Очередь на небеса
Благословенно будь свойство человеческого мозга забывать. Наверное, было бы ужасно помнить каждую минуту своего существования: мгновения счастья, дни трагедий, восторженную радость, тяжкую горечь неудач и серые, монотонные годы бессмысленного бытия. В эксгумации прожитых дней, в их постоянном смаковании я вижу нечто нездоровое, вызывающее тоскливое, ностальгически щемящее душу чувство. Некогда яркие периоды жизни остаются в памяти как безнадёжно загубленные неумелой рукой снимки: экспозиция сбита, перспектива искажена, фокус смещён, а часть кадров засвечена безвозвратно.
Первая любовь — банально, наивно, истёрто до дыр. Для кого-то это девчонка с тощими косичками и мальчишечьими ключицами, с малолетства породившая комплекс у печально всем известного господина. Предтеча последующей всепоглощающей страсти к нимфеткам, преследующая свою обречённую на страдания жертву до седых волос. Или подростковый гормональный взрыв, за пять дней уничтоживший две самые влиятельные враждующие семьи Вероны. Или роковая безответная страсть бедного офицера к идеализированному образу «золотой девочки» из прошлого — к иллюзии, призрачному «зелёному огоньку», собственной безумной мечте, ради которой была перекроена вся жизнь, а в итоге остались лишь выстрел в спину, прах и забвение.
В сравнении с этим мои отрочество и детство не представляют никакого интереса ни для дотошного специалиста, ни для падкого на пикантные подробности обывателя. Я неприметен и сер, как домовая мышь, затаившаяся в углу на деревянном неструганом полу. Поэтому опущу первые двадцать с небольшим лет своей жизни — как незначительную преамбулу к основному действу.
Моя любовь пришла ко мне позже и внезапно — в точности так, как и положено любви с первого взгляда. Тлеющая надеждой мечта, переросшая в пылающее пламя взаимности, поглотившее меня целиком и надолго. Имя её, ранее ничего для меня не значившее, превратилось в синоним любви. Центр мироздания содержался теперь здесь, в этом милом и бесконечно желанном существе. Элла, Элеонора... Эдельвейс, распустившийся весенним утром на склоне заснеженных Альп. Стоит ли описывать её подробнее? В ней было всё прекрасно: душа и тело, лицо и югославские туфли на тонкой шпильке. Чехов, лицезрев её перед смертью, умер бы спокойно, с улыбкой на устах.
Ко времени нашей судьбоносной встречи я уже отслужил в армии и заканчивал третий курс геологического факультета, она — философского. Я желал объездить весь мир, она — постичь истинную суть и таинство бытия. Неудивительно, что в нашей жажде познания мы дошли до естества быстрее, чем предписывала бытующая тогда мораль. Дефицит изделий Баковского комбината не препятствовал нашим отношениям. Частые командировки Эллиной матери, зампреда облисполкома, позволяли нам жить в своё удовольствие. Впрочем, не всё было так просто. Каждый раз, назначая встречи, мы соблюдали массу предосторожностей. Соседи, родственники, подруги, друзья, комсомольская ячейка... Господи, сколько любопытных глаз и посторонних лиц, заботящихся о твоём моральном облике. Моя родная, милая бабушка — для неё я всегда был у друзей в общежитии или в турпоходе, но только не у Эллы. Догадывалась ли она о чём-нибудь? Не знаю.
Татьяна Юрьевна, мать Эллы, красивая, уверенная в себе женщина. Воспитать одной дочь, сделать карьеру и остаться в удивительной для своих лет форме — для меня это казалось непостижимым. Невольно я сравнивал её со своей, слишком рано ушедшей матерью, и всякий раз, несмотря на щадящий, идеализированный образ из детства, сравнение оставалось не в пользу последней.
Её мама приняла всё на удивление спокойно. Полагаю, ей стало известно обо всём гораздо раньше, чем Элла решилась признаться сама. Великолепная женщина, она поражала смесью практицизма и духовности. В ней чувствовалось нечто иррациональное, и это пугало. Я просил руки и сердца — мне обещали кооперативную квартиру и машину. Я говорил о тайге и сопках — мне расписывали блага урбанизации. Я грезил о дальних экспедициях и северном сиянии полярной ночью — мне проповедовали прелести оседлой жизни. В итоге я согласился.
Сентябрь, я ждал тебя. Каждый день был подсчитан, каждый день был долог и тяжёл. Фата и платье из Москвы, пиджак и брюки из комиссионки. Смена сезонов, смена цветов. Белое, чёрное. В последнюю ночь уходящего лета умерла Эллина бабушка. Я не видел её ни разу в жизни. Элла с матерью вообще редко заговаривали о родственниках; в составленном списке гостей на свадьбу её не было, так что сам факт её существования стал для меня открытием. Никакой утраты я не ощущал — лишь ловил глухие отголоски боли, ранившей любимого мной человека.
