Бобровый кордон

ПЕНЬКИ

На заповедное озеро Уханское дороги не было, только «пеньки». Это даже не гать, это пунктир из склизких, погружающихся в болотную ржавь стволов и рыжих ольховых пней. С этих «пеньков», по которым мы тащили рюкзаки с резиновой лодкой и запасом еды на несколько дней, веслами отбиваясь от комаров, началась когда-то наша с Лешей (моим мужем) заповедная жизнь с водоемами ее и бобрами.
Это недра заповедника, которые трудно себе представить рядовому посетителю Брыкина Бора, фотографирующемуся под соснами «эстакады» на фоне излучины реки Пры. Водораздел, болотистая ложбина с блюдцами озер – наследием ледников. Самая ядреная Мещера юго-восточная, застойная древность которой не разбавлена динамичным духом речных пойм. У озер низкие топкие берега, и болота, протянувшие щупальца между сосновыми гривами, не благообразные сфагновые «мшары» Константина Паустовского, а настоящий «поганый олех», как тут зовут топкие черноольшаники. Это словечко «олех», мы, тогда только приехавшие из Москвы, впервые услышали от госинспектора Толи, провожавшего нас на озера. Он коренной мещеряк, потомственный «лесник», выросший в этом обходе при своем отце, среди комаров, крапивы и низинного торфа. Мы-то в раскатанных болотниках, а он идет в коротких резиновых сапогах, и ни разу не оступился. «Я на спор все эти «пеньки» бегом пробежал однажды» – говорит. «И как?» – восхищаюсь я. «Да, без проблем». Толя на ногах стоит крепко, даже если под ногами шершавое ольховое бревно и метры вязкого торфа.
Речку Черную, запруженную бобрами, переходили тогда по бревну. Черный омут с желтой кубышкой мне, тогдашней студентке-дипломнице, в самую душу глядел.
Удивительно, что ни «пеньки», ни переправа эта не смущали деревенских браконьеров, пытающихся (как правило, в пьяном виде) прорваться к заповедному озеру Уханскому, обеспечивая тем самым Толе работу. Одного такого как-то повстречали: пустые белесые глаза, через плечо автомобильная камера (плавсредство), в руке недопитая бутылка водки. Бодро покачиваясь шлепает по болоту, уворачиваясь от ольховых стволов. Крепкий мещерский народ, гибкий, как болотный ивняк, живучий, как корневище белокрыльника.
Недавно были там снова и поразились. Вместо бревна Толя организовал настоящий мост, который заканчивается покрашенным красной краской шлагбаумом, запертым на замок. Да такой шлагбаум, что пеший налегке еще как-то пролезет, а транспорт, включая даже велосипед, протащить нет никакой возможности. «Молодец, Толя» – подумали мы, перелезая шлагбаум. – «Вот что значит, настоящий хозяин». А дед тот с камерой и бутылкой пролезет, интересно? Да и жив ли он, лет пятнадцать с той поры прошло… И пеньки уже не те, что прежде.
Толя хозяйственный, как хороший бобр, его обход внушает уважение: просеки пропилены, мосты наведены, всюду разного рода шлагбаумы, а может где-то и шипы. Заехавших к нему научников из Брыкина Бора (а между нашим поселком и селом Лубяники пропасть километров в пятнадцать) он всегда привечает, старается накормить обедом и довезти на транспорте до какой-нибудь особо топкой пацины, чтобы было меньше пустого хода. Пустой ход любят только люди праздные, а на озеро Уханское ездят не гулять, а работать. Слово «пацина» я не смогла найти ни в одном словаре, но оно в ходу у наших инспекторов, и обозначает особенно топкое и мокрое место в олехе, где застревает трактор. «Лужа что ли?» – спрашиваю. «Да нет, какая лужа, пацина!». Ну ладно, пацина так пацина.
У каждого хорошего хозяина есть трактор. И у Толи есть. Как-то раз мы мудрили с логистикой, и решили забрасываться на озеро Уханское через Вещерки. Толя взялся довезти нас до «четвертой пацины». Рюкзаки сложили в ковш и поехали. Первую пацину проехали, вторую, третью… Вот и четвертая. «Проедем или не проедем?» – задумчиво произнес Толя. И прежде чем мы успели отреагировать на его вопрос, трактор ухнул в черную болотную жижу по самый ковш. «Не проехали…» Вылезать пришлось в затянутую ряской воду. Да уж, это не лужа, это именно что пацина. Болотная вода проникла в рюкзаки, пропитала спальники и хлеб. Мы с Лешей эвакуировались на один берег пацины, сухой солнечный бугор, а Толя на другой – и пошел в деревню за подмогой. Пока мы сушили вещи на бугре, долго еще слышали яростное рычание двух тракторов, тянущих из болота своего коллегу.

ТИШИНА

Нигде больше нет такой тишины, как на озере Уханском. Над водой голубоватая дремотная дымка. По берегу кольцом стоят черные ольхи с шероховатой корой, их корни уходят в черный низинный торф. К озеру подходит песчаная грива, поросшая широколиственным и сосновым лесом, там мы и ставим палатку, среди желтеющего орляка. Когда год засушливый, вода озера отступает, оставляя песчаную полосу под берегом. Там мы и разжигаем костер, на песке, на озерном дне, чтобы не беспокоить корни деревьев и не поджечь лесную подстилку. Огонь – у самой воды. Вечером дым мешается с туманом.
Такая тишина охватывает здесь, что не хочется строить планы, говорить и думать о будущем. Какое будущее может быть там, где тысячелетия напролет озеро копит в своей котловине ил и не стареет. Волны размывают берег до древнего белого песка. На отмели прорастает тростник и встает стеной, через которую не протолкнуть лодку (раньше – деревянную, нынче – резиновую). Пройдет сколько-то лет и его сменит зеленый сочный рогоз, а о тростнике напомнят почерневшие корневища в разрытом кабанами грунте. Потом на месте рогоза снова поднимется тростник, и так до бесконечности. Если и разговаривать на этом берегу – то о прошлом.
– Почему озеро называется Уханское?
– Видимо потому, что по форме похоже на ухо. Действительно – похоже. С берега не увидишь, а на карте – да.
– А почему пишется через «а» ?
– А кто его знает…
Соседнее с ним озеро, тоже ледникового происхождения, называется Татарское. Есть предположение, что здесь, на этих гривах среди малопроходимого «поганого олеха», рязанцы спасались от набегов татар. Но, скорее всего, Татарское – потому что здесь просто рыбачили татары – уже другие, мирные. Касимов – татарский город, относительно недалеко. Но это не так интересно. Рядом – через болото, через гриву песчаную – еще озера: Вещерки, Писмерки. Финно-угорские имена, до-русская темная мещерская древность.
Тишина здешняя особенная, внутренняя какая-то, ее не спугнет комариный (и даже волчий) вой, писк водяных крыс, стук дятла, верещание пойманного хищником зайца, ночной крик неясыти. Кажется, над озером Уханским даже самолеты не летают. Или летают (как не летать?), но редко. Как-то на озере нас застала буря, и тогда мы узнали, как оно – тихое – от ветра может кричать, гудеть, неистовствовать, словно мятежная человеческая толпа. До жути: вот-вот начнешь разбирать слова. Восстание? Битва? Невольно думаешь – что хранят эти древние илы, чьи кости…Обманчивая тишина истории, поросшей крапивой и черной ольхой.
Как-то раз от Уханского мы с Лешей отправились на озеро Кальное, самое таинственное и труднодоступное озеро в заповеднике. Кальное – от славянского слова «кал» в значении «грязь», «ил». Название свое оправдывает: метр бурой мутной воды и несколько метров вязкого ила, зыбкая сплавина берегов. И чей-то рваный болотный сапог на ивовом кусте – как жутковатый памятник. Шли туда впервые, искали путь по приметам, обозначенным нам госинспектором Толей. Недалеко от «просека», на суходольном бугре наткнулись вдруг на кирпичи. Один, второй кирпич, – остатки фундамента, открывшегося под пожухшим папоротником.
Такая дичь, глушь, тишина, лосями обгрызенная сосновая поросль, и вдруг – кирпичи. Какая-то туманная тайна.
Когда вернулись в цивилизацию, то есть – в заповедный поселок, узнали от одного из старожилов, что на том месте, где мы нашли кирпичи, более полвека назад стоял кордон Уханский. Его построили в 1937-м году, когда на озеро заселяли бобров.
– И дорога туда была?
– А как же! Не нынешние «пеньки». Бобров завозили на телегах, была хорошая гать. Все тогда было, что ты!

