кинулся козлоногому на шею, обнял, затискал, баян при этом издал на редкость жалобный, надрывный звук, а Теофил засмеялся, похлопав радостного чёрта по спине:
- Да полно! Какой там музыкант! Так, одно название.
- Вот именно, - фыркнул с досадою Барашка, отвернувшись, а сидящий рядом с ним Бура тотчас наградил его затрещиной по затылку.
- Выучился вот, во времена, когда едва и жить-то хотелось, - продолжил Теофил, когда Чертовский разжал объятия свои да сел обратно, подле него, с восторгом поглядывая на своего товарища. – Жаль только, что она этого не застала, - добавил козлоногий спокойно, да только не укрылись от присутствующих тяжесть страшная в голосе его да мука. – Ибо нашёл я гармонь эту уже после…уже после.
- И впрямь играть-то умеешь? – поинтересовался Сатана сдержанно, постаравшись вопросом своим отвлечь друга от мыслей тяжких да тоскливых.
- Обижаешь, - усмехнулся Теофил. – Я вон чего, аж песнь сочинил.
- Неужто целую песнь? Ты?
- А чего такое? Мы тоже, вестимо, не пальцем деланные, пусть и далеки от всяческих натур тонких да творческих, пусть и дремучий народ мы да невежественный, да мышца сердечная тоже, вон, звучать хочет, даром что огрубела люто под грубостью жития, да, вишь ли, не до конца, оказывается, - со словами этими взялся козлоногий за баян основательно, растянул меха, с минуту, нахмурившись да возведя взгляд к небу, вспоминал, как и что делать надобно, а затем опустил взгляд да и заиграл, складно заиграл, красиво, зазвучал баян громко, сильно, огласил собою затихший, молчаливый лесной пустырь, раскатистый махровый бас его вторгся в тишину лесного массива, разбередил спавших на ветвях деревьев птиц да пробрал рогатых товарищей до нутра самого. Мелодия обладала задором да бодростью, но не весёлыми, не беззаботными, а тоскливыми какими-то, печальными страшно, тянулась она и тянулась, слаженная, вступлением этаким, да затем и запел Теофил, переведя сосредоточенный, внимательный взгляд на мирное пламя небольшого костерка, и запел-то на удивление красиво, хоть и грубовато, да тем не менее голос его жёсткий, низкий напев его, приятен был слуху рогатой компании, мыслившей до сего момента, что не умеет козлоногий петь и вовсе так, как пел он нынче:
- Так не понять иногда, где же родина -
Там, где царит мир, иль где вечный бой.
Сколько же нами дорог уже пройдено,
Сколько видали всего мы с тобой?
В мире наземном чего только не было,
В мире наземном чего только нет,
Небо обоих нас, помню я, предало,
Ты ему плюнь от меня наш привет.
Вьётся да пляшет копна ярко-рыжая,
Длинных волос пуще пламени жар,
Как полюбила такого бесстыжего,
Как развела своим взглядом пожар?
Эти леса нам свободою кланялись,
Клялись, что будут такими вовек,
Только потом нам другими представились,
После того, как пришёл человек, - закрыл Теофил глаза, не прекращая игры своей, затем поднял голову, напряг брови будто с мукою некой, и продолжил песню свою более громко да более надрывно:
- Пой да пляши, пламя адского зарева,
Пойло хмельное да лейся рекой,
Ты на кого меня так вот оставила,
Был я счастливый, теперь никакой.
Пой да пляши, эта ночь – околесица,
Мир этот вольный встречает рассвет,
То ли пуститься в пляс, то ли повеситься -
Я не нашёл однозначный ответ.
Пой да пляши, прочь печали и тягости,
Пламя ретивое ввысь к небесам,
Все в этом мире возможные радости
Я перебрал и попробовал сам,
Только ведь были они все бесцветными -
Только в глазах твоих видел я цвет,
Что все богатства? Одно лишь несметное,
Да и того у меня больше нет.
Пой посему да пляши, пламя адское,
Ночь коротка, хоть замедлила ход,
В мире земном всё такое дурацкое -
Ищешь неволи, лишаешь свобод.
В мире земном всё такое дурацкое -
Ищешь неволи, лишаешь свобод…
Какое-то время играл Теофил, закончив петь, под поражёнными взглядами товарищей своих, закрыв глаза да покачиваясь в такт то раздающимся в ширь, то сужающимся мехам баяна, а затем, доиграв последний аккорд, замолчал баян в руках его, затих, и вновь лесной пустырь погрузился в звенящую гробовую тишину.
Открыл Теофил глаза, окинул внимательным взглядом притихших друзей да и произнёс, подняв брови:
- Ну чего?
- Ох, Тео, - вздохнул Сатана в ответ печально, со странною тоскою глядя на козлоногого. – Горе ты моё рыжее.
- Потрясно! – Чертовский восторженно кинулся на шею Теофилу вновь. – Дуэтом хочу! Сыграть дуэтом! Да это потом, потом, гитару мою негде тут присобачить, в лесу розеток нема!
- Да молвил же ты ранее, будто не любишь грустных песен, - улыбнулся Ешу дружелюбно, с интересом наблюдая, как тискает нещадно Теофила радостный чёрт.
- Да пытался я весёлую сочинить, - ответил ему козлоногий с печальной ухмылкой. – Вот только не вышло отчего-то.
- Это шибче флейты, - шепнула ему на ухо внезапная кокетливая Акки. – Люба мне игра твоя стократ сильней барашкиной.
А Барашка тем временем скрестил руки на груди сердито да так и сидел, отвернувшись, злобно зыркнув на довольного Теофила, раздосадованный тем, что вновь оказался лучше него рыжий бес, обошёл его снова, переплюнул да оставил позади в который раз.
- Экие все вы тут музыкальные, - подала голос Жуть, лукаво улыбнувшись да прикрыв ротик когтистыми ручками, поглядела затем на сидящего рядом Буру, спросила его непринуждённо: - А ты чего же? Не причастен ли, товарищам подобно?
Бура кашлянул смущённо да по причине неожиданности вопроса, затем смутился будто, отвернулся да процедил недовольно:
- На скрипке я играю, на скрипке, да не тот сейчас настрой, не кажу её вам.
- На скрипке? Как здорово, - улыбнулась ему Жуть. Костлявый чёрт смутился ещё более да ответил лишь нелестное «Отстань».
- А ты, краса лесная, да не танцуешь ли? – поинтересовался Теофил, с интересом наблюдавший их разговор.
- Танцует ли Жуть? – поглядела на него растерянно химера, смешалась затем, опустила голову. – Да, может, и танцует… Знает Жуть песню лесную, да только музыки к ней не ведает, под неё плясала Жуть когда-то, давным-давно, а затем…а затем не до плясок стало.
- Так и спой же, принцесса, - улыбнулся ведьме козлоногий ободряюще. – Спой да станцуй, а мы полюбуемся на красоту.
- Полюбуетесь? – Жуть поглядела на него вновь, щёчки её зарделись вдруг от смущения, а во взгляде промелькнула печаль. – Да на что, на что?
- Да говорю ж, на красоту. А ну, чего пригорюнилась? Поди-ка сюда.
Жуть поднялась с бревна несмело, прошла к протянувшему ей руку Теофилу, а тот взял её ласково за руку, усадил подле себя, приобнял за плечи да прижал к себе нежно, улыбнувшись смущённой химере дружелюбно:
- Забыла али чего? Забыла, сколь великая красота во взгляде твоём сидит?
- Дак то, может, для тебя лишь так, - ответила Жуть тихо. – Может, ты лишь видишь её там, красоту эту, а они, вон, разве тоже могут?
- А давай у них это и спросим, - ухмыльнулся мужчина да и обратился затем к товарищам своим, кивнув на смущённую ведьму:
- А ну, други сердешные мои, люба вам подруга наша? Подобно мне ли глядите вы на неё, или же человечьему племени подобно?
Уткнулась Жуть тут же козлоногому в плечо, спрятала личико, прижалась, будто испуганно, ожидая словно, что страшное сейчас прозвучит в ответ на вопрос этот, однако же послышалось вдруг отовсюду одобрительное:
- Да за кого ж ты принимаешь нас, рыжий бес? Чего боится-то красавица? Нешто сомневается она в прелести своей? Так и не сомневается пусть, хороша собою страшно, пусть и не думает иное что-либо!