В день похорон я, уже на правах негласного члена семьи, сидел за поминальным столом. Элла с самого утра была пугающе замкнута и отстранена от происходящего, словно скорбь отгородила её от остального мира невидимой стеной. Я же с вялым интересом обозревал многочисленную родню Эллы. Подобно стае ворон нас окружали её многоюродные сёстры и тётки. Галдели они не переставая, обсуждая старые семейные дрязги и прочую ерунду, о которой я не имел ни малейшего понятия, и потому топил накопившуюся во мне за день скуку наполненными до краёв рюмками «Столичной».
Изрядно захмелев, но всё ещё держась в рамках приличий, я подметил одну странность, но не придал ей значения. Родственницы рассыпались в соболезнованиях перед обеими женщинами, однако львиная доля сочувственных слов доставалась моей невесте, а не её матери. Сквозь алкогольный туман мне даже почудилось, что обращаясь к ней в их глазах читается робость, почти опаска. Они будто пытались задобрить Эллу, заискивающе ловили её взгляд. В её отстранённом молчании они видели что-то такое, от чего их голоса невольно стихали, а улыбки становились натянутыми.
Ближе к ночи Татьяна Юрьевна решила уйти ночевать к одной из родственниц и вежливо предложила мне проводить её. По всему выходило, что Эллу в эту ночь хотят оставить совсем одну. Я хотел было возразить, но меня опередил резкий, почти злой тон Эллы. Эта несвойственная ей резкость в разговоре с матерью меня по-настоящему удивила:
— Нет, мама, сегодня Володя останется со мной!
— Доченька, мы с тобой уже говорили об этом, — силилась возразить Татьяна Юрьевна. Но взгляд Эллы был настолько холоден и твёрд, что мать, не выдержав его, отвела глаза. — Милая моя, ты всё прекрасно знаешь. Не пытайся, не надо…
Она ласково обняла Эллу и поцеловала в лоб, кажется (ручаться, впрочем, не могу), тихо шепнув ей что-то на ухо. Взглянув на меня, Татьяна Юрьевна напоследок провела по моей щеке рукой, пахнущей ландышем, грустно улыбнулась и ушла.
В тот вечер Элла много плакала, а успокаивать женщин я тогда ещё не умел. Отрешённое лицо, заплаканные глаза — она меня не слышала. Мои усилия были тщетны, её страдания — немы. Ближе к ночи Элла внезапно затихла и внутренне собралась. Причесалась, лёгкими мазками, почти наугад, подвела губы. Разговор между нами по-прежнему не клеился. Я чувствовал себя лишним, пока она не обняла меня, уткнувшись лицом в моё плечо.
— Володенька, милый, я так устала.
Обрадовавшись, я начал было что-то говорить, но Элла мягко прижала пальцы к моим губам, и я послушно замолк.
— Послушай, пожалуйста, не говори ничего. Я люблю тебя. Прости, если обидела чем, я не хотела. Я пойду прилягу, может, засну. Только ты не уходи никуда, будь рядышком.
С беззаветной преданностью щенка я кивал в ответ, ощущая неподдельную радость оттого, что наконец-то нужен этому близкому, родному существу. Меня распирало от пьяного чувства гордости и осознания себя настоящим мужчиной, в туманном понимании этого слова.
— Прошу тебя, не засыпай, пока я сплю. Вообще не спи сегодня. Если вдруг мне приснится что-то, если буду метаться или плакать во сне — разбуди меня. Обязательно разбуди.
Выражение моего лица, очевидно, не внушало доверия. Элла резко встряхнула меня за плечи:
— Обещай!
Обещания этим вечером давались мне легко. Убедившись, что Элла крепко заснула, я оставил её и отправился в гостиную. Книжные полки привычно ласкали взгляд плотными рядами корешков. И ни одной книги из серии ЖЗЛ или «Пламенные революционеры», что когда-то обещали яркий огонь, а теперь лишь собирали серую пыль. Что ни говори, а Татьяна Юрьевна знала толк в мировой классике — равно как и в конъюнктуре дефицитного книжного рынка. Впрочем, меня это мало волновало. Университетская библиотека, при всей её мнимой всеохватности, не могла похвастаться таким выбором заслуживающих внимания «непрогрессивных» авторов, чьё творчество выходило за рамки канонов и эстетики соцреализма. Любовно проведя пальцами по разноцветным переплётам, я выбрал томик По. Каким же надо быть идиотом, чтобы в день похорон, в атмосфере траура, тлена и завешенных зеркал взяться за Эдгара По?
Прочитав несколько знакомых рассказов, я перешёл к тем, что раньше мне не попадались, ощущая инфантильное удовольствие от лёгкого щекотания нервов. Постепенно по мере того, как я погружался в замысловатый сюжет, меня охватывало чувство нереальности окружения. Поневоле всё вокруг приобретало иной, мистический смысл: тьма за окном, скрип ветвей, шорох ветра и сгущающиеся тени вокруг маленького пятна света, пробивающегося из-под узорчатого абажура чешского торшера. Здесь явно не хватало зловещего воя псов.