БОТАНИКИ

Впервые на берега озера Уханского я попала не в связи с бобрами. Я тогда вообще особо о них не думала и была студенткой-дипломницей, изучающей динамику зарастания озер заповедника. В мою миссию входило выяснить, как изменилась растительность озер с момента их предыдущего описания около тридцати лет назад. Тридцать лет – целая небольшая жизнь. Предыдущий исследователь озер – ботаник Бэлла Филипповна, к тому времени уже глубокая пенсионерка, одиноко доживала свою долгую сложную жизнь в бревенчатом доме под соснами. В том самом, в котором я сейчас пишу эти строки. Я шла тогда к ней с некоторым трепетом, путаясь в домах и соснах, горках и ложбинках поселка Брыкин Бор.
Изучать динамику чего-либо – это значит возвращаться снова и снова. Когда я закончила университет, мы с мужем и дочерью переехали в заповедник, и нам дали половину как раз того дома, где жила Бэлла Филипповна. Мы стали соседями по вековой, на две части разгороженной избе, с отметиной от удара молнии. Но в первую нашу встречу строгая, аккуратная, коротко стриженная старушка разговаривала со мной через порог, а я трепетала от того, что старушка была не простая, а заповедная, – пропитанная романтическими мещерскими туманами. Тридцать лет тому назад она тоже сидела на берегу озера Уханского, охваченная тишиной, проплывала на лодке над древними илами, отталкиваясь веслом от ольхового ствола. Может быть, она что-то знала и о том таинственном кордоне. Так о многом одновременно хотелось бы поговорить с ней, что я растерялась, а она сказала только: «Смотрите мои публикации, в них все есть». И закрыла дверь.
Личного контакта не вышло ни тогда, ни потом, когда мы стали соседями. По тому, как она поджимала губы в ответ на приветствие, я догадывалась, что наша семья слишком шумная и живая для тонкой деревянной перегородки. Мы, того не желая, мучали пожилую женщину, такую суровую, замкнутую и кроткую, своим присутствием несколько лет – до самой ее смерти.
Из публикаций в Трудах Окского заповедника, которые я внимательно изучила, стало ясно, что и у Бэллы Филипповны был предшественник по работе на озерах, с материалами которого она сравнивала свои – Чернов В.Н., первый научный сотрудник заповедника, начавший работать в невероятном 1935 году. Семидесятилетняя на тот момент история попала в мои неопытные руки.
Вневременная тишь и глушь озера Уханского и исторические кирпичи сделали свое дело. Если бы не тот заросший папоротником фундамент былого кордона, не факт, что я так обрадовалась бы пыльным папкам архивов из библиотеки. Но теперь я вдыхаю их волнительный запах – так для меня пахнет время. Серые и желтые машинописные листы, папки с надписью «Дело №…» и «хранить вечно». Вечно! Дела настолько давно минувших лет, что никто из живых не помнит. Даже самые старые из моих коллег тогда еще не родились или были младенцами. Никто уже не знает даже, как звали Чернова – только инициалы В.Н. Я остаюсь один на один с прошлым и читаю его между машинописных и рукописных строк.
Меня, почему-то, очаровывает все уходящее. Может быть потому я и прижилась в заповеднике. Мне хорошо среди старых толстых деревьев, и жаль бывает, когда река Пра в своем беспокойном движении подмывает берег и в воду падает очередной дуб. Река сменит русло, и мы привыкнем к нему, из желудей на песчаном берегу уже подрастают новые дубы, не хуже прежних. Но все-таки жаль уходящего, исчезающего в темной воде, забывающегося. Иногда мне кажется, что любимый мною мир похож на прибрежный дуб, к которому уже вплотную подобралась река. Одно-два хороших половодья, и все…
Когда-то желтая бумага, которую я с трепетным уважением взяла в руки, была совсем новой. На деревянном столе, таком же, как в моем кабинете сейчас, лежали ученические тетради в линейку, исписанные химическим карандашом, такие тетради использовали первые сотрудники заповедника для черновых записей. Поздняя осень, потому что все всегда пишут отчеты поздней осенью. Печатная машинка. Может быть, она до сих пор валяется где-нибудь на складе. На ней В.Н. Чернов выстукивал обязательное в 1935 г. вступление: «В условиях социалистического хозяйства необходимо использование всех природных богатств края, в том числе в области рыбоводства, пушного и охотничьего хозяйств...». Я как будто слышу его голос, серьезный и добросовестный, как в старых советских фильмах. Закурил – тогда все курили. Раздавил бычок о стеклянную пепельницу, посмотрел в окно, за которым качались сосны сталинской эпохи. Я переворачиваю желтую страницу отчета, и с головой ныряю в подробные и пространные описания знакомых мне озер: расположение, берега, растительность. От этих научных зарисовок на меня веет университетской интеллигентностью и какой-то, будто бы, сдерживаемой поэтичностью, и я выдумываю себе Чернова В.Н. как человека непростого. И – застегнутого на все пуговицы. Моя фантазия опирается на стиль текста и почерк (латинские названия растений вписаны фиолетовыми чернилами). Не выдаст ли себя неосторожным словом живая душа, пробившись сквозь формат?
В.Н. мог бы быть моим собеседником на берегу озера Уханского, родись я на несколько десятков лет раньше. Но все, что известно мне о нем: он первый сотрудник заповедника и у него была жена и помощница Чернова Е., рисовавшая перышком аккуратные схемы для отчетов, вкладывавшая свою художественную натуру в буквы с причудливыми закорючками.
Мне интересно, шли ли слова «в условиях социалистического хозяйства необходимо...» из самого сердца исследователя, или были больше продиктованы необходимостью времени. То есть, был ли он скорее романтиком или прагматиком? В XXI веке в диссертации тоже необходимо включать такие разделы как «актуальность» и «практическая значимость» работы, но многие аспиранты, вроде меня, писали их в последнюю очередь и с тяжкими вздохами. Кто-то скажет, что такие люди, не знающие, для чего они работают, вовсе не должны становиться учеными. Возможно. Но тут я не могу не вспомнить своего покойного учителя профессора Владимира Гавриловича Папченкова, который, долго пытаясь рационально объяснить свое пристрастие к изучению рек, в конце концов воскликнул – «реки, они же –живые!». И весь засветился от радостной детской улыбки.
Водоемы заповедника – древние ледниковые озера, речные старицы с торфяной водой и подмытыми берегами, широкие голубые заводи со стрекозами, реющими над розетками водного ореха, – по духу 1930-х годов в СССР должны были рассматриваться как места обитания ценных для социалистического хозяйства животных, в первую очередь – выхухоли, для сохранения которой Окский заповедник создавался. Сам водоем, с его зыбким илистым дном, желтыми душистыми цветами кубышки, склизкими листьями рдестов, облепленными икрой прудовиков, самими прудовиками – моллюсками с нежным телом и тонкой раковиной, монструозными личинками стрекоз со слюдяными крыльями был ценен настолько, насколько был способен обеспечивать рост и размножение важных для хозяйства животных. Шкурка для шубы и мускус для духов – вот, что такое была выхухоль (хохуля), реликт фауны третичного периода с хоботом, как у маленького мамонта. И еще – хвост, чешуйчатый, как у бобра, но, в высушенном виде, как мы знаем из книг, использовавшийся для отдушки белья. Утрирую: водоем со всей своей флорой, фауной и поэзией есть садок для выращивания шубы.
Не знаю, правильно ли будет сказать, что Окский «выхухолевый» заповедник создавался для того, чтобы не исчезли окончательно потенциальные шубы. Но если буквально понимать предисловия к отчетам и статьям того времени – похоже на то. Или ученые просто переусердствовали в утилитаризме при обосновании актуальности своей работы.
Последняя весточка от Черновых – обширный геоботанический очерк в первом сборнике Трудов заповедника в 1940 году. Я столько раз ссылалась на работы Чернова в своей дипломной работе, а потом и диссертации, что мне очень хотелось узнать о нем хоть что-нибудь. Что с ним случилось, может быть, погиб на войне, или был репрессирован? Или уж хотя бы, как расшифровываются его инициалы.
По крупицам собралась информация, которая кажется за давностью лет полулегендарной: жену Виктора Николаевича Екатерину в 1940-м году уволили из заповедника за опоздание на работу.
Так яростно боролись в заповеднике за дисциплину, или Черновы еще чем-то не угодили начальству, неизвестно. Но, так или иначе, муж и жена покинули мещерскую глушь и подались на север, в Петрозаводск, в только что открывшийся Карело-Финский государственный университет, где доцент В.Н. Чернов возглавил кафедру геоботаники. Петрозаводск стоит на берегу огромного Онежского озера. На массивных валунах сидят раскормленные чайки. Озеро бьет тяжелой, почти морской волной в гранит набережной и подчиняет каждый переулок и закуток города своей холодной северной воле. На сайте Петрозаводского университета (бывшего – Карело-Финского) я и обнаружила информацию о Черновых и единственную фотографию, сделанную в 40-е годы. Войну супруги провели в Сыктывкаре, в эвакуации. И после – остались верны озерной теме: известна и до сих пор цитируется монография Черновых «Флора озер Карелии» 1949 года. Затем их след теряется для меня уже окончательно.