- Ну? Вот видишь? – поглядел на удивлённую, прижавшуюся к нему химеру Теофил. – Да ты ж и не ведаешь-то даже, сколь велика краса твоя. Да, костлявый? – лукаво взглянул он вдруг на Буру, а тот, от смущения прежнего да недавнего ещё не отошедший окончательно, отмахнулся от козлоногого с досадой странною да и вовсе развернулся на бревне, сел ко всем спиною, скрестив руки на груди. – Не стесняйся посему да не жмись, - шепнул Теофил ведьме ласково, потрепав её по плечу. – И пусть эта ночь, этот лес да и мир этот затем, видят тебя, видят красоту твою да восхищаются, ею покорённые.
- Чудесный… - прошептала Жуть тихо да смущённо, да всё сидела, прижавшись к козлоногому да уткнув носик свой курносый ему в плечо, а Теофил усмехнулся дружелюбно да спросил затем:
- Да нешто пригрелась ты?
- Ага, - Жуть улыбнулась мило, затем отстранилась чуть, посмотрела нежно на него да добавила: - Тёплый. Пуще костра любого, только костры, по-итогу, всё одно – сжигают, а ты способен на добрый пламень, на безвредный да ласковый.
- Да полно тебе, - улыбнулся ей в ответ Теофил, опуская взгляд. Жуть подалась к нему несмело, поцеловала затем в щёку легко, смущённо, после же, лукаво улыбаясь, встала с бревна и осторожно, будто крадучись, прижав к груди ручки свои да мягко ступая ножками по земле, подошла к костерку под заинтересованными взглядами рогатых товарищей, остановилась там, скинула легко да изящно сапожки свои берестовые, затем, вдохнув глубоко, будто храбрости набрав в лёгкие из затихшего свежего утреннего воздуха, вскинула плавно руки вверх, изогнулась, закружилась гладко безо всякой музыки, и был красивым невероятно танец её изящный да немой, грациозно танцевала ведьма, изгибалась и вилась, подпрыгивала, выбрасывала ножки да взмахивала тонкими ручками, а затем запела, и голос её чудесный, благозвучный, тотчас разбередил сердца присутствующих, напев её заунывный, пронзительный, надрывный, растревожил воцарившуюся на лесном пустыре тишину тоскливою печальной песней:
- У меня есть свободная воля,
Ветер треплет мои одежды,
Этот мир полон злобы и боли,
Он такой же красивый, как прежде,
Я танцую босыми ногами
На камнях и углях в чистом поле,
Этот мир полон злобы и боли,
Этот мир, нелюбимый богами,
У меня есть свобода и ветер,
У меня есть шумливые кроны,
Я создание этой природы,
Самой искренней мамы на свете,
У меня есть просторы лесные,
В них гуляет надежда и нега,
У меня есть свободная воля,
Не засыпать её красным снегом…
Глядел Теофил вместе со всеми на танец печальный ведьминский, любовался красотою грациозной, да напев этот отчаянный бередил нещадно сердце его, растревожил да покою всяческого лишил, ибо как похоже, как схоже химера танцевала с нею, с нею, только вместо копны огненно-рыжих волос – чёрные, тёмные спутанные всполохи, всё, всё другое, всё не то, да только невыносимо схожее, так безжалостно напоминающее о тех чудесных временах, о временах, которые никогда более уже не вернутся, не вернутся точно так же, как и любимый, дорогой сердцу, невероятный блеск карих выразительных женских глаз. Невыносимо тоскливо пела Жуть, изгибаясь да кружась вокруг мирно потрескивающего небольшого костерка, невыносимое отчаяние сквозило во словах песни этой надрывной да в танце этом, безо всякой музыки исполняемом, и никто не заметил, как опустело бревно в одночасье, опустело место, где минуту назад присутствовал Теофил, даже Чертовский, сидящий рядом, увлечён танцем ведьминским был столь сильно, что не заметил исчезновения друга своего любимого, ибо тихо ушёл Теофил, беззвучно, постаравшись не нарушить уходом своим печальным воцарившуюся на пустыре атмосферу таинственной тоски да оцепенения.
- Этот мир полон злобы и боли,
Я танцую босыми ногами,
Поле пахнет тугими стогами,
Эх, гуляй, ветер, в небе да поле,
Эх, гуляй, ветер, в небе да поле,
Я танцую, и сердцу услада,
У меня есть свободная воля,
Больше мне ничего и не надо,
У меня есть свободная воля,
Больше мне ничего и не надо,
У меня есть свободная воля,
Больше мне ничего и не надо… - какое-то время танцевала Жуть далее, закончив песнь свою отчаянную да надрывную, да будто и к концу уже подходил её танец, как вдруг тишина всеобщая огласилась нежданно поначалу тихими, будто бы несмелыми, а затем набравшими громкость да силу звуками тоскливой, протяжной скрипки. Остановилась Жуть удивлённо, замерла невольно, поглядев в сторону Буры да затаив дыхание, а костлявый чёрт, до сего момента поглядывающий недовольно на танец ведьмы через плечо, явил на свет всполохом голубого пламени свою непосредственную скрипку, чёрную, будто смоль, коснулся смычком струн задребезжавших да заиграл затем полноценно, по-прежнему сидя ко всем спиною. Постояла так Жуть изумлённо какое-то время, а затем плавно да гладко скользнула к чёрту, обошла, встала перед ним, напротив, не вплотную, а на расстоянии чуть. Не отвернулся Бура в этот раз, взглянул на ведьму словно бы равнодушно, да с некоей странною печалью в круглых жутких глазах своих – а Жуть улыбнулась ему ласково да и закружилась тут же плавно в танце перед ним, под изящные, протяжные да тоскливые звуки скрипки его, и долго так танцевала, без устали и вовсе, а костлявый чёрт, выводя тонким чёрным смычком мелодию невероятной красоты, любовался на грациозный ведьминский силуэт молчаливо, сосредоточенно да серьёзно, ни слова не проронил да лишь играл на скрипке своей под заинтересованным, лукавым взглядом танцующей химеры.
****
Теофил, ушедший так незаметно да тихо с пустыря недавнего, бродил какое-то время по окрестностям лесным вблизи, неприкаянно бродил, печально, набрёл затем на некую открытую местность у небольшого озерка, сел там на берегу, на травянистую землю прямо, да и зарыдал, закрывшись руками, горько зарыдал, отчаянно, ибо невыносимо ему стало вдруг в одночасье, тоскливо да больно. Вспоминал он невольно сейчас те невообразимо прекрасные, счастливые времена, когда живым ещё сиял задорный блеск прелестных карих женских глаз, когда, исполненная великою жизненной силой да непокорностью самой природы, взвивалась ввысь копна огненно-рыжих волос, звучал весёлый смех, её смех, беззаботный, искренний, радостный, и лик милый да родной, будто леса эти раздольные свободный да прекрасный, каждодневно радовал своею неистовой красотою счастливое тогда, а нынче израненное да потрёпанное мужское сердце. Вспоминал Теофил, против воли собственной будто, ибо каждое воспоминание причиняло ему нынче да и всегда нестерпимую боль – вспоминал, как носились они вместе по лесным просторам наперегонки с ветром да друг с другом, как бесчинствовали с задором да беззлобно в местных людских деревеньках, громя в весёлом запале утварь в домах да сараях – самой весёлой да безбашенной парою прослыли Теофил и Фэсска в те времена, все в лесу их знали, все были им рады да все восхищались этой великою жизнерадостностью, этой жаждою жизни, умением этаким наслаждаться каждым новым днём. А чего бы и не наслаждаться-то, коли каждый таковой день тогда был наполнен неподдельным да искренним счастьем? А теперь, теперь… Да что теперь? Ничего. Даже в дни солнечные солнце будто и не светит с тех самых пор – а раньше, тогда, даже самый пасмурный день был освещён ярким да тёплым солнечным светом.
…Сидел Теофил так, одиноким да разбитым, какое-то время в тишине гробовой, всхлипывал горько да слушал, как плещется тихо, едва слышно, мирная стоячая вода невеликого лесного озера, да слёзы, никак не желая останавливаться, всё текли да текли по щекам его, то срываясь вниз, то пропадая в рыжей козлиной бороде – сидел он так безмолвно да понуро, покуда не заслышал вдруг робкий, тихий голосок за спиною:
- Чего ты тут?
Немедленно вытерся Теофил рукавами рубашки будто в панике некоей, шмыгнул носом, да бросил нетвёрдо, не оборачиваясь даже:
- Чего я? Ничего.
- Да будто б ушёл ты, ежели б «ничего», - присела с ним рядом Акки, поджала под себя ножки свои тоненькие, взглянула на печального козлоногого дружелюбно, сочувственно. – Почто же плачешь ты?
- Мужчины не плачут, - усмехнулся в ответ Теофил, по прежнему старательно вытирая лицо, мокрое от слёз, рукавами рубашки. – Не положено, ведаешь ли.
- Глупости какие, - улыбнулась Акки, склонив голову, затем прикоснулась нежно к руке его, отвела от лица, опустила, не дала продолжить мужчине попытки не выдать слёз своих, проговорила ласково: - Придумали себе невесть что, дураки, теперь же сами и страдаете. Все плачут, и мужчины, и женщины, ибо и у тех, и у других душа имеется живая да чувствующая, а раз чувствующая она, значит болит временами точно, оттого и слёзы-то – от боли, от страданий души чувствующей, так и неужто сказать ты мне хочешь, будто чувствовать – постыдно?
- А может и так, - хмыкнул Теофил в ответ. – Али, может, чувствовать-то не постыдно, да постыдно эти чувства оказывать, ибо не всегда они к месту, принцесса, и не любо мне, коли тягость мою сердечную будет ведать сторонний кто-либо.
- Даже если тягость твою сердечную поймут и примут, будто свою?
Поглядел Теофил задумчиво да внимательно на фавночку, узрел направленный на него ясный, искренний взгляд чудесных выразительных глазок, ухмыльнулся затем да потрепал девушку по голове:
- Ежели примет кто – на том и спасибо, однако с улыбкою предпочитаю я по свету этому мотаться, а посему обожди малость, вот-вот закончатся слёзы эти треклятые, вновь прежним пред тобою предстану.
- Ты любой мне по нраву, - улыбнулась Акки, прижалась к нему нежно. – А потому каким угодно тебе, таким и будь.
- Экая забава, - Теофил приобнял фавночку за плечо, и Акки ещё шибче разомлела, поджала губки томно, тронула легко да будто невзначай руку его грубую, лежащую на её хрупком тоненьком плече, проговорила затем тихо:
- А ведь ты и вправду очень тёплый. Не представляешь даже, насколько. Подле тебя никогда и не замёрзнешь, какой бы лютый хлад не окружал при этом. Скажи, тебе самому-то бывает ли холодно?
Теофил хмыкнул, подумал с минуту, глядя на спокойную озерную гладь, светлую да единым природным зеркалом таящую в себе отражение понемногу светлеющего небосвода, затем ответил:
- Да, ведаешь ли, бывает временами и у меня озноб некий, да то, мыслю я, не извне он и вовсе, а изнутри откуда-то.
- А зимою? Неужто и зимою тебе не холодно?
- Ну да, и зимою не холодно.
- И даже ежели в снег окунуться?
- Вестимо.
- Верно, верно, - Акки прижалась к козлоногому плотнее, прикрыла глазки. – Тебя, верно, пламень адов греет, по твоим венам текущий да в сердце пылающий.
- То не адов пламень, принцесса. То мой пламень.
- Твой… - фавночка улыбнулась, кивнула. – Да, твой. Любо мне глядеть на него, во взгляде твоём он себя являет да вьётся так бесстрашно, так ярко… Скажи, неужто ты в самом деле не боишься человеков, крест на себе носящих?
- Не боюсь, а чего мне их бояться?
- Жестоки они, никого не щадят, ни к кому нет в их лютых сердцах жалости да сострадания.
- Да можно подумать, я их чем-то лучше в этом.
- Лучше! – Акки взглянула на задумчивого Теофила удивлённо, чуть ли не возмущённо даже. – Нешто не видишь ты?
- Да на другое я смотрю, а потому, вестимо, не вижу.
- А на что же ты тогда смотришь?
Помолчал Теофил с минуту, глядя удивлённой фавночке прямо в глаза её ясные, затем усмехнулся, покачал головой:
- Всё-то тебе скажи. И откуда такая любопытная?
- Из далей далёких, - Акки вздохнула, вновь опустила голову ему на плечо. – Мотало нас с Барашкой по свету туда да сюда, мы же, вон, тоже пострадавшие в той страшной зиме, никогда не забуду я этот красный снег… Красный, представляешь? А должен быть белым. Век бы не видать этого страшного цвета.
Теофил хмыкнул, кивнул да прижал к себе печальную фавночку покрепче.
- Той роковою зимою…лишилась я тогда семьи моей, родителей, то бишь, да брата младшего – совсем мал он был, младенец и вовсе, да только не щадили носящие крест никого, ровным счётом никого, без разбору хватали, без разбору терзали. Ненавижу я их всей душою, откуда и пришли-то такие, откуда и взялись-то… Бежать удалось мне одной, затем Барашка ко мне прибился, нашёл меня как-то да и не покинул более, за мною таскался везде, да и уцелел-то потому он, что всё это время в коряге какой-то прятался. Ты не подумай, он не плохой, дурак он просто… Ворчит постоянно, опекает, то не сделай да туда не ходи, да это забота у него такая, ведаешь ли, я уж привыкла, хоть и не слушалась никогда его брюзжаний.
- А на меня-то чего он взъелся?
- Да завидует он тебе страшно. Не раз твердил, будто во всём ты его лучше, постоянно себя с тобою сравнивал.
- Дурак.
- Да, я и говорю, дурак, - подумала Акки с минуту о чём-то, да затем продолжила рассказ свой, встала с земли травянистой, подошла к тихой, сонной озёрной воде да аккуратно ступила туда копытцем под спокойным взглядом Теофила. – Много мы с ним повидали, во многих побывали переделках. Нарекли меня оборванкой с лесной дороги, да и впрямь, погляди на это, - она развернулась к козлоногому, обвела ручками одёжу свою рваную, неопрятную. – Быть может, и не обидно мне, да только зовёшь ты меня принцессою, а какая, к чёрту, принцесса я, в обносках таких, изорванных временем да руками вражескими?
- Самая настоящая принцесса, - невозмутимо ответил Теофил. – Что до нарядов богатых да опрятных? Не имею они значения и вовсе, ибо истинная красота и в обносках к ногам своим клонит, а уродство самое настоящее и в роскошных нарядах от себя отвращает исправно. Красота, уродство… Да и будто лишь во внешнем они да в видимом?
Акки отвернулась смущённо, поглядела на просторную спокойную водную гладь, чуть тревожимую едва различимым, слабым ветерком.
- Да нешто не понять им, - проговорила она тихо, печально. – Нешто не узреть им, что свободное да вольное племя никогда не падёт пред ними, никогда на колени не встанет…
- Да, свободное племя да вольное, - Теофил поднялся тяжко с травянистого брега, встал, засунув руки в карманы шорт да глядя с некоей тоскою на хрупкую фигурку фавночки, гордую да непокорную, обрамлённую светом утреннего светлого озера. – Только вот отчего-то из-под неволи тягостей персональных никак выбраться не может.
- О чём ты говоришь? – повернулась к нему Акки.
Порылся Теофил в заднем кармане шорт, выудил оттуда извечную самокрутку свою, показал с косой ухмылкой фавночке.
- Вишь, чего? Я её в огонь костра недавно бросил, а она снова со мною. Каждый раз возвращается, куда б её ни дел.
- И что же это значит? – нахмурилась непонимающе Акки.
- Бежишь ты порою исправно от чего-либо, а оно, разумеешь ли, всё одно, каждый раз в кармане твоём оказывается. Казалось бы, свободное племя да вольное, однако у каждого из нас в кармане такая вот тягость извечно сидеть будет, сколь ты от неё ни избавляйся. У чёрта костлявого с ведьмой лесною тягость их обликом внешним себя поминает, у свиномордого тягость ухом порванным осталась, у капюшона рогатого – глад его этот извечный, у блаженного, вон, руки чего-то перемотаны. Отметины Прошлого всегда будут являть себя на нашем Настоящем, разумеешь ли.
- Уразумела, - кивнула фавночка печально, подошла затем ближе к мрачному козлоногому, поджала губки, взглянула на него ясным, тоскливым взором. – Знаешь, молвят, будто ад – он под землёю располагается… Только вот неправда это, верно, ибо здесь он, ад этот, на земле, а не под нею, вокруг нас он да внутри нас. У каждого из нас внутри, абсолютно у каждого, тлеющий ад дымит да копотью пачкает. Когда-то полыхал он, сжигал изнутри до боли, до муки, но время прошло, затих он малость, отполыхал своё, подугас и теперь лишь тлеет. Страшен обугленный пустырь, никогда он не воспрянет боле, никогда не восстановит прежнего своего покоя да прежней красоты, замер он так, мрачный, пустой, перепачканный сажей, и тлеет, тлеет, тлеет… разгораясь порою вновь.
