О детстве, геологии, морской авиации и литературе

           « О детстве, геологии, морской авиации и литературе.»
 
                1.               


  К воспоминаниям о детстве  начинают обращаться обычно тогда, когда начинают осознавать в зрелом возрасте свои неполадки с душой. Что в детстве она,  то есть душа была чище, лучше и соответственно и мир представлялся  чище и лучше. Отсюда философская максима, что мир только наше представление, иллюзия. Шопенгауэр позаимствовал ее у буддистов, переложив на язык европейской философии. То есть мир, мы видим через призму своей души, и чем она чище, тем изображение мира достовернее. Но абсолютно чистая она не может быть по причине нашей наследственной греховности и, следовательно, видеть жизнь, как она сотворена не доступно, ни человеку прошлого, ни человеку настоящего. Однако у ребенка греховность еще в потенции, в будущем и поэтому действительность  в его представлении близка к сущности, заманчива и прекрасна и  «устами младенца глаголет истина».
Здесь и еще один ответ на вопрос, почему настоящий писатель, - а писательский дар предполагает воплощение в чужую личность, в том числе и ребенка и в себя самого, будучи ребенком, - так нежно и бережно хранит в себе свои детские впечатления. Обычно взрослый человек по причине своей жестоковыйности, приобретаемой с опытом и патологической способностью забывать то прошлое,  что в настоящий момент его жизни не полезно, теряет и способность хранить те самые свои чистые детские  впечатления. Иной раз мне кажется, что не надо было никакой религии, если бы зрелый человек всматривался в мир из своего детства, видел настоящее детскими глазами, но такое доступно немногим.
Моя память подсказывает мне эпизоды моей начинавшейся жизни еще до тех пор, пока я не встал на ноги: я помню и неудовольствие мое по поводу мокрой простыни, которую мне не подменили и пластмассовые погремушки, развешанные перед моими глазами и которые больше пугали меня, чем развлекали и настырный палец взрослого человека, захваченный крепко моим пожатием, и первые страхи и рев; и совершенно безобразное поведение взрослых в моем присутствии, предполагающее, что дитя еще без смысла, ничего не понимает.
Я помню, когда я впервые пошел своим ходом и радость моих родителей по этому поводу, и даже помню свое первое произнесенное слово. Это слово было «да».
В детстве я жил, в каком - то бреду постоянно меняющихся впечатлений, переживал, плакал, страдал. И помню я и не события, а впечатления от этих событий, так что сама причина впечатлений стиралась.
 Мой мир, который я начинал выстраивать вокруг себя во времени, был скорее всего страхом перед пространством и темнотой. После узкой колыбели я ощутил пространство комнаты, и пугали меня углы, в которых всегда казалось, кто то присутствует.  Я боялся всяких чуланов, подсобок, погребов, тех мест, где проявления жизни лишь вспомогательные и существуют духи второстепенные, подручные и потому служащие человеку по своей прихоти, способные подвести его в ответственные моменты его жизни. Вообще римские лари, хранители жилищ, духи разных помещений, совершенно безжизненные дома даже при наличии в них живых я ощущал в детстве как никогда сильно. И когда я попадал в пространство, где дух был мне неприятен, я начинал плакать и просил меня вывести в другое место и взрослые часто не понимали причины моих капризов, наказывая меня, после чего я рыдал еще больше от нарушения во мне врожденного чувства справедливости.
Страх перед временем удел старости, а перед пространством – раннего детства. Построить для себя собственное пространство, где бы я был совсем один без различных подглядываний из разных углов, было для меня в детстве какой - то навязчивой манией. Первоначально маленькие домики из одеял и простыней, в которых я задыхаясь часто сидел часами просто так, наслаждаясь своим одиночеством. Потом сладострастие, с которым я месил глину, воровал кирпичи на стройке и выстраивал себе конуру метр на метр, чтобы опять остаться одному со своей душой без всяких на нее влияний ни родителей, ни окружающего мира, ни сопровождавшего его различного рода духовных соглядатаев, которые насильственными методами пытаются воздействовать на мою душу, пока она еще не окрепла.
Этот страх и особенно перед неограниченным чем либо пространством я испытываю всю жизнь. У меня никогда не было восторга перед ясным, звездным небом, громадой космоса особенно морозными ночами, и в черных провалах между звезд я всегда усматривал для себя страшное, инфернальное, что то жестокое и неопределимое по отношению к моему существованию. И впервые настоящую радость жизни от мира, тепло в сердце, умиротворенность в душе я начал ощущать «под покровом небес», затянутых наглухо серыми, низкими облаками; воздух становился плотным, почти вещественным. Серое небо напоминало мне то самое одеяло, под которым я прятался в детстве.   В облаках таится все, что дает нам жизнь. И что удивительно люди поклонялись солнцу, грому, чему угодно, но только не этим серым, низким, плотным, затянувшим все небо облакам, физическое явление как никакое другое, подтверждающее, что Бог не только существует, создал мир, но и еще заботится о тех, кто в нем пребывает.
                2.
Родители мои познакомились в Красноярске и по распределению работали в маленьком поселке городского типа на юге Якутии. Поселок был построен в послевоенные годы заключенными, стоял на сопках, возле шумливой горной речки с одноименным названием. С юга в поселок входила амуро – якутская магистраль, разделяя поселение на две части, состоящие из низеньких одноэтажных домиков, с огородами раскиданных по сопкам. Покидая поселок, дорога сходила крутым спуском к речке с дощатым мостом, стоящий на трех быках с бетонными волнорезами.
  Другой берег реки был скалист, обрывист, - река, намечая себе путь, как бы обрезала сопки, бесстыдно оголяя напластования осадочных пород. За мостом  здание местной больницы, родильный дом, где работала моя мать акушеркой, и дальше дорога, виляя между сопок, покрытых стлаником или громоздкими лиственницами, приближалась к аэропорту.
      В центре поселка высились сооружения ТЭЦ, изрыгающие мощные клубы пара и дыма от сжигаемого угля, сажа от которого покрывает зимой снег, делая его черным на много километров вокруг.
Отец в моей жизни появлялся периодически, «вылезал из тайги», обросший бородой, пахнущий костром, табаком, с рюкзаком, в котором всегда были таежные деликатесы: копченые рябчики, хариусы, с карабином, «мелкашкой» и наганом, объектами моего пристального внимания, снимал с себя геологическую амуницию, сбривал бороду и после отчета в геологическом камеральном управлении пускался во все тяжкие после полугодовой высидке в тайге: гулял, пил и играл в преферанс со своими соратниками по геологической профессии. Мать принимала его загулы как должное, как необходимое приложение к его тяжелому, героическому труду.
Меня он выучил пушкинскому «лукоморью» и нескольким стихам из Никитина  Державина и моей обязанностью было краткое выступление, перед тем как напарники отца по преферансу усядутся за «пульку», с ведром портвейна под столом. Я декламировал про кота ученого, что ходит на цепи кругом, испытывая впервые, может быть, серьезное внимание взрослых к тому, что я говорил, и это вдохновляло меня. В награду я получал кулек шоколадных конфет. Но, меня вскоре забывали, погрузившись в игру, которая продолжалась иногда сутками. Мать обычно была на дежурстве в родильном доме. Во время игры я как бы переставал существовать  для отца, выпадал из его пространства на длительное время, испытывая муки ревности и однажды, забравшись под стол, выпил стакан портвейна, заев его конфетами. Мой бунт, бунт пьяного, забытого всеми пятилетнего ребенка был страшен: я стал отбирать карты, рвать бумагу на столе, кидать на пол стаканы и кричать, чтобы все уходили. Потом меня вырвало, это было тяжелое алкогольное отравление. Отец вызвал мать, она приехала на скорой, мне промыли желудок, и больше мать не решалась оставлять меня с отцом и брала с собой на дежурства в родильный дом. В родильном доме я был в центре внимания. Здесь не надо было читать стихов, выступать, и я бродил по палатам с напряженным  любопытством, высматривая, как женщины сцеживает из груди избыток молока в стакан или как медсестра выносит кровавое ведро последов из родильного отделения и вопросов почти не задавал, хотя они и возникали как у любого ребенка. Я рано понял, откуда берутся дети и уже подростком штудировал материнское «Акушерство» не из праздного любопытства или возникающих в переходном возрасте томительных позывов   плоти, а  с целью выяснить первопричину жизни человека. Иной раз, представляя себя в утробе матери, живого, в течение девяти месяцев, я испытывал те же ужасы, когда представлял себя похороненным заживо в могиле. И, смотря на беременную женщину, будущую мать, проявляя к ней осторожность, как при обращении с хрупким тонким стеклом, я в то же время всегда понимаю, что в ее животе замуровано иное живое существо и, что женщина, помимо своих телесных мук, испытывает и всю тяжесть заточения  в себе и муки зародыша, и потом всю жизнь мучается муками своих детей. Вероятно, из-за этих не прекращающихся из века в век мук, женщина более метафизически способна, чем мужчина, то есть перегородка отделяющая мир физический от метафизического у женщины гораздо тоньше, чем у мужчины. Хорошо это или плохо - другой вопрос.
Впрочем, в те далекие годы я такими вопросами не задавался, а волновало меня лишь поверхностное, телесное, видимое.
                3.
Несколько эпизодов из моего детства я оставил в памяти и переношу их в запись, чтобы почувствовать разницу между тем,  каков я был в колыбельке и каковым мне предстоит уйти в могилку.
В детстве я никогда не лгал и так и не научился лгать ни под угрозой наказаний, ни из выгоды. Взрослые сентенции «обманывать не хорошо» всегда добавляли родителей и учителей, для меня ничего не значили, я и не знал, что такое обманывать и зачем, чтобы избежать наказания за проступок? Но если я что и совершил постыдное или незаконное, я и ждал наказания, ибо наказанный я как бы снимал с себя тяжесть проступка. Впрочем, проступки мои были экспериментальные: опытное познание мира. Один раз я помню, взял из отцовского стола, куда мне доступ был воспрещен, пачку патронов, и опять же в опытных целях бросил их в огонь, в печку. Патроны лишь щелкали как раздавливаемые  жуки, избороздили кирпичную кладку и вызвали естественный вопрос матери. Я честно и обстоятельно изложил, как я брал патроны из стола, и с какой целью и был наказан затрещинами и постановкой в угол. Мои родители наказывали меня эмоционально, то есть рационального подхода к наказанию, (сечь, морально унижать, не разговаривать и т.д.) не было. О себе я выбалтывал все или почти все, я был полностью открыт, у меня не было тайн, я выкладывался весь и всем и, вероятно, одной из причин моей перпендикулярной судьбы была эта невероятно патологическая откровенность с людьми (метать бисер перед свиньями,  надо даже и в том случае, когда они готовы растерзать тебя). Впоследствии я, конечно, научился молчать, но только в том случае, когда мои слова могли причинить вред другому человеку. Себе же я вредил своей откровенностью повсеместно и практически всю жизнь, так и не устроившись в ней удобно до самой старости и, вероятно, так и умру в бытийном, житейском дискомфорте, но тогда это уже будет не важно.
                4. «Дед Стоянов»
Население поселка было самым разнообразным   по национальному составу. Были корейцы, китайцы, поляки во многом числе западные украинцы, прибалты, якуты, эвенки и конечно русские. Все они мешались между собой в течение двух – трех поколений и конечный отпрыск уже считал себя русским. Обособленно жили китайцы, у них было свое поселение со своим уставом и поведением, но со временем и китайскую общину расформировали, заборы снесли, китайцев расселили, чтобы не кучковались, и не создавали замкнутую диаспору. Этому еще способствовали многочисленные конфликты на границе с постоянно бурлящим Китаем и отзвуки происходящих там бурь ощущались и в наших краях.   Наш сосед по дому, как его звали «дед Стоянов» – легендарный некогда старик с белой бородой лопатой, болгарин по национальности и радист по профессии, вместо собак для охраны дома держал три бойцовых петуха. Один одноглазый и самый свирепый прозывался «хунвэбином», два других - «цзяофани» и «чанкайши».  Чтобы петухи заняли боевое положение, и проявили агрессию, достаточно было крикнуть: «Хунвэйбин» воры! Атаковали китайские петухи с трех сторон, могли нанести серьезные раны, и отбиваться от них особенно человеку не знакомому с их тактикой было сложно. Как я не пытался подружиться с «бандой трех» они не шли со мной на договоренности и  куски хлеба и пшено, которые я им подбрасывал, надеясь смягчить взаимоотношения, они презрительно клевали, но стоило мне приблизится к дому, как снова подвергался яростному нападению. Единственный инструмент, который они уважали и боялись, была метла. Длинная палка и колючий веник, не давали им возможности приблизится на расстояние, чтобы пустить в ход свой клюв.
Дед Стоянов происходил из тех героев сталинской эпохи, которые самостоятельно  без насилия и принуждения искали себе славы и условий для реализации своих героических потенций в предвоенные годы в районах крайнего севера с тяжелым климатом. Он был образован еще по старому, дореволюционному, и, поддавшись веяньем той эпохи, увлекся марксизмом и радиоделом. Одно время он был участником экспедиций по спасению челюскинцев, принимал, как он говорил «безграмотные радиограммы академика Кренкеля» и передавал их на большую землю, но при раздаче наград и званий его как то обошли и всегда обходили и он к старости обиделся.  Обиделся и на Сталина и на Советскую власть и так как он наследственно происходил из семьи православного священника, то к старости гены взяли свое, и Евангелие стало его настольной книгой. Он пользовался лексикой для моего уха тогда совершенно бессмысленной. Отца моего он называл «безбожником», моих многонациональных товарищей по детству «нехристями» и «инородцами», читал мне куски из вечной книги и цитировал уличные вирши, сочиненные в его молодости:
                «Пионеры юные, головы чугунные,
                Сами оловянные, черти окаянные».
Одно время он работал радистом и завхозом в геологической партии, в которой мой отец был начальником. Отец взял меня на летний сезон «в поле» и с дедом Стояновым я  тогда сошелся очень близко. Рабочие жили в бараке, мы с отцом в палатке, а для радиста и завхоза обычно выстраивали отдельный дом, где находились рация и продукты питания, которые выдавал под запись горнякам дед Стоянов. Горняки были народ самый  «бесбашенный», многие были с уголовным прошлым; и дед Стоянов, который вел праведную жизнь, общался с ними «по делам», то есть в душевное общение не входил, держал себя особняком, но, вероятно, побаивался больше их, чем моего отца и «под запись» выдавал им сахар и дрожжи для выгонки самогона, что строго запрещал ему мой отец. В укромных местах барака под нарами стояли вонючие бочки с бражкой; и пьянство горняков было самым разнузданным из всех пьянств, какие я наблюдал за всю мою жизнь. Обычно оно кончалось поножовщиной, стрельбой, дикими пьяными откровениями. Мой отец, надо отдать должное его мужеству, приходил в барак в самый разгар пьяных разборок, вытаскивал и выливал из бочек остатки бражки, забирал огнестрельное оружие и шел разбираться к деду Стоянову, как главному виновнику и провокатору свершившихся безобразий. Разговор отца с дедом, при котором я присутствовал, был обычно коротким. Отец стыдил его, грозил, что отправит деда с первым прибывшим самолетом на «большую землю» и в конце обычно примирительно просил, что если кто и обращается из рабочих с просьбами выдать им сахар и дрожжи, пусть за разрешением первоначально обращаются к нему - начальнику партии, на этом инцидент был исчерпан, но ненадолго.
Ходил дед Стоянов по геологическому поселку летом, несмотря на гнус в одних трусах; белая борода лопатой была ему чуть ли не по пояс, слушал радио в основном японское для русских, на русском языке, Сталина называл «деспотом», а Хрущева - пренебрежительно Микиткой и о Советской власти отзывался пренебрежительно. Но однажды, вероятно, какой то уж слишком любопытный и настырный столичный журналист, копаясь в архивах,  расковырял героическое прошлое Стоянова. Стоянов  в момент его недолгой славы совершенно преобразился, укоротил бороду на треть, стал носить пиджаки с галстуками и вскоре в венках  скоротечной славы скончался. Бойцовых петухов его зарезали, а старушку, с которой он коротал последние годы жизни забрал к себе племянник и увез ее в Якутск.
                5.Ишина
Другим моим поводырем в мире  детства была Анна Григорьевна Ишина, женщина – геолог, потомственная петербургская дворянка, доктор геологических наук, орденоносец и лауреат каких- то там премий. Все ее мирские регалии для меня были пустой звук, а перед мною была доброжелательная, грузная, седая  попивающая женщина. Вести геологическую жизнь она уже не могла по состоянию здоровья, но вылазки из Ленинграда в наши якутские земли она иногда делала. Я ее выделил, как вообще выделял выдающихся людей. Я же ей пришелся по духу, тем, что совершенно отличался в свои десять лет от детей городских и столичных своей самостоятельностью: умел разжечь в сырую погоду одной спичкой костер, , готовил из рыбных консервов и сухой картошки отличные супы, свободно ориентировался в тайге, мог спать на голой земле у костра в накомарнике, имел рыболовные навыки, уже привычно обращался с двустволкой, которую подарил мне отец. Все мои способности, конечно, меркли перед способностями детей – эвенков из оленеводческих колхозов, для которых тайга была родной стихией. Они были детьми тайги, как есть дети гор, степей, морей. Сейчас все больше дети городов.
С какой целью она прибыла на базу в «партию» мне было неведомо. Мой отец скорее был геолог – практик, «чувствовал» как он говорил землю. В геологию он пришел не по призванию, а мечтал быть астрономом, как мне однажды он пожалился, и в геологоразведочный институт поступил в послевоенные годы, потому что там были льготы для детей фронтовиков, погибших на войне, повышенная стипендия, выдавали форму – одежду, но по окончании института не жалел, что сделал такой выбор. Он никогда не говорил интеллигентскими штампами, говорил с трудом, косноязычно, творил речь и поэтому  научная статья или научное предположение, всегда выходили в его изложении как занимательный художественный рассказ. Поэтому он, вероятно, никогда не писал научных работ по геологии. Но геолог он был отличный и с Ишиной они нашли общие темы для разговора. Мой отец  не любил, когда в его геологические владения вторгались «инородные научные тела» и любопытных кроме непосредственного начальства он всегда старался побыстрее сбыть с рук. И. когда я, желая угодить своей новой подруге, ей тогда уже было за пятьдесят, притащил угольную плиту с отпечатанным на ней роскошным папортником, существовавшем в живую на земле миллионы лет назад, отец мне высказал неудовольствие, ибо рекламация наших достопримечательностей могла вызвать интерес «других», которые понаедут и произведут очередные ненужные хлопоты для него. Ишина  тотчас проявила интерес к тому месту, откуда плита и я повел ее к огромной  скале возле реки, исчерканной черными угольными пластами. Она все знала о камнях, как и знал мой отец, и я почувствовал в ней родственную душу. Она признавал не только внешнюю красоту камня, но и как бы видела его внутреннее свечение. Она входила в мои проблемы и мои радости и поверяла мне свои, высказывая мне свои печали, что она уже не может вести геологическую жизнь, а жить постоянно в большом городе ей невыносимо, что она уже пьяница и у нее бывают длительные запои. Один из таких запоев ее и прикончил. Она повесилась в больнице лежа на кровати. Мы с ней длительно переписывались, она мне высылала почтовые марки, которые я тогда собирал, книги по тому или иному моему детскому сумасбродству, начиная от фотографии, карате, нумизматике, классической борьбе  и до самоучителя игры на гитаре и занимательной химии . Письма ко мне были коротки, «по делу», но и в них проскальзывала неудовлетворенность жизнью. Мы были родственные души и обычно разница в возрасте, жизненный опыт, объем усвоенных знаний по близости душ не играют никакой роли. Вероятно, там, в загробном мире моя душа попадет в ту же область, где пребывает ее неприкаянная  душа.
                6.
 С отцом я провел три летних сезона «в поле». Первый из них, когда он был «маршрутным геологом» и мы жили с ним вдвоем в палатке, на берегу ручья. Палатка стояла в распадке; и сопки с крутыми подъемами окружали ее. У нас была рация, запас продуктов, оружие, собрание сочинений Бальзака, подшивка «Огонька» за предыдущий год и радиоприемник «Океан». На несколько «легких маршрутов» отец брал меня с собой. Обычно я сидел на каком либо возвышенном месте, а отец ходил с рюкзаком, карабином и геологическим молотком вокруг и делал записи в дневнике, потом он звал меня и я шел  на голос, считая пройденные шаги. Длина моего шага была 50см. Один раз я сидел на стволе поваленного дерева и ждал призыв отца. По тайге, по бурелому бежало что то тяжелое, шумное, бежало в мою сторону. От страха я вскарабкался на  сосну, по совершенно голому стволу  потом упал и повредил себе ногу и с тех пор в маршруты не ходил, а проводил время в палатке, готовил  пищу и слушал приемник. Отец приходил вечером, с рюкзаком полным камнями - образцами, в рубашке, которая была белая от  соли, усталый и вечером после сеанса связи с базой и ужина, он обычно под скудный свет парафиновых свечей, намазанных мылом читал очередной том Бальзака, а я перелистывал журналы «Огонька» и донимал его мучащими меня тогда вопросами.
Чтобы я не боялся оставаться один в палатке, он оставлял мне наган, предварительно устроив мне тренаж по стрельбе из нагана. Попасть на расстоянии десяти метров в консервную банку я так и не смог, расстреляв целую пачку патронов, руки были еще детские, но обращаться с оружием я научился. Однажды он не докончил маршрут и вернулся рано  озабоченный – видел свежие следы медведя недалеко от палатки. Ночь мы провели в тревоги и уже утром налегке отправились на базу, до которой было двадцать километров. По дороге отец подстрелил копылуху – самку глухаря. Она была жива, и мне ее стало жалко до слез. Я взял ее на руки и нес на руках, пока отец не сказал, что мертвая она уже не будет вызывать жалость, и свернул ей шею. Я тогда заплакал и когда уже на базе ее мясо поджарили на костре, я отказался  мясо есть.
Медведя через несколько дней убили, приманив его на подтухшую падаль изюбра и мне опять было жалко зверя до слез. Перед смертью «мишка» учинил в нашей палатке разгром, уничтожив продукты: банки от сгущенки он вскрывал когтями и потом выдавливал содержимое в пасть. Приемник «Океан» и рация были изуродованы, а свежуя медведя в холке у него нашли пулю от какого то неизвестного в наших местах оружия. Якут Василий, конюх и разнорабочий набил трехлитровую банку медвежьим салом, вырезал желчным пузырь; мясо собаки и люди есть отказались, а шкура, плохо обработанная скоро зачервивела и ее выбросили.
В тот же день на базе разразилась страшная гроза. Земля была напичкана различными рудами, изобиловала магнитными аномалиями и притягивала к себе небесное электричество. То и дело шныряли шаровые молнии, а обыкновенные молнии сверкали в небе с какой то жестокостью, которую я не наблюдал в других местах. На моих глазах молния расщепила огромную сосну и повалила рядом стоящие деревья. Страх перед грозой у меня был животный, я прятался под нары, и с очередным громовым раскатом у меня все обрывалось внутри. Но после грозы я чувствовал необыкновенную легкость в теле, внутреннюю чистоту. Мне хотелось петь и смеяться. Это была не трусость, а настоящий страх Божий, тот страх, который пронизывает все поры и обновляет человека и который я утратил, уже будучи взрослым. После грозы начали подсчитывать потери и одного горняка не досчитались. Труп его нашли недалеко от базы; одежда на нем еще дымилась, а алюминиевая ложка в кармане была расплавлена. Вечером прибыл «кукурузник»; труп зашили в брезентовую палатку и  загрузили в хвост самолета. С этим рейсом отец решил отправить меня на «большую землю». Кукурузник швыряло и бросало как щепку восходящими потоками. Все полтора часа полета я беспрерывно рыгал, рыгал и от  болтанки и от того, что рядом находился обгоревший  труп человека. Когда самолет приземлился, весь зеленый и слабый, я не мог двигаться и выбраться из машины мне помогли члены экипажа.  Длительное время салонные запахи в самолете даже воспоминания о них  вызывали у меня позывы на рвоту
                8.
Поселок хоть и был таежным поселком, окружен тайгой, но в нем присутствовали признаки цивилизации, стояли многоэтажные дома, проложены тротуары, асфальтированы дороги, были клубы, рестораны и две школы: восьмилетка и десятилетка. Одна - на юге поселка бревенчатая, двухэтажная, на окраине, за которой уже начиналась тайга; вторая – в центре поселка. Я учился в восьмилетке, что была на окраине.
Со мной учились в основном дети геологов, горняков и преподавали нам жены геологов. Жены геологов, -  мужья появлялись в  бытовую жизнь редко,- были на редкость терпеливыми и образованными женщинами. Терпеливыми от неустроенности семейного быта; образованными так как образование получали обычно в столицах там, где учились их мужья в горных институтах. Лучшие пары были, конечно, когда муж и жена – геологи, придерживались одного образа жизни. Но женщина в тайге быстро матерела, приобретала мужские черты и иногда быстро спивалась в погоне за равенством.
Но большинство жителей поселка, обслуживали жизнедеятельность южно – якутской комплексной геологоразведочной экспедиции, жили одними интересами и геологический дух витал в воздухе и затрагивал всех независимо от образа жизни и профессии. Тот же дух единства в деле, независимо от пола, возраста и национальности я ощущал в военных гарнизонах.
Я же был еще популярен у своих педагогов, ибо все они прошли через руки моей матери – акушерки. Возникает некая интимность между роженицей и принимающей роды.
В школе мои учительницы смотрели на меня как близкого им человека. Я же к ним не испытывал родственных чувств и выделение меня из остальных, приводило меня в угнетенное состояние. Быть любимчиком считалось позорно в школьной среде, и я без всяких оснований дерзил и выкидывал различные «фокусы», чтобы поддерживать свой авторитет.  Доклады о моих проделках моей матери были постоянны. Пока отец был в тайге, моих провинностей накапливалось очень много, и по его прибытии он впадал в ярость, гнев, что я совсем отбился от рук. И перед очередными погружениями в пьянство и преферанс он посвящал несколько дней моему воспитанию. Воспитание состояло в следующем: отец брал учебник и начинал меня допрашивать по главам и параграфам Я отвечал сносно, память у меня была хорошая. Потом он бросал учебник с возгласом «какая галиматья» и потом в нескольких простых словах объяснял мне какое либо физическое явление или математическую формулу, которые я обычно только запоминал, чтобы ответить на уроке, но до сути не доходил. В его словах все было просто и понятно, вероятно, в нем умер талантливый педагог. Другим его воспитательным достижением я считаю, что он приохотил меня к чтению и собиранию коллекции камней. Поначалу он подарил мне свою. Десяток  невысоких ящиков с перегородками внутри, с отдельным окошечком для каждого камушка,  стояли в сарае, и я уже давно подбирался к ним. Здесь были пириты, пиропы, бериллы, аметисты, топазы, полевые шпаты, друзы хрусталя  и еще чего там только не было прекрасного для моего только начинающего познавать мир сознания. Отец выдал мне тетрадь – каталог с названиями и описаниями и я уже мог официально без боязни перебирать эти сокровища и бравировать перед моими одноклассниками, которые тоже были детьми геологов, своими геологическими познаниями. Эту любовь к камням я сохранил в себе и по сю пору.
С чтением еще было проще: отсутствие телевизора, длинные, морозные(мороз иногда доходил до 50градусов) ночи, приличная в доме библиотека, - отец подписывался на все что тогда можно было купить из книжной продукции, - причины для ребенка прямо понуждающие к чтению. И оно началось, с какой то дикой страстью. На Пушкина отец меня натаскивал, едва я научился говорить, читать я научился в пять лет, а к восьми- девяти годам приступил к чтению «Тихого Дона» Шолохова. Читал я, конечно, то, что для меня было понятно – это книги о природе (Бианки, Пришвин), о первопроходцах, геологах (Арсеньева, Залыгина, Федосеева, Митыпова, Куваева, Обручева), русская классика оставалась за кормой, метафизическая сторона литературы начинала задевать меня в военном училище и это уже была не просто страсть к чтению и желание удовлетворить свою любознательность, а проникновение в ее духовную суть.
                9.
После заезда в тайгу я уже с осени и потом всю зиму  терзал мать и отца с просьбой повторить заезд на следующий год, и они обычно «ломались». И после окончания занятий в школе в моей жизни наступал праздник. Забирали меня или сам отец или просил кого – нибудь из своих прихватить с оказией до самолета.
На базе геологоразведочной партии меня ожидали самые невероятные приключения. Возле базы на вершине сопки была расчищена небольшая площадка для посадки самолета. После волнений связанных с перелетом, выгрузке багажа, отец предлагал мне место для поселения. База представляла собой несколько бараков на берегу реки, стоящих среди сосен, отдельно стояли домик радиста и склад и несколько палаток, натянутых на бревенчатые каркасы, с полом, выстеленным  досками из упаковочной тары. В бараке я жить отказался У входа в палатку  обычно стояла  железная печка, летом не используемая, готовили пищу на костре, и два деревянных топчана, покрытых спальными ватными мешками в брезентовых чехлах. При входе в палатку я с радостью растянулся на топчане в предчувствии новых впечатлений.
В своей должности начальника партии мой отец «сохранял лицо», в карты не играл, в попойках не участвовал и матом как инструментарием руководства никогда не пользовался, хотя мат царил повсеместно. От отца, впрочем, я не услышал ни одного матерного слова за всю совместную жизнь. Это говорит и о чистоте его души. Я заслышав матерное слово всегда краснел, мне было неловко и стыдно, ибо к словам я тогда относился буквально и например, фразеологический оборот – «е… твою мать» обращенная к кому то казалось мне ужасным оскорблением человека. Матом как выражением негативного эмоционального состояния я начал пользоваться после тридцати, он вырывался бессознательно.
«Сегодня у нас банный день» - сказал отец, после того как я обследовал бараки, заглянул в домик радиста и уже сбегал на речку, закинув удочку  на перекате с желанием поймать хариуса.
 Баня была одна из главных радостей таежных жителей. Ее всегда выстраивали в первую очередь при создании базы, а потом уже появлялись бараки для жилья и все остальное. Топили долго и для многих, и первым, кто пробовал первый парок, был мой отец по иерархии чиновного старшинства. Отец залезал на верхнюю полку, поддавал, я лежал в это время на полу, не выдерживая жара, но мне хватало и этого. Выскакивая из бани, я кидался в речку, в стремнину на перекате, цеплялся за булыжник и млел от радости соприкосновения с холодными водными струями, перевернувшись то на живот, то на спину, испытывая при этом, что душа наполняется каким то диким восторгом, а тело два раза облегченное становится невесомым, совсем легким, как пушинка. Но после третьего захода в баню и омовения в струях первоначального восторга уже не было. Отец же кидался в самое глубокое место реки, после переката, где были воронки и я начинал тревожиться.
После бани возле палатки меня ожидали новые впечатления: прибыла связка оленей, навьюченных по бокам тюками с грузом и роем оводов. «Олешки» как ласково называл их мой отец, с глазами добрыми, бархатными как у коров уморительно передергивали кожей, пытаясь спастись от насекомых, но глаза при этом оставались добрыми и ласковыми. При доставке грузов геологи часто пользовались услугами оленеводческих колхозов эвенков. Обращаться с оленями я уже умел и попросил оленевода прокатиться. Верховая езда на олене, своеобразное седло, когда ноги не по бокам, а для каждой ляжки выемка, так, что ступни находятся ближе к голове животного и управлять животным  надо ногами, пиная то в левую, то в правую сторону шеи в зависимости от поворота, доставляла мне удовольствие большее, чем даже поездки на лошади. Удовлетворив на время свою страсть к верховой езде, я начинал уставать от новых впечатлений и, забравшись в спальный мешок в палатке засыпал с радостью, что на следующий день меня ожидают дела и впечатления не менее яркие, чем дня минувшего.

                10.

Впечатления были и страшные. Страхи, которые я тогда испытывал, были как бы дополнением к восторгам. И то и другое овладевали мной полностью с ног до головы. Такие душевные состояния как упадок духа, тоска, уныние я и не знал, что они существуют на самом деле. И испытывать и понимать, что я нахожусь в тоске, начал после тридцати.
 О животном страхе перед грозой я уже рассказывал. Теперь о крысах и о покойниках. Крысы у меня и по сю пору вызывают и омерзение, и страх. И не потому что крыса кусает, может быть опасна, а скорее что она какой то предвестник чего то ужасного, что в ближайшее время может произойти или случиться. Она как бы символ, знак, предупреждение, что в ближайшей судьбе намечается трагедийный ее период. Так было в 90 ые годы, когда в Москве я видел огромное количество крыс шныряющих по улицам. Они были мордатые, умные и совершенно наглые, не боялись людей и вели себя вызывающе. Они как бы говорили своим поведением, что вы – люди сейчас слабы, деморализованы и мы понимаем и чувствуем, что вы – безопасны; у вас нет времени и сил, чтобы заняться нами, нашим истреблением, войной с нами. И когда – нибудь будет период - слабость ваша будет перманентной, силы не будут восстанавливаться и тогда наступит наше царство, наш триумф. Во все кризисные времена человечества крыса как вид наглеет и по этой наглости еще можно судить, что они наступили.
В детстве меня конечно берегли от лицезрения смерти, ее атрибутов, покойников, похорон, кладбищ. Но кладбища  влекли меня в детском возрасте. Меня удивляло то , что взрослые так практичны и что они не делают, имеет какой то практический смысл. И практический смысл захоронений, кладбищ я совершенно не мог понять, что где то на окраине населенных пунктов существуют целые маленькие городки, куда свозят покойников. И, что могила,- а слово это и в детстве вызывало у меня мурашки по коже,- и памятник над ней, существуют где то в стороне помимо нашей повседневной жизни и в то же время присутствуют в ней постоянно. И также постоянно люди поминают и вспоминают умерших,  и последние как бы присутствуют и в то же время они лежат в этих городках - кладбищах.
Помню, едва я научился осмысленно читать, мне на глаза  в библиотеке у моего школьного товарища, сына санитарного врача, попалась брошюра некоего Гинкаса . Называлась она так «Кладбища, массовые захоронения и санитарный уход за ними». Как и материнский учебник «Акушерство», который я втайне от матери изучал, чтобы понять тайны деторождения  и от меня его не прятали, полагая, что я еще не созрел для понимания, так никто не обратил внимания на мои ментальные запросы в десятилетнем возрасте о смерти, кладбищах и покойниках.
Из этой брошюры Гинкаса я вычитал подробности, что же происходит с покойным там, в могиле о стадиях разложения трупа, что обыкновенный труп разлагается в течении года, а умерший от запоя  длительно, около пятнадцати лет. Есть еще побочные условия скорости разложения, состояния почвы: в некоторых породах, например, лессовых – труп не разлагается, а просто высыхает.В предисловии автор любезно сообщает, что сведения подобного рода собраны во избежание эпидемий, то есть гигиенических соображений.  Из этой же брошюры я выяснил, что кладбища после захоронения последнего усопшего через двадцать лет( на основании каких то там указов чиновников) должны ликвидироваться, и еще двадцать лет территория может пустовать под зелеными насаждениями и только потом застраиваться или использоваться под сельхоз насаждения. И все…
 Но вернемся к покойникам. Покойник – это безобразно – ласковая метафора; есть еще мертвец, и совсем уже страшно – труп .Есть некий нисходящий ряд: беспокойный, то есть живущий, покойный, мертвец, труп, разлагающийся труп, останки. Покойник – это тот, кто успокоился, нашел себе покой. Труп, разлагающийся труп, трупный запах, трупные пятна – звучит оскорблением.
Вероятно, древних египтян пугал труп и они покойного мумифицировали. И ряд останавливался на покойном. Тот же страх древних быть трупом заставлял сжигать своих мертвецов.
Но у меня в детстве все было донельзя наоборот. То есть тело человека в ближайшие дни после смерти вызывало у меня дикий страх и чем больше проходило времени с момента смерти, тем быстрее страх ослабевал.
Я помню безобразный случай смерти моей одноклассницы. Убил ее младший брат, по ошибке вставив в ствол охотничьего ружья вместо патрона с пыжом, патрон с дробью. Так они играли: брат и сестра. У сестры было тоже в руках ружье. Они палили друг в друга холостыми зарядами и веселились. Мальчику было десять лет, девочке - тринадцать. После попадания в тело пыжа на теле оставался в лучшем случае синяк. Родителей в доме не было. Соседей стрельба в соседнем доме не пугала: дело было обычным. После выстрела боевым, мальчик бросил ружье и сбежал в тайгу. Девочка осталась лежать на полу с развороченным кровавым затылком. Заряд дроби кучно попал в затылок, и дробь уже рассыпавшись, вышла через лицо:  синие оспинки – ранки на лбу, щеках, губах. Так она и лежала в гробу: все лицо в синих оспинах.
А стоять у гроба рядом, выполнять функции караула при покойной почему то пришло в голову нашей классной руководительнице. Двое суток, мы – школьники, сменяя друг друга стояли возле  гроба девочки и я поначалу и вообще не мог смотреть в ее изуродованное  лицо от страха. Что это тело было когда то Лизой, живой обаятельной девочкой, сидевшей рядом со мной за партой. Но выражение смерти на ее лице притягивало мой взгляд все сильнее, что выражение смерти – это последнее и больше никаких других выражений не будет. И уже на вторые сутки я заметил, что это выражение смерти сходит с ее лица: оно становится холодным, нейтральным, равнодушным и мой страх начал исчезать и последние похоронные церемонии лишь удовлетворили мое любопытство к тому, что я видел впервые. Вероятно в первые часы и дни после смерти, смерть как бы сама еще присутствует в теле и убедившись, что ее миссия выполнена до конца она, то есть смерть уходит по своим делам и выражение смерти сходит с лица человека, поэтому  мне кажется перед покойным мы испытываем благоговение и страх и по мере удаления от момента смерти к трупу появляется даже некоторая брезгливость. Контракт с жизнью полностью расторгнут, а у тех  у кого он заключен должны выполнять свои жизненные обязательства, свои обязанности перед жизнью и тем, кто нам ее дал.
                11.
Но оставим в стороне страхи, мрачное и вернемся к моим детским восторгам. Вообще тайга я заметил, жизнь непосредственно в тайге, один на один, воздействует на людей по разному. Для одних  это мука, другие как бы и не замечают ее: живут обычно, но для тех и других она как наркотик и, вернувшись в цивилизованную жизнь человек, приобщившийся к таежной жизни, уже не может воспринимать городское существование полноценным.
       .Так вот восторги в детстве вызывала обычная будничная жизнь. То есть запахи, краски, камни, реки и конечно, люди. Конечно, обыкновенную будничную жизнь придумали люди, взрослые люди, а праздники они выделили в отдельные дни, пометили их в календаре и отмечают в противовес, придуманной будничной жизни. А могли бы жить в вечном празднике, как в детстве. Каждый день праздник.
        О власти запахов над человеческой душой существует целая литература. Зюскиндский парфюмер имел намерение с помощью запахов властвовать над людьми. Все помечено запахом и говорит о том, что все живое и неживое живет  не по своему произволу, и существует где то дирижер который управляет этой симфонией запахов, придает нечестно существующему запахи отвратительные и чем совершеннее незаконченное или законченное изделие творения, тем более благостный запах оно издает. То есть запах это первоначальная метка нормальности или неестественности существования неважно чего. Запахи бывают и благоухающие и злотворные, но никогда нейтральные. Злотворные – это сигнал опасности, предупреждение, что предмет или тело, или воздух больны, неестественно живут и следует их остерегаться, а по возможности лечить или исправлять в жизнь естественную. Иногда люди маскируются под чужие запахи, чтобы обмануть ближних, желая выдать свою неестественную жизнь за естественную. Для подобного рода обманов существует целая наука, индустрия запахов подделок, воруя запахи у других – живых и честных. Но это все равно плагиат, как воровство чужих мыслей, чувств и подобного рода воровство не считается зазорным.
 В детстве острота нюха у меня доходила до того, что я различал запахи отдельных почек на дереве, и само дерево издавало свой особенный запах. То есть я стоял возле дерева и внимал его целокупно, потом обнюхивал кору, ствол и иной раз какой-нибудь растеребленный в пальцах листок я носил с собой целый час, вдыхая его запах. И уже тогда в детстве я чувствовал запахи агрессивные и чувство опасности во мне, которое они возбуждали, лишь подтверждало, что агрессия сама по себе неестественна, больна и люди излучающие запах агрессии также требуют исправления и лечения. Что то или иное чувство: гнев, ярость, ненависть пахнут по-разному, что возникая в человеке эти чувства заставляют тело излучать материальные  запахи, причиной которых являются душевные процессы. Что старый развратник может пахнуть козлом, а невинная девушка парным молоком и яблоками и общего запаха человек не имеет, то есть определенного запаха, присущего только человеку. Говорят же иногда «пахнет смертью». То есть метафизический мир, когда вторгается в наш физический выдает сигналы и физического свойства. И в детстве я ощущал эту связь, и запахи вызывали у меня радость, может быть, именно потому, что они являются посредником или связником между мирами.

                12.

Теперь перейдем к камням. То что камень имеет свою таинственную и загадочную жизнь, а также влияет своим излучением на окружающий мир люди уже давно догадывались. Но по степени воздействия на человека камни получили свое право на  присутствие в жизни человека. С помощью камня человек строил жилища, убивал себе подобных , дробил злаки в муку и т.д. Я все думал, почему камни, породы камней так разнообразны, так многочисленны и вызывают разные эмоции и любовь к себе и страх и даже может быть оттенки чувств. После школы, после того как отец подарил мне коллекцию камней ( на уроках я сидел в предчувствии наслаждения перебирания камней в коллекции) я забирался в сарай и сидел часами вглядываясь в поверхность аметиста или берилла или мутного кварца и какие то смутные догадки о строении мира озаряли меня. Ведь не может быть, что камень создан только для человека для его хозяйственной деятельности или получения эстетических радостей от лицезрения и что есть какая то внутренняя сила,  мощь у одних камней, позволяющая им вырастать в кристаллы, друзы и совершенно рыхлые, слабые песчаники, известняки, асбест, которые также живут своей жизнью и требуют свое право на жизнь. Что между камнями существует взаимообмен и это не только телесное проникновение один в другого, или деформация и перерождение под воздействием внешних сил. Вполне может быть, что как и генетический код у человека, существует некий закон многообразия каменного царства и что создавая землю кто то позаботился, чтобы земля была не куском железа или к-л другого металла. И совершенно ясно почему одному своему апостолу Христос дал имя Петр, то есть камень. Человек все более и более удаляется как от природы так и от камня. Каменные города лишь номинально называются каменными. На самом деле города стремятся удалиться от камня, найти подмену ему, ибо современный житель уже не выдерживает многочисленного присутствия камней, как и длительного присутствия в природной стихии.
     Меня смутно волновало, что камни - это какое то богатство (помимо того, что они осязательны, наощупь тверды, прохладны, затейливо многообразны в красках, в формах), которое я должен как то разместить в себе, что оно это богатство существует не вне меня, а должно принадлежать не ящикам и жить само по себе своей жизнью, а должно быть причастно моей жизни совместно со мной и это совместное проживание сделает меня сильным, мудрым и как камень спокойным, Что я как вот этот обсидиан могу быть самоуверенно твердым, что между мной и камнем должна наладиться связь. И доходило до того, что на мои обожания камни мне отвечали взаимностью. Помимо моего собрания камней в  поселке был музей камней в управлении геологической экспедиции и после посещения его я замыкался в себе от переживаний от какой либо царственной друзы хрусталя.
      Впрочем, эта мистическая связь с камнями скоро закончилась. Следующее моими увлечениями  была химия. В том же сарае я организовал химическую лабораторию и с какой то маниакальностью воровал колбы, пробирки, реактивы в лаборатории при «камералке». Мне трудно сейчас судить почему та или иная страсть овладевала мной? Почему я приходил в восторг, когда первый раз подобрал мелодию на слух? Или изучал силуэты хищных птиц в календаре природы Бианки, испытывая наслаждение только от произнесения слов: сокол-сапсан, коршун, ястреб и потом часами следил как какой либо пернатый хищник, выискивает себе добычу; изучал следы зверей и потом на сутки уходил в тайгу, пытаясь разобраться в повадках, хитростях и жизни наших братьев меньших и, когда впервые в расставленные мною силки попал маленький зверек. И только после того как охотничьи страсть и азарт прошли, мне до слез стало жалко это холодное тельце, которое совсем недавно жило, существовало и вот сейчас по моей прихоти оно лежит безжизненным комом. Все древние страсти, испытанные моими предками я как бы пережил заново. Они то есть страсти возникали во мне и умирали пережитые.  Что эти страсти древние, древнее нескольких поколений, ибо мой отец и предки по отцовской линии выходцы из центральной России,  а по матери из Европы, охотой и следопытством не занимались; и вот я – ребенок -, волею судьбы, попавший в тайгу, вдруг воскресил в себе эти страсти, нажитые моими прапредками и пережил их заново с силой и восторгом до их естественной смерти и уже будучи офицером, когда мне предлагали вступить там в какие то охотничьи союзы, я всегда отказывался, ибо второе чувство жалости к живому, оно намного сильнее, чем любая страсть, потому мы, вероятно, и человеки, что прерывание чужой жизни почитаем за убийство, за грех, тем более за убийство себе подобных.
Другие страсти – это страсть к оружию и военной форме, опять же не мое, а нажитое где то там, в генетическом хаосе моих предшественников по жизни, по их пережитым  и данным мне по наследству и воскресшими во мне, но и умершими во мне и не потому, что так требуют условия моей жизни, а потому что я посчитал, что они мне не нужны: отверг нажитое во мне, не мной. Мне и сейчас не понятно как может одна страсть настолько овладевать человеком, что он всю последующую жизнь только в ней и находит удовлетворение. Различные коллекционеры неважно чего: оружия, картин, марок, монет - это только зацепки за страстность жизни, предать ей некую устойчивость, оформленность, чтобы не барахталась. Как боролись святые отцы против любых страстей, практически против всех страстей, удерживающих нас возле материальной жизни, чтобы заглянуть туда к Богу, где все по иному, по другому и где вечность. Страсть прикрепляет нас к этому миру, страсть делает и задает нам цель и любая цель достигнута она или не достигнута, приводит человека к разочарованию жизнью. Страсти настолько изобретательны, что только одна из них перестает действовать в человеке, так тотчас возникает другая со всем своим арсеналом своего удовлетворения и сама  себя убивает.
То, что мой отец мало играл роли в моих страстях, я убедился тогда, когда начал сравнивать его страсти и мои. К военному мой отец был полностью равнодушен, в отличие от меня, когда форма военного, всякие лычки, погоны, звездочки приводили меня в восторг. Я помню, где то раздобыл военную гимнастерку, тщательно выстирал ее и выгладил, и примеривал ее перед зеркалом вместе с пилоткой. Мой дядя, брат отца воевал, служил офицером связи и помню, когда он пригласил нас к себе в  Сочи, в гарнизон, где он обслуживал средства связи на побережье Черного моря, подарил мне погоны со звездочками, для меня клад просто бесценный и я хранил их и примеривал на себя вплоть до того момента поступления в летное училище. И помню, с каким трепетом я впервые одевал военную форму уже законно по праву ее носить. И всегда носил ее с удовольствием, но только в военной среде, среди своих. В гражданской среде форма вызывала повышенное внимание и мне по природной скромности всегда было неловко, что проявляют интерес к форме. Но откуда же во мне была страсть к форме, ко всему военному, к оружию. Этот период детства всякие игры в солдатики, в войнушки, книги о войне, о героизме, о желании пожертвовать собой в спасение , просто так ближнего. И это не просто тщеславие, это желание самопожертвования. Но не просто так жертвы бессмысленной, а за другого.

                13.
Вообще отец мой был человеком чисто русским, русским как говорят «до мозга костей». Русскость его проявлялась не только в тех или иных симпатиях или антипатиях, пристрастиях или внешних признаках присущих племени великороссов, но и в каком то ( я потом это выделил) всеобщем витающем в воздухе России отношении к людям, вещам, природе, в том отношении за какое в общем то русских в мире не понимают  другие народы при ближайшем соприкосновении с ними, и только последствия, результаты жизни или деятельности, то что мы оставляем за собой, прошлое, когда жизнь прожита, остается в настоящем что то обаятельное, волнующее, печальное от прожитой жизни русского человека.   В молодости отец был красив, голубоглаз, с крупными чертами лица, жизнерадостен и энергичен. Энергия бушевала в нем, разрывала его. Пожалуй, эта энергетичность, душевная сила была направлена во все стороны, она била в нем через край и
собрать ее, пустить в одно русло он не умел, а может быть и не хотел. Многообразие талантов в нем, «соблазн талантами» приводило к тому, что не один талант в себе он так и не смог развить до гениальности, хотя зачатки гения у него были. Ни одному таланту, присутствующему в себе он не доверял, не отдавался полностью ему, жертвуя остальными, то есть главный, дар Божий он в себе не выяснил, не пожертвовал себя всего этому дару. Я не сужу его, не обвиняю, а лишь пытаюсь понять, что же он был за личность, ибо от понимания отцовской жизни, мы в какой- то мере и приходим к пониманию своей.
 О себе он рассказывал мало: о детстве почти ничего. Детство было холодное, голодное без отца, погибшем на фронте. Учился он плохо, ибо никому не было дела до его учебы, но когда после семилетки его пытались определить на завод он пожелал полностью окончить школу. Как он мне говорил: его влекли звезды: мечта стать астрономом. Жалко, что эта мечта не осуществилась. Может быть и я был слеплен немного по- другому.
Недавно читая воспоминания одного из современников Льва Толстого, я обнаружил такую характеристику великого писателя. Расспрашивая одного из крестьян Ясной поляны о графе Толстом, крестьянин ответил: «но какой же он граф, он – шальной».
Вот и отец мой был шальной. Шальной от избытка энергии. Но шальной не постоянно, а находила на него шаль (дурь, блажь, дурачество), шалел от избытка жизненной энергии, от неумения ее контролировать, направлять и эта шалость портила ему бытовую устроенность, но и, разумеется, тем, кто с ним вместе существовал.
Я помню, врезалось мне в память, когда поспорив с кем то, он вдруг без всякой страховки начал взбираться чуть ли по совершенно отвесной скале, карабкаясь как обезьяна, цепляясь за уступы, оступаясь, вызывая у тех, кто находился у подножия чувство восторженного страха в предчувствии вероятной смерти ближнего. Я же, пятилетний мальчик, разразился оглушительным ревом, и уже после того, как он благополучно добрался до вершины скалы, вызвав овации присутствующих ( на мои стенания никто не обращал внимания) я еще может быть час переживал, плакал. Плакал от того, что так нельзя обращаться со мной. Как сейчас я понимаю, отец мог погибнуть совершенно глупо, просто так от шалости, совершенно игнорируя мою детскую психику. Но потом он, конечно, каялся, успокаивал меня как мог. Вряд ли тут присутствовал элемент тщеславия. Тут находило нечто другое, та русская дурь, без удовлетворения которой жизнь преснеет, становится однообразной, монотонной скучной. И было бы совершенно неверным истреблять в себе эти находящие иногда приступы шалости, сумасбродства в некотором роде сумасшествия. И пьянство – это лишь катализатор, усилитель развязывания – жизнь без рассудка.
 В детстве у отца обнаружили какую то легочную болезнь и рекомендовали заниматься плаванием. И подростком он делал многокилометровые заплывы, в совершенстве овладел техникой плавания.
Среди геологов в Якутии он получил кличку «Сохатый», за физическую выносливость, за стремительность действий, за способность легко и весело преодолевать таежные пространства. В сутки  с рюкзаком по бездорожью, - ставил рекорды,- до восьмидесяти километров. Мне и сейчас такое трудно представить. Это практически надо идти почти двадцать часов безостановочно. Тут конечно надо иметь мощную волю и постоянно восполняемый запас энергии извне из природы, а не только из пищи.
В общем то у него была воля к жизни, он был жизнелюб, но там где надо было проявлять волю в достижении карьерных амбиций или увеличения собственности или денег, воля эта вдруг скукоживалась, переставала быть волей, как будто какой то сигнализатор внутри говорил ему, что цели перед волей стоят ложные и нет смысла достигать их. И умер он практически в нищете, так и не сделав ни карьеры, не заработав денег.
В его геологической жизни было много подвигов, я не говорю, что сама профессия требует от человека самопожертвования, отречения от многого, что дает человеку цивилизация.
В один из морозных якутских дней  он провалился в прорубь, самостоятельно выбрался из нее, и весь оледенелый, покрытый льдом как панцирем он несколько часов шел по тайге до ближайшего жилья, не оставив ни тяжелого рюкзака, ни охотничьего ружья.
Однажды ночью после мощной грозы он попал в оползень - камнепад, упал неудачно на разорванное в щепы молнией дерево и сотни игл - заноз впилось ему в ногу, в колено. И практически ползком, постоянно теряя сознание от боли, он двенадцать километров добирался до места, где ему смогли оказать первую медицинскую помощь. Хочу добавить, что добирался он не по ровному полю, не по лужайкам, а по тайге, по буреломам, сопкам, мари, где и здоровому человеку передвигаться затруднительно.
Я помню мальчиком тогда пришел к нему в больничную палату и сам испытал в воображении всю боль, которую ему пришлось пережить, увидев изрезанную ногу, с марлей – тряпкой, которая входила в подколенник и выходила насквозь из колена. При этом отец мой был жизнерадостен и весел и уже через пару недель, слегка прихрамывая, передвигался на двух ногах.
Вообще тайга жестока по отношению к людям, особенно к тем, кто не может или не хочет жить с ней в согласии, принимая ее законы: такие обычно гибнут. Гибли многие: студенты – практиканты, геологи, подростки. Гибли и по незнанию, легкомыслию, по неумению предвидеть результаты своих поступков, действий.
Отец вписался в тайгу как - будто всегда был в ней свой, несмотря на то, что все его предки были жители равнин, центральной полосы России.
                14.
По мере моего взросления прошлое  становилось все более насыщенным, расширялось становилось сложнее и менее понятным в настоящим. Я все думал, почему с таким упорством во все века люди так были озабочены исканием смысла жизни и считали поиски смысла чуть ли и не смыслом самой жизни. Что ищи его или не ищи, он нам неведом, но поиски того, что неведомо заставляют человека напрягать свои умственные и духовные силы до последней черты, до последнего своего предела возможности, то же самое поиски Бога: жить на пределе своих сил. С прошлым у меня еще были счеты, ибо я хотел выяснить есть ли какой- либо прогресс изменение к лучшему человека, который жил тысячи лет назад и нынешнего, моего современника. И, к сожалению моему, особых изменений в человеческой природе я не увидел. Те или иные типы личностей существовали в те или иные эпохи и в настоящем и какой- нибудь Тримальхион мало отличается от современного буржуа: те же повадки, страсти, пороки; природа власти мало изменчива и в литературе напряженность мысли, ясность изложения, стиль Сенеки ничем не хуже, а во многом даже превосходит сочинения любого современного мыслителя. Разница только лишь в том, что современная мысль временна, предназначена для настоящего или объяснения прошлого, пережитого и совершенно мало принадлежит вечности и, следовательно, кратковременна, смертна. Для человека, который относится к жизни искренне( а таковым я себя считаю) изучение прошлого и современной жизни приводит и не только к разочарованию в ней, но и к постоянным духовным кризисам. Духовный кризис – это когда нечем жить, спускаешься полностью в мирское, но там уже все не так, искажено и опять начинаешь лезть вверх: к бессмысленному поиску смысла жизни, к поиску Бога.
Сияют, конечно, в истории, личности святых, отринувших земное, своим подвигом приобретшие себе способности неведомые мирским людям, но подражать им массово как это было в Средние века люди не захотели, даже эпоху ту рисуют в мрачных красках.
Мой опыт говорит мне, что метафизический мир сложен, многообразен и поход в него должен быть подготовлен, что обыкновенному человеку туда лезть не следует, а если и следует, то только с помощью путеводителя Христа, ибо можно заблудиться и набрать с собой всякой мерзости, заразы, которая в миру  отравит окружающее и самого себя. Творчество всего лишь одна из разновидностей таких походов в метафизику. Творчество сопряжено с экстазом – выходом из себя и выходить из себя или при выходе из себя надо быть уж куда осторожным, не вляпаться в метафизическую грязь,  получить Божественное откровение, а не как говорил Пушкин «откровение Преисподней».
                15.
«Сквозь тщательно протертые очки времени» я рассматриваю свое детство, уже пользуясь наборов различных штампов, стереотипов, как говорят нажитым жизненным опытом. Прежде чем рассказывать о своем детстве я ознакомился с тем, что говорили мои предшественники в литературе. И вот, что я выяснил, что о детстве или лучше сказать мир через оптику ребенка в античном мире или эпохе Возрождения и не рассматривали. Некоторые европейские умы, как бы оправдываясь, говорят, что и к ребенку было отношение в те века, как к взрослому человеку: маленький взрослый. Не потому ли в античности так была распространена педофилия. Кто заботится о том, чтобы сохранить по мере взросления в душе ребенка, его чистый, не отравленный пороками взгляд на мир? Ребенок попадал в кабалу взрослым, его рассматривали равным зрелому человеку в мире вещественном. Детям, конечно, рассказывали сказки, но о своем детстве ни один автор античности, Средних веков или Возрождения ни словом не обмолвился. Я внимательно  выискивал в мировой литературе откровения о своем  детстве и не нашел их. Вся мировая литература за исключением русской обходила тему своего детства. Конечно, есть прекрасные образцы европейской литературы для детей, но чтобы Шекспир, Гете или на худой конец Сервантес или Хемингуэй погрузились в мир своего детства - такого нет. В России как всегда все не так. Лев Толстой начинал свою литературную карьеру с повести «Детство», а дальше пошло и поехало: «Детские годы Багрова внука» Аксакова, чеховская «Степь», «Детство» Горького, «Детство Темы» Гарина – Михайловского, «Детство Никиты» Алексея Толстого, Куприновские рассказы «Кадеты», «На перепутье», «Курымушка» Пришвина и бунинское «Жизнь Арсеньева» начинается с детства. А уж Набоков посвятил своему детству огромное количество прекрасных художественных текстов. Тут конечно есть о чем задуматься. Эта тоска по чистоте тела и души ,эта вечная мука, что душа была когда то чиста в детстве и вот она повзрослела, почернела приобрела и нужный и негативный опыт.  И желание с опытом вернуться в детство, очиститься. Не тем же и занималось Христианство,- смотреть на мир глазами младенца, с тою душой, которая вот-вот пришла в мир. Россия, в общем- то еще ребенок,- наивный идеалист, всем хочет добра, справедливости и чем больше она будет оставаться ребенком, младенцем конечно по сердцу, а не по уму, как бы не старались ее затолкнуть в старость недруги, тем будет она долговечнее, являть надежду не только для себя самой, но и для всего мира. И русская идея как раз в том и состоит, чтобы не поддаваться законам старости, старения и следующим законом за ним закону смерти. Нации стареют только по одной причине, - перестают быть ребенком в душе, становятся взрослыми, старыми, расчетливыми, меркантильными, а за глубокой старостью неминуемо следует смерть. Недаром в самой России среди коренного народа русских проживают огромное количество национальных меньшинств, которые были когда то детьми, а ныне старики, вымирают и только, и только русская идея позволяет им обновить кровь, почувствовать себя нужными и отодвинуть порог смерти. Уничтожить Россию это, все-равно, что приблизить этот порог смерти для всего мира.
                15 .
За словом «заблудился» прячется много смыслов, но в основе, конечно, лежит слово «блуд». Блуд – это не то не се,  произвольное, чаще всего бесконтрольное и безответственное тыканье тела, ума, мыслей, желаний в жизнь. В авиации есть термин «блудежка». Это когда самолет летит произвольно, а человек, сидящий в нем, не знает ни места, ни направления пути. Дело лишь в том, что в жизни человеку определено время, чтобы определиться в пути жизни, определить ориентиры, уединиться, вычислить ошибки. В произвольно летящем самолете этого времени нет, вернее есть, но оно сжимается в секунды в отличие от дней месяцев, годов земной жизни, отпущенных человеку, чтобы найти правильный путь, ведущий в жизнь. В этот момент «блудежки» в воздухе,- я имел подобный опыт,- человек приходит в такое отчаяние, от потери пути, что в нем происходят как физические так и душевные изменения сродни, пожалуй, тем переменам в человеке, происходящем при истинном покаянии. И вот чувствуешь, что кто то неведомый тебе помог: вот оно мое место на земле, обозначил на карте, наметил курс, самолет летит в нужном направлении, посадка и жизнь.
Европейские экзистенциалисты вот такое вот отчаяние по потере пути, предлагали как замену истиной утраченной людьми любви. Мол отчаяние вернет человека в жизнь. Это так сказать радикальный, жестокий путь приведение ума человека  в естественное состояние. Что такое естественное состояние ума?. Это очень сложный вопрос, который современный ум пытается исказить, или попросту замалчивает по причине нежелания своего изменения, перемены. Ведь и само слово «покаяние» означает в переводе «перемена ума». Вот в такой момент «блудежки» человек ищет только одно, правильный путь, чтобы сохранить жизнь. И чтобы найти этот правильный путь, отпущен очень малый срок: секунды. Этот момент и есть, когда возникает «или – или». Или ум человека придет в естественное состояние, а в естественном состоянии он и предназначен для того, чтобы сохранять, охранять человеку жизнь, или он по- прежнему будет блудить, тыкаться и мыкаться, и погибнет. Дело лишь в том, что действие  отчаяния  кратковременно в отличие от любви. И то и другое приводит ум в естественное состояние. Но в первом случае, как только время удаляет от события отчаяния так ум опять впадает в лукавство до очередного отчаяния. Любовь же правит умом перманентно без всякого ущерба для последнего, то есть в состоянии любви ум работает только в том направлении, для выполнения той задачи, для которой он и дан человеку.
Приведением ума в естественное состояние и занималось христианство. То есть выправление ума, чтобы он как инструмент работал для сохранения жизни на земле, а не ее погибели.
 Опять же слово « блудежка» для меня взрослого приобрело чуть ли не смысл символа. Что наша жизнь как не блудежка во всем: знаниях, пространствах, времени. Так не бывает, чтобы человек родился в нужном месте, в нужный час и с пеленок был к чему то предназначен и строго шел по намеченному курсу, не сбиваясь с пути. Есть, конечно, исключения. Но, в общем, человек только что и делает, как только блудит в жизни, ошибается, испытывает скорби и опять блудит. Такая жизнь называется судьбой. Некоторые говорят, что избежать судьбы можно, надо лишь жить духовной жизнью. Но опять же между духовной жизнью и судьбой существует антагонизм, непримиримые противоречия, что надо выбирать или то или другое, а при смешении возникает нечто безобразное, я бы даже сказал безумное: растленное искаженным духом телесное или распятый растленным телом дух.
В детстве нет и не может быть духовной жизни. Как бы тот, кто создал человека, заранее предусмотрел, чтобы до порога созревания человек не имел духовного опыта: ребенок чист душевно и телесно как задумано и никем не оспаривается его чистота, лишь развращенный ребенок вызывает недоумение как неестественное явление, а также сожаление, что такое случилось. И развращение детства  преступление сродни убийству человека. Развращая детство, заранее искажают в человеке, заложенный в его жизнь смысл, дают фальшивый старт, первоначально сводят всю его последующую жизнь к бессмыслице, пустоцвету, бесплодной смоковнице. А в развращение детства входит не только педофилия, ранняя сексуальная  жизнь или теоретическое обучение ей, приобщение ребенка к наркотикам, алкоголю, то есть явным орудиям разврата, но и обучение ребенка взрослости, меркантильности, скупости, «умения считать деньги», оценивать людей по степени нужности, то есть тому практическому опыту, который приобретает взрослый человек, якобы  надеясь, что его опыт понадобиться в чем то и ребенку. Чем и страшен Интернет, что в тот период максимальной любознательности ребенка ему преподносится весь мир в его целостности: хорошим и плохим, хотя в детстве его чистая душа предназначена по замыслу видеть только чистое и хорошее.
                13.
Разумеется, меня берегли в детстве от грязи, от грязнотцы текущей жизни и родители и учителя, но грязь она и есть грязь, чтобы выпачкался, чтобы знал разницу между чистым и грязным. Надо, конечно, отличать грязь текущую, бессознательную  и ту грязь, которую привносят с собой, чтобы сознательно подпортить и загадить мир. Желание отвратительное, но имеет свои гносеологические корни. Грязь я имею ввиду метафизическую, ту грязь, которую нельзя смыть в банях и саунах или отстирать мылом или химическим порошком. Метафизические нечистоты прорываются в мир только через человека, через искаженную призму его души. Остальная природа здесь ни причем. Я бы даже сказал, что иные и настраивают свою душу так, чтобы через нее проникали в мир метафизические отбросы. Для иных последние идут в пищу, поедаются и требуются еще и еще. Для души, чтобы она развивалась и росла требуется здоровая пища и поставляют ее на стол те у которых внутренний мир настроен правильно. Но вкус к здоровой, естественной душевной пище постоянно подвержен деформации и когда ее слишком много и она разнообразна под различными соусами «можно наестся и дохлятины». Для этого существуют люди – критики, которые советуют что следует или не следует есть из поставляемой душевной пищи. Это своего рода дегустаторы и советчики и хорошо, если они по призванию занимаются этим важным и ответственным делом. Ибо душевной пищи огромное разнообразие как и пищи телесной. Нужны душевные терапевты, чтобы знать какая та или иная метафизическая бактерия или вирус проникли в душу, портят ее и чтобы вытравить нечисть из души нужна в первую очередь здоровая душевная пища
 Надо, конечно, понимать, что ребенку нужна здоровая душевная пища, а духовная пища потребна взрослому человеку. Когда пичкают ребенка духовной пищей, то в лучшем случае она ему бесполезна, в худшем причиняет ему вред, ибо воспринять он ее не в силах по все той же причине несформированности души. Есть, конечно, таинства воздействующие на душу ребенка вне нашего понимания, в первую очередь – любовь. Но к любви всегда примешивается столько различных попутчиков, (как например, жалость, тщеславие, сострадание, сочувствие, сопереживание, сожаление) которые иногда настолько или искажают саму природу любви, или просто создают ей подмену. Я бы не стал утверждать, что жалость и сочувствие составные части любви, скорее они предшественники, но могут так и остаться жалостью и сочувствием так и не достигнув любви. Современный человек проникнут жалостью ко всему живому, но вряд ли любовью к нему.
Тут есть еще одна загвоздка, на которой всегда спотыкается современный человек – это употребление ума и практического опыта в воспитании детей. Ум в таких делах, когда он самостоятелен без любви, коварное существо, всегда готовое предоставить шаблон для воспитания ребенка из прошлого, а практический опыт - формировать человеческие штампы.
                14.

Кто меня воспитывал? Да не кто. Может быть так и надо. Главное по моему в воспитании оградить ребенка от разврата, и поставить  своего рода редуктор на хорошее, что есть в ребенке. Есть пословица: «Научи ребенка добру и счастью и брось его в море».  Добро есть своего рода спасательный круг в бушующем житейском море. Но добру может быть и учить не надо, ибо оно заложено в нас, надо только не мешать ему проявляться и поощрять, когда оно проявилось. Предполагаю, что добродетельный человек бывает по призванию от Бога и добродетель это такой же талант как и все другие таланты. Предполагаю также, что праведников Бог посылает в мир, заложен в генетике ген праведности. Иной раз дивишься как среди человеческой грязи, низости вдруг ни с того ни с сего появляется человек отличный от окружающих, сверкает как жемчужина среди навоза без всякого воспитания, образования. И хорошо, если ему дозволят дожить жизнь. Сверкать среди навоза – это человеческий подвиг.
                15.
Вот совсем недавно я убрал, задвинул все свои фотографии в разные периоды моей жизни и оставил только одну: маленький мальчик, в матроске, чистый вполне серьезный взгляд. Мне как то даже стыдно смотреть на себя такого и появись я в той своей пятилетней оболочке я бы, пожалуй, не узнал самого себя. Да я совершенно другой. Изменилось не только мое физическое естество, (кстати, я никогда не мог до точности представить в своем воображении мой внешний вид и в любой своей фотографии мне все кажется что то не мое, что то чужое, а мое спрятано и лишь смутно выглядывает из – за запечатленного на снимке лица), а изменилась моя душа и кардинально. Я, конечно, уйду в могилку не таким каким был в колыбельке. Я всегда любил рассматривать фотографии в разные возрасты наших великих писателей, например, Чехова. Антон Павлович всегда разный, всегда он не такой, душа менялась. Надо ли менять душу, трудиться над ней или пустить ее по произволу. Да и что такое ты есть душа? Душа, по моему мнению, точно со всеми своими божественными или демоническими сложностями должна печататься на лице. Как только между душой и ее проявлением на лицах  возникают несоответствия, душа не хочет проявляться, прячется, то лицо начинает жить самостоятельно здесь то и намечается трагедия человечества. Душа жестока, агрессивна, порочна, а лицо благообразно, чуть ли не свято. Большинство людей носят маски и не только потому, что это выгодно телу, или требуют законы общества, а потому, что душа сама не хочет проявляться, не хочет себя выявлять. И потому бывает, когда маска сорвана или по каким то причинам снята,- на лицах появляется такое смятение, что человек теряется, - то есть и нет человека, потерялся. Так и хочется спросить где же ты душа, но ее по прежнему нет и лицо принаряжается в другую маску. Здесь еще большую роль играет ум, который выдумывает маски. Ах, как бы хотелось, чтобы перед нами являлись одни души в голом натуральном как их задумал Бог души, пусть порочные, грязные, всякие, Насколько бы упростилась и усовершенствовалась тогда человеческая жизнь.
                15.

В моей памяти я раскладываю по ящичкам моих наставников, учителей. Их было много разных, допущенных к душе и проходящих мимо. В большинстве своем они были обыденны, обыкновенны и пожалуй, ни один не оставил на моей душе свой знак, свою печать. Допускаю, что многие из них были хорошие люди и добросовестно относились к своим обязанностям, но чтобы разбередить душу, заставить или принудить ее подниматься в небо, ни один из них таким даром не обладал. Или, скажем, показать на того, кто способен это сделать. Вполне возможно, что я неблагодарный ученик, но стоило ли проводить тысячи часов своей жизни за партой, чтобы та ясность в понятиях, присущая детскому восприятию жизни была затемнена смутой учебников. Окружающий мир был прекрасен, полон тайн и загадок, (извините за банальность), а мне преподносили какую ту скучную по большей части совершенно примитивную сухую схему его. Читать, писать, считать я научился быстро, дальнейшее обучение к формированию души не имело никакого отношения и потому исполнялось мною больше формально, заучивалось и тут же выветривалось вон. Мною как я уже говорил, овладевали страсти, на удовлетворение которых я и тратил тогда еще слабую, неокрепшую детскую душу.
За десятилетнюю свою беспорочную службу,- я и считал ее службой,- сидения за партой я не помню ни одного урока, который поразил меня, врезался в мое естество, оставил свои меты на моей душе.
В памяти оставались конфликты, те или иные нелепые ситуации, когда было ущемлено мое самолюбие. За хорошую учебу меня награждали грамотами, поездками по знаменательным местам. Одну из таких поездок я хорошо запомнил. Она была в Шушенское, большую сибирскую деревню, в которой Ленин отбывал ссылку. Нас была группа, состоящая из десяти учеников и двух учителей. Одна из них женщина бурятской национальности с круглым лунообразным лицом монголоидного типа окончила университет им. Патриса Лумумбы, преподавала географию и после Москвы томилась постоянно от скуки в  затерянном в якутской тайге поселке. Это она и изобретала подобные поездки. Уже в начале нашего путешествия на самолете  при подлете к Иркутску задымился и потом загорелся правый двигатель. Вот этот момент жизни я хорошо запомнил. Я помню как из желтого лицо учительницы совершенно побелело после того как она увидела в иллюминатор белый шлейф за двигателем. Она сидела рядом со мной на кресле и вдруг как то нежно и беспомощно посмотрела на меня и обняла. Что творилось в этот момент в ее душе, я могу лишь предполагать. Я же по наивности,- а пролетали мы над Байкалом, - уже представлял, что перед ударом самолета о воду можно было открыть люк и выпрыгнуть. К счастью пожар на двигателе потушили, и мы благополучно приземлились в Иркутске. После этого события между мной и учительницей установилась нечто интимное, нечто знаемое и пережитое нами обоими как будто соприкоснулись наши души, возможно лучшими своими сторонами. Уроки же ее по географии были интересны, профессиональны, но опять же не заразительны.
                16.
Восьмилетку я закончил успешно и научился курить.  Экзамены были скрашены весенним томлением, и любовью. Любовью я был переполнен до краев и любил не одну избранницу а несколько зараз. Целомудрие вероятно присущее мне от рождения не позволяло в воображении представлять себя в каких либо эротических позах. Соитие мужчины с женщиной  представлялось мне ужасным, запретным и любовь, переполнявшая меня проявлялась в желании спасти, сохранить избранниц от нависшей якобы над ними опасностями. В крайних случаях я представлял себе лицо любимой, которую я целую, глажу, шепчу ласковые слова, но не дальше. Если воображение все таки позволяло себе запретное то я страдал и перед той девушкой объект моего обожания, как будто воображаемое произошло в действительности, избегал общения с ней. И уже, будучи взрослым, я страдаю тем же, чем страдал в подростковом возрасте. Стоит мне допустить в своих фантазиях интимную близость с женщиной так сразу человеческие отношения с ней уже невозможны, всегда примешивается плотское, телесное в ущерб человеческому. Разврат сам по себе хитер и коварен и всегда  прежде чем взяться за тело и душу орудует в фантазиях, воображении, мыслях. Но и окружающая жизнь постоянно поставляла отравленную пищу для души. Несколько раз по моему целомудрию были нанесены удары сокрушительной силы. Я помню, на окраине поселка собирая голубику, я услышал пьяные женские крики. Я подумал поначалу, что это призывы о помощи и тотчас собирался оказать эту помощь, но помощи никакой не требовалось. Три мужчины бичевской наружности поочередно, сменяя друг друга удовлетворяли свою похоть на женщине - тунгуске по ее согласию. Она была пьяна, юбка была задрана чуть ли не до лица,  а оголенная нижняя часть тела, лежала на мху-ягеле. Очередник просто спускал штаны до колен и деловито совершал половой акт, уступая место другому. Тут же рядом мочился другой, совершенно не обращая внимания, чем занимается подельник, а третий собирал и ел ягоду, ожидая своей очереди. Женщина ругалась матом, мотала головой из стороны в сторону, отчего ее черные, прямые с вороным отливом и блестящие от грязи волосы концами попадали в рот, и она выплевывала их вместе со слюной на лицо бича.
Дело было еще в том, что у малых народов, коренных жителей или инородцев, как называли их русские, в результате близкородственных связей возникали в потомстве различные уродства, мутации и чуть ли не было родовым клановым законом предлагать  своих жен, гостям, пришельцам. Обычай был древним, не позволял до конца выродиться племени. Но каково было мне мальчику увидевшему эту процедуру «обновления крови» таким образом, в угасающем народце.
Я уж было хотел уйти, но меня заметил один из них. Эй, пацан,- позвал он меня, - иди сюда, чего смотришь, хочешь попробовать?
Я повернулся и бросился бежать.
                16.
Однажды я заболел мерзко и невнятно. Сильные боли в нижней части живота, рвота, температура. Мне было совсем плохо, и мать тревожно смотрела на мои мучения. Поставили диагноз: аппендицит – воспаление отростка прямой кишки. Операция произошла вовремя, то есть до того момента, когда нагноившись аппендикс может лопнуть и  загадить весь организм гноем. Операцию делали быстро, весело, две женщины; пока я умирал от страха и от боли они сплетничали, рассказывали анекдоты. Место предстоящего разреза обкалывали новокаином. Но я все ощущал: как производили разрез, как потом выворачивали кишки и как потом зашивали. Это была какая то нутряная боль, переворачивая все мое существо. Впоследствии я, конечно, как любой смертный и хрупкий человек испытывал разные типы боли: мне ломали ребра, руки и ноги прокалывали шилом, разбивали голову, рвали зубы, но ту боль я очень хорошо запомнил. Я запомнил, как на ширму прикрывающую лицо одна из женщин прямо перед моим носом повесила сочащийся кровью отросток. «Подарим Нине (моей матери), - сказала хирург, - на память, пусть заспиртует». И они обе весело рассмеялись.
   После выписки из больницы я вдруг стал совершенно по другому воспринимать окружающий мир. И я хорошо запомнил как я, в первую очередь, придя домой, взял баян и сыграл полонез Огинского потом еще и еще. Это было какое то сумасшествие. Я полдня играл полонез Огинского, испытывая каждый раз радость и хотелось постоянно продолжать эту радость. Это было состояние сродни тому, когда я первый раз добрался до литературного творчества и несколько дней творил свой первый художественный рассказ.

                17.
Переезд из Азии в Европу нашей семьи для меня был сущей трагедией. Два года были для меня самыми бездарными годами жизни. Из тайги да в поле на средне - европейскую возвышенность. Житие в многопанельной коробке, смена обстановки, смена ландшафта, смена школы, климата. Я болел, перестал читать, учился плохо, и бездарно проводил время.  Я ничем не выделялся из остальных, да и не старался этого делать. Однако некоторые способности мне пришлось применить, чтобы гасить жизненное время, испытывая при этом развлечение. Мое умение играть на музыкальных инструментах пригодилось, когда в школе организовывали вокально-инструментальные ансамбли, дань западной моде. С электрогитарой я освоился быстро. Мы играли не только на школьных вечерах, танцах, но иной раз нашу музыкальную группу приглашали  на заводы, фабрики, в колхозы. Некоторый успех у публики был, репертуар был примитивен: популярные в то время шлягеры; играть доставляло удовольствие; и платили хоть небольшие, деньги.
Моими товарищами были дети военных. Один из них, - сын военного штурмана транспортной авиации,- стал мне другом. Вместе с ним мы отправились поступать в летное училище после окончания школы. Выбрать профессию штурмана мне помогла, конечно, генетическая предрасположенность. Штурман, как и геолог, имеет дело с картами. К картам я и по сю пору неравнодушен. Карты схематизировали землю, в картах земля обобщалась, разоблачалась и делалась понятнее и роднее.
При поступлении в училище со мной по моей искренности и наивности происходили различные курьезы. Помню на мандатной комиссии, состоящей из важных армейских чинов, меня спросили, почему я выбрал факультет транспортной авиации? (а были еще факультеты морской ракетоносной, противолодочной) я ответил честно и искренне, что хочу увидеть землю сверху, ее многообразие. Это вызвало непонятную мне бурю гнева у членов комиссии. Один из них мне пояснил, что приехал я в первую очередь «учиться защищать Родину». В отместку за мою искренность меня определили на факультет морской ракетоносной авиации, о чем я впоследствии не жалел.
Пожалуй, главная достопримечательность курсантской жизни - курсанта освобождали от всего мирского, освобождали я имею ввиду, от добывания пищи, одежды, денег, под строгим запретом были алкоголь, блуд, азартные игры, радиоприемники и телевизор дозволялось смотреть полчаса в сутки информационную программу. От курсанта требовали двух качеств: здоровья и стремление к учебе. Дисциплина была лишь вспомогательной дисциплиной. Через год наши ряды редели, отсевались непригодные по неимению все тех же качеств: здоровья и стремление к учебе и уже через год в своих сокурсниках и в себе самом я наблюдал положительные изменения как и во внешнем облике(свежесть лица, телесная выправка, ясный взгляд) так и во внутреннем состоянии: душевная твердость, жизнерадостность. Мы жили приблизительно так, как жили первоначально в монашеских общежительных монастырях за исключением того что в рационе питания всегда присутствовало мясо, шоколад (летная и реактивная нормы питания), а литургию нам заменяли различные разводы под оркестр,(чувствовал дрожь и волнение во всех членах при прохождении строем) комсомольские собрания, на которых обсуждались и осуждались те или иные «нравственные порчи» курсантов и политические занятия по марксистско- ленинской подготовке, которые ни в коей мере не затрагивали душевной жизни, а выполнялись больше формально, как некий пустой, но все- таки необходимый ритуал. Это были годы для меня лучшие в душевном отношении во всей моей последующей жизни, хотя по правде я не очень то и ценил тогда эти годы и с щемящим чувством ностальгии вспоминаю эти годы душевной чистоты, телесного здоровья и свежести, бодрости и жадности до знаний разбуженного чистого ума, поглощающего не только специальные науки, которые преподавались (самолетовождение, бомбометание и т.д.) но и впервые, философия, в марксистско-ленинской интерпретации, история по любознательности и душевному влечению, поэзия потому что волновала душу и кровь и художественная литература как противовес техническому и математическому направлению ума, который требовала сама штурманская профессия.
Художественная литература служила для меня поначалу как бы отдушиной, своего рода иллюзией другой жизни за порогом казармы, проходной, но постепенно втянувшись в армейскую жизнь я уже и в художественной литературе находил ее отображение, как и лучшие, так и негативные стороны жизни ее и при точном и ясном определении, высокохудожественном чувствовал в себе душевную радость, а иногда и восторг, что жизнь может быть так ясно и точно сформулирована словом. Как в свое время Ницше в двух недельной бессоннице в радостном тумане и восторге пребывал после погружения в мир философии Шопенгауэра нечто похожее произошло со мной, когда я впервые прочитал ночью на тумбочке, находясь в наряде «Юнкера» Куприна. Та моя узкоспециальная жизнь, казалось бы ограниченная казармой, дисциплиной, учебой вдруг развернулась передо мной во всей своей полноте, я как бы понял что не частное мое эгоистическое пребывание в этой казарме ради тщеславия, необходимости избрать себе профессию, а существует некое единое, существующее задолго до моей жизни радостное душевное состояние сходное с моим, юнкера Александрова жившего по тем же душевным канонам что и я и, которому были подобраны точные и ясные слова, высвечивающие его суть, сущность и следовательно и мое собственное существование. В этой найденной мной и не испытываемой мной доселе радости, назовем ее блаженство от точно найденных слов я и находился неделю в лунатическом состоянии, лаская и поддерживая в себе это блаженство, таская с собой в штурманском портфеле книгу, постоянно заглядывая в нее на лекциях, в столовой, в нарядах. Это состояние продолжалось бы долее, если бы на  лекции по самолетовождению подполковника Рамазанова доброго, добросовестного к своему делу преподавания, которое он выполнял невнятно по своей неспособности выразить на русском  техническо-математическую мысль, наивного татарина, которого все курсанты и преподаватели любили и не уважали, я попал в неприятную историю из-за некоторых отрицательных сторон моего характера. Рамазанов, которого за глаза называли курсанты «вам двойке» видя что я совершенно не внимаю его словоговорению, а углублен в книгу( а читать худлитературу на лекциях нам строго воспрещалась) он подошел и вырвал у меня книгу, источник моего блаженства. Я пришел в бешенство. И когда я понял, что он мне книгу не вернет я, с каким то диким туманом в голове, самым бесцеремонным образом собрал его документацию на столе и вышел из класса, направившись в казарму. Это было грубейшее нарушение воинской субординации, дисциплины и меня бы ожидало суровое наказание вплоть до исключения из училища, если бы на месте доброго Рамазанова оказался другой человек. После того как туман бешенства вышел из головы, я конечно, извинился, вернул документацию, а он мне книгу, но история «дошла» до ротного и батальонного начальства. Меня «пороли» долго и, наконец, объявили «выговор с занесением», запустив меня по нарядам сутки через сутки. То есть я отделался легким испугом, благодаря доброте татарского подполковника.
Дальше я понял что блаженство, которое я испытал при чтении «юнкеров» и потом всего Куприна, - можно получить и от другой литературы высших ее художественных образцов и с этого момента началось мое запойное чтение русской и зарубежной классики. Хочу заметить, что я читал много и до этого переломного момента моей биографии, читал много и беспорядочно имея другие мотивы: уход в другой мир, выключение  или отвлечение сознания от настоящего или даже простая любознательность, интерес к будущей своей службе и профессии, двигали мной, я например, с удовольствием и интересом «проглотил» на первом курсе училища мемуары адмиралов Кузнецова и Исакова, «Капитальный ремонт» Соболева, «Севастопольскую страду» Сергеева- Ценского», различных писателей маринистов от Станюковича до жизнерадостного «фрегат Паллады» Гончарова, мемуары Марка Галая, летчика-испытателя. Конечно, эти книги будили тоску по путешествиям, неизведанным землям, будущей заманчивой жизни в ранге офицера морской авиации, но, разумеется, они эти книги не давали того самого блаженства, которое можно получить только из глубокой сущности русской классики 19 века и вообще русской литературы в том числе и советского ее периода Почему говорю русской? И не потому что я и сам русский, а русское мне ближе по крови. Ведь это в  сущности и не важно какой крови. А в том, что есть какая то иерархия в духовном восхождении и на самой высшей точке этого восхождения стоит русская классика 19 века. Разумеется я говорю это тем, кто и сам взбирался на духовную гору, имел такой опыт.
Когда я вкусил блаженство от чтения, я прекратил беспорядочное чтение, то, что попадалось на глаза или советовали ближние, а просто взял учебник русской литературы для педвузов и начал с Пушкина. Пушкин тогда не произвел на меня сильного впечатления. Текст казался сухим, схематичным, а вот с Гоголем все произошло донельзя наоборот. «Шинель» из которой по словам некоторых вышла вся русская литература 19века сделала свое дело. Восторг от «Шинели» перебивал все остальные восторги. То есть я добрался до человеческого дела, важного дела, когда душа под воздействием слова раздувается до огромных размеров и начинает желать творить, любит все и всех и живет в мире постоянного счастья: ежедневного, ежеминутного.
Обостряли мою восприимчивость и впечатлительность тогда еще полеты, прыжки с парашютом, различного рода бомбометания, которые требовали напряжения всей нервной системы.
Так стоит только начать и одно потащило за собой и другое. Из Гоголя само собой вытекает Достоевский. Достоевского было сложно читать по его многословности, неряшливости в слове, по моей тогда неподготовленности (образования), все, что относилось к религии, а о ней я тогда не имел никакого понятия,- приходилось просматривать, пробегать глазами целые куски его романов. Тогда я себе поставил цель прочитать то-то и то- то к такому то времени, например «Подросток» прочитать за три дня и я, насилуя себя, читал везде, где возможно в нарядах, на различных построениях, в столовой, на лекциях, на занятиях по самоподготовке. Благо собрание сочинений Достоевского пылилось на полках в нашей библиотеке в доме офицеров и судя по склеенности страниц, кроме меня Достоевский ни у кого не вызывал интереса. Пожалуй, от всего того лихорадочного прочтения Достоевского в памяти у меня остался  и произвел на меня сильное впечатление рассказ «Скверный анекдот», написанный под непосредственным  влиянием  гоголевской «Шинели».
При сдаче экзаменов и зачетов мне приходилось прерывать чтение. Но и подготовка к экзаменам, и потом сдача превратились для меня в праздник. Недаром Бунин сравнивал экзамен со своего рода исповедью на литургии, когда накапливаешь, накапливаешь в себе цифры, формулы, мысли и потом облегчаешь себя, исповедуя накопленное человеку-преподавателю, слушающему, понимающему и знающему в чем заключается исповедь – экзамен. И при благоприятном исходе (отличная оценка) чувствуешь какую то зияющую радость в сердце, очищение и уважение к своим способностям и себе самому. Бывали, конечно, и проколы. На экзамене по «Истории КПСС», которому я не придавал особого значения, просмотрев лишь основные этапы становления партии, не представлявших никакой сложности для запоминания, я помню в соседней аудитории прикорнул от хронического недосыпа (вечная беда курсантов) на пятнадцать минут, когда экзаменатор, полковник увидел меня спящим и попросту меня не слушал, когда я вдохновенно пытался ему передать героические потенции рабочих на Красной Пресне под непосредственным руководством «партии» для освобождения все того же рабочего класса, то есть самих себя. Поставил мне двойку без всяких комментариев. В моем поведении была оскорблена его работа, его труд, его звание и его достоинство. В мрачном настроении я покинул аудиторию, ибо не сдача экзамена оттягивала начала отпуска на волю, домой, к родным. В казарме меня встретил ротный, маленький ростом, изящный майор, который пользовался уважением среди курсантов за понимание курсантского духа и уважение к их достоинству и получивший от них  прозвище «Молекула» за свою миниатюрность. Я помню среди курсантов ходил рассказ, когда один бедолага, возвращаясь из самоволки, позвонил с проходной дневальному и спросил «Козел» в роте»?. Козлом называли взводного, яростного армейского держиморду, тирана курсантской и так минимальной свободы и бессовестного карьериста. Телефоны были запараллелены и прослушивались в канцелярии. Я не «козел», я - «молекула» сообщил присутствующим в канцелярии офицер- миниатюрный майор и с укоризной посмотрел  на самого «козла».
Так вот этот майор, - я и по сю пору помню симпатию и уважение, которые я к нему тогда испытывал, - взял у меня зачетку в которой сверкали пятерки по высшей математике, физике, автоматике и теоретической механике, - и повел меня на кафедру «Истории КПСС», нашел другого менее амбициозного подполковника, объяснил ему ситуации, показал ему мою зачетку, я вытянул билет и тотчас без подготовки повел речь о съезде партии в 1903г, в Лондоне, на котором присутствовали… «Достаточно»,- сказал подполковник, обошлось четверкой, а дальше – свобода, чемодан, вокзал и после суточного мучения в плацкарте, наконец, родной город, дом, родные, переодевание в гражданскую одежду и две недели неги в родимой обстановке.
                18/
.Вспоминать прошлое, в котором ты был по крайней мере чище душевно и крепче физически мне доставляет одновременно два разнокалиберных ощущения: наслаждение и муку. Наслаждение от образного переживания того состояния молодости, а мука от вечного «прошлое не вернешь».
Иной раз я вспоминаю развязки жизни, право выбора, правильно ли я выбрал себе жизненную стезю, были ли другие более благоприятные для моей судьбы, призвания жизненные пути. Может быть. Это совершенно бесполезное занятие сожалеть о прошлом или тем более осуждать его. Осуждать можно те или иные дурные поступки в прошлом для того чтобы не повторить их в будущем, но будущее мое уже ясно обозначено и на многое дурное я уже неспособен по причине физической немощи, утрате многочисленных желаний, амбиций, страстей. И глупости и легкомысленность заменены холодной рассудочностью, хотя, впрочем, от глупостей не застрахована и старость.
На третьем курсе училища меня терзали желания написать раппорт на увольнение из армии. Причиной тому было погружение в поэзию, писание многочисленных стихов, которые я никому не показывал, а в тайне, от всех разослал их по литературным журналам и ожидал результат. Стихи, конечно, были слабые, посредственные, но сочинение их доставляло мне душевную радость, а поэтический туман в голове иногда делал меня неспособным к несению службы и выполнению полетов. Письма из редакций были суровые, что охладило мою воспаленную от поэзии голову. К тому же после третьего курса курсанты проходили стажировку в боевых полках морской ракетоносной авиации.
                19.
Боевой полк, в который я попал на стажировку, имеющий легендарное военное прошлое, орденоносный, мощный по своей оснащенности ядерным оружием, которое мне предстояло освоить и потом в случае надобности защиты страны использовать.
Это уже не были полеты по заученным стандартным маршрутам, которые мы бороздили в училище, это уже было нечто серьезное, важное дело, к которому и относиться надо было серьезно. Двенадцатый ОМРАП (отдельный морской ракетоносный авиационный полк) орденов Кутузова и Александра Невского (он был расформирован в 1990ом году) имел героическое прошлое в военные годы и большие успехи по военной терминологии «в боевой и политической подготовке» в настоящем.
Могу сказать от моего первого впечатления от людского состава  военного подразделения, что больше никогда впоследствии не встречал  в жизни такого количества собранных  вместе душевно здоровых, жизнерадостных, красивых телесно людей, озабоченных одной целью: военной подготовкой. Это были своего рода человеческие «сливки» страны. Национальный состав был пестрым, но главный костяк составляли русские, следом шли украинцы, татары в большом количестве немцы, евреи, поляки и в единичных экземплярах армянин, узбек, эстонец был и один гагаузец, который скрывал свою национальную принадлежность, но во хмелю бывало из него выползал огромный змей шовинизма. Впрочем, в здоровых армейских коллективах принадлежность к национальности не играли никакой роли. Национальные достоинства того или иного народа проявляются ярко, когда в обществе царит душевное здоровье, а национальные недостатки начинают замечать, когда общество это душевное здоровье утрачивает.
Здоровый дух,  дух товарищества, взаимопомощи, присутствовал в полку и, вероятно, благодаря этому духу, как мне сообщили за последние двадцать лет в полку не было ни одной авиационной катастрофы.
Двухметрового роста весь седой и властный, командир полка полковник Михеев пользовался непререкаемым авторитетом и уважением среди своих подчиненных и помимо задач боевой подготовки также разрешал бытовые и нравственные проблемы и, что интересно, насколько мне память не изменяет, практически никогда не ошибался в своих решениях. То есть он был настоящей харизматической личностью, на своем месте. Мне приходилось летать с ним в одном экипаже, и весь полет бывало, даже в экстренных ситуациях проходил спокойно, ни грамма внешнего волнения, вселяя своей уверенностью спокойствие в экипаж. После вылета он обычно благодарил экипаж за работу, а в раздражение его обычно приводили различные нравственные коллизии, бытовое пьянство офицеров, измены жен, доносительство, шальная и легкомысленная бытовая жизнь офицеров - холостяков. Не любил он и «особистов», армейской разновидностью «кэгебистов», в жестком теле держал политработников, не боялся, как говорят в народе «ни черта, ни Бога» ни вышестоящих начальников, хотя субординацию соблюдал в пределах армейского устава и политическими штампами (различными выдержками и цитатами из материалов съездов КПСС, выступлений генерального секретаря) пользовался. Все ему пророчили генеральскую должность, но, вероятно, уж слишком независимый нрав, прямота мнений и суждений не позволили этому пророчеству сбыться, и «похоронили» его яркую личность где то в армейских штабах, в Москве. Помню, появился он в полку через несколько лет после перевода со знаменитыми тогда актерами, участвующими в съемке фильма «Случай в квадрате 36-80». С каким трогательным волнением он входил в конференцзал, здоровался с офицерами, обходил ставшие ему родными КДП, стоянки самолетов, авиационную базу, казармы, места где он когда то безгранично царил.
                20.
Морская ракетоносная авиация, звучит конечно торжественно и устрашающе, была  создана по историческим меркам существования русской армии совсем недавно и предназначена была ( тут я полагаю уже нет никаких секретов) для уничтожения «крупных авианосных ударных соединений» то есть попросту авианосцев и их обслугу, которых США  наштамповала в послевоенные годы в большом количестве( что то около 14 штук). Само создание такого многочисленного авиационного ударного флота, который в общем то и предназначенного, чтобы курсировать где то в чужих морях и океанах, чтобы пугать и устрашать несогласные и не подчиняемые страны и народы, говорит вообще об агрессивной сущности североамериканского государства, ущербных потомков детей туманного Альбиона.
Союз советских республик, имеющий в виду оборонительные цели на угрозу, разумеется,  по необходимости. Я помню, писал в училище зачетную контрольную работу по теории вероятности « О вероятном уничтожении эскадрильей самолетов морской авиации авианосцев типа «Нимиц» или «Форестол», запутался в математических выкладках, но пришел к выводу, что уничтожить можно, за что получил двойку. Да, авианосное ударное соединение – это гигантская военная машина подавления и уничтожения и чтобы ей противодействовать нужно нечто, мобильное быстрое, стремительное и недорогое по вообще финансовым меркам, которые тратятся на вооружение. Эти соображения и послужили причиной создания полков и дивизий морской ракетоносной авиации.
Вообще, когда приходишь к осознанию мощи оружия, которое у тебя в руках становится страшно. Надо, конечно, иметь богатое воображение, чтобы представить в  нем ужасающие последствия применения такого оружия, превышающее по своей мощи в десятки , а то и сотни раз ядерные бомбы, сброшенные на многострадальные Хиросиму и Нагасаки, города- мученики.
                21.
Поместили нас - курсантов-стажеров, двенадцать человек - в казарму вместе с матросами срочной службы. Я  насколько было возможно быстро, сдал зачеты на допуск к полетам полковым инженерам и штурманам. И первый вылет на боевом самолете запомнил отчетливо. Сейчас поясню, что же собой представлял самолет и представление о моем месте и назначении второго штурмана в его эксплуатации. Хочу заметить, что наша отечественная авиация (это и не только мое мнение) помимо ее там разных высоких аэродинамических качеств как тогда, так и ныне в отличие скажем от западной авиации, всегда имела эстетическую привлекательность. То есть люди, которые ее создавали, обладали видением русского ума, национального менталитета и агрессивность, которая в общем то должна присутствовать в любом виде оружия в ней не наблюдалась, а наблюдалась гармония, соразмерность всех частей, красота: то есть то, что отличает произведение искусства от ремесленных поделок. Я встречал много людей, не имеющих никакого отношения к авиации, но влюбленных в нее, собирающих снимки различных типов отечественных самолетов, вертолетов, как иной собирает ради получения эстетического наслаждения картины или репродукции от них произведения искусства.
Западные, военные аналитики давали нашим самолетам земные имена довольно точные,  отражающие их те или иные возможности, способности или отличия от других.
Так вот самолет, на котором мне предстояло проходить стажировку по западному именовался «Барсук». Ну да было в нем что то от барсука, некая медлительность в действиях, неспешность, основательность. Но по основным техническим и боевым характеристикам западный ум так и не создал ничего подобного этому «Барсуку», до тех пор, пока его не сняли с вооружения. Существовали различные модификации этого самолета.
Все эти буквы и цифры, определяющие тот или иной тип самолета, его модификацию я думаю, читателю знать неинтересно и нет никакой надобности. Хочу лишь добавить, что в ядерном ракетном оснащении один такой самолет может превратить миллионный город в хлам, а жителей его… не хочу даже определять в слове, во что могут превратиться жители города.
Меня, конечно, тогда такие вопросы не волновали, а волновало как бы «набрать» по больше «налета».
Место второго штурмана в самолете находилось за кабинами летчиков, под блистером. Блистер представлял собой прозрачный колпак, в который вмещалось чуть ли не половина моего тела, позволяющий через него наблюдать неограниченно небо и горизонт, а кресло - одновременно вращаться на 360 градусов и перемещать его с помощью рычага и пневматики вертикально чуть ли не на метр. В мою ответственность входили обязанности по включению и обслуживанию электрогенераторов, аккумулятора, авиационной пушки, которая вращалась вместе с креслом при нажатии рычага на прицеле и некоторые минимальные штурманские  дела, ибо главный мозг в самолете все- таки был первый штурман.
Конечно, я  уже имел приличный налет в училище, но здесь в боевом полку была совсем другая атмосфера, другое, более ответственное отношение к летному труду и боевой подготовке.
Командир отряда майор Лоскутов высокий статный красавец всегда веселый и жизнерадостный в обыденной мирской жизни и спокойный, серьезный и уверенный в себе в воздухе за штурвалом(как, впрочем и большинство летчиков) с отличием окончил училище и потом   академию имел карьерные амбиции, и на мои желания набрать как можно больше налета смотрел снисходительно, посмеивался, мол еще успеешь, вся жизнь впереди и, по видимому, ему нравились мои стремления. В армии разделяли «здоровый карьеризм» и просто карьеризм. Первый считали необходимым, нормальным явлением, поощряли его наверху; ко второму виду относились снисходительно. Первый тип – это  просто добросовестное отношение к службе, постоянное «совершенствование летного мастерства», постоянное желание обогнать в этом своих конкурентов по карьерной лестнице, в другом случае часто применялись недозволенные методы: пользование «когтистой лапой», «подсиживание» конкурентов, чтобы чаще замечало начальство выступление на партийных собраниях и активность в общественной работе. Лоскутов, конечно, относился к первому типу карьеристов. Наши судьбы пересекались еще несколько раз. И по последним моим сведениям судьба его была трагична. Уже в ранге заместителя командира авиационный дивизии он заработал себе инсульт, его разбил паралич, обездвиженность и жалкое существование в инвалидном кресле. Тогда же я смотрел на Лоскутова как на Бога. Помимо того, что он был сильным, красивым обаятельным человеком, он еще был летчиком от Бога. Чтобы бы быть летчиком от Бога тут мало в совершенстве владеть своим телом, тут надо еще иметь способность отождествлять свое тело полностью с машиной. Во время полета в мозг человека, управляющего самолетом идут одновременно тысячи сигналов, на которые мозг должен реагировать мгновенно в доли секунды, выдавая уже приказы телу на управление машиной. И все эти приказы должны быть правильные, допускаются лишь минимальные ошибки, ибо крупная ошибка может привести к гибели. Вот это неимение право на ошибку делает человека – летчика каким то особым существом, как своего рода святого в религии, который важным считает только общение с Богом, а ко всему мирскому относится снисходительно, снисходит до него. Я помню, один крупный авиационный чин публично заявлял, что летчик бодрствовать должен во время взлета и посадки, а все остальную жизнь ему дозволяется спать. Разумеется, он хотел пошутить. Но в этой шутке есть доля истины. Ибо и многие великие умы говорили, что жизнь есть сон и что просыпаемся мы, когда «гибелью грозит» или «пахнет смертью».
Вот я попробую описать один из самых сложнейших видов летной работы, в котором летное мастерство должно быть доведено до ювелирной точности, это крыльевая дозаправка самолетов в воздухе. Хочу отметить, что ни в одной стране мира, как в России до такого вида риска в воздухе не додумались. В определенном месте в воздухе должны встретиться два самолета, один груженный топливом, другой – пустой с готовностью это топливо перекачать в свои баки. Заправщик с консоли крыла выпускает на стальном тросике шланг, который имеет тенденцию к раскручиванию и стабилизирует его лишь маленький парашютик на конце шланга, стабилизация эта номинальна. И вот к болтающемуся шлангу должен подойти самолет заправляемый, наложить на него крыло, зафиксировать его, соотнести свою скорость самолета с заправщиком. И вот эта «парочка» должна лететь в этой связке пока топливо будет не перекачено в баки. В момент наложения крыла на шланг, летчик практически не видит результаты своих операции, а совершает их по наводке человека, который сидит в корме. И управлять и чувствовать самолет в этот момент надо не только с точностью метра, а сантиметров. Любое отклонение влево или вправо, вверх или вниз от зафиксированного положения может привести или к обрыву шланга и срыву дозаправки или попадание в спутную струю впереди летящего самолета и остановки двигателей.
 Остановка в воздухе двигателей это нечто отвратительное, когда  самолет  теряет энергию и силу, падает (я переживал в жизни такие моменты), экипаж готовиться к катапультированию, а летчик пытается запустить двигатели от авторотации или от оставшегося напряжения в сети от аккумулятора и хорошо, если ему это удается сделать…
 С Лоскутовым  на дозаправку будучи курсантом стажером я летал неоднократно и с сочувствием наблюдал как пот заливает его брови, и щеки и он практически вокруг ничего не видит кроме приборов, а живет полностью в мире ощущений передаваемых на штурвал.
 После дозаправки я обычно поднимался под блистер, и у меня было такое чувство, что я лечу не в самолете, а самостоятельно, имея собственные крылья.
                22.
 После полетов напряжение нервной системы еще долго не утихало и для меня каким то счастьем было чтение литературы в этом состоянии, не было необходимости поддергивать нервную систему.
Гарнизон в котором базировался полк не считался закрытым, то есть личный состав полка (офицеры, прапорщики) проживали с семьями в поселке, где не было забора, проходной, а забор и проходная были вокруг аэродрома, КДП, базы, казарм. Из поселка  была проложена железнодорожная ветка, по которой  подвозили ГСМ и личный состав на полеты и с полетов.
 Мы жили в казарме и рядом с казармой была библиотека. В те времена издание и не только политической, но и художественной литературы было важным, государственным делом, заложенное еще Горьким. Издавались многотомные собрания сочинений русской и зарубежной классики с обширнейшими и обстоятельнейшими комментариями, которые в торговой книжной сети купить было не возможно. Существовали различные подписки на собрания сочинений, книги ценились, и армейские библиотеки скупали безпрепятственно со складов, минуя книжные магазины многие книги, не имеющие никакого отношения к армии, флоту или политике. За свою службу в армии я поменял много гарнизонов и только дивился многообразию, ассортименту художественной литературы в библиотеках при них. Меняя очередной г гарнизон на другой я получал так называемый в народе «бегунок», бумажка на которой фиксировались отсутствие долгов перед тем или иным учреждением и отчет перед библиотекарем был одним из первых. Обязанности библиотекаря обычно исполняла жена офицера, с образованием с педагогическим или гуманитарным уклоном, начитана и всегда давала грамотные рекомендации, что надо или не надо читать тому или иному лицу. И всегда в какой либо армейской библиотеке был уклон, отражающий вкусы библиотекаря. На этот раз я наткнулся на многочисленную французскую литературу. Полные собрания сочинений Бальзака, Доде, Мериме, Золя, Жорж Санд, Анатоля Франса, Флобера и Мопассана и даже Сент Бева стояли заманчивыми рядками на полках и матросам не выдавались «на руки» так и в читальном зале
Меня как начитанного молодого человека библиотекари всегда выделяли, и я  имел возможность пользоваться книгами без ограничений. Я положил себе за правило прочитать полностью хотя бы двух из этих авторов.  Я выбрал Анатоля Франса и Флобера  авторов мне тогда совершенно неизвестных и с усердием поглощал том за томом. Хочу сказать, что первоначально,  я прочитал сборник французской новеллы 19 века, усердно подсунутый мне любительницы всего французского, в котором рядком стояли «Пышка» Мопассана и « Простая душа» Флобера и уже тогда начал понимать, чем отличается гений в литературе  от таланта.
Пожалуй, еще одним из главных стимулов к чтению было осознание того, что я не образован, что существует многое в мире, что я не знаю, или имею поверхностное представление о нем. Это осознание незнания будило во мне неимоверную энергию, которая распространялась и не только на познание, но и на обыкновенную мирскую жизнь. То есть я кипел энергией и не только потому, что был молод, здоров, тщеславен и полон амбиций, но и заражен страстью к познанию и литература в какой то мере будила во мне энергию и удовлетворяла эту страсть.
                23.
 После окончания училища меня «распределили»  на службу в тот же гарнизон, в котором проходил стажировку.
 Офицерская жизнь в отличие от курсантской имеет больше степеней свободы, ну и, разумеется, больше ответственности. Со второго штурманского места я собирался перебраться на первое и все предпосылки для этого были: «красный диплом» от училища, партийный билет (я вступил в КПСС на третьем курсе), почти обязательное условие для продвижения по карьерной лестнице.
Опять же надо сказать несколько слов (хотя в литературе туже достаточно много сказано) о профессии штурмана. Профессия древняя (штурман переводится с голландского как человек – руль), первоначально все по морям и океанам искали курс, направление, потом штурманское вместе с навигацией, воздушным океаном перекочевало в авиацию. В авиации штурману приходится решать в голове почти те же задачи, что на море, но только с неимоверной скоростью вычисления. Сейчас, конечно, «искусственный интеллект» почти свел, особенно в гражданской авиации штурманскую живую деятельность почти на нет, но война,  в которой наверняка все эти навигаторы, Глонассы, подсказки человеку места на земле, чтобы определить  потом направление выйдут в утиль и  поэтому в дальней и стратегической авиации заседают  в самолете аж несколько штурманов, у которых помимо самолетовождения еще много и много разных дел по военному делу: сбросу бомб, постановке мин, пуску ракет.
Свою штурманскую деятельность я описывал в разных рассказах, написанных в разные времена и хотелось бы отметить некоторые особенности в метафизике штурманского дела. Не для никого не секрет, что любой орган человеческого тела как и предназначен для труда, так и обязан трудиться, в том числе и душа. Сам труд, напряжение  очищают и не только тело, но и мозг. Существует много профессий, в которых напряжение мозга доходит до крайности, до кипения. Не зря, например, пифагорейцы обожествляли математику как науку, а число одухотворяли и приписывали цифре божественный смысл. Вычислять надо практически в любой профессии, но когда вычисления  связаны с некими  условиями, например, что неправильность их может привести к гибели и права на ошибку нет и вычислять приходится в определенный, очень краткий период времени,  в постоянно меняющихся вокруг ландшафтах: горы, море, природных условиях: меняющихся постоянно ветрах, скорости, температуры, облаках, гроз, ионизации, различных магнитных аномалиях, - я только перечислил малую долю того, что влияет на сам момент вычислений штурманской головы в воздухе, и на которые она должна постоянно реагировать, внося изменения в свои вычисления- приводит эту самую голову в состояние особенной чистоты мозга, не побоюсь этого сказать – восприятию Божественного … Здесь как бы математика теряет свое только прикладное значение, а настолько переплетается с самой жизнью, что становиться частью ее, что математика – это не  чисто логическая наука, которая начинается из пустоты и уходит в пустоту. Здесь цифра как нигде в другой профессии приобретает не только жизненную необходимость( за цифрами видеть жизнь людей), но и приобретает некий божественный смысл. Это кипение мозга после  четырех – пяти часов вычислений в воздухе приводило мою голову в такое чистое и светлое состояние, что я не чувствовал никакой усталости после многочасового полета, а наоборот подъем духа, возбуждение всех физических сил и как бы по новому восприятию и осязанию природы да и не только природы. Мозг после длительной работы приобретал ту необходимую для человека чистоту и свежесть, чтобы правильно воспринимать то, что ему дал Бог. Литература, где Божественное непосредственно связано с человеческим, почти переплетается с ним, - была для меня откровением. После летной смены я даже не пытался умерить возбуждение, не пытался заснуть(обычно полеты заканчивались ночью или уже под утро), а наоборот бодрствовал, читая чаще всего русскую классику 19 века.
            Это было еще время (конец восьмидесятых), когда журналы начали издавать литературу русского зарубежья: Бунина, Набокова; доставалось из подполья  все, что считалось совсем недавно неприемлемым, недопустимым: то, что совсем недавно ходило в Самиздате, было доступно немногим. Литературные журналы издавались огромными тиражами, прочитывались от корки до корки.
Я читал так,  что совершенно не помнил практически ничего из написанного: ни героев, персонажей, сюжет, ни различных политических, эстетических страстей, которые в той или иной мере присутствуют в каждом художественном произведении, - все  как то пролетало мимо моей памяти, слова оставались побоку, - мое сознание сливалось с тем состоянием сознания автора, в котором он творил, используя слова лишь какой то бледный немочный, несовершенный  материал, ибо другого и не было вокруг, чтобы передать то, что ему открывалось и сотворить из откровения некое подобие человеческого смысла творения, чтобы сделать его оформленным. И вот как раз то, что ему открывалось (откровение) мне было доступно за словами, а форма меня тогда практически не интересовала. Хотя форма, стиль – это человек, и человеческое обычно и усваивается обыкновенным средним читателем, вызывая различные подражания стилю, форме.
А я был гениальным читателем. То есть мое сознание сливалось с сознанием творящего великого человека и от величия, в котором он творил и мне доставались крохи, но это были такие крохи, на которые я бы не променял ничего из человеческого, слишком человеческого. Я тогда понял, что все, что меня окружает, присутствует в моей жизни: полеты, служба, семья, люди – это всего лишь вспомогательный материал, через них я должен, обязан добраться до тех откровений, которые были доступны великим людям от литературы. Это было поклонение религии (называйте это как угодно: духовной пищей), или лучше сказать той связи с Богом, а религия и переводится как связь, которую давала книга.
Я и сейчас удивляюсь, как я мог проглатывать тогда огромные тома книг, не только не утомляясь, но и получать от чтения ощущения постоянной радости, счастья.
Но надо сказать, что подготовка к полетам и сами полеты требовали душевных сил, которые я и растрачивал, но душа от этого только крепла.

 Я, конечно, никогда не был  литературным червем, живущим в книжных томах, питающийся запахом затхлых страниц и выглядывающим во вне, во внешний мир лишь изредка, чтобы в очередной раз убедиться, что он не совершенен и, испугавшись опять уползти в книжный мир. Конечно, этого не допускала и летная работа и другие жизненные коллизии, но только через книгу, через те метафизические прорывы в идеальное, которые оно давало, я начал улавливать и метафизическое во всем остальном: бытовой жизни, людях, природе. Какая- нибудь жизненная ситуация, или скажем, раскрашенная осенью лесная опушка или груды причудливо оформленных облаков, под собой, наблюдаемых в полете, из окна блистера, делали такие метафизические сначала прокол, а потом и укол в сердце, что душа надувалась счастьем и восторгом и не зная куда его тратить сдувалась в желании творить, в желании передать это безмерное счастье на бумагу, оформить в словах. Но слова выходили какие то бледные слабые, совершенно не имеющие отношения к тому, что пережито. Но иногда и выходило: и точно найденное слово приводило к еще одному восторгу после филологических мучений предполагающих его найти. Моя душа разрывалась между желанием творить и не имением времени для того, чтобы это желание удовлетворить. Бросить все, то есть службу, полеты, семью я просто не мог из чувства ответственности, долга перед миром и еще, пожалуй, страха от непредсказуемости последствий такого судьбоносного шага.  Тут необходимо было самоотречение самого высокого ранга, на которое я тогда не был способен. Я только мог мечтать, что когда-нибудь некоторые неведомые  силы помогут мне, и я буду иметь возможность длительно сидеть в одиночестве перед листом бумаги и искать слова для передачи метафизических восторгов пережитых мной для переживания очередных восторгов. Нечто похожее происходит тогда, когда человек обрекает себя на монашескую жизнь, впервые почувствовав вблизи присутствие рядом Бога 
Хочу сказать, что никаких писательских амбиций: желания славы, уважения к человеку в обществе, занимающемся творческим трудом, или желанием заработать деньги я никогда не имел. Мне было достаточно свободного времени и самого творческого процесса и я, кстати, так сказать готовил в будущем себе такие условия: материальной независимости, свободного досуга, но как только они появились так тотчас по какому то неведомому закону эти метафизические восторги начали слабеть, оставлять меня, приводя тем самым меня в отчаяние. Милосердный Господь всегда дает шикарную шляпу тому, у которого уже нет головы. И я бросался снова в различные жизненные круговороты, чтобы их найти.
 Я скрывал от окружающих свои творческие порывы, но иногда  на офицерской пирушке, где я после принятия спиртного терял контроль над своим сознанием, из меня выплескивалось такое, что некоторые очаровывались моими откровениями, а иных это пугало, ибо уж слишком отличалось от того мира в котором протекала гарнизонная жизнь. Мною уж слишком интересовались охранительные службы, особисты (армейская разновидность кэгебистов) и различные политорганы, озабоченные моими идеологическими и политическими установками.
Я всегда любил и по сю пору люблю армейскую жизнь, ибо она самое удобное лоно для анархично устроенных людей. Постоянно смирять свой разброд мыслей, чувств, порочных желаний под тяжелым, но приятным в таких случаях гнетом армейской дисциплины, - что может быть гигиеничнее этого, для души слабой перед соблазнами мирской жизни. К тому же сам труд воина и жертвенен и не всегда, но в особых случаях бывает, престижен, уважаем в обществе еще не утратившем нравственные императивы и чувство самосохранения.
Но тогда, когда сама служба начинала ограничивать мою стремительно разраставшуюся душу, мешая ее дальнейшему формированию, ставя различные препоны во мне двоилось сознание: со одной стороны чувство ответственности, долга перед обществом, с другой,- мне казалось тогда, что на литературном поприще я принесу для общества гораздо больше пользы, а ограничения службой лишь мешают исполнению моего настоящего призвания.
К тому же моя армейская карьера, имевшая благоприятное начало закатилась самым скоротечным образом. К двадцати пяти годам  я получил звание «капитан» и профессиональное отличие «военный штурман 1-го класса», и переучился в летном центре на «новую технику»,- новый, осваиваемый тогда тип самолета.
В этом же центре, скорее в городе, где он располагался, произошли события наметившие трещины, разломы, а затем и крах моей военной карьеры. Я тогда по своей наивности и, скажем, нездоровой любознательности считал, что я недостаточно знаю женщин, женскую тайну, а знать их или познать я считал можно не только в общении, наблюдении за ними, но и более близко, интимно. Я всегда и преклонялся и преклоняюсь перед женской красотой, ну а женскую тайну нам никогда не возможно познать по той же причине по какой Господь не попускает познать человеку тайну его сотворения. И женская суть пусть всегда остается тайной, заманчивой, нераскрытой, иначе жизнь просто потеряет свой смысл. На социальном языке моя тогдашняя жизнь определялась как беспорядочные половые связи, на церковном, как – блуд. Хочу добавить, что я не был блудник по естеству, Дон Жуаном или из мелкого тщеславия, я был блудник по любознательности, что нисколько не умеряет моей грешности. Еще хочу сказать, что влекло меня к женскому телу, не само тело, и даже не гармоничность форм, телесная красота, а то, что скрывалось за ними. Сама похоть уже была вторична, как конечный результат. Я имел интимные связи  с женщинами разных социальных групп: от простой швеи на ткацкой фабрике, рабочей с молокозавода, студентки, преподавательницы вуза, учительницы начальных классов, до редакторши  областной газеты и чиновницы крупного ранга. Кроме того меня интересовали национальные особенности женщин и их различия. Хочу сказать, что всех этих женщин я любил по обоюдному согласию и никогда  не пользовался услугами проституток. Вообще институт проституции мне кажется самым мерзейшим изобретением человечества, особенно тогда, когда проституция законодательно оформлена.
Разумеется, моя «блудная жизнь» была наполнена, как и любого блудника различными треволнениями и расплатами за свою греховность. К тому же блудник стремится к удовлетворению требований своего порочного естества и его находит, я же после близости с новой избранницей испытывал пароксизм глубочайшего раскаяния, жестокого самоосуждения, что вероятно и послужило тому,  что печати «блудливого» на моем лице не видно.
В том самом центре переучивания,  и в городе, где он находился мы небольшая группа офицеров морской авиации,- вне учебы, вели свободную от моральных ограничений жизнь.
Расплата для меня наступила за эту жизнь совершенно неожиданно, когда низенький, полный и резкий в движениях и суждениях  начальник нашей группы сменил положительные мнения о моей личности на негативные. Причиной тому, как мне потом стало известно,  послужила женщина моя близкая знакомая, которая отвергла  ухаживания тщеславного и не привлекательного внешне офицера в мою пользу. Дело окончилось чуть ли не ежедневной травлей меня публичными оскорблениями, на которые я в силу моей подчиненности не мог ответить и последующим судом офицерской чести.
Кстати, это было время, когда в государстве принимались жесточайшие меры по борьбе с пьянством и под эту сурдинку из армии, да и не только из армии увольнялись неугодные.
 И в один майский вечер, в одном балтийском городе, в ресторане, сидя за одним столиком с «вертолетчиком», моим другом,- мы попали «в кровожадные лапы правоохранительных органов» «за неумеренное распитие спиртных напитков» и «поведение, оскорбляющее звание офицера» так, по крайней мере, было зафиксировано в протоколе.
На самом же деле все было гораздо проще и мстительнее, а протокол был подобием обычной формы «из которой слов не выкинешь» И уже, находясь в гарнизонной комендатуре, в камере, после сильных душевных переживаний и  обычного раскаяния, я, наконец, осознал, что мое дальнейшая служба в армии не имеет никакого смысла.
Утром за мной в комендатуру приехал мой непосредственный начальник, старший штурман полка и разбирался со мной уже член военного совета авиации флота солидный седовласый генерал, который по отечески пожурил меня, потом посетовал,  что скажут мои родители о моем поведении и, предвидя  кару, я со всею прямотой своей простодушной молодости заявил, что «в случае снятия меня с летной работы, я служить не буду». Присутствующий при этом штабной полковник в ответ на мое дерзкое заявление пообещал мне военный трибунал.
С летной работы меня не сняли, а понизили в должности и перевели в другой гарнизон, а на суде офицерской чести « в мою честь» больше всех злобствовал тот самый низенький полковник, по ходатайству которого этот суд был назначен.
В дальнейшем, как только представилась возможность, « по реорганизации» и «сокращению штатов» я уволился из армии, с пенсией и правом на получение квартиры и т.д. за что я бесконечно благодарен военному ведомству, ибо в ином случае я бы никогда не смог осуществить свое литературное призвание. И посейчас испытываю глубочайшее почтение к воинскому труду, к самоотречению необходимому при исполнении военной профессии.
                24.

Мой уход из армии совпал с началом развала Советского Союза. Полк, в котором я служил, был сокращен, то есть попросту прекратил свое существование.
Переход из одного образа жизни в другой требует от человека не только воли, но и приводит к сильным душевным тратам. Поначалу я еще жил духом армии и толком не знал, куда применить свои способности и таланты. Ни один вид мирской профессиональной деятельности меня не устраивал. Я работал грузчиком, охранником, пилил лес, выгружал вагоны с углем, в общем, подрабатывал, не имея никаких планов на будущее. Тамошняя жизнь стремительно менялась: менялись и формы существования, я уже не говорю о разрухе и потерях от перемены этих форм.
Прочитав как то объявление в "Литературной газете" о приеме и наборе в Литературный институт у меня екнуло сердце. Я написал несколько рассказов о том, что я хорошо знал: об армии и летной работе и к моему удивлению получил приглашение, сдал экзамены, прошел конкурс.
 Это не был "тык пальцем в небо", будучи курсантом, я писал стихи, пробовал писать прозу, но для прозы нужен был досуг, свободное время, которого при службе в армии у меня не было. К тому же я любил литературу, как считал и считаю, понимаю ее, а на писателей и поэтов смотрел как на небожителей. Конечно, возраст у меня к тому времени был почтенный и поступить на дневное отделение было риском, но риск для меня в авиации был "нормой жизни". К тому же мои сведения во многих гуманитарных науках были поверхностны, я не имел систематического образования, осознавал это и поступить на дневное отделение, то есть стать студентом очником в тридцать с лишним лет было сознательным решением, хотя меня и отговаривали (тогдашний ректор и известный критик Евгений Сидоров) от этого решения. Он, я помню мне сказал, что я уже сложившийся писатель и нет смысла просиживать время на лекциях и заочной формы обучения для меня достаточно, но я был непреклонен.
С каким то диким сладострастием на первом курсе я  погрузился в мировую литературу, философию, историю, ходил постоянно с бешенными, красными глазами, с сумкой полной книг (Еврипид, Софокл...Данте, Шекспир...Джойс, Пруст, Набоков), читал до психических расстройств, пытаясь взять авралом мировую культуру. Мой руководитель семинара известный писатель, талантливый педагог и прекрасный организатор С.Н Есин впоследствии ректор Литературного института (он тогда только начинал свою педагогическую деятельность), видя мое рвение, предостерегал меня: "что можно так и надорваться". И он правильно как от многого другого моего "безумия" меня предостерегал. Чехов говорил Бунину, что у вас дворян культура в крови, а нам мещанам  надо много потрудиться, чтобы разбавить свою кровь культурой (помню не дословно, но мысль ясна).Чехов и надорвался, после тридцати уже харкал кровью, хотя по молодости был отменного телесного здоровья. Харкал кровью и Горький- основатель Литинститута.
Политическая, как и другие формы жизни в те времена в стране были в состоянии студня, в полужидком состоянии. Покушение на вообще существование Литературного института(нужен он или не нужен)совершались неоднократно. В СМИ я помню, велась целая кампания против существования этого учебного заведения, основной аргумент которой был, что писательству (то есть творчеству) научить невозможно. Что из стен его выходят пьяницы, неудачники и графоманы. Кампания носила заказной характер, за которой просматривались чьи то шкурные интересы. Ту эпоху у меня нет желания обсуждать, тем более давать ей оценку. Литинститут выжил и слава Богу. Могу лишь добавить, что учеба в этом заведении прикрепляет как бы третий глаз на лоб, расширяет зрение. Многие и перестают писать, потому что начинают лучше видеть и себя самого и по сторонам. Ну а пьяницы и неудачники... вся русская литература полна пьяниц и неудачников, однако она не перестает от этого быть великой.
Мое "сладострастие познания" имело как положительный, так и отрицательный результат. Положительный, что я все таки с трудом ликвидировал многие для себя неясности в ходе человеческой истории,  пережил и пропустил через себя мировые литературные шедевры, наметил, что достойно перечитывания,  а что нет (оставив для себя совсем немного) и основательно ознакомился с мировой философией, опять же оставив для себя десяток мудрецов для повторного прочтения. Отрицательный - что моя психика начала давать сбои (как и предрекал Сергей Есин), а когда душа в плохом состоянии всегда даешь неверные оценки как и самой жизни так и своему труду, то есть начинаешь совершать многочисленные ошибки
 К тому же смена мировоззрения в обществе и моего.( а Евангелие я впервые прочитал после тридцати), а до сего времени был коммунистом, членом "партии" и не только вяло носил партийный билет в кармане, но и вполне искренне разделял положения и идеи изложенные в сухих строках "кодекса строителя коммунизма". Ломка мировоззрения, разрушение идеалов в советском обществе в том числе и моих способствовали  моему депрессивному состоянию.
Когда я увольнялся из армии на последней медкомиссии меня признали годным для полетов на всех типах летательных аппаратов в том числе и на сверхзвуке, то есть моя психика была в идеальном состоянии, а что значит это идеальное состояние?- это ровное жизнерадостное настроение, это радость от жизни, неизменно радостное восприятие жизни (как добавлял Монтень -отличительный признак мудрости).
В стране тогда творилось черт знает что: дорожали или отсутствовали продукты питания (в Москве я питался очень плохо) хронически не хватало денег, и атмосфера была и шальная и тревожная.
Моя психика была на грани срыва и надо было что то делать, предпринять. Еще в бытность мою офицером я приобрел себе хутор в Псковской области в трех километрах от границы с Эстонией, когда еще существовал Советский Союз. Место  удивительное и по природным красотам и по удаленности от мирской жизни, где я иногда прятался  для приведения себя в нормальное душевно радостное состояние. После развала Союза хутор оказался в приграничной полосе и пока не обустроили границу с Эстония жить на хуторе становилось опасно, то есть там постоянно шныряли мимо торговцы оружием, различного рода контрабандисты, да и местные жители вели себя при слабости власти вольно: постоянно взламывали двери и бессовестно грабили. Но меня тогда это не пугало. Кстати, хочу заметить, что мне всегда везло на места моего местожительства. Бог ли тут виновник или обыкновенные случайности, но служил я в небольшом расстоянии от Пушкиногорья и посещал вотчину Пушкина не десятки, а, пожалуй, сотни раз, пропитывался великим поэтом; хутор я себе купил в непосредственной близости от Псково - Печерской лавры, а сейчас живу в семи километрах от толстовской Ясной поляны, смотрю из окна в то же небо, в которое смотрел Лев Николаевич и любуюсь красотами природы, иногда надевая на себя глаза великого русского писателя
Итак, я сбежал из Москвы на хутор. Перед моим побегом я имел нелицеприятный разговор с Сергеем Николаевичем Есиным, руководителем семинара и ректором Литературного института. Он тогда был в апогее административной деятельности по спасению учебного заведения и мое решение рассматривал как предательство, однако видя мое плачевный вид, потухший взор, но воспаленные глаза, на мою некогда выправку офицера ("развал плеч и петушиную грудь", как он отмечал в своих знаменитых дневниках ), а сейчас унылую сутулость, он предоставил мне нечто в виде неограниченного творческого отпуска.
 На хуторе в совершенном одиночестве, среди дремучих лесов, почти девственной природы, когда утром я просыпался и видел на заре стадо кабанов на своем огороде, по ночам с замиранием сердца  слушал волчий вой; я приступил к приведению себя в душевно радостное состояние. Оно заключалось в неумеренных постах (по максимализму моей природы) беспрестанных молитвах, выстаиванием многочасовых служб в монастыре и изучением Отцов Церкви, благо в монастыре  можно было купить из религиозной литературы "все, что твоей душе угодно" Через пару месяцев я уже почувствовал как прежде "радость бытия" и желание вновь окунуться в полубогемную жизнь студента Литинститута.
Сделаю маленькое отступление о соприкосновении моей души с различными идеологиями и религией. Мои деды были ярыми коммунистами. Один по отцу устанавливал Советскую власть в Петербурге и погиб в 1942 году недалеко от Тулы в ополчении будучи политруком батальона. Второй дед по матери опять же ярый коммунист был один из организаторов и руководителей Поволжской республики немцев, был репрессирован в 1938году потом реабилитирован и умер своей смертью, сохранив до конца жизни свои убеждения. Мои родители к коммунистической идеологии были лояльны: отец почитал Сталина, будучи студентом (как говорил он мне) конспектировал в Горном институте статьи ЛП Берия и считал его умнейшим человеком в государстве того времени. Единственным религиозным человеком среди моих родственников была моя бабушка по отцу Татьяна Петровна Шишкова. По ее указанию я крещен в православную веру и ношу имя Владимир, ибо родился в славный день крещения Руси и почитания зачинателя этого действа равноапостольного князя Владимира.  Кстати, и отец мой появился на свет в день почитания святых кн.  Бориса и Глеба, то есть 6 го августа.
Как я уже отмечал, я был далек от религии, религиозной жизни, посещал изредка храмы больше из любопытства, но испытывал странное волнение при виде церковных строений. Душа шевелилась и наслаждалась от лицезрения церковной архитектуры и особенно в полетах. Сейчас объясню, почему в полетах. В боевой подготовке существовал раздел "полеты на предельно малой высоте". Были маршруты над территорией России, по которым стремительно неслось время для экипажа от большой скорости самолета и совсем рядом присутствующей земли. Для штурмана полеты на предельно малой высоте часто являлись мерилом его профессиональных навыков, реакции, самообладания, а для меня лично высшим рангом наслаждения, кое я получал вообще от летной работы.
 Помимо различного рода вычислений надо было еще хорошо знать земные ориентиры: реки, озера, дороги ну и конечно человеческие строения. Так вот из человеческого выделялись городки (над крупными городами нам запрещено было рассчитывать маршрут) поселки, деревни, башни, строения фабрик, заводов, которые выглядели сверху или сиротливо или ничтожно и вот лишь храмы (большинство из них в те времена были разрушены) выглядели всегда основательно, серьезно, на возвышенностях, были далеко видны и с высоты и на земле. Я, пожалуй, сотни раз с волнением и даже сказать любовью наблюдал, когда впереди по курсу самолета возникают в видении сказочные храмы псково-печерского монастыря и эти две-три минуты полета было достаточно, чтобы иметь хорошее радостное настроение. И, конечно удручающее впечатление производили уродливые корпуса фабрик, заводов, ядовитые дымы из труб, изобретения нашего индустриального века, которые вряд ли замечает Господь, в отличие от куполов, которые в России иногда кроют чистым золотом все для того же, чтобы привлечь внимание Бога.
Хочу сказать, что религиозные вопросы меня начали интересовать, после тридцати лет. Я был коммунист, парторгом, комсоргом, активно выступал на партсообраниях и к религии из осторожности  проявлял лишь только любопытство. Я помню, несколько офицеров в отпуске решили подработать на реставрации церкви и когда сведения о сем поступке дошли до сведения командования их поначалу исключили из "партии», а потом вообще уволили из армии.
Но времена стремительно менялись, как то на барахолке, за приличную цену у спекулянта я купил протестантскую Библию и принялся за чтение ее опять лишь из любопытства. И вот, когда я прочитал в возрасте тридцати лет впервые молитву "Отче наш! Иже еси на небеси..." -я почувствовал толчок в сердце и то же блаженство, которое получал от чтения текстов Гоголя или Чехова.  Я ощутил непосредственную связь между молитвой, просьбой к Богу в изложении Христа две тысячи лет назад и русской литературой 19 века, лучших ее образцов, которые я к тому времени  уже хорошо знал, любил и понимал. Я понял, что в античности, литература несмотря на изощренность и сложность не попадала прямиком в сердце, не делала прокол в нем, в середине, а где то все по краям, что то не давало ей это сделать, то же самое и с умом - все он блуждал вокруг да около и лишь Христос направил его туда куда нужно.
Освоение литературного наследия Отцов Церкви, русской религиозной философии, всего церковного проходило также с напряжением всех телесных, душевных и духовных сил, то есть авралом в короткие сроки времени. На хуторе в тиши и уединении я обложился религиозными книгами и читал с утра до ночи, оставляя на сон совсем немного. Наконец в моей душе появилась платформа, фундамент, на которые можно было опираться, чтобы не качаться и не падать в миру, в мирской жизни. Эту возможность твердо стоять не сгибаясь под напором  человеческих страстей, невзгод и бед и дает в общем то религия, вера. И я могу сказать, что я стал верующим человеком.
Я вернулся в Москву и помню, целый месяц ежедневно выстаивал в церкви службу, исповедовался и причащался. И впоследствии паломничества к святым местам, житие в монастырях только укрепили во мне веру.
В Москве же к тому времени были "темные и неудобноносимые времена". В верхах смятение и битва за власть, в низах - анархия голод и нищета. Кучка проходимцев, авантюристов и имитаторов делили между собой государственно - народную собственность, убивая друг друга. Участвовать в политических, акциях, митингах, событиях у меня не было никакого желания, и я  посещал их лишь изредка, из любопытства. Могу сказать, что после этого заработал в себе отвращение ко всем этим ораторам, которые заводят толпу, неся как правило политический вздор, "заманку", подогревая в ней нездоровые страсти, к площадным шествиям и нового типа демонстрациям. Хотя надо сказать к демонстрациям в советские времена я относился очень хорошо, ибо присутствовал на них веселящий дух: что может быть лучше, когда толпа в блаженно-радостном состоянии или напротив, раздираемая бесами крушит и мечет  все, что ей попадается на пути.
Сергей Николаевич Есин встретил мое явление после продолжительного отсутствия неласково и невнимательно. Он тогда участвовал в битвах за материальную собственность Литинститута, за повесть "Стоящая в дверях" какая то шелупонь подожгла ему квартиру; то и дело наседали рэкетиры; хозяйственные проблемы и заботы учебного заведения печатались у него на лице. Весь этот, назовем его бардак, он тщательно и подробно фиксировал в своих дневниках. Но к образу Сергея Николаевича я еще вернусь, а пока попробую передать атмосферы бытовую, духовную и конечно творческую, в которых я тогда жил, вращался, варился в знаменитом общежитии Литинститута и в самом не менее знаменитом доме Герцена на Тверском бульваре,25.
Россия тогда неприлично и бессовестно раскрылась, оголилась перед всем миром. Железный занавес был снят или сам упал, потому что вешалки, поддерживающие его сгнили и сломались. В Россию хлынул интернациональный сброд, из желающих нажиться или просто из любопытства: к раскрытию тайн русской души. Для последних  великая русская литература была причиной, и потому в начале девяностых именно в Литинституте собралось интернациональное месиво практически из всех уголков нашей многострадальной земли. Перечислять представителей различных наций, с которыми я имел словесный или бытовой контакт, впрочем, до душевного дело доходило редко даже в совместном распитии спиртных напитков,- нет смысла, ибо их на самом деле было много. Я всегда был жаден "до человека", а тут такое многообразие. Многие из них клялись в любви чаще всего почему то к Достоевскому, следом за ним к Толстому и уж редкие экземпляры к Чехову и к Гоголю. Большинство из них были талантливы, своеобразны, знали поверхностно русский язык, занимались литературным творчеством и переводами. Хочу сказать, что после…, у меня нет никакого желания болтаться по чужим странам, интересоваться чужим бытом чужих народов, ибо какие они чужие, такие же люди как и мы - русские. Те же пороки, страсти, желания, у кого- то развитые сильнее у кого слабее, те же зависть, жадность, хамство и в редких случаях благородство. Самой, пожалуй, жизнерадостной и легкомысленной была группа кубинцев. Но к концу курса они утратили эти качества и редкие из них вернулись на свою благодатную родину. Бытовая же жизнь значительно разница и в общежитии, где "общинны" туалет, кухня, душ в пользовании ими возникали различные коллизии, которые, впрочем, и разделяют страны и государства границами, а иногда непримеримой ненавистью народов друг к другу.
Мои соотечественники студенты были представлены также в  разнообразии талантов, уровня образования, различных мирских профессий и возрастов. Есинский семинар прозы был яркий пример тому: были бывшие актеры, одного попросили с пятого курса ГИТИСА, другой сам ушел из театрального училища, были два недоучившихся студента МГУ одного с философского факультета отчислили с третьего курса за какие то невнятные политические убеждения , другой сам ушел с филологического факультета(Руслан Марсович) впоследствии по душевной неопытности полез в издательский бизнес, где ему не имеющему клыков свернули голову, то есть попросту убили, подло, удавкой удавили, а подавал большие надежды как писатель; был я - бывший морской летчик и по совместительству староста на семинаре; был один водолаз, у которого кроме водолазной профессии было еще 14 других профессий и "корочек" к ним, но водолазной он гордился больше всего; были и другие не менее талантливо одаренные личности, которые то уходили, то приходили на семинар и верховодил, конечно, всем, Сергей Николаевич. Поначалу мы даже собирались у него на квартире. Впустить в свою бытовую жизнь чужих, тем более пишущих: на такой подвиг осмелится не каждый человек, тем более писатель. Вообще о яркой личности Сергея Николаевича (хотя он сам о себе рассказал все что мог) надо сказать особо. В общем то у любого даже самого скрытного человека при длительном общении с ним, или в какой-либо критической жизненной ситуации, когда обычно проявляется суть человека, можно и вычислить эту суть, сущность, составить о нем объективное мнение, и на основании этого мнения общаться с ним без негативных последствий, дружить. Я был знаком с Сергеем Николаевичем много лет, последний раз мы с ним встречались за год до его смерти. И за эти  годы я так и не выявил для себя, что он был за человек. Феноменально он блистал, жил ярко, активно: писал талантливые книги, выступал на различных литературных форумах, организовывал кинофестивали, участвовал в жюри по раздаче литературных премий, вел семинары, лихо водил машину и уже в очень преклонных годах, имел несомненный педагогический дар, бывал чуть ли в полмира странах, имел  насыщенную героическую биографию.Ну, а его административные способности оценили все, кто хоть как то имел отношения к делам учебного заведения, в котором он длительное время ректорствовал: у меня лично текли слюнки от зависти при наборе его заслуг перед обществом, литературой, но примером он для меня все-таки не был. Я вот сейчас вспоминаю многочисленные выражения его глаз, очень много выражений в зависимости от обстоятельств и могу судить, что состояния души  его при этом не менялось. То есть во многом он просто очень талантливо актерствовал, жизнь для него была театром. Может быть, так и надо жить писателю: беречь свою душу, не расходовать ее на пустяки, а на свое призвание: литературное ремесло, творчество. Но я был лично другого мнения. Однажды Сергей Николаевич проговорился. На семинар он пригласил (он многих приглашал талантливых и известных людей) как - то Вольфганга Козака- немецкого слависта, любителя русской литературы(любовь он заработал, будучи пленным солдатом Вермахта, в лагерях) и создателя словаря биографий русских писателей, написанного для немцев. Сергей Николаевич начал представлять наш семинар этому почтенному, солидному немцу, как некое театральное действо по сценарию, в котором каждому студенту предназначена своя роль, А себе он предназначал роль режиссера. Пьеса должна быть разыграна хорошо, без фальши тогда будет замечательный результат. Я тогда помню, возмутился. Какая игра, какая пьеса...это нечестно, я не в какие игры не играю.
Как - то раз, на семинар  он принес распечатанные из комментариев к собранию сочинений Чехова экземпляры рассказов,- не помню ее фамилию (вероятно красивой и привлекательной) графоманки. Антон Павлович любил красивых женщин, и часто в ущерб своему ценному для всех времени, правил чужие тексты и иногда доставлял их в печать, пользуясь своим авторитетом. Кто его за это осудит?
При себе Сергей Николаевич имел текст после правки Чехова, а  нам раздал на бумажках первоначальный вариант и с  насмешливой снисходительностью наблюдал за нашим старательным ученичеством. Сверив тексты, он ничего никому не сказал о результатах своей проверки. То есть не расставил оценки как положено учителю, он проводил этот эксперимент для себя, для каких то своих целей. Это опять, на мой взгляд было нечестно.
И еще я помню одну черту его характера, которых многих раздражала: он любил ставить студента в неловкое положение, иногда наговорит при человеке о человеке нечто невероятное, совершенно не соответствующее действительному состоянию от чего возникает смятение в душе. Вполне возможно и проявляется его суть. Но метод выявлять суть человека подобным образом, на мой взгляд, отвратительно. Это метод провокации по отношению к людям (он прослеживается и в его дневниках) и я  такими методами никогда не пользовался. В общем, то эти удары он наносил по тщеславию, но суть дела не меняется, и, когда он жалуется, что многие наиболее талантливые ученики его предали: вероятно, он не помнил причины: за что? - хотя сам факт предательства не менее отвратителен, чем провокация. Я не сужу его, а лишь отмечаю черту, но кто, например, осудит Льва Толстого, за любовь к наблюдениям за поведением своих домочадцев через замочную скважину, или за тайное подслушивание чужих разговоров? 
Все, что напечатано "мое" в столичных журналах, было с подачи Сергея Николаевича. Сам же я как то пустился по издательством с целью пристроить свое - немудренное, искреннее и наивное - и потерпел неудачу, со мной просто не разговаривали, чаще всего или энергичные, неестественно веселые, или чрезвычайно угрюмые женщины с филологическим образованием, или был один мужчина, который оценил мою талантливость, но потом с хамским откровением заявил, что талантливо пишут сейчас многие, и у них в журнале целая очередь на публикацию из «талантливых», явственно намекая на мою низкую степень талантливости. После чего я оставил попытки, да и к тому времени начал поспевать Интернет. Не опубликованное произведение, то есть не вышедшее на публику, для которой оно предназначено, это аборт, а многочисленность абортов приводит к творческому бесплодию, пропадает желание творить. Гений, конечно, творит плод вне зависимости от духа времени, может рассчитывать на признательность потомков, писать в стол для будущих поколений, будучи уверенным, что его труд вне времени, а принадлежит духу вечности. Сейчас, даже будучи опубликованным в Интернете, гений по прежнему пишет в стол, ибо нынешний дух времени густо насыщен, агрессивен, «плюралистичен» и под его тяжелым душным одеялом, крупицы истины, добытые путем самоотвержения гением, лишь тлеют, не дают им разгораться в огонь. Интернет же, как зеркало и если в него заглядывает обезьяна или осел,  то  и увидит в нем свой облик или ищет в нем облик себе подобных.
О природе творчества я прочитал много книг, но ни одна из них меня не удовлетворила. Как и о природе природы, смысла жизни, природы мышления так и о природе творчества лишь догадки, домыслы и человеческим разумом непостижимы.  Одно лишь можно сказать определенно: что творящему  (обычно достойному на момент творения) даются извне, из мира иного вдохновение, озарения, осенения после которых душа начинает произвольно сокращаться или раздуваться до огромных размеров (то есть активно трудиться) и подчиняет себе все, что дано от Бога человеку: мозг, глаза, уши, тело, заставляя их видеть и чувствовать то, что в обычном, физиологическом состоянии человеку недоступно: суть вещей, явлений, чужих душ, и своей собственной души. Это состояние души дает радость, счастье, требует излития и тогда начинается творчество. Разум лишь в таких состояниях мелкий прислужка, стоит в ожидании, когда творческий акт прекратится и потом по своим лекалам начинает формировать творение, приспосабливая его к земным законам. И чем он практичнее в союзе со здравым смыслом, тем творение приобретает человеческие, слишком человеческие очертания, становится обыденным и, в конце концов, заезженным и пошлым.
Есть еще  не главные, побочные результаты творческого процесса, это чистота и не та стерильная чистота, которая достигается средствами гигиены (это лишь убогое подражание), а чистота в духовном ее понимании, когда вещи, окружающие творящего, одежда, дом, кабинет, да и внешний облик – все начинает светиться чистотой. Но не всем дано увидеть этот свет чистоты, а кто видит, обычно превращают места творения в мемориалы, музеи и совершенно справедливо. Иные говорят ( я им не верю), что душа в творчестве не хочет прерывать общение с внеземным, выходит из тела, покидает тело, чтобы побывать в других мирах и набраться там неземной мудрости. Я не имел такого опыта, может быть по своей жестоковыйности, но считаю, что душа покидает тело один раз в жизни, с приходом смерти.
             
                25.
Последующая моя жизнь, как и положено человеку, состояла из различного рода скорбей, утрат, гонений и лишь редкие проблески радости иногда посещали мою душу. Слишком много счастья не бывает и кто думает, что он предназначен для счастья на земле, чаще всего дубовый эгоист. Человек предназначен… оставим этот вопрос для потомков. Может когда-нибудь они и разберутся с истинным назначением нашей жизни, а пока лишь будем насколько возможно усовершенствовать свою душу, чтобы не охладела в ней любовь и при исходе из тела она не заблудилась в иных мирах, а попала к Тому, кто ее создал и наделил главной способностью по Своему подобию – любить.
Ради любви человека к человеку и ко всему остальному и существует великая литература.   
 
:


,


г


Рецензии