Друг

Он вечно морщится от солнечного света. Даже в пасмурнейший день по его молодому лицу, как змеи, от глаз и по бокам у носа расползаются недовольные морщины — стоит выйти под белое небо; и, как бы ни хотелось обвинить его в затворничестве, сказать, что виной тому хронический конъюнктивит, что глазам его нужна дневная активность, — выговорить это не получается. При каждой попытке раскрыть на эту тему рот я задаюсь вопросом, зачем вообще хочу сказать о том, что он и без меня осознаёт?
Есть в его глазах какая-то... правда? И всегда ещё одна мысль останавливает меня от выражения беспокойства за глаза друга — я романтизировал однажды пришедшую мне мысль о том, что он, обезумелый в своих творческих изысканиях раб непрестанно множащихся идей, может быть и не принадлежит уже этому миру? Дневному свету? Нормальности и отведённому ему природой порядку?
У него светлая голова, острый ум и бездонная батарея, коя, хочется верить, непреходяща; да, у него светлая голова и благие намерения, но творит он во мраке.

Сегодня мы говорили о многом, встретившись, как всегда, у кривого дуба. Я знаком с ним уже два года, — мы, хотелось бы верить, по настоящему дружим. Но я вынужден, к сожалению, прервать повествование ради небольшого пояснения, ибо в свете современных нравов tolerans истончал, стал куцым и бестолковым, как те его оголтелые, голотелые и пустоголовые клевреты: пусть моё меланхолическое настроение не пугает ортодоксов, не вводит в заблуждение смущённых, может быть, уже, любопытствующих читателей иного рода, — у меня есть жена, есть ребёнок, я человек совершенно традиционной ориентации, твердолобый гетеросексуал, не питающий к остальным «сексуалам» совсем и совсем ничего.
Сегодня мы говорили о многом. В том числе — он снова заговорил о сокровенном, о том таинственном, чем хочет со мной поделиться. Я, — смею думать, — человек образованный и чуткий, любопытный и начитанный, и, кроме того, по долгу профессии — весьма искушён в людских чувствах. Но не нужно быть искушённым и даже малость образованным, чтобы понимать — люди всегда говорят о больном, будь то душа, или проблема физических, мирских свойств.
Он заговаривает об этом каждый раз, и каждый раз — так я себе представляю — карминовые белки его глаз от волнительного трепета в неравном бою с дневным светом теряют ещё несколько капилляров. Морщась и корчась мышцы его лица почти конвульсируют от радости и стыда, ему тяжело говорить, дышать, даже думать в эти моменты — ком восторга перекрывает горло моему другу, — я понимаю, что это значит, — и в предвкушении он хватает меня за руку, чтобы показать наконец шедевр. Но ни разу ещё мы не дошли. В пути его обуревают сомнения — не представляю, что может вызывать подобные чувства у человека вроде него, с развитым скептицизмом, критическим умом и холодным сердцем — впрочем, это вообще странное сочетание черт для утончённой личности.

Мы останавливаемся в двух проулках от его творческой обители, он вдруг изъявляет желание откушать в открывшемся недавно кафе, куда, как говорят, привозят настоящий кофе, и я покорно следую за ним, не спрашивая и не уговаривая. В остальное время он ведёт себя как приличный джентльмен, мужчина-угодник, обходительный и галантный. Девушкам впереди он открывает двери, с улыбкой и жестом впуская их внутрь кафе, следом пропускает меня и после входит сам.
Вы думаете, может быть я что-то не то говорю по дороге? Может быть, веду себя неверно, и он, как рыба с удочки неумелого рыбака срывается, решая, что, наверное, я пока не подхожу на роль первого вкусителя и лицезретеля, что я не готов к тому безграничному катарсису, безусловно мне уготованному? Напротив. Я точно знаю, что он не ощущает никакого давления. Меж тем оно есть, и я, измученный любопытством, прилагаю все усилия для того, чтобы деликатно освежевать его чувства, оголить нутро и насладиться сладкой, сочной исподкой со дна пирога… Однако пирог я до сих пор не испробовал.
После кафе этот скрытный и сытый хитрец с печатью Мельпомены на лице сообщит мне, что сегодня, кажется, неблагоприятный для откровений вечер, и что он, скорее всего, сам пока не готов. Если я начну его уговаривать, даже самым тончайшим образом намекну — он бросится в патетику и скажет, что наложит на себя руки или умрёт от нервного стыда, стоит мне увидеть всё не в тех тонах и красках.

Он не художник, если вам так показалось, — по крайней мере, он не пишет картины. Он скульптор, — великий скульптор, по моему, конечно же, обывательскому мнению. Существует выставка где-то в Италии, на которую в прошлом году он умудрился свезти свои громоздкие изваяния, победить во всех номинациях и в порывах творческой экспрессии подарить скульптуры тамошнему музею. Чтобы вы понимали: будь он художником, он был бы сюрреалистом-импрессионистом, — такие у него скульптуры. Обычными терминами их не описать.
Моей любимой была и остаётся “Ultima gratia” — антрацитовый идол... не сказать, что шибко уж грациозный. Накренённая фигура во всех смыслах выглядела неуклюже, была небольших размеров, но чувства вызывала циклопические. Он объяснял её довольно буквально, говорил, что это воплощение споткнувшегося бога, обугленного в пламени людского невежества, он говорил, что в хрупкости — истинная грация; а я видел в ней что-то своё — планету, задохнувшуюся в копоти? Но шарма у скульптуры не отнять, однако можно ли вообще назвать скульптурой стоящую на проволочном каркасе груду угля? Впрочем, его глиняные работы тоже были безупречны как идейно, так и в исполнении.

Мы закончили с кафе. Я люблю слушать его пространные беседы, это приобщает меня к творчеству, наполняет меня пустого тем секретным знанием, коим обладают по-настоящему творческие люди, не ведающие обычного горя, черпающие космических масштабов силы для свершения любых своих замыслов. Это, наверное, и главная причина нашей дружбы — у меня есть всё, чего хотелось бы человеку: приличный достаток, позволяющий здравствовать мне и моей семье совершенно безбедно и беззаботно; собственное дело, — на которое я поменял однажды тоже впрочем неплохую работу, — приносящее стабильный и весьма немаленький доход; любящая жена и прелестный сын — серьёзный и трудолюбивый, почти даже педантичный, как я; но во всю свою жизнь я ничего не создал, кроме этой семьи, бесполезного в нравственном смысле промысла и своей духовно оскуделой личности, вампирически питающейся эмпирически возвышенным миром малопонятного мне, если честно, и, скорее всего, по меркам большого счёта чуточку душевнобольного человека.
Мы вышли — он снова пропустил дам вперёд, учтиво поклонясь и улыбнулся мне, обуреваемый по-детски беспредельным счастьем. Сейчас он скажет то же, что и всегда, а я попытаю судьбу — может, покажет?

Его кудрявые волосы маются на ветру, он морщится даже от почти закатившегося солнца, и говорит, что сегодня, наверное, неблагоприятный для откровений вечер...

Мы прогуливаемся по парку ко всё такому же кривому дубу как и пару часов назад: здесь мы расстанемся с ним, и увидимся вновь лишь через неделю — мне нужно по делам, к тому же сын, кажется, умудрился простыть, — ему не помешает развеяться вместе со мной.
Это будет его первый перелёт.
Говорит, что боится.


Рецензии
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.