Теофил кивнул молча, глядя на Акки в ответ, да не сказал ничего, смотрел в ясные девичьи очи с персональною печалью, с персональной тягостью.
- Ведаю ведь всё я, - продолжила тем временем фавночка. – У всех нас свой личный тлеющий ад в груди засел, у каждого из нас, у тебя, у меня, у оставшихся товарищей наших на пустыре да у Барашки, что притаился сейчас в кустах тут неподалёку, наблюдая за нами пристально - у каждого из нас тлеет этот ад треклятый, дотлеть всё никак не желая, мучит собою вечно да и будет всю жизнь так мучить. Мы.. Не святые. Мы все тут не святые. Отчасти потому, верно, что ад этот внутри нас так больно тлеет. Да и пусть, и пусть не святые… Жить всё равно хочется. Тео, - Акки улыбнулась печально, сменив вдруг тему. – Да что же ты всё глядишь так странно на кулончик мой? Чего он всё покоя тебе не даёт?
Взглянул Теофил на фавночку понуро, а затем вновь опустил взгляд на прозрачный пузырёк, висящий на шнурке на тоненькой девичьей шейке, да печально глядел он, с тоскою да будто виновато – оттого виновато, что не говорит он наивной девочке правды про её священный кусочек неба, оттого что не может он сказать этого в ответ на столь прелестный, столь чистый женский взгляд.
- Забавный, - ответил Теофил, чуть напряжённо сдвинув брови при этом. – Да нешто не странно это – прям кусочек неба, да прям на дороге лесной?
- Чудо, не иначе, - улыбнулась ему Акки беззаботно. – Может, ветерком с небес надуло, а может, Боженька сам уронил, да то уж и не важно уже, а важно, что чудо это мною найдено, не пропало даром, не сгинуло.
- Да… - с досадою покивал козлоногий, вздохнув затем невольно. – Бывает же…
- Тео… - прошептала вдруг Акки малость дрожащим, сбивчивым голосом, прикоснулась затем к рваной своей одёже, прикрывающей хрупкие плечики. – Мечтала я вновь с тобою свидеться, да и сбылась вот мечта моя, до сих пор счастью своему не верю… Да покамест живы мы, покамест не склонились головы наши к земле под взмахом чужой воли, свободу да утро это вольное воспеть со мной не откажись… - и со словами этими стянула фавночка с плеч своих накидку неопрятную да и предстала перед мужчиной хрупкая, тоненькая, слегка прикрывая ручкой обнажённые небольшие груди свои.
- Ты чего, краса лесная? – Теофил невольно отступил на шаг назад, не оробел, однако же почему-то растерялся, а ведь не терялся никогда он пред женщинами, да только вот не на обнажённую девичью красоту сейчас устремлён был его растерянный взор, а на глухо стукнувшийся о худощавую грудь фавночки треклятый наивный кулончик с кусочком белой пушистой ваты внутри. Отошёл Теофил, попятившись невольно, к внушительному раскидистому дереву на берегу, упёрся спиною в неожиданный шершавый ствол его, а Акки с улыбкою нежной приблизилась к мужчине, положила ласковые ручки на его тяжко вздымающиеся плечи, прижалась к нему всем телом, маленькая, тоненькая, озябшая от свежести утра лесного, и прошептала горячо да с дрожью в голосе:
- Не мила я тебе, разве?
- Мила, - ответил Теофил чуть хрипло, боясь даже прикоснуться к девушке в момент сей да отведя взгляд.
- Не люба разве?
- Люба…
- Так и чего же, Тео, чего же… - пытливые женские ручки уже расстёгивали своевольно пуговицы рубашки его, дрожали чуть, нетерпеливые, расстегнули полностью, прикоснулись к шерстистой груди Теофила трепетно, обласкали, огладили шею его напряжённую, но сжал козлоногий аккуратно хрупкие запястья фавночки, остановил ласку нежных подрагивающих ручек, взглянул на Акки чуть мутным, печальным взглядом.
- Акки… - шепнул он хрипло, тяжко, любуясь невинным, страстным ликом фавночки, нежным да гладеньким. – Да как могу я… Ты же такая…махонькая… А тут ещё кулон этот…
- Да чего кулон? Чего кулон?
- Да пёс его знает, чего кулон! Не ведаю я и сам!
- Глупый… - Акки улыбнулась ласково, погладила его по щеке нежно, трепетно. – Пусть это и кусочек неба оттуда, с вышины невообразимой да великой, однако я-то тут, я-то земная, обыкновенная, грешная, так и не жалей ты меня, не жалей…
- Да как же это, не жалей…
- Мечтание моё таковое… - фавночка, томно поджав губы, опустилась на колени, поддела пытливыми пальчиками ремень на поясе шорт Теофила, пуговицу затем, расстегнула молнию, залилась румянцем невольно, опустила взгляд робко да и взглянула тут же обратно. – Обласкать огонь твой неукротимый, а ежели неподвластен он окажется, ежели непокорность свою не смирит, так и пусть тогда сожжёт меня дотла, не сумевшую сделать его мирным да ручным…
Подалась Акки вперёд робко, сжав ручками пояс шорт козлоногого, и охнул Теофил тут же тихо, закрыл глаза, запрокинул голову устало, отчаянно, да поглядел затем мутным, неясным взглядом на раскинувшееся в далёкой невообразимой вышине светлое утреннее небо, да не смог позволить себе взглянуть вниз, на бесстыдную своевольную фавночку, на небосвод лишь глядел, не на неё.
«Да нешто всегда он так равнодушен, этот треклятый небосвод? - подумал Теофил невольно, неясно, едва слышно постанывая от постыдных ласк Акки да вглядываясь в серые тяжёлые облака над древесными кронами, неизвестно зачем вглядываясь, да будто ответ некий рассмотреть там пытаясь да хотя бы краткий, неразличимый и вовсе на первый взгляд признак неравнодушной вовлечённости безмолвной небесной широты в земное житие под своею громадой. – Нешто и правда на всё-то ему плевать? Под ним бесчисленные жизни творят с судьбами друг друга невесть что, бесчисленные свободы одна другую покоряют, грехи разгуливают повсюду безнаказанно да вольно, а ему хоть бы что, хоть бы что…»
«Дожили, небо на голову валится» - прозвучали в нечётких мыслях козлоногого внезапные слова Черносмольного, сказанные не столь давно.
«Да какое там валится… - подумал Теофил ответом на этот беспокойный голос, напряжённо закрыв глаза да дыша сбивчиво, с наслаждением тягостным. – Заметили б все, ежели б и вправду таковое происходило… Да только не происходит-то оттого как раз, что равнодушен небосвод треклятый, незачем ему нам на головы валиться, резона-то нет в виде неравнодушия… Посему ни кусочек, ни клочок, ни огрызок неба самый захудалый не свалится нам на головы ни нынче, ни после когда-либо, нет, нет, не свалится – свалился бы, ежели и впрямь чего-то от нас, земных, хотел бы, вместо ваты клочка в кулончике девки лесной бултыхался бы, ежели б притязания к нам имел некие… Но нет, ничего он не хочет, ничего ему от нас не надо, ни на что он не претендует боле…»
- Ну чего же ты так напряжён, чего же? – прошептала вожделенно Акки, поднимаясь с дрожащих колен да прильнув к Теофилу подобострастно, смущённо. – Коли стесняешься – так и нечего тебе стесняться, уж поверь мне, даже и молвить-то стыдно, сколь велика да прелестна твоя мужественность… Коли чего иного страшишься, так скажи мне, не таи да не томи… - и добавила фавночка вдруг тихо, дерзко, с тайным умыслом неким: - Да и пошибче я ведаю о делах любовных, чем твоя Фэсска, любовь моя нежнее да пылче, чем её, убедишься да доволен останешься…
Мгновенно вонзились слова эти страшным безжалостным лезвием в сердце Теофила, растерзали всё в груди, исполосовали – и в тот же миг схватил он яростно дерзкую Акки за горло тощее, сдавил жестоко, злобно, затем развернулся резко да и вжал испуганную фавночку в ствол древесный.
- Тео!… - прохрипела Акки испуганно, не ожидала она и вовсе настолько страшной реакции на слова свои, перепугалась, схватилась слабо за руку грубую, сдавившую её горло, а Теофил, глядя на фавночку с немыслимой яростью во взгляде огненном, проговорил злобно, страшно:
- Да ты, никак, нарочно? Почто посмела сказать такую пакость?
- Тео!.. – Акки, тяжело да напряжённо дыша, глядела жалобно на разозлённого мужчину, да закусила томно нижнюю губу затем, выгнулась под рукою его вожделенно, прошептала: - Верно, верно, не жалей меня, не жалей… О, пламень дьявольский, сожги же меня дотла, нещадно жги, безо всякой жалости…
Едва слышно вскрикнула она, когда подался к ней Теофил резко, прижал собою, по-прежнему сжимая правою рукой тоненькую дрожащую девичью шею, левая же рука его скользнула грубо под рваную тряпицу на поясе фавночки.
- Тео… - дрожащим голосом прошептала Акки, сжимая тонкими пальчиками рукав рубашки козлоногого да оробев малость, притихнув, свела ножки затем, сжала. – Я… Я невинна…
- А чего про греховность тут заливаешь мне, в таком разе?
- Прости… Я для тебя…береглась…
Взглянул Теофил на испуганную фавночку, столь нелестно да грубо вжатую им в жёсткий шершавый древесный ствол, и хрупкость её, её беззащитную невинность, теперь хотелось ему преодолеть невыносимо тотчас, разрушить, испортить, и кулончик треклятый, сверкнувший в миг этот бликом тусклого утреннего света, теперь лишь шибче распалял желание сие страшное, не гасил, а подстёгивал лишь отныне.
- Тео… - встревожилась Акки будто, запаниковала чуть, выгнулась под Теофилом, что вжал её в широкий ствол дерева, гладя приятное, упругое девичье тело да целуя жарко податливую шейку фавночки. – Мне боязно, боязно мне…
- Раньше надо было думать, - сжал Теофил волосы её растрёпанные, запрокинул грубо голову её, вызвав тем самым стон короткий да жалостливый из приоткрытых уст девушки, взглянул в глаза ей прямо. – Поздно теперь метаться, красавица, сама ты огня моего отведать хотела.
- Хотела… - дрожащим голоском прошептала Акки, глядя с мольбою на столь любимый ею лик, безжалостный нынче, опасный. – И хочу… Сожги меня дотла, Теофил… - фавночка изогнулась бессильно, выдохнула томно: - Пусть мне и боязно… Да сожги же дотла и это… Ломай, терзай, не щади меня и вовсе… Пусть в миг этот вожделенный я тебя и боюсь…
Подхватил Теофил Акки после слов этих под бёдра её обнажённые, вжал снова в ствол древесный, накрыл собою, подался безжалостно вперёд, единым с ней воцаряясь, и застонала жалобно бедная хрупкая фавночка, вцепилась в плечи его судорожно, заплакала и вовсе, прижала мужчину к себе да уткнулась в его шею горестно, печально, да с вожделением не меньшим, с не меньшим счастьем; и безразлично ей было и вовсе в миг этот жаркий, что плачет сейчас в кустах за деревом неподалёку бедный Барашка, зажимая себе рот руками, горько-горько рыдает, страшно, да беззвучно, дабы не выдать присутствия своего никоим образом, безразличны ей были мнения сторонние, что твердились извечно лесными сородичами её – о том, что сторониться надобно племени дьявольского нечистого, что не доведёт до добра общение с его представителями, что опасен огонь адов безжалостный и неча играть с ним, да только хотелось своевольной Акки огня этого жутко, несмотря ни на что хотелось, привлекал он её своею опасностью лютой, своим негасимым великим жаром, и посему вцеплялась отчаянно стонущая под Теофилом фавночка в плечи его да спину ноготками, царапала, изгибалась вожделенно, катились по щёчкам её гладким да дрожащим слёзы муки любовной, слёзы скорби по утраченной невинности да, одномоментно, слёзы счастья по той причине, что с ним она сейчас едина, с ним, с Теофилом, ни с кем иным, и хоть и пытались завладеть ею другие, многочисленные враждебные руки, не далась она, вырвалась, сумела избежать этих страшных нежеланных рук, никому не покорилась, ни перед кем не предстала покорною да слабой, чтобы покорность свою да слабость отдать ему, ему, лишь ему, негасимому, своевольному, сильному, любимому…
Выскочил из кустов обезумевший, отчаянный Барашка, в отчаянии этом отбросив весь страх пред рыжим бесом, ещё сильнее возросший после недавней ссоры на пустыре у костра – выскочил, выбежал, остановился рядом, слева, напротив пары этой, увлечённой страстью собственной, замер так, отчаянный, жалобный, заплаканный, тяжело дыша да таращась с болью невыносимой во взгляде своём на происходящее, да сказать будто хотел что-то или же крикнуть, но не послушался голос, осип, пропал, а разгорячённый Теофил, жарко целующий стонущую Акки да гладящий грубо тело её изнывающее да гладкое, остановился, выпрямился медленно, повернул голову влево да поглядел на замершего разбитого Барашку свысока, и оробел тут же фавн, бросило его в жар да в хлад затем, когда увидел он взгляд этот страшный, безжалостный, да ухмылку эту косую, роковую, насмешливую да презрительную – отступил на шаг Барашка, задрожали плечи его да и прошептал он горько:
- За что ты так?.. За что?... – да и не о фавночке возлюбленной был вопрос его обречённый, а о себе лишь, о себе вопрошал он жестокого рыжего беса, посмевшего столь самовольно, столь беспринципно надругаться над его, фавна, любовью, истерзать эту любовь, осквернить, опорочить.
- Уходи! – простонала раскрасневшаяся, томная Акки, взглянув мельком на Барашку да и отвернувшись тотчас горестно. – Я не хочу тебя видеть!
- Акки!.. – и вновь потекли по щекам фавна стремительные да отчаянные слёзы, посмотрел Барашка с невыносимою мукою во взгляде на обнажённую фавночку в руках Теофила, а козлоногий же хмыкнул самодовольно да произнёс жестоко затем:
- Ну, чего застыл? Не слышал, чего тебе дама повелела? Убирайся прочь, не нарушай нашу с нею совокупность, - и, не отводя от горестного растерянного Барашки взгляда надменного, стиснул Теофил покрепче подрагивающие обнажённые бёдра Акки да продолжил действо своё грубое, подался чреслами вперёд, затем снова и снова, да застонала смущённая фавночка тут же, а Барашка зарыдал отчаянно, закрылся руками да и бросился прочь, в лес, не разбирая дороги, спотыкаясь о всевозможные канавки да кочки – долго бежал он так, без разбору да не глядя, куда и бежит-то, продирался сквозь кусты колючие, что царапали его нещадно острыми своими ветвями, падал поминутно, цепляясь за выступающие из земли коренья, да вскакивал тут же снова, размазывая отчаянно слёзы по лицу, мешающие глядеть. Упал Барашка в итоге бессильно посередь дороги некоей, грохнулся на колени в дорожную неприятную пыль, скорчился, сжался, обхватив себя руками, и закричал от невыносимой душевной муки, зажмурившись да упираясь лбом в жёсткую лесную землю. Таким и нашёл его вскоре небольшой отряд экзорцистов – не обратил на священников фавн никакого внимания, не придал им значения и вовсе, ибо лишь одно сейчас имело для него значение, лишь одно причиняло нестерпимую ужасную боль сердцу его, от скорби едва живому: бледное, тоненькое, хрупкое тело Акки, изгибающееся беспомощно в грубых, беспощадных руках рыжего беса, порочного, поганого, жестокого, да что же, что же нашла ты в нём, дура? Во имя чего протест твой извечный? Не любит ведь тебя эта самодовольная сволочь, не любит, не любит!
«Не нарушай нашу с нею совокупность» - всё звучало и звучало в голове бедного Барашки, будто молотком тяжёлым стучало, покуда его, живого едва от муки сердечной, тащили, повязав, в некие неизвестные дали, а фавн рыдал, проклинал в сердцах ненавистный ухмыляющийся бесовский лик, бранил страшно его, себя, Акки, весь свет затем, и безразлично ему было совершенно, куда да зачем ведут его экзорцисты, ибо не видел он больше смысла в житие своём собственном, а посему не важно теперь, что будет дальше, не важно, не важно, пусть терзают, пусть пытают, умертвят пусть – не важно, не важно, не важно…
****
Вскоре совсем рассвело в лесной тихой глуши, посветлело небо окончательно, да всё равно каким-то хмурым осталось, безрадостным, холодным. Мирно плескалась вода озёрная о прибрежную понурую зелень, безмолвие всеобщее нарушалось лишь плеском этим да шорохом листвы древесной вокруг да повсюду.
- Всю меня измял, - проговорила Акки устало, смиренно, да улыбнулась слабо затем. Лежала она обнажённою, хрупкою, тоненькой, на спине в траве прибрежной, подле древа рокового раскидистого, а Теофил сидел где-то рядом, на камне, курил задумчиво да глядел на мирную, спокойную водную гладь светлого дневного озера.
- Всю измял, - повторила Акки, прикрывая обессиленно ручками наготу свою, будто вмиг застеснялась наготы этой. – Всё болит, места нет живого.
- Оденься уж, озябнешь, - ответил на это мужчина ровно.
- Да не встать мне, ноги дрожат, не слушаются… - фавночка поджала губы, с некоей печалью во взгляде томном любуясь гордым профилем козлоногого, освещаемым тусклыми солнечными лучами, едва пробивающимися сквозь полотно понурых облаков. – О чём ты думаешь нынче? – спросила она тихо.
Теофил подумал с минуту, затем выпустил изо рта чуть покачивающееся невесомое дымовое колечко да ответил затем:
- Ни о чём.
- Прямо совсем ни о чём?
- Ну сказал же, ни о чём. Спать хочу.
Акки кивнула, ничего не сказала больше, да затем как-то сжалась вся вдруг, обхватила себя руками, отвернулась от Теофила, повернулась затем на бок, спиною к нему, поджала под себя ножки свои козлиные да и заплакала тихо, едва слышно да горько-горько. Обернулся Теофил, взглянул на стройную, подрагивающую от всхлипов спину фавночки, растерзанную до крови жёсткой да колкой корою ствола древесного, поджал затем губы с досадою, поднялся с камня да опустился на траву, подле озябшей, плачущей девушки.
- Ну чего ты, принцесса? – спросил он мирно, участливо, тронув её за хрупкое плечико. Развернулась Акки к нему тут же, уткнулась ему в грудь, сжала дрожащими пальчиками ворот рубашки его расстёгнутой, прижалась, проговорила сквозь всхлипы:
- Да лучше бы и сжёг меня дотла, напрочь и впрямь, чем видеть тебя теперь таким далёким.
- Да не далёкий же я, тут я, перед тобой прям.
- А там, там – так же рядом ты? – фавночка поглядела на растерянного козлоногого да ткнула его пальчиком в середину груди, туда, где билось сейчас сердце его непосредственное. – Не со мною ты, о, Тео, не со мной, а с нею лишь, с нею навсегда, знаю я всё, не дура ведь, не наивная глупышка давно.
- Чего же ты хочешь от меня, в таком разе?
- Хочу… С тобою быть хочу.
- Так со мной ты нынче.
- Нет, ты не понял… Твоей навеки быть я хочу, с тобою вместе, парою…
- Да куда ж ты, принцесса, образумься.
- А ежели люблю?
Теофил взглянул на расстроенную Акки с досадою великой, с сожалением будто, покачал головой:
- Не надо. Ты это брось.
- Чего «брось»?
- Любить меня. Не надо меня любить.
- Да почему же?
- Потому что не смогу я тебе дать того же взамен. Потому что ничего во мне нет хорошего. На что я тебе такой? Вокруг…да полно вокруг мужчин иных мотается, найди средь них любимого сердцу, позабудь меня и вовсе.
- Нет! – воскликнула Акки отчаянно, прижалась к Теофилу пуще прежнего, будто боялась она, что, ежели не будет она так отчаянно вцепляться в ворот его рубашки, то уйдёт козлоногий, в таком разе, пропадёт, исчезнет вновь навеки безвозвратно да тотчас. – Я не хочу тебя забывать, не хочу, не желаю, не посмею!..
Обнял Теофил плачущую фавночку нежно, лёг с нею на траву холодную утреннюю, погладил уткнувшуюся в него девушку по волосам растрёпанным да спутанным, поцеловал ласково в лоб затем, прижал к себе покрепче да произнёс спокойно:
- Неча слёзы лить по мне, принцесса, ни к чему они, помощи от них никакой и вовсе, да не проплачь свой ясный, прелестный взгляд, коим смотришь ты на этот мир. С тобою я нынче, да всегда готов обогреть тебя, ежели хлад какой, да только не проси от меня большего, не могу я, решил уже давно для себя железно.
- Из-за неё?
- Из-за неё.
С минуту лежали они молча, Акки, постепенно успокаиваясь, наслаждалась печально да тихо объятиями возлюбленного своего да тем, как тепло поглаживает её Теофил по спине подрагивающей израненной, да понимала горько, что не будет вечным миг этот, что сейчас завершится объятие это сокровенное, что уйдёт Теофил, заберёт с собою тепло и оставит после себя лишь зябкое прохладное утро, одинокое да равнодушное.
- Пора уж нам, принцесса, - произнёс Теофил, наконец. – Путь наш сам себя-то не продолжит за нас да без нас.
Отстранился он затем от печальной Акки, встал с прибрежной прохладной травы, отошёл чуть прочь, застёгивая пуговицы рубашки своей да заправляя её в шорты, а фавночка так и осталась лежать, сжавшись да поджав под себя свои тоненькие козлиные ножки, наблюдала она какое-то время за тем, как ищет козлоногий в окрестностях одёжу её, брошенную неучтиво не так давно, а затем, когда кинул ей Теофил как-то холодно найденную одежду да собрался было уходить, произнесла Акки тихо:
- Нешто взгляд мой и впрямь так наивен?
Остановился козлоногий, обернулся, засунув руки в карманы шорт, улыбнулся слегка, хоть и не тянуло его отчего-то особо сейчас улыбаться, ответил:
- Как есть говорю тебе, красавица. Да и не плохо ведь это, не предосудительно, ибо мало на свете тех осталось, кто глядит на мир так, как глядишь на него ты, и кто способен ещё увидеть в нём искреннее, неподдельное чудо.
И вновь потекли по щекам гладеньким слёзы горькие, отвернулась фавночка печально, обхватила себя руками вновь да и ответила на это со страшною тоскою в голосе:
- Это чудо – такая же вата…как та, что в кулончике моём болтается.
Сжалось вмиг болезненно сердце Теофила после слов этих страшных, озноб некий пробежал тут же по спине – молча стоял козлоногий, с сочувствием да грустью глядя на маленькую плачущую обнажённую девушку, свернувшуюся неприкаянным, одиноким калачиком в жёсткой прибрежной траве, ничего так и не сказал, сел на камень поблизости бессильно, вздохнул затем тяжко да опустил взгляд, закрыл лицо ладонями отчаянно, ибо не смог далее смотреть Теофил на непокорную доселе, свободную волю, будто природа лесная дикую, да покорённую отныне его, козлоногого, волею, его свободой растерзанную, разбитую да подневольную отныне, нагую, опороченную, беззащитную – не смог смотреть, совестно ему стало внезапно, горько, стыдно.
****
Когда Теофил да Акки вели разговоры задушевные в ночной лесной глуши, у озерка небольшого на берегу, Жуть увлекла радостно да задорно за собою робкого нынче Буру, что до сего момента так проникновенно да мрачно выводил смычком по струнам чёрной как смоль скрипки тоскливую возвышенную мелодию – весело похихикивая да прикрывая когтистыми ручками лукавую улыбку, потянула Жуть костлявого чёрта за руку, уводя в тёмную чащобу напротив, и Бура, вид имея весьма недовольный да раздражённый, тем не менее без раздумий долгих последовал за химерой, и образом таким дошли они совсем скоро до небольшой полянки, на которой и остановилась Жуть тотчас.
- Гляди! – произнесла она таинственно да указала затем на тёмный ночной небосвод, начинающий понемногу светлеть по причине неотвратимо да верно наступающего утра.
- Куда? – недовольно спросил Бура, но взгляд поднял да голову запрокинул затем, силясь понять, на что там такое указывает ему ведьма. – Куда смотреть-то?
- На огонёк одинокий да инаковый, - ответила Жуть тихо, будто спугнуть этот некий огонёк боялась.
- На огонёк?
- Огоньки небесные, по глади небосвода рассыпанные да застрявшие там навеки! Видишь?
- Звезды, что ли? Ну, и что?
- Все огоньки как огоньки, а один, вон, гляди! Светом голубым мерцает!
И впрямь увидел Бура тут же звезду, о которой сейчас так настойчиво твердила химера – голубоватый огонёк спокойно да ровно сиял в ночной тёмной вышине под направленными на него взглядами, ото всех прочих огоньков отличался светом своим да цветом, хладный завис в широте небесной, будто и впрямь воткнули его туда нелестно когда-то давно да так и оставили одиноким, неуместным, чужим.
- Это ты, - улыбнулась Жуть, поглядев на Буру дружелюбно, мирно. Костлявый чёрт опустил взгляд, прекратил глядеть на странную голубую звезду, посмотрел на химеру в ответ, да во взгляде его тут же мелькнуло недоумение досадливое.
- Я? Да с чего это я-то? – лязгнул он челюстью раздражённо. – Чего ты тут придумываешь?
- Как увидела тебя Жуть, так и подумала сразу, что будто бы видела ранее взгляд твой где-то, а нынче вот поняла Жуть, вспомнила, - ведьма вновь указала когтистым пальчиком на звезду. – Вон там видела, вон там!
- Глупости мелешь, - буркнул Бура, засунув руки в карманы брюк да отвернувшись. Отчего-то смутили его слова химеры, сбили с толку, а быть может, даже огорчили и вовсе. – Какая-то одинокая синепламенная звезда в небе торчит, да будто я это?
- Синепламенный, - кивнула Жуть, улыбнувшись. – Одинокий.
Бура взглянул с досадою на веселую химеру, и беззаботная весёлость эта разозлила его тут же, ибо разве позволительно это, разве допустимо, вещать о чьём-то одиночестве с такой неуместной, глупой улыбкой?
- Издеваешься?! – прошипел он, да руки по-прежнему держал в карманах, ибо ежели и хотелось ему стереть эту непозволительную улыбку с прелестного женского лика, то хотение это лишь хотением оставил он, не сдвинулся с места, лишь глазами сверкнул страшно, злобно. – Одиночество – это, по-твоему, смешно?!
- Жуть не смеётся, - покачала головой ведьма, нисколько не страшась разозлённого жуткого взгляда Буры. – Жуть радуется, что твоё одиночество нынче не столь одинокое, сколь было прежде, давным-давно.
- Когда это, «давным-давно»? О чём говоришь ты?
- Ежели огонёк синепламенный мог бы с места сойти да сдвинуться, - Жуть вновь поглядела на ночной тёмный небосвод да указала на голубую звезду. – Он бы дойти смог до ближних огоньков, вон, гляди, они там повсюду! До ближних, до дальних, как захотелось бы, как угодно – тогда бы огонёк синепламенный уже не был бы столь одиноким, ведь его отныне одаривали бы светом собственным те огоньки, до которых он смог да захотел дойти, подле которых остановился. Но он один до сих пор. Отчего, ты скажи мне, - Жуть поглядела на раздосадованного Буру дружелюбно, но печально при этом. – Отчего?
- Звёзды не умеют ходить, - огрызнулся костлявый чёрт. – Висят где зависли, вот и весь сказ.
- Но ты-то умеешь, - поджала губы химера, и взгляд её ясный, искренний, вонзился недовольному Буре в самые недра мышцы сердечной, разбередил там нечто, что заболело тут же, защемило.
- Ты-то ведь умеешь, - повторила Жуть. – А отчего-то до ближних своих всё дойти не можешь. Пламень твой холоден страшно, чувствует Жуть, знает, да не странно ли это, не странно ли? Ведь пламень – он горяч по природе своей, естество его хладным быть не может.
- Ну не может и не может, - буркнул Бура недовольно. – Вот прицепилась. Чего тебе от меня надобно? Иди вон, к этому, к бесу рыжему, его-то пламень, небось, жарок шибко?
- Жарок, - кивнула Жуть с улыбкою нежной. – Так он солнышко самое настоящее, большое да жаркое, вот и пламень подстать. Но не всем огонькам быть солнышками, дак и не нужно им солнышками быть, им собою быть надобно, ибо кем же ещё, как ни собою, быть каждому на свете этом?
Напряжённая, таинственная атмосфера царила сейчас на полянке этой небольшой, меж стволами древесными частыми притулившейся так неприкаянно – Бура стоял, засунув руки в карманы брюк, и сверлил доброжелательный ведьминский лик хладным, напряжённым взглядом, и впервые костлявый чёрт и впрямь, всерьёз, задумался о том, отчего же пламень его и в самом деле так холоден, да не столь хлад этот лютый озаботил Буру в момент данный, сколь то, что пламень этот холодом своим обжигает каждого, ровно каждого, кто хочет подойти к нему ближе – так ладно бы ещё с умыслом дурным подходили, оно и понятно, отчего хлад жечь так стремится, но тут-то, тут-то, да никак с сочувствием суются? Никак, без дурных подходят помыслов? Да и пошли бы они с их сочувствием! Без дурных помыслов? Не верится, не бывает так, чтобы искренно, без дурного! Не бывает!
- Горяч пламень или холоден, - продолжила Жуть, улыбнувшись. – Да то ладно, то не важно, по итогу, ибо и жар, и хлад одинаково понять можно да принять. Да только вот хлад на одиночество обрекает… А может, это одиночество обрекает на хлад? Жуть много чего не разумеет, не кори её за это, да только…только пламень твой хладный…он же и тебя самого не щадит, не греет, стороною не обходит, а лишь стужею страшной в клетке грудной вьётся. Позволь обогреть, хоть малость, позволь?
Сделала Жуть после слов этих шаг вперёд робкий, осторожный, Бура же растерялся, отшатнулся было, да остановился после нерешительно, сбитый с толку, молча глядел, как подходит к нему дружелюбная ведьма, как ручки её когтистые обвивают затем плечи его тощие, и прижимается химера после к нему тесно, близко, обнимая растерянного неприветливого чёрта с искренней теплотою, с заботой искренней. Дважды лишь за жизнь целую обнимали так Буру – первое дружеское объятие подарено было враждебному костлявому чёрту внезапным да добрым Ешу опосля подарка его в Ломбарде человечьем; второе такое объятие даровал Буре невозмутимый да весёлый Теофил, даровал несмотря на все колкости да укоры в свой адрес со стороны чёрта, без ненависти ожидаемой глядя на язвительного Буру, без обиды да с понимаем лишь, с заботою. И вот теперь и ведьма…
- Ты и впрямь холодный, - прошептала Жуть тем временем, обнимая оторопевшего Буру, которого унесло невольно в мысли собственные тяжкие. – Ледяной даже. О тебя не погреться – тебя самого греть надо.
- Это… - ответил чёрт сбивчиво, не глядя на химеру. – П-плохо, да?
- Скорее, это очень грустно. Грустно, что ты настолько сумел застыть. Впрочем, были б тут твои лишь усилия… Жесткость вряд ли может рождать нечто помимо жестокости. А когда б не жёг хладом так шибко – глядишь, самому б теплее стало. Но так уж выходит в жизни – кто-то греет сам, а кого-то самого греть необходимо. Ну так ежели и сойдутся вместе две противоположности этакие – каждый, знать, на своём месте в союзе этом будет. Да не серчай, не тревожься со слов Жути, Жуть глупая, ничего не смыслит.
- Нет, - вырвалось у Буры невольно да тихо. – Нет. Не глупая.
Жуть улыбнулась тепло, отстранилась от растерянного чёрта, поглядела на него дружелюбно да сказала затем:
- Давай возвращаться, Жуть всё, что хотела, тебе поведала.
И со словами этими обогнула ведьма бодро застывшего на месте Буру да устремилась обратно, туда, откуда пришли они на полянку эту несколькими минутами ранее. Бура обернулся, поглядел печально вслед беззаботной химере, да рука его в кармане дрогнула чуть, будто остановить уходящую ведьму хотела, да не смогла, не решилась.
«Да, костлявый?» - прозвучали в голове растерянного Буры задорные слова Теофила внезапным, громким воспоминанием.
«Да ты ж и не ведаешь-то даже, сколь велика краса твоя» - повторил Бура мысленно за рыжим бесом слово в слово, глядя вслед беззаботной Жути с некоей тайною тоскою, наблюдая, а может, даже любуясь тем, как прелестно подскакивают при каждом шаге спутанные чёрные ведьминские патлы да как покачиваются в такт побитые милые рожки над головою.
«Да, костлявый?» - вновь гаркнуло в мыслях насмешливо.
- Да пошёл ты, - процедил чёрт сквозь зубы раздражённо, отправляясь за ведьмой следом, обратно на пустырь. – Говоришь так, будто знаешь всё да видишь. Ничего ты не знаешь. Ничего ты не видишь… - да только знал Бура, знал, к досаде собственной, что всё видит да всё ведает рыжий бес, и задевало Буру это сильно, будто вторглись ему в грудную клетку своевольно да всё там разворотили напрочь, а с каким умыслом разворотили, с дурным али же участливо – то и не важно уж вовсе, когда с такою своевольною частотою звучит в голове назойливое «Да, костлявый? Да, костлявый? Да, костлявый?»
****
Кардинал Кваттрокки тем временем чинно трапезничал грибом, любезно поджаренным для него на костре Сатаной, да бросал некую короткую ветку Чертовскому, удивлённо да с любопытством наблюдая, как чёрт, будто пёс заправский, загребая когтистыми руками жёсткую землю пустыря лесного, бросается с тихим весёлым рыком за веткою этой, хватает зубами да назад несётся радостно, к камерарию, дабы повторил тот забаву сию, вновь ветку подальше забросив. Черносмольный тем временем тряс перед собою сферу свою драгоценную, разглядеть в ней пытаясь нечто да бранясь недовольно по той причине, что ничего рассмотреть в шаре магическом у него сейчас не получалось; Ешу мирно потренькивал на гитаре, с привычною да обыкновенной дружелюбною улыбкой поминутно окидывая внимательным взглядом товарищей, а Сатана, подперев голову кулаком, сонно любовался пляской пламени костерка невеликого, да думал о чём-то своём, персональном.
- Ежели б сказал мне кто-нибудь ранее, - подал голос кардинал Кваттрокки, покачав головой. – Будто проведу я ночь в компании нечистой силы да будто сам Дьявол трапезою меня уважит – не поверил бы, ей-Богу, да посчитал бы, что этот «кто-нибудь» явственно спятил али же насмехается и вовсе.
- Все так говорят, - ответил ему Сатана, хмыкнув да посмотрев с интересом на то, как радостный Чертовский с веткою в зубах бодро нарезает вокруг сидящего на бревне камерария круги, виляя хвостом длинным. – А оно вон как бывает, встречный сумасшедший «кто-нибудь» оказаться может явственно ведающим поболе тебя самого.
- Позвольте осведомиться, - камерарий робко взглянул на дьявольский рогатый лик, да тут же отвёл взгляд. – Вы же всё равно меня убьёте?
Дьявол в ответ на это равнодушно пожал плечами, затем, помолчав с минуту, сказал:
- Ну, рыжий бес, вродь как, тебя помиловал.
- Помиловал… Отпустите?
- Не-ет. Ты чего это? Мы тебя отпустим, а ты тут же кинешься к своим, об опасности грядущей предупреждать.
- К своим… - кардинал Кваттрокки отчего-то вздохнул предельно тяжко, задумчиво принял из зубов Чертовского ветку, но не бросил, поглядел на неё вместо этого так пристально, будто ответ некий на ней был написан, будто ответ на мысли священника тягостные да невесёлые таился в следах от зубов чёрта на жёсткой древесной коре. – Да думается мне порою, что нет у меня никаких «своих». Куда же господин Теофил путь-то держит с вами вместе?
- По душу начальника твоего самого главного. Возражения имеешь?
Камерарий вновь поглядел на Сатану, не отвёл теперь взгляда робкого, и во взгляде этом спокойный князь Тьмы увидел тут же явную страшную борьбу, граничащую с мольбою о помощи.
- Да кто б сказал мне, - ответил кардинал Кваттрокки тихо, печально. – Кто б подсказал мне, имею ли я возражения или же, напротив, нет у меня их и вовсе.
- Лишь сам ты ответить на сие должен, - хмыкнул Сатана сдержанно. – За тебя никто принципов да верований твоих не определит.
Кардинал вздохнул, потрепал невольно Чертовского, замершего в ожидании ветки, по голове, затем спохватился да отдёрнул руку, а чёрт улыбнулся на это, узрел, что не до игр нынче священнику, и сел рядом, больше на ветку не претендуя никоим образом.
- Что тяготит тебя, поведай, - сказал он дружелюбно, глядя на задумчивого камерария. – Что за тягость сидит в мышце твоей сердечной?
Кардинал Кваттрокки поглядел на заботливого чёрта растерянно, вздохнул вновь, затем ответил:
- В первую очередь, тяготит то меня, что ты, чёрт, ада исчадие да зла порожденье, столь заботливо да внимательно вопрошаешь о моей сердечной тягости.
- Ну так вижу ведь, что мучит тебя что-то, вот и спросил, может, помочь чем могу.
- Помочь… - бедный камерарий схватился за голову да оперся локтями в колени устало, разбито. – О, Господь всемогущий, почто же никак не дашь ты мне ответа на вопросы, что меня нещадно терзают…
Из тёмной лесной чащи напротив выглянула внезапная Жуть, окинула лукавым взглядом товарищей, села на прежнее место своё на бревне, за нею и Бура объявился, помялся малость возле, потоптался недовольно, да опустился рядом.
- Треклятая сфера, да будь ты неладна! – Черносмольный так тряхнул шар свой драгоценный магический со злости, что вылетел тот внезапно из рук Хозяина болот, подскочил вверх, грозясь упасть да разбиться оземь, но Черносмольный, запаниковав тут же да судорожно хватая руками воздух, схватил в итоге и сферу, прижал к себе, переводя дух напряжённо, да покачал головой с досадою:
- Извиняй, родимая, нервничаю я сильно…
- Чего ты там? – поглядел на него Чертовский заинтересованно.
- Да пытался о войске своём болотном осведомиться, ну не идти же на святош неподготовленными…
- И чего с войском?
- Да дрыхнут мои силы аки дохлые… Не жрал я давно, с голода помираю, вот и силы мои ослабли. Куда мне таким идти биться?
- Не боись, и без войска управимся.
Черносмольный вздохнул устало, отмахнулся да уставился на сферу на коленях своих задумчиво да печально.
«Всё-то козлиная борода в самую гущу проблем вечно прётся, - подумал он недовольно. – Сидеть бы тихо да мирно где-нибудь в чащобе, души заблудшие подъедать, так нет же, дёрнуло меня за бесом рыжим таскаться… Да разве ж могу теперь оставить его, другом назвался, а коли уж впрягся, как сказал бы козлиная борода, так изволь тянуть исправно. Не могу я его покинуть, нет, не могу, быть может, ему до меня нет никакого дела, да вон, мешает что-то встать да уйти прочь, а вроде никаких преград на пути не видать, ничто, казалось бы, не мешает. Ан нет, мешает, видимо, только не могу понять я, что именно... - Черносмольный тоскливо глядел в глубину магического шара, будто с ним, с шаром этим, ведя разговор этот мысленный, огладил гладкую поверхность сферы затем, отёр, будто от пылинки некоей, да покачал головой едва различимо. – Нет, не могу его одного отпустить, в одиночку, то бишь. Пропадёт, дурак. Не могу… Да и не хочу вовсе. Чего мне в чащобе житие своё влачить одиноким? Там лишь хлад, глад да тишина страшучая, звенящая, о, как надоела она мне, тишина эта, как страшно мне в ней находиться… А рыжий бес, вон, так исправно тишину собою глушит, собою, громким да ярким. Ну и добро»
- И что же, да неужели никто из вас не страшится сил вражеских? – поднял голову тем временем кардинал Кваттрокки. – Вас количество-то малое, умений я ваших не ведаю, да только у Преосвященного экзорцистов навалом, откуда только берутся постоянно…
- А чего нам страшиться? – ухмыльнулся коварно Чертовский. – Волков бояться – в лес не ходить, или как там оно, верно?
- Не понимаю… - вздохнул камерарий. – Ох, не понимаю…
- Не страшно не разуметь, - изрёк спокойно дружелюбный Ешу, проводя пальцами по гитарным струнам. – Страшно уразуметь не пытаться. Прости нас, добрый человек, за то прости, что смуту в сердце твоём навели, - на раздосадованного кардинала устремился внимательный взгляд ясных, мудрых лучистых глаз. – Да только коли уж наведена эта смута, так не беги от неё, а разрешить сподобься, а там и ответ на каждый вопрос твой придёт незамедлительно.
- Спасибо тебе за совет, столь уместный, - ответил кардинал Кваттрокки смиренно, глядя на беззаботного Ешу, однако же наблюдал прекрасно, каким резким противоречием беззаботность эта совмещалась со взглядом странного миловидного мужчины, с мудрым, печальным взглядом того, кто явственно многое в жизни повидал да изведал. – Да только позволь ответ от тебя услышать на вопрос мой, да за дерзость не сочти.
- Что за вопрос у тебя, друг мой?
- Скажи мне… Вы столь беспечны, все вы, вас так мало, однако же столь уверенно, столь невозмутимо да упорно вы идёте прямиком к опасности… Отчего так, скажи? Почему вы так отважно да безрассудно идёте на смерть?
Ешу улыбнулся в ответ добродушно, какое-то время глядел на растерянного камерария, продолжая легко потренькивать на гитарных струнах, а затем сказал, просто да с улыбкою, весёлой на первый взгляд, да таящей в себе печаль некую, некую тоску:
- Потому что хотим жить.
Свидетельство о публикации №219083100751