И они завыли — все сразу, дружным надрывным хором, так неожиданно и близко, что окончательно вывели из равновесия моё и без того расшатавшееся воображение. Я вздрогнул всем телом, сердце отчаянно забилось, а в соседней комнате, словно в унисон собачьему лаю, тяжело застонала Элла. Отбросив на тахту книгу, я ринулся к ней.
Она лежала на спине, скрестив руки на груди поверх белой лёгкой простыни. Лицо казалось мертвенно-бледным, почти сливаясь с тканью. Во сне она что-то неразборчиво бормотала — просяще, почти умоляюще. Я попытался взять её за руку, но стоило лишь коснуться кожи, как Элла резко, судорожно, до боли сжала мои пальцы. В уголках её глаз выступили слёзы. Не приходя в сознание, она продолжала шептать — настолько тихо, что как я ни прислушивался, не мог разобрать ни слова. Наверное, стоило её разбудить, но вместо этого я принялся гладить её по голове, баюкая, как испуганного ребёнка, которому приснился кошмар. Всего лишь страшный сон. Мой голос, кажется, подействовал: вскоре Элла в последний раз негромко всхлипнула и затихла.
Стихли и доносившиеся с улицы вопли ополоумевших животных. Я поднялся, чтобы прикрыть окно — ночь выдалась прохладной, и распахнутые настежь створки лучше было запереть, оставив одну форточку. Отдёрнув тяжёлую бархатную портьеру, я обмер. Пальцы намертво вцепились в плотную ткань, рот распахнулся в безмолвном крике. Дыхание перехватило, и как я ни силился, не мог вытолкнуть из груди ни звука.
За открытым окном на высоте четвёртого этажа была Эллина бабушка. Я безошибочно узнал её. Сегодня днём, лёжа в гробу, она казалась умиротворённой, просто прикорнувшей на часок старушкой. Сейчас она выглядела иначе. Неупокоенная — вот, пожалуй, то единственное ёмкое слово, в точности описывающее её состояние. Слово, истинный смысл которого становится понятным, лишь когда сам воочию столкнёшься с чем-то подобным. Мы стояли совсем рядом, и этого попросту не могло быть. Хотелось кричать, задёрнуть портьеру, оторвать взгляд — сделать хоть что-нибудь. Но её немигающий взгляд буквально пригвоздил меня к месту. Сколько я простоял, уставившись в это омертвелое, но в то же время каким-то жутким образом ещё живое лицо, не знаю. Лишь когда она, протянула ко мне ссохшуюся старушечью руку и коснулась пальцами моего лба, я провалился в темноту.
***
В себя я пришёл столь же внезапно и резко, сколь и провалился в небытие. Было уже утро — пасмурное, сырое, но всё же утро. Я дёрнулся всем телом, и упавший с колен томик По, глухо хлопнув об пол, вернул меня к действительности. Книга раскрылась на заломленной странице. Торшер всё ещё горел.
Щёлкнув выключателем, я поднялся. До чего же редкий по своей реальности сон. Решив пока не вспоминать его, а уж тем более не рассказывать Элле, я направился на кухню, откуда так аппетитно пахло жареной картошкой.
Элла пила кофе, рассеянно катая по блюдцу нетронутое печенье. Я нагнулся, чтобы поцеловать её в шею, как делал до этого множество раз, но она вывернулась из моих объятий и на ходу бросила:
— Меня не жди, я в ванную.
И удалилась. В коридоре сухо и тяжело щёлкнул массивный латунный шпингалет, наглухо отрезав ванную от остальной квартиры, а Эллу от меня. Нехорошее предчувствие зашевелилось в моей душе. Однако завтрак был на столе и под аккомпанемент доносящегося шума воды я неспешно принялся за еду. Элла всё ещё принимала душ, когда пришла Татьяна Юрьевна. Мы поздоровались, обменявшись дежурными, ничего не значащими фразами. Покончив с формальными любезностями, будущая тёща подошла к двери ванной и обнаружив, что она заперта, негромко, но властно позвала:
— Элла, открой, это я.
Шум воды тут же прекратился. Из-за двери донёсся тихий, едва различимый ответ, заставивший Татьяну Юрьевну нахмуриться. Замок снова щёлкнул. Дождавшись, пока дочь выйдет, кутаясь в махровый халат, мать молча обняла и увела её в спальню, и они заперлись уже там.
О чём они говорили, я не слышал. Всё это время я терпеливо ждал на кухне, допивая остатки кофе и безуспешно пытаясь привести в порядок роящиеся в голове мысли, пока не пришла Татьяна Юрьевна. Мягко, но доходчиво она принялась разъяснять, как Элла устала за эти дни и как сильно ей нужно побыть одной. Также она не забыла упомянуть и о том, что моя собственная бабушка наверