Красота не спасает мир

2

Красота не спасает мир

    Быстрей, быстрей, быстрей надо выпить таблетку! Голова болит, раскалывается, невозможно, прямо-таки. И от чего болит? Ведь никто не бил по голове. Это, наверное, у меня от матери, что часто болит. Она, сколько помню, сама, бедненькая, с головою мучилась. Всегда, впрочем, грешила на отца. Он, и вправду, бил её по голове хорошо.
    Ревнивец отец наш был необыкновенный. Сам русак природный, красавец-мужчина, каких на Руси немного можно сыскать. Волосы русые, льняные, потом редеть стали. Глаза у него были цвету ясного весеннего небушка, потом стали стареть, хмуриться. Во всей нашей семье у него одного были такие глаза. Все мы, дети, были в материнскую породу – кареглазые, чернявые. Он же, как орёл, выбивался из нашей большой грачиной стаи.
    Матушка в молодые свои годы была столь редкостной красоты, что все её любовались. Смуглая, как цыганочка или татарочка; потому странно было видеть, что лицо её будто светится. Может, было в ней своего внутреннего свету в таком большом избытке, что не могла она смотреть открытыми очами в солнечные дни на траву или на искристый снег, жмурилась. И быстро вокруг её глаз протекли ручейки морщинок. Но даже в старости личико её было очень красиво, так похоже на берёзовый осенний листочек желтенький, все-то жилочки и прожилочки уже были видны на нём. Золотой, золотой листочек, скоро ему, это все мы видели и понимали, придётся помирать.
    Вот Достоевский написал, что красота спасёт мир, врал писатель. Мать наша от своей простодушной красоты почти всю свою жизнь страдала. Мало кто мог не восхититься такою чудной женщиной, которая, даже родивши одиннадцать детей, не стала бабищей, всегда в ней оставалась какая-то крылатая девичья красота и стать. Некоторые люди не могли сдержать своё восхищение ею внутри себя и высказывали вслух.
    Так случилось и в те злополучные дни. Приехал к нам в гости из Новосибирска родной младший брат нашего отца Максим с семьёй. Встречали их со смехом и слезами; и мужики, и бабы обнимали друг друга крепко и целовались в губы горячо, чуть ли не до крови. Так теперь никто не встречается, будто люди не рады встречам или стали стесняться показать всё своё сердце, всю свою тоску от разлуки и любовь друг к другу.
    Навезли нам гостинцев целые чемоданы. Какое празднество было тогда для нас, ребятишек, какой восторг! И редкостные для деревенских жителей сладости, и обновки; ничего, что они уже были ношены-переношены, всё равно покрой-то городской. Примеряли, надевали тут же рубашки, штанишки и бежали на улицу к друзьям-товарищам похвастаться. Приезд гостей из города – это был праздник не только наш, семейный, это был праздник для всей широкой улицы.
    Отец в долгу не оставался. Он зазывал за стол не только всю свою многочисленную родню, но и соседей, и товарищей своих, с семьями. Редко кто свадьбу так гулял, как отец отмечал приезд дорогих гостей. Как огонь проносился он по избе и по двору, всем давал указания и приказания приготавливать угощения для гостей.
    И вот уже кто-то из нас собирает огурцы в назёмных грядках. Кто-то подкапывает молодую картошку и, хорошо не отмывши, ссыпает в чугунок, а мать выхватывает и отмывает её как надо. Здесь же она посылает кого-нибудь пробежаться по соседям попросить дрожжевую закваску для теста, для стряпни. А на большой стол она уже просеяла целую гору муки, у неё руки в муке и женский фартук, и при этом она успевает поговорить с гостями, и удивиться, и поохать каким-нибудь новостям, и прикрикнуть на детей.
    Отец почти на ходу, молниеносно натачивает большой финский нож. Выбегает в скотный двор, схватывает барана за рога, влево выворачивает ему голову и, прижав коленом барана к земле, размашисто перехватывает ножом его горло. Если мы были тогда совсем малые дети, то смотрели в заборные щели, с какою кровью и жертвой готовится праздник. Если уже немного подросли, то помогали отцу освежевать тушу животного, которое, казалось, не успело ни понять своей страшной участи, ни испугаться, - взяв барашка за ноги поверх копытец, растягивали их, что было детских сил, в разные стороны и поддерживали тяжёлую шкуру, которая выворачивалась из-под ножа белым тёплым нутром наружу.
    Двери в дом не закрывались, окна от жары были распахнуты настежь. И хотя на подоконнике всё лето находилась плошка с сахарной водой, где плавали грибы мухоморы, мухи были также рады-прерады погостить в нашей избе. Мать, у которой обе руки были заняты, казалось, всеми работами сразу, укоряла моих сестёр: «Ну, что же вы не видите, что ли, сколько мух?! Выгоняйте их давайте, выгоняйте! Где мухобойка, куда дели? Возьмите вон старый платок». Девчонки со всею серьёзностью своей и ответственностью принимались гоняться за мухами, впрочем, те их слушались мало. У нас, пацанов, получалось лучше подкарауливать и прихлопывать мух.
    Вечером, когда спадала жара, чаще всего после того, как возвращалось в деревню стадо и были доены коровы, и гости, и хозяева – все, кроме детей, собирались за столом. Люди, которых мы совсем недавно видели, как они в повседневной одежде управлялись крикливо по хозяйству, заходили в наш дом важно, в самых лучших своих нарядах, чистые, пахнущие одеколонами, а мужчины даже побритые.
    В нашем краю мало было набожных людей, потому при входе в избу мало кто из гостей крестился на божницу с иконами. Все, даже если уже виделись днём, здоровались друг с другом. Мужики, поздоровавшись, выходили на крыльцо, где закуривали папиросы и обсуждали колхозные и государственные вопросы, пока женщины все вместе заканчивали сборы на стол.
    Матушка с какой-нибудь из моих сестёр, своей помощницей, успевала сбегать в дальнюю комнату и буквально через несколько минут выходила оттуда такая красивая и нарядная, что все присутствующие в доме разглядывали её. Никогда в дальнейшие годы моей жизни я не видел ни в магазинах-салонах, ни на модных подиумах такого красивого платья, в каком выходила к гостям наша мама. Казалось, какой-то неведомый художник только что синими и красными красками расписал полевыми и садовыми цветками нежный шёлк, и они ещё не просохли, были живыми.
    Поднимались стопки и стаканы с вином и водкой, все наперебой угощали друг друга яствами, от которых, действительно, ломился большой общий стол, составленный в горнице из двух, а то и трёх столов. Мы, дети, не голодали, хотя нас не сажали за взрослый стол. Для нас на кухонном столе в кути было поставлено почти то же самое, что и на праздничный. Нам, конечно, казалось, что у взрослых там вкуснее. Но если не мать, то старшие женщины, особенно бабушки, строго следили за тем, чтобы мы не мешались взрослым и не таскали куски. Только для детей гостей-горожан, делалось исключение, и их наши отец и мать угощали без меры. Мы, деревенщина, завидовали им чрезвычайно и вступали с ними в переговоры, чтобы угоститься от них чем-то таким, лакомым.
    В скором времени все добрели сердцем до благодушия. Уже и детей не так строго прогоняли от стола. Запевалась первая песня. Запевали женщины, мужчины позже вступали в общий хор. Ничего, ничего, ничегошеньки нет для человека краше, чем старинные народные песни! Сколько горя в них, сколько счастья! Даже если я услышу такие песни не на родном для меня русском языке, а на другом, скажем, украинском или калмыцком каком, то и тогда не откажусь от своих слов. Так и запомните про меня.
    Уже взрослые мало пили, мало ели, но пели и пели песни, иногда умолкая для отдыха. В самый разгар сельского семейного концерта, обязательно так было, дед наш, по отцу, Иван Максимович просил нашу маму: «Спой, Надя, мою любимую». Мать запевала: «На муромской дорожке стояли три сосны…» Как сладко и дивно пела наша матушка, какая она была певунья! У неё, несомненно, был природный певческий талант, и голос был такой чудесный, как будто под потолком в нашей хате летали птички.
    Все слушали её, хмельные и тверёзые. Дед плакал, хотя пил он всегда мало, никогда не видели мы его ни пьяным, ни срамным, как говорят в народе. Вот тогда дядя Максим, расчувствовавшись от такой близости со своим родными людьми и оказавшись на своей малой родине, по которой, видимо, всегда тосковал в городе, и произнёс те роковые слова: «Надя, спасибо тебе. Я люблю тебя всей душой своей и всем своим телом».
    Эх, дядька, дядька… Как хорошо было бы, если бы ты не был таким – по-городскому – умным. Знал бы ты тогда, сколько слёз после этого доведётся пролить нашей матери и нам, детям, то, наверное, не сказал бы, а проглотил бы эти слова с глотком вина.
    Как отец, такой красавец, мог ревновать нашу мать, никому ума не приложить. (Его самого матери ревновать требовалось, что и было порой, но об этом в другой раз расскажу.) Но взъелся же он на мать нашу за такие комплименты своего брата. Я не помню, по малолетству, чем закончилась эта гулянка, была ли драка сразу. Но помню, что потом отец бил нашу мать нещадно. Очень мы, детки, страшились, что он не только переломит ей все её косточки, но и убьёт её. Мы-то кружились вокруг, кружились, как грачата, да как могли остановить его, если были совсем маленькие.
    Наутро мать пыталась встать с постели, чтобы подоить коров перед стадом, не смогла. Подоили другие люди, не помню кто, но не девчата-сёстры, они были ещё малы и доить не умели. Только позже мать кое-как поднялась на ноги – надо всех кормить-поить, всю ораву свою. Нашла тряпицу какую-то, попросила младшего братца нашего пописать на неё, и ею перевязала голову. Спустя годы никто из младших в тряпочку уже не соглашался писать, взрослели, стеснялись. Тогда мама присядет по-женски на травку в огуречнике, сама пописает на тряпочку и повяжет ею свою голову.
    Как-то ниоткуда появился в нашей местности ураган, поломал много леса в соседних колках. Жители радовались, что ураган обошёл село, не раскурочил нажитое - дома, хозяйства. А сломленные деревья лесник им выпишет без оплаты за порубку, как бурелом.
    Вот я иногда встречу в поле или на угоре берёзу, самое что ни на есть русское дерево. Стройная такая стоит берёзка, ладная, но недолговечная, шелестит зелёными или уже золотыми – по осени - листьями, будто песню поёт. Так маму мне мою напоминает.


Рецензии