ИСТОКИ

Я пытаюсь представить себе ту реальность, в которой возник Окский заповедник: 30-е годы ХХ века, время тревоги и энтузиазма. На черно-белых фотографиях задорно улыбаются молодые крепкие люди.
В окно моего кабинета сейчас видны спелые сосны и вольеры журавлиного питомника. Говорят, раньше там были коровники совхоза. Потому и ближайшая старица Пры, в которой мы по весне ставим моторные лодки, называется «Совхозный водопой». Нашей нынешней конторы (здание бывшей турбазы), которая кажется мне сейчас такой «исторической», еще и в помине не было. Под контору новообразовавшемуся заповеднику выделили деревянный дом, сохранившийся со времен стекольного завода Русско-Бельгийского общества. Вокруг – вырубки, разруха, истерзанность природы, из которой выжали все, что смогли. Даже вязкое комариное «Бабье болото» было выкошено – не от хорошей жизни.
По кирпичам разбирали «буржуазное наследие» – заводские цеха. Теперь в развалинах завода, поросших березняком, зимуют ужи. Чугунные рельсы, по которым в начале века катились к реке вагонетки, приспособили потом в качестве столбов для забора хоздвора.
Леспромхоз был упразднен «по причине истощения сырьевой базы». По реке Пре сплавляли лес, который рубили выше по течению. По нашей заповедной Пре, по ее кареглазым омутам и плесам переваливались, подталкиваемые баграми, рыжие мещерские сосны… По той самой Пре, которую Паустовский назвал самой «девственной и таинственной» из известных ему рек.
Константин Георгиевич в 1930-е годы бродил по Мещере километрах в ста от нашего Брыкина Бора, и представлял себе низовья Пры еще более диким и глухим краем, чем окрестности кордона «273». На деле же вышло так, что к 1935 году леса в низовьях Пры оказались едва ли ни самым замученным людьми участком юго-восточной Мещеры. Его и отдали под заповедник – за ненадобностью.
Природу оставили в покое и постепенно вернулись свойственные ей тишь и умиротворение, прикоснуться к которым приезжают теперь люди в Брыкин Бор.
Какая все-таки в природе заложена мощь самовозрождения. Только – не трогать ее, защитить, и она все сделает сама. Останутся шрамы: от подсочки на вековых стволах сосен, от мелиоративных канав генерала Жилинского на теле ольхового болота. Смоляные ямы, бугры землянок, которые становятся заметны к осени, когда поляжет трава. Поднимается на старых вырубах хороший лес, и где-то среди веселого приспевающего древостоя натыкаешься на давние «недорубы» – островки двухсот-трехсотлетних древесных старцев, укрывшихся от расправы.
Однажды осенью я шла по заповедному лесу нарочито глухому: кабаньему, волчьему. В голых ветках ветер шумел, громыхал последним жестким дубовым листом. И вдруг– будто скрип двери и женский голос окликает кого-то. Никого вокруг, одни дубы. Не знаю, игра воображения ли это, или прорыв ткани времени. Но, так или иначе, нет в нашем заповеднике места, где бы не ступала нога человека, но человеческие следы природа затаптывает быстро.
Однако вот еще, что важно: в Мещерских лесах 1930-х годов кабанов нет, лосей мало, волков много, а на реках и озерах бобров – лет триста как нет.

ВСЕ СВЯЗАНО СО ВСЕМ

Мы с Алексеем сначала не особенно интересовались бобрами, но они незримо присутствовали почти на всех водоемах, где мы бывали, собирая материалы для моей дипломной работы. Слушали вечерами как они хлопают хвостами по воде, обеспокоенные дымом костра. Подбирали для всяких хозяйственных нужд симпатичные белые погрызы. Но не более. Бобры свалились на нас нежданно, когда мы устраивались на работу в заповедник.
– Боброведа нет сейчас у нас. Жалко прерывать такой хороший ряд наблюдений: учеты численности бобров в заповеднике продолжались почти семьдесят лет. Так кто ты, Алексей, будешь боброведом. Все равно вы с женой лазаете по озерам, вот и занимайтесь еще и бобрами.
И то правда. Ведь что такое озеро? Гидролог скажет – вода; геоморфолог – котловина; ихтиолог (и рыбак) – рыба; гидробиолог – беспозвоночные; ботаник – растительность; териолог – бобры. Я училась на экологическом факультете и нас приучали смотреть на все широко (хоть, зачастую, и поверхностно). Главное, что я вынесла из пяти лет обучения в университете – это один из постулатов экологии, сформулированный Барри Коммонером: «все связано со всем». Но для себя я запомнила его как «все влияет на все». Вода влияет на растительность, растительность влияет на бобров, бобры на растительность, вода, бобры и растительность – на нас, исследователей.
Потому что я, даже раз побывав на озере Уханском, не вернусь домой прежней. Проработав лет десять-пятнадцать с бобрами – не останусь прежней. Зачитавшись отчетами моих предшественников, зарывшись в старые бумаги и вынырнув из них, когда контора уже опустела, в коридоре погашен свет, и в дверь кабинета стучится дежурный… Вынырнув, как из сна, забыв, какой сейчас век – стану немного другой. И какой-нибудь студент-дипломник годы и годы спустя, может быть, тоже увидит в моих глазах тонкий мещерский туманец.
Но это романтика, и ее нахваталась я не в университете. А хотела сказать об экологии. Бобры едят водные растения, и тем самым, влияют на них, что рано или поздно замечаешь, когда работаешь на озерах. Сначала мы нашли плавающее на поверхности воды корневище кубышки – скользкое, корявое, толщиной в руку. Его вытащил кто-то со дна озера и грыз большими зубами беловатую горькую мякоть. Я спросила у госинспектора, что бы это могло означать? Но он только пожал плечами шутливо, мол, это не он. Потом заметили, что огрызки корневищ чаще всего попадаются возле бобровых хаток и нор. Там же в зарослях рогоза и тростника обнаруживались тропы.
Вернувшись с «полевых» работ в поселок, я сравнивала полученные нами схемы зарастания озер с материалами предшественников. Оказалось, что в 1936 году Чернов отмечал огромные заросли кувшинки и кубышки по краю всего озера Уханского, а на нашей схеме, сделанной через семьдесят лет, озеро выглядит почти голым: водное зеркало в тростниково-рогозовой раме. Куда-то подевались широкие листья нимфейных, лежащие на поверхности воды, как плавучие острова – прибежище лягушек и водяных скорпионов, тугие стебли, тянущиеся от вросших в озерное дно толстых многолетних корневищ, белые и желтые цветы с восковым налетом. Что-то изменилось, хотя, нечему, казалось бы, меняться в этом замершем на тысячелетия болотистом водоразделе. Но кое-что изменилось точно: бобров в 1936 году на озере не было, а теперь – есть.
Из литературы узнаю: то, что бобры влияют на водную растительность – это признанный факт, но вопрос мало изучен. Значит, надо восполнить этот пробел. Так бобр вошел в мои «научные интересы» и был одобрен Владимиром Гавриловичем, руководителем диссертации, который и сам, как оказалось, этим зверям симпатизировал. Я изучала озера – и их бобров. А потом бобров – и их озера. По мере исследования «зоогенный фактор» увлекал меня все больше: начинала писать диссертацию ботаником, а закончила – зоологом. Как зоолог по «крупным млекопитающим» работаю и теперь, а Алексей полностью почти ушел в административную работу и сидит в конторе, к бобрам же нашим выбирается, только если остается время.

ОЗЕРНОЕ ДНО

Спустя пятнадцать лет после нашего первого посещения озера Уханского, мы снова здесь. За это время успели подрасти дубки на нашей стоянке и затянулась полянка, или, как говорит местный госинспектор Толя – «чисть». А еще успела подрасти и устроиться в заповедник лаборантом наша с Алексеем дочь. Она с небесно-голубым рюкзаком и фотоаппаратом прыгает по замшелым ольховым стволам, которые Толик называет «кладки». «Пройдете чисть, выйдите на просЕк, там у меня кладки» – так он говорит. Ольховые стволы один к одному лежат в зеленом болоте, образуя узкую тропу. Между стволами почерневшие пни. Болотная морзянка: точка – пень, тире – ствол. Я дивлюсь, как ольхи так ловко срублены, что с одного ствола можно перешагнуть на другой не замочив ног. Те же «пеньки», но пеньки были раньше, на другой тропе. Здесь – «кладки». Не путать. По болоту ближе, но в обход теперь до озера можно добраться почти посуху. За пятнадцать лет многое изменилось: после страшных пожаров 2010 года вдруг нашлись средства на прочистку просек и лесных дорог. Новенькие квартальные столбы сияют красной краской. Возле Черной речки висит пожарная табличка «Место для забора воды». Такая же табличка и на озере Уханское, на столбике из обгрызенного бобрами дубка. До самого озера хозяин обхода проезжает на мопеде, отпирая шлагбаум на мосту через речку Черную. «Я бы не закрывал, но надёжи нет» – говорит Толя. Он знает своих односельчан.
Черная речка – маленькая, омуты ее теряются в зарослях крапивы, но судя по сохранившимся местным названиям, таким, как, например, «Яшин запор», в ней когда-то ловили рыбу «запорами». Не знаю, есть ли в ней теперь рыба, но бобры есть точно.
Всю дорогу бобры напоминают о себе. То водой в Черной речке, ставшей почти вровень с мостом, то плотиной рядом с тропой близ озера. За лето Толя ломал плотину три раза, чтобы можно было протаскивать через канавку мопед, но бобры вновь ее возводили. Потом вдруг перестали бороться, переключились на другие объекты. В самом озере Уханском вода стояла не по-августовски высоко, и это тоже было не спроста. Мы в этом убедились при попытке обойти озеро: ручей, выходящий из самой «мочки» его «уха», который мы в прошлом году легко перепрыгивали, был запружен и разлился. На плотине уже выросли череда и крапива, а черную стоячую воду ручья затянула ряска. От ручья неведомо куда отходили каналы и канальцы. Бобровые эти ручьи пронизывают болотный массив как звериные тропы, и весной, по большой воде, говорят, по ним можно было бы плавать из озера в озеро на лодке, если бы не множество упавших ольховых стволов, преграждающих путь.
Когда-то я пыталась понять, как происходит зарастание таких озер, как Уханское или Татарское. Ведь, теоретически, каждое озеро через сколько-то сотен тысяч лет должно заполниться торфом и превратиться в болото. Наши озера затягиваются топким ольшаником («поганым олехом»), но очень медленно. Мешают волны, разбивающие сплавину. Мы шли по берегу озера, и я внимательно рассматривала прибрежные ольхи. «Чем ближе к воде, тем моложе должны быть деревья» – говорила я, опираясь на толстенную, словно дуб, ольху, нависающую над водой. Ее замшелая корявая кобла возвышалась, как старинный замок. У нас коблами называют высокие (до метра, если не больше) кочки, образованные корнями черной ольхи. Ольха живет лет сто пятьдесят, но уже в зрелом возрасте дает корневую поросль, и из одной коблы могут вырасти несколько поколений деревьев, сменяя друг друга. То есть эта кобла, омываемая водами озера, может быть значительно старше этого толстого шершавого ствола. А значит – береговая линия проходила здесь и при Сталине, и при царе Николае, а то и при Петре Первом, а может даже и при Иване Грозном.
– Нет, вы только подумайте!
В голове крутится слово «безвременье». Не в негативном значении, а как место, над которым время почти не властно. Сколько бы ни прошло лет – сто, двести, пятьсот, тысяча – та же сонная котловина, тот же «поганый олех», единый и в Средние века, и в Новейшее время. Красноватая вода, настоянная на ольховых листьях, тихонько бьется в торфяные берега. Пусть это ощущение субъективно, как все, что приходит в голову человеку. Может быть я ищу в ландшафте незыблемость и мне кажется, что нашла ее здесь. В наш век так хочется отдохнуть от времени. Не знаю, как другим, а мне – хочется.
Но на этих берегах к теме прошлого я возвращаюсь постоянно. Ноги погружаются в сухой и рыхлый ольховый опад, но тонкий грунт под ним пружинит. Одно неловкое движение, и нога пробивает «землю» до воды. Прибрежная земля, если присмотреться, оказывается тонким бурым слоем корней и перегноя, натянутым между ольховых кочек.
– А что под ним?
– Озеро!
– Может быть мы просто проваливаемся в старые бобровые норы?
– Но там же вода, а в норах должно быть сухо.
Мы спорим, но я стою на своем: под нами захваченное много сотен лет назад ольховым болотом озерное мелководье. При каком царе, интересно, берег озера был здесь? А тут? – отхожу метров на двадцать от воды.
– При царе Горохе.

БОБРОВНИКИ

На обсохшем мелководье озера Татарского мы нашли грубый и тяжелый осколок керамики, раковину перловицы, размером с мыльницу, и бобровый погрыз. Вода была зеленой и густой от фитопланктона – «цвела». Ветер гонял по поверхности озера пленку из водорослей. Мы обошли треть озера по берегу, млея от жары, нашли жилую бобровую хатку, построенную на старой ольховой кобле, и отправились обратно на Уханское, где стояла наша палатка.
Вечером небо над озером стало перламутровым, как раковина той перловицы. Цапля прилетела и плюхнулась на ветку березы, которая тут же под ней прогнулась. Птица взмахнула длинными серыми крыльями, хрипло каркнула, и улетела на закат. Просвистели крыльями утки в легком тумане. А когда стемнело, приплыли бобры и принялись звонко колотить хвостами по воде, будто прогоняя нас.
Если не знать, что это бобры, мало ли что можно было подумать. Будто кто-то огромными ладонями шлепает по воде, как тот водяной бес, описанный фольклористом А.Н. Афанасьевым со слов крестьян не помню какой губернии. По воде руками бьет – людей пугает, по ночам деревья валит, пасет свой скот в прибрежном осочнике и строит жилище в глухом омуте. Это записано в ХIХ веке, когда водяной был для людей реальнее бобра.
– И здесь бобров тогда не было?
– Не было.
Сто, двести лет назад – не было. Последние упоминание о промысле бобра в рязанских краях относятся к началу XVII века. Добыли последнего бобра и завалились норы, порушились хатки и плотины, природа Мещеры стала бобра забывать. И люди забыли.
Я смотрела на озеро в темнеющих берегах и думала, что есть в его тихом туманном лице какое-то особое выражение. И вдруг нашлось слово – самодостаточность. С моего бревна березовые ветки могут казаться занавесом, а сама водная гладь, со взлетающей с нее стаей гоголей, – сценой. Но это озеро, и другие озера – сестры его по болотному массиву – проживают свои бесконечно долгие жизни, не нуждаясь в зрителях. Счастье, что нам Бог дал оказаться здесь и прикоснуться к их спокойствию.
Легко представить, что бобры жили на этих берегах до того, как сюда ступила нога человека и озеро обрело какое-то свое первое название. Человека здесь не было, но были ольховые коблы, которые надстраивали и укрепляли бобры, превращая их в свои жилища – хатки. Быт бобровых семей был прост и неизменен, подчинялся бобровому годовому кругу. Весна – время рожать и выкармливать бобрят. Лето – время питаться сочными травами и следить за уровнем воды в озере. Осень – заготавливать на зиму ветки деревьев и корневища кубышки, подновлять хатки. Зима – время лаской скрашивать друг другу темноту и тесноту жилища, ждать весны. Потом здесь появились люди, чем-то похожие на бобров. Как предполагают археологи, это могло произойти не ранее восьми тысяч лет назад. Они строили землянки, вроде бобровых нор или хаток, вели нехитрое хозяйство. Враждовали друг с другом, охотились, в том числе и на бобров. Учились пользоваться орудиями, обзаводились предметами. Люди росли, а бобры умалялись. А все-таки, люди не могли не чувствовать с бобрами какого-то сродства. Ведь они тоже живут семьями, строят дома, заготавливают древесину, работают передними лапами, которые похожи на наши руки. Да мы и сейчас не можем не чувствовать сродства и уважения.
Кстати, благодаря тому, что бобры все лето держат высокий уровень воды в озере Уханском, вода в нем до конца лета не зацвела и сохранила прозрачность. Мы зачерпываем ее котелком и ставим на огонь. В котелке как в темном омуте вращается ольховый лист.
До русских здесь жили разные племена охотников и рыболовов, в том числе финно-угорское племя мещера. Неизвестно, что эти люди думали о своих соседях-бобрах, но родственные им ханты, как писал В.Н. Скалон, еще недавно верили в то, что бобры ведут хозяйство, наподобие человечьего: летом работают артелью над текущими делами, а зимой плетут корзины из тальника и вырезают детские игрушки. Мы тоже находили у бобровых нор такие странные объекты, вырезанные из дерева, что почти готовы согласиться, насчет игрушек. Но есть более прозаическое объяснение: «резьбой по дереву» бобрам приходится заниматься, чтобы стачивать постоянно растущие резцы.
Древние люди, которые, как мы сейчас, жгли костры на берегах озер, были странными хищниками. Обычные хищники, вроде волка и медведя, просто ловили бобров и ели. А человек, кроме того, что ловил и ел, еще поклонялся своей жертве, объявлял ее своим покровителем. Использовал челюсти и глиняные слепки лап в похоронных обрядах. Обшивал бобровыми зубами одежду своих шаманов, и снова ловил, убивал и ел. Сушеному хвосту приписывал магическую силу, а «струей» (секретом пахучей железы, с помощью которой бобры метят границы своих поселений) человек, почему-то, лечился от всех болезней, включая чуму. Чувство сродства с бобрами оборачивалось странным образом: бобр выходил чем-то вроде человека, но человеку не ровня: нечто среднее между ресурсом и божеством.
Сменялись эпохи, реки меняли русла, зарастали озера, на место одних человеческих племен приходили другие. Потеснив и растворив в себе финно-угров, в здешних краях обосновались славяне, и принялись за исконные на этих песчаных и торфянистых землях, малопригодных для земледелия, занятия: бортничество, рыболовство, охоту. И особенно – охоту на бобров.
Язычники всегда охотно ели бобров, хотя часто это сопровождалось особыми обрядами и предосторожностями. Археологи пишут, что иногда бобровые кости собирали в специальные сосуды, чтобы уберечь от растаскивания собаками, или топили их в воде, как бы возвращая бобра в родную стихию. А в христианской традиции мнение по поводу съедобности бобров разделилось. Мне неоднократно приходилось слышать, что бобры на Руси исчезли из-за того, что их съели монахи, лукаво отнеся к «рыбе» из-за водного образа жизни и «чешуи» на хвосте. Однако рыбами бобров считали и ели в пост средневековые католики, а православное духовенство сочло бобра скорее «водяной собакой», чем рыбой, и отказались вовсе употреблять его мясо. Этот запрет на Руси среди простых людей приживался плохо, но каждый православный, вкусивший «бобровину и хвост бобров» (как и бельчатину, зайчатину и медвежатину), должен был на исповеди каяться в скверноядении. Ели и каялись.
Бобр стал «нечистым» животным, но от преследования это его не избавило. Потому что, у каждого бобра, кроме мяса и «струи», есть еще шкура: густой, теплый, прочный мех с подпушью. Подпушь такая чудесная, что когда бобр ныряет, то становится серебристым от множества воздушных пузырьков, окружавших его тело. Бобры, любовно ухаживающие за свой шкурой, вычесывающие ее специальным «чесальным» когтем на задней лапе, заботливо смазывающие ее жиром, чтоб не намокала, и представить себе не могли, какую ценность носят на себе. Бобровый мех стал своего рода средневековой валютой.
На озере Уханском тишина, темнота, поднимается желтая луна над ольхами. Но если Средневековье на его берегах, и посыпались листья, то бобровники на сухом бугре расположились на ночлег. По всей Руси они рыскали со своим диковинным инвентарем, в числе которого сети, рожны, осоки, поколоды, ковши. А потом и «железо», то есть, капканы. Если опадают листья, то бобровый мех набрал полную силу, созрел.
Бобровники были не простые охотники-промысловики. Это, можно сказать, особая служба, востребованные государством специалисты «бобрового лова». Руководил ими бобровничий, у них были свои поселения, некоторые из которых сохранили «бобровые» названия до сих пор (например, деревня Бобровинки в Рязанской области). Бобровники освобождались от многих повинностей и имели привилегии, так как товар, доставляемый ими, был для тогдашнего мира важнейший, необходимейший.
Средневековые бобры, разметив границы своего поселения грязевыми холмиками у уреза воды, считали, что находятся на своей территории, но были не правы – территория не их, а княжеская или боярская, и не будет им покоя. Рано или поздно всех членов семьи, от мала до велика, добыли и разобрали по частям. Шкура – на женскую шубу, на воротники и оторочки. Пух мог стать «касторовой» шляпой, если купцы продали его во Францию. Из струи и жира наготовили снадобий «от всего». А зубы, чтоб не пропадали, подобрали золотильщики. Но, возможно, их шкуры оправились на возах с прочей «мягкой рухлядью» в Орду, в качестве дани.
Полагают, что падение численности бобров произошло именно во времена татаро-монгольского ига, когда население было обязано сдавать дань мехами. Среди прочих пушных зверей бобр был на первом месте и ценился выше соболя. Но и после освобождения от татар бобров не перестали преследовать, так как они прочно вошли в экономику страны. Но бобров на реках и озерах становилось все меньше… Как писал историк А.П. Щапов, В XVI веке бобровничьи и бортничьи деревни, не получая полного обеспечения от своих основных занятий, стали переходить на землепашество. Но за пользование землей население должно платить собственникам опять же, бобровыми шкурами. В XVII веке дела с бобрами стали совсем плохи. Не помог и царский указ 1635 года, согласно которому запрещался капкан («железо»), как самое истребительное орудие (ослушников штрафовали и били кнутом). Через три года на приказ царя изготовить посольское платье, отороченное мехом, боярин Шереметьев, вынужден был отписаться, что бобров в казне нет.
Такой грустный экскурс в историю. Но мы сидим на берегу заповедного озера XXI века, совсем стемнело, звезды высыпали на небе, а на земле – светляки. Бобры устали пугать нас хвостами и уплыли в заросли тростника. Завтра мы будем обходить остальные болотные озера и искать на них бобров, но не для того, чтобы добыть их, сдать шкуру и съесть мясо, а для учета их поселений. Потому что мы не бобровники, а боброведы, а значит, продолжатели дела тех людей, которые восемьдесят лет назад вернули бобров Мещере. Звучит пафосно, но правда.

ВОССТАНОВЛЕНИЕ СПРАВЕДЛИВОСТИ

В этом году на озера я взяла с собой книжку с мещерскими рассказами Константина Паустовского. Мне показалось уместным перечитывать их, лежа в палатке вечером, под крики цапли и неясыти, под шорохи листьев и стук желудей, скатывающихся по тенту. От этого погружения было и радостно, и печально. Мне подумалось, что самые мощные лирические строки о природе написаны не профессиональными биологами, географами, геологами, для которых природа – это рабочее пространство, а людьми, на природе отдыхающими. Горожанами, для которых желтеющий кленовый лист с каждой прожилкой его – как свет в оконце, у которых сердце щемит от быстротечности и поэтической насыщенности времени, отведенного на свидание. Каждый прожитый в лугах и лесах день – как первый и последний, каждая пролетевшая паутинка, росинка, солнечный блик, березовый лист, недозрелый желудь в бугорчатой шапочке – в самое сердце. К поэзии располагают вольные и неторопливые, ни к чему не обязывающие занятия, вроде любительской рыбной ловли, заключающейся в созерцании поплавка на фоне воды. Говорят, что люди, живущие на природе постоянно, перестают ее замечать и ценить. Знаю по себе и другим, что это не так. Мне кажется, что поэзию губит суета и деловитость, постоянная озабоченность.
Научный сотрудник, думающий о том, как успеть сдать отчет в срок, даже устремив глаза в утреннюю дымку просыпающегося озера, видит не больше, чем если бы сидел в своем кабинете с наглухо зашторенными окнами. Он закрылся в своей голове, и там торопливо высушивает действительность до схемы, разбирает на элементы. Но вот налетел ветерок, пахнуло в лицо озерной свежестью. Пробежала веселая рябь. Улыбнулся: «Хорошо-то как, все-таки, и комаров почти нет!».
Хорошо, что еще есть вечера у костра, одинокие кордоны, «пустой ход» по лесу из пункта А в пункт Б, когда ты успеваешь опомниться и замолчать, дать тихой красоте охватить тебя. Но потом опять бежишь и ногами, и умом, торопишься, давишься цифрами, тревожишься и чего-то самого главного – не успеваешь. Зато веришь, что ты не какой-нибудь романтик, а человек серьезно работающий.
Я читаю Паустовского придирчиво и ревниво, ведь мы с ним находимся почти на одной территории. Вот он назвал зимородка сизоворонкой, а вех ядовитый – лохом. Но от фаунистических и флористических неточностей его рассказ нисколько не потерял ценности. Биолог так свежо, так сочно, так ясно и пленительно не напишет. И пока наши научные труды пылятся на полках, рассказы Паустовского дарят людям желание жить.
Я подумала, что если бы Константин Георгиевич побывал в нашем заповеднике, то его наверняка восхитила бы вся эта история с возвращением бобра в Мещеру. В сущности, романтическая история о восстановлении справедливости, как бы ни оправдывали ее чиновники экономической целесообразностью, крича на совещаниях о том, что бобр – «ценный пушной зверь». Автор «Повести о лесах» вполне мог бы написать и «Повесть о бобрах», в жанре «социалистического романтизма»: молодые и прекрасные люди нового времени возвращают в природу трудяг-бобров – почти полностью истребленных феодальной алчностью старой России.
Только он, с его бесстрашной фантазией, мог бы написать эту историю, главной героиней которой (не считая глухого озера с красноватой водой, темного ольшаника и самих бобров) стала бы юная москвичка Марина Бородина, которой «партией и правительством» в 1936 году было поручено с нуля восстановить популяцию бобра во всем огромном бассейне реки Оки. Он написал бы о гордости и трепете еще недавней работницы шелкоткацкой фабрики, а ныне – выпускницы Всесоюзного заочного института пушно-сырьевого хозяйства. Об осуществлении ее робкой мечты, а еще о любви, да, ведь это еще и история любви двух талантливых зоологов – Марины и Льва Бородиных, всю жизнь потом проработавших в заповедной системе рука об руку.
Вот они едут на пароходе в новую неведомую реальность – маленькая, крепкая Марина и высокий худощавый Лев, уже повидавший жизнь, служивший кочегаром, сторожем и счетоводом. Пароход идет по Оке, мимо поблескивающих в скошенных лугах стариц и заводей с темными оторочками осоки и камыша, в которых кое-где еще уцелел главный зверь Льва Павловича Бородина – выхухоль, и скоро, если все пойдет хорошо, поселится зверь Марины Николаевны – бобр. По синей Оке пробегает ослепительная рябь. Молодые люди смеются на палубе, ветер волосами играет, солнце весело жжет лицо. Кулик-сорока с красным клювом, будто из пластилина вылепили, ходит по песку. Стайка золотистых щурок срывается с высокого берега. Где-то за множеством поворотов, между Спасском и Касимовом, притаилась пристань в задумавшихся к вечеру заповедных лугах. Там будет ждать грузовик, который по разбитому проселку увезет Бородиных с их пожитками в комариную глушь Брыкина Бора.

СМОТРИНЫ ОЗЕР

Как мы узнаем из архивных отчетов, проект по реакклиматизации бобров в Окском заповеднике начался с выбора подходящего места для их выпуска. Бобров планировалось отловить в Воронежском бобровом заповеднике, где они сохранились еще на глухих речках монастырских земель. Поэтому летом 1936 года первые научные сотрудники заповедника отправились в экспедицию на «водораздельные» озера, где их комариными полчищами встретила еще не оправившаяся от хозяйственного разорения болотная Мещера.
Смотрины озер: выбрать лучшее на роль «бобровой колыбели», где бобры приживутся и размножатся, и откуда будут расселяться по другим водоемам. В конкурсе участвуют озера Уханское, Татарское, Вещерки, Кальное, Писмерки, Святое Лубяницкое и Святое Полунинское.
Стоя по колено в озере Уханском через 83 года после той знаменательной экспедиции, вновь не могу не вспомнить внимательного Паустовского, подметившего, что в Мещере почти у всех озер вода разного цвета. «Больше всего озер с черной водой…. В Урженском озере вода фиолетовая, в Сегдене – желтоватая, в Великом озере – оловянного цвета, а в озерах за Прой – чуть синеватая…»
Мои ноги в воде кажутся коричневато-красными, но если налить воду в кружку – она будет как слабо заваренный чай. Вода в реке Пре тоже как черный чай (тем крепче – чем больше воды поступило в нее с болот), но отличается сама ее поверхность. В Уханском есть какой-то металлический оттенок, его гладь – будто старое зеркало из деревенского дома. Вода в Татарском бывает почти такой же, но на этот раз она наполнилась зеленоватой мутью от размножившихся в теплой мелкой воде одноклеточных водорослей. В Вещерках вода светлее, поэтому там хорошо растут полностью погруженные в воду растения, такие как элодея и рдесты.
Помню, когда я впервые увидела вдалеке озеро Кальное, про которое говорили много плохого, оно голубоглазо отражало пышные белые облака. Но, когда подошла ближе и встала на зыбкую папоротниковую сплавину, увидела нечто темно-бурое, густое, страшное. Неужели это вода? Мы надули резиновую лодку осторожно, стараясь не сильно раскачивать сплавину. Спустили ее в жирный вязкий ил, отталкиваясь шестом. Лодка не сразу согласилась плыть по бурой гуще, но чем дальше от берега, тем больше появлялось воды над илом. Было изнуряюще жарко после ходьбы с рюкзаком по болоту, и Алексей рискнул искупаться. Может быть дело даже было не столько в жаре, сколько в своеобразной романтике купания именно в Кальном. Мы нашли самое глубокое место, он плюхнулся в воду, и тут же выскочил обратно, весь покрытый буроватым склизким налетом.
– Ну как?
– Нормально. Полметра воды, остальное – ил.
На этот же раз вода в Кальном была похожа по цвету на густой куриный бульон. На воде лежало несколько печальных листьев кубышки. Таинственные процессы идут в водах болотных озер.
Еще страшнее показалось мне в первый раз озеро Писмерки. Оно не блестело на солнце, так как блестеть было ему нечем – вместо воды котловину наполнял голый черный ил, по которому пешком ходили птицы и что-то склевывали. Его мертвая поверхность мутно отсвечивала, нагоняя жуть. На берегу гнила старая бобровая хатка. Сгоряча я хотела вовсе вычеркнуть Писмерки из списка озер, но инспекторы сказали, что в нем до сих пор водятся караси. Караси – удивительно неприхотливые рыбы. А раз есть рыба, то есть и выдра. Она жила в старой бобровой хатке. По зловонной и зыбкой поверхности озера бесстрашно ползали ужи.
Лет десять назад я поделилась впечатлениями о Писмерках с Владимиром Гавриловичем, моим научным руководителем. Удивительнее всего было то, что в описаниях, сделанных В.Н. Черновым в 1936-м году, Писмерки фигурировало как вполне обычное в меру заросшее озерцо с белыми лилиями. Илистое, но с водой. Неужели за семьдесят лет оно просто умерло от старости? На это Владимир Гаврилович рассказал мне, что жизнь в некоторых болотных озерах может развиваться циклично. Озеро зарастает рдестами, кубышками и рогозом, стебли и листья которых ежегодно отмирают, но разлагаются только частично. Гниющие растительные остатки со временем накапливаются в котловине озера в таком количестве, что уже мешают растениям жить, душат их. Водная растительность изреживается, чахнет и пропадает вовсе, и тогда озеро лежит в своих берегах, как мертвое. Но со временем что-то происходит: жидкий, взвешенный в воде ил догнивает, спрессовывается и ложится на дно, вода очищается, и озеро вновь делается пригодным для жизни водных растений.
– Значит надо просто подождать?
– Да.
Я уже забыла тот разговор, и очень удивилась, когда в этом году Толя сказал, что на Писмерках «все в травище».
– Да не может быть!
– Никогда такого не было, а сейчас все озеро зеленое.
Мне не хотелось туда идти, потому что я уже не верила в то, что в таком гнилом месте могут жить бобры. Но ради того, чтобы посмотреть «травищу» – пошла. И не пожалела. Сквозь чахлые болотные березы сверкала настоящая водная гладь с голубыми пятнами прорывающегося сквозь облачность неба. На воде лежали неведомо откуда взявшиеся кожистые листья кувшинки и кубышки, зеленели пятна рдеста плавающего, тут и там весело торчали молодые побеги рогоза. Это казалось чудом, вроде расцветшего посоха. Ил остался, но весь он был покрыт хорошим слоем темной болотной воды. И что самое главное – на озере появились бобры. Воды было с избытком, она, напитав высохшее болото, словно губку, чмокала под ногами, когда мы пробирались по опасному папоротниковому ковру. Вода оказалась и в хвойном лесу, подходившем к Писмеркам со стороны просеки.
– Откуда столько воды?
– Наверное, не обошлось без бобров. Что-то перекрыли на болоте, и вода пошла в Писмерки.
Не даром же их называют «экосистемными инженерами». Гениальные болотные водопроводчики. А из истории с Писмерками я делаю для себя вывод: нельзя скороспело судить. Пусть четырнадцать лет мы наблюдаем только черный ил, на пятнадцатый год он может вдруг покрыться белыми лилиями.
Жаль, что я не смогу рассказать Владимиру Гавриловичу про то, как расцвело озеро Писмерки, потому что моего учителя уже несколько лет, как нет на земле. Но, может быть, он и сам все это сейчас видит? Он называл себя атеистом и материалистом, но верил в ангелов. Он чисто и тепло любил Божий мир, я не верю, что такая душа может уйти в небытие.
А в озерах Святое Полунинское и Святое Лубяницкое вода светлая. В народном сознании что светло, то и свято. Но в Полунинском вода желтоватая, мутноватая, а в Лубяницком – прозрачная, как роса. Каждую травинку видно на дне, каждую красноперую плотвичку.

*

Пока кипятится в котелке озерная вода, мы с Лешей спорим о возрасте растущей у берега березы. Сходимся на том, что ей не меньше ста лет. Значит она могла бы помнить первую научную экспедицию Окского заповедника в 1936 г на водораздельные озера. Она длилась 23 дня. Ученые обследовали озера: измеряли их глубину, картировали растительность, составляли описания берегов. Молодой заповедник, сотрудники молодые. Как они работали, где ставили палатки, о чем говорили вечером у костра? Может быть, они жили в старой рыбацкой землянке? Кричала ли ночью цапля – прапрабабушка той нынешней серой цапли, неловко плюхнувшейся на березовую ветку. Как обращались друг к другу они – на «ты» или на «вы»? Наверное – на «вы». Товарищ Чернов, Товарищ Бородина… Любовались ли голубоватой дымкой на озере Уханском, сходила ли на них тишина? Да и была ли тогда – тишина?
Была, конечно. Та же вода, те же деревья, та же прозрачная луна вечером. Так же падали, может быть, в котелок ольховые листья. Береза бы рассказала подробности, да не может. А на высоте груди у нее шрам, заросший накипным лишайником: кто-то еще во времена ее молодости содрал бересту для розжига костра.
Береза не расскажет, а я боюсь фантазировать, когда речь идет о живших когда-то на земле реальных людях. Деловое свидетельство момента их жизни у меня на столе сейчас – желтые старые листы машинописного текста. В экспедиции участвовали зоологи – Марина и Лев Бородины, и ботаники – Виктор и Екатерина Черновы. С ними, что немаловажно, наблюдатель. Такой должности теперь в заповеднике нет, а жаль. Он из местных, бывший лесник Савин Михаил Федосеевич, ветеран первой мировой войны. Натуралист и знаток округи. То и дело в отчете встречается приписка: «со слов Савина М.Ф». По воспоминаниям заповедных старожилов, Михаил Федосеевич, много лет с семьей живший на кордоне Старое, обладал колоритным патриархальным нравом. Теперь такого деда в мещерских лесах не встретишь: когда на кордоне за столом собиралась вся его семья, сотрудники заповедника и студенты-практиканты, на стол ставилась огромная миска супа и всем раздавались деревянные ложки, то первым отведать суп должен был хозяин. Если кто-то осмеливался нарушать этот обычай, то получал ложкой по лбу. Но все это было уже потом, а пока – 1936 год. Самое начало заповедной жизни…
У каждого озера свой путь, своя стать. Ученые должны были взглянуть на них глазами бобров, неведомых, в сущности, на тот момент, зверей. Озера Писмерки и Кальное общим решением отвергли из-за того, что они для бобров «слишком грязные». Нынешние бобры, роющие каналы в их илистых берегах, посмеялись бы над таким суждением. На Татарском и Вещерках слишком мало по берегам осины, из Святого Полунинского бобрам слишком недалеко до реки… Всего обследовали восемь «внепойменных» озер, из которых самым пригодным для первого выпуска бобра признали Уханское.
Всем приглянулось оно. И с бобровой, и с человеческой точки зрения. Не слишком большое и не слишком маленькое, сухая песчаная грива походит к его берегу. Вода, как в отчете сказано – чистая, светлая. Хорошая «кормовая база» для бобров – осинник на берегу и густые заросли кубышки в воде. Идеальное место, для «колыбели бобровой популяции».
Озеро выбрали, но «с условием проведения некоторых мероприятий». Мероприятия предлагались следующие: построить кордон возле озера, для обеспечения наблюдений и охраны; прекратить выкашивание болота; присоединить к заповеднику еще один квартал с насаждениями осины.
Спустя семьдесят и восемьдесят лет интересно читать описание озера и не узнавать его лица: осинник сведен бобрами, заросли кубышки тоже почти исчезли. Берега озера изрыты каналами, везде следы многолетнего бобрового присутствия. Бобровые «набережные» с почерневшими пнями, руины хаток и нор, и среди них жилые постройки, издалека сияющие свежей древесиной погрызов. Все тут пропитывает история, но бобровая уже заметнее, чем человеческая.

ВОЗВРАЩЕНИЕ

Вечером госинспектор Толя приехал к нам на озеро на мопеде, привез питьевую воду в бутылках из-под газировки, помидоры со своего огорода и, неожиданно, винегрет – в качестве привета от жены. От чая отказался, но за разговорами просидел с нами у костра почти до сумерек. Я спросила его, где проходила раньше дорога на Уханский кордон. Про кордон он ничего не знал, но вспомнил, что с той стороны озера как раз видел в болоте старую ольховую гать. Может быть, там и была раньше дорога.
Мы посетовали, что не слышали еще лосиных «стонов», хотя гон уже начался. Зато лосиных мух, или, как их еще называют, лосиных вшей, оленьих кровососок – несметные полчища. «Да…» – сказал Толя, и почесался. Эти насекомые появляются в конце лета и досаждают не меньше комаров. Лосиная муха похожа на клеща с крыльями, такая же плоская и плотная. Садится без разбора на любое млекопитающее, включая человека, и доверчиво сбрасывает крылья, чтобы остаться навсегда в наших волосах. К счастью, у человека есть руки, чтобы изъять паразита и бросить в заросли желтеющего папоротника. И все-таки, чувствуешь себя немного лосем…
С Уханского мы с Алексеем в очередной раз ходили на Кальное, проверять бобровое поселение. Лето было на исходе и пекло нас последним своим жаром. Комары и лосиные мухи неистовствовали напоследок. Небо сгустилось до синевы почти осенней, но подсохшее болото не давало прохлады. Часть пути мы шли по пожарищу девятилетней давности, по упавшим черным стволам, продираясь сквозь густую молодую поросль. «Чащура» – сказал бы Толя. Вспоминали тот тревожный год, когда горели леса и болота, и от дыма было трудно дышать. Такая была жара и сушь, что пересыхали колодцы, а пожарники ныряли в цистерну с водой, чтобы хоть как-то остыть. В пожарной команде оказались тогда все мужчины заповедника. Пожар подошел к озеру Кальному и уперся в него. Открытого огня уже не было, но долго еще удушливо тлел торф и с грохотом падали деревья с обгоревшими корнями. Образовывались непроходимые завалы. Мы тогда беспокоились за бобров на озере – не задохнулись ли они от дыма. Но нет, пережили как-то это страшное время и по сей день живут. Продравшись сквозь новую поросль ольхи и березы, стоящую стеной над мертвыми стволами, на берегу озера мы нашли свежие бобровые погрызы и натоптанные тропы.
Берег Кального зыбкий, топкий, опасный, вода «грязная», не прозрачная, поэтому озеро было признано непригодным для бобров. Однако вышло так, что бобровая лапа все-таки ступила на берега этого забракованного исследователями озера в 1937-м году, всего через год после первой экспедиции…
Но надо рассказывать эту историю по порядку.
Итак, 1937 год. От этого сочетания цифр как-то невольно вздрагиваешь: начало «большого террора», пик сталинских репрессий. Тем временем у нас происходит нечто жизнеутверждающее: двенадцать бобров из Воронежского заповедника едут на свое новое место жительства. Целое путешествие: сначала клетки с бобрами на подводах везли из заповедника до станции Графское, оттуда по железной дороге семнадцать часов до станции Шилово. Там их ждал грузовик, идущий через паром по проселочным дорогам в Брыкин Бор. Потом остановка в поселке, где бобры немного отдохнули от дорожной тряски и их подготовили к последнему рывку: двадцать пять километров на подводах до озера Уханского, кружным путем, в объезд самых топких болот…
Отвлекусь: недавно мы съездили всей семьей на родину наших бобров – в Воронежский заповедник. Его речки и старицы долгое время служили источником бобров для расселения по всей стране. Сейчас на центральной усадьбе работает «Бобровый городок», созданный на базе экспериментального бобрового питомника. Посетители могут вблизи увидеть бобровые семьи, живущие своей повседневной жизнью в открытых «загонах», каждый из которых состоит из «гнездовой камеры» и «водоема». Даже на нас, много лет работавших с бобрами, экскурсия в питомник произвела неожиданно сильное впечатление, как-то углубив отношение к этим животным. Не забуду двух бобров, спящих друг у друга на хвостах. Они как бы говорят – «мой хвост – это твой хвост».
–Твоя шерсть также важна мне, как своя. – имеет в виду бобр, любовно вычесывая спинку своей самке.
– Мы – одно целое. – плотно прижались друг к другу самец, самка и двое бобрят.
Атмосфера терпимости, нежности и спокойствия наполняет питомник и приводит посетителей в умиление, и нам, когда мы вышли на улицу, захотелось быть такими же ласковыми и обращенными друг к другу, как эти звери. Да, мы знаем, что «добры бобры до своих бобрят», и их терпимость распространяется только на членов семьи, а с соседями они жестоко, до смерти, дерутся. Но тем не менее у бобров есть чему поучиться, и я часто вспоминаю эти их хвосты…
Представляю, как дивился наш сельский люд бобрам в далеком 1937-м. Как толпились у клеток, под соснами Брыкина Бора, смеялись, ахали – «бобёр»!
Диковинный зверь! Сам – как огромная мышь-полевка, тянет пуда на полтора-два. Руки почти человечьи. А хвост – с рыбьей чешуей. Ноги смешные – утиные. Зубы огромные, как долото. Удивлялись, должно быть, и принципиально новому отношению к дикому зверю, пусть даже и ценному, пушному. Бобра встречают как барина. Ради него налажена гать через болото на глухое озеро Уханское, на берегу поставлен кордон с хозяйственными постойками для его, бобра, обслуги. И что самое чудное, – серьезные взрослые люди роют для него в берегах норы и строят хатки из палок и грязи. Каждой бобровой семье – по комнате в коммунальном озере.
– Ну и времена настали, все кверху дном, эх, – вздыхали, наверное, старики. – Но если начальство велит…
Осталось фото: Марина Николаевна Бородина, серьезная и счастливая, крепко держит за предплечья перепуганного чудо-зверя, извлеченного из клетки. За ее плечом улыбается помощница в клетчатой юбке.
Всего бобры были в дороге двое суток. К 24 августа измученные животные уже на месте, ждут выпуска. Торжественный момент! Лет триста здесь не ступала бобровая лапа.
Вечер сошел на озеро Уханское – как всегда. Туман зыбкими столпами поднимается над помутневшей водной поверхностью. Со свистом вырываются из тумана утки и снова плюхаются в туман. Озеро укалывается на ночь, выцветает его закатный румянец. Тростник шуршащую колыбельную нашептывает: спи – остывшая после Ильина дня вода, спи – древний ил, скопившийся на песчаном дне, спите – тугие стебли и листья кубышки, кувшинки, и перезрелые плоды, похожие на зеленые влажные кувшины, спите рыбы…
Но вдруг послышались оживленные человеческие голоса, скрипнули уключины, плюхнулись в воду весла. Лодка пошла вдоль берега.
– Сюда, сюда, к хатке…
– Давай, открывай!
– Ну! Осторожно!
Сочный всплеск, что-то большое ушло под воду.
– Второй пошел.
Еще один всплеск, бульканье.
– Ура!
Два молодых бобра – пара двухлеток, выпущены в засыпающее озеро.
Тем временем стемнело. Остальных бобров решили выпускать утром. На ночь клетки с бобрами оставили в сарае. К утру 25 погибло два молодых бобра, которые, как написано в отчете, «плохо себя чувствовали» в дороге. Утром же обнаружился уход взрослого рыжего самца, транспортировавшегося в одной клетке со своей самкой и бобренком. Выйдя из клетки, он подлез под стену сарая и «ушел в неизвестном направлении».
Его-то следы и обнаружили осенью наблюдатели в озере Кальном. Не задержавшись в Уханском, с его искусственными хатками, бобр отправился путешествовать по болоту. В Кальном бобр прожил некоторое время, питаясь ивовыми ветвями, но потом пошел дальше обследовать болото и к зиме осел на одной из стариц Пры, в семи километрах по прямой от места выпуска.
Остальные бобры – две пары молодых (двухлеток) и самка с бобрятами, брошенная ушедшим на Кальное самцом, – были выпущены утром с лодки в озеро Уханское в три разные хатки – по хатке на семью.

КОЛЫБЕЛЬ

Бобровый кордон стоял не на самом берегу озера, а немного поодаль, чтобы не мешать животным. Обязанностью его обитателей стало наблюдение за повседневной жизнью бобров. В отчете за 1937-й год я прочла описание впечатлений наблюдателей «бобрового кордона». Привожу его полностью, с сохранением авторской стилистики.
«Днем бобры не заметны. Жирующих зверей днем не видели ни разу. К закату солнца бобры становятся более активны, и выдают свое присутствие находящимся неподалеку от нор людям, звуками рытья и подгрызания. После заката солнца, примерно минут через тридцать, нам неоднократно приходилось наблюдать вышедших на жировку зверей. Первое время бобры ведут себя довольно шумно, слышится плеск воды и удары, производимые хвостами по воде. Позднее, при наступлении темноты, бобры становятся менее слышными. На утренней заре, во время восхода солнца, бобров на озере не отмечали. Подобный суточный режим присущ бобрам в ясную хорошую погоду. В дождь и ветер бобры ведут себя значительно тише. Наблюдать их в такую погоду не приходилось».
Бобрового кордона уже нет, наблюдателей тех уже нет, но все остается по-прежнему: удары хвоста по воде и звуки «подгрызания» после заката. В далеком 1937-м году люди вернули озеру эти естественные и необходимые звуки.
Затеплилась бобровая жизнь в Мещере. Всего в озере к осени осталось семь бобров из привезенных двенадцати. Как мы помним, один бобр самочинно ушел на Кальное, бросив свою семью. Двое погибли в первый же день, потом скончались еще два – полугодовалый малыш и двухлетняя молодая самка. При вскрытии в теле самки обнаружили три браконьерские дробины, полученные ею еще в Воронежском заповеднике. Оставшийся без пары молодой самец бросил хатку и уплыл в северо-восточный угол озера, где до морозов слонялся неприкаянно, прячась в зарослях тростника.
Озеро приняло бобров в тихие мокрые объятья и стало угощать зеленой снедью – сочными толстыми корневищами кубышки и тростника, горьковатой корой прибрежных ив. За одно бобры сглодали остатки березовых жердей, оставшихся от постройки моста через ручей – как отметили наблюдатели. Корневища кубышки бобры так охотно поедали, что за два года уничтожили заросли площадью в семьдесят квадратных метров. Былые заросли до сих пор, спустя более восьмидесяти лет, не восстановились, потому что регулярно подъедаются потомками тех первых бобров.
После первых заморозков, когда пожелтели листья берез, бобры начали «рубку» древесины для зимней заготовки. Наблюдатели подсчитали, что бобры срезали 325 ивовых ветвей. Помимо веток, они заготавливали толстые сочные корневища кубышки, поднимая их со дна. Облетели березы, осины, клены. Дольше всего листья держатся у черной ольхи и опадают темно-зелеными, не желтеют. Но и они падают в темную от холода воду, в конце концов. Однажды утром наблюдатель пришел к озеру за водой, а вода замерзла. А потом и снег озерную гладь заровнял.
Бобры перезимовали успешно. Прошел еще год, они перенесли и летнюю засуху. А в мае 1939 г. в одной из искусственных хаток был обнаружен первый приплод – два бобренка, – два первых бобра, родившихся на Мещерской земле. Озеро Уханское стало их колыбелью.

ПРЕЕМСТВЕННОСТЬ

Выслушивать весной в хатках бобрят меня научил Николай Васильевич Уваров, а его Владимир Сергеевич Кудряшов, которого обучала, может быть, сама Марина Николаевна Бородина, или наблюдатели, работавшие с ней. Надо подойти к хатке тихонько, чтобы не хрустнул под ногой прошлогодний ольховый лист, затаиться и слушать. Оглушительно-веселая песня зяблика, нудный комариный гудеж, плеск воды. Но если у бобров появился приплод, то рано или поздно к этим звукам присоединится требовательное хныканье малышей и ответное ворчание матери. Мне каждый раз весело слышать эти весенние звуки. Но можно представить чувства исследователей, услышавших их впервые на берегу озера Уханское. Тревога, ожидание, а потом радость, почти родительская. Гордость – почти родительская. Первенцы. Пушистые комочки с хвостами, шириной в палец.
Бобриха-мать чует, что кто-то подошел к хатке и начинает угрожающе шипеть. Лучше уйти и не тревожить ее. В темном гнезде из ивовых стружек малыши в безопасности. Бобры – заботливые родители, они будут беречь своих бобрят, как озерное сокровище. А люди будут беречь бобровую семью – и родителей, и детей. Их хатку и их озеро.
В течение первых трех лет в разные водоемы заповедника было выпущено двадцать три воронежских бобра. Мещера приняла их ласково, как будто и не было сотен лет разлуки. К началу войны молодые бобры, родившиеся в заповеднике, уже самостоятельно странствовали по сумрачным ольховым болотам и темноводным озерам. Образовывались новые семьи, шло строительство хаток, рылись норы в песчаных берегах. Рождались бобрята. Вместе со всей страной, в духе ее, бобры осваивали природные богатства. То здесь, то там, в зеленых осинниках и серебристых ивняках наблюдатели обнаруживали новые бобровые «лесосеки» и «лесоповалы».
Последующие страшные события в мире людей не смогли остановить начатого процесса. Бобры продолжали расселяться, а Марина Николаевна, проводив мужа на фронт, продолжала их изучать.
Осенью 1941 года в сером небе появились птицы пострашнее орлана и скопы – фашистские самолеты бомбили город Рязань. В это время бобры ремонтировали первую в заповеднике плотину на старой мелиоративной канаве в глубоком тылу ольховой топи. Война взрывала предзимье, ломала прозрачный лед. Холодный ее ветер слезы выбивал из глаз. Притихшую землю зима укутала снегами в ноябре, а потом, чтобы как-то поучаствовать в мировом процессе, жахнула такой стужей, такие подняла бураны, что закружила и заморозила своих и чужих. Но жизнь продолжалась. К январю 1942 года линяя фронта отошла за границу области.
Рассказывают, что во время войны люди, как кабаны, копали на отмелях Пры клубни стрелолиста, и ели их, как картошку. В лесу собирали не только грибы, но и желуди, обдирали кору со осин. Из воды доставали и ели склизкие колючие плоды водяного ореха. Люди в селах недоедали – продовольствие шло на фронт. В свете всей этой тревожной прифронтовой маяты так удивительно видеть запись, сделанную рукой Марины Николаевны: 1943 год – обнаружено первое поселение бобров на реке Ламше. До бобров ли ей было? А может быть, только бобры ее и спасали от выматывающего душу ожидания письма – или похоронки.
Лев Павлович закончил войну под Кенигсбергом и вернулся в заповедник. В год победы бобры впервые вырыли норы на старицах Санкина Лука и Эстакадная. В 1946 году у Бородиных родился сын Павел, а бобры добрались до заросшего телорезом озера Ерус. К 1950-м годам бобры заселили уже все лучшие водоемы заповедника, на многих из которых их потомки живут и теперь, доедая кубышку и тальник. В 1956 году, когда они возвели хатку даже на забракованном ранее озере Кальном, в котором черного ила больше чем воды, в заповеднике сочли возможным отловить сотню бобров для отправки в другие регионы.
В 1957 году Марина Николаевна Бородина защитила в Москве кандидатскую диссертацию по теме «Реакклиматизация речного бобра в бассейне реки Оки и биологические основы его хозяйственного использования» и стала одним из авторитетных специалистов по бобру в СССР. Год до ее защиты не дожил Михаил Федосеевич, «патриарх» кордона Старое. А в 1958 году Бородины переехали в Мордовский заповедник, на восточную оконечность того же заселенного бобрами бассейна Оки.
Одна история закончилась, началась другая…
А как же бобровый кордон на озере Уханское? Оказывается, в сороковые годы, когда он стал уже не нужен, его раскатали по бревнышку и перевезли в Брыкин Бор. Может быть, он где-то стоит в поселке и теперь.

В наш последний день на озере подул сильный ветер, и из-за леса поползла объемная, как гриб, серая туча. Маленькая экспедиция подошла к концу, и природа будто намекала нам, что не стоит задерживаться. Озеро помутилось от быстрой ряби и почернело. Гудели сосны на гриве, металась над палаткой дубовая крона, теряя листья и желуди, волны раскачивались и бились об ольховые корни, как о скалы. Где-то в лесу рухнуло дерево. Цапля каркнула и пропала в общем гуле. Темнота затопила озеро, потухший костер, палатку и нас. Ни звездочки, ни светлячка. Посреди ночи вдруг стало тише. Мимо палатки по тропе прошел какой-то крупный зверь. Всю ночь ветер гонял над нами тучи, мял их, как тесто, и к утру раскатал в тонкое сухое марево. Повсюду рассыпались ободранные с деревьев листья, и некоторые из них уже были ясно-желтые, совсем сентябрьские. Озеро лежало в берегах тихо и скромно, горизонт нежно затушевывала голубоватая дымка. Мы собрали рюкзаки, залили и закопали костер… Леша снял с дубовой ветки свои дырявые носки. Только утоптанные ландышевые листья и заломленный орляк напоминали о нашем присутствии здесь. Пора было уходить, но уходить не хотелось. Я давно знаю это чувство. Смотрю на воду умоляюще:
– Еще немного тишины, еще немного серебристого покоя дай мне…
Но озеро неумолимо:
– Люди, вы уже сделали свое дело, возвращайтесь домой. Хватит рассусоливать…
Да, пора. Уже приехал госинспектор Толя на своем мопеде. Лицо у него сегодня какое-то угрюмое, может быть, тоже плохо спал эту ночь. Он берет у нас самый тяжелый рюкзак и ставит на багажник.
– Всех бобров посчитали?
– А то!
Я опять оглядываюсь на прохладную гладь.
– Прощаешься с озером, будто навсегда! Чаще приезжайте, а то сидите в своем Брыкином Бору…
Толя заводит мопед и исчезает в зарослях. Мы уходим по тропе вслед за ним…


Рецензии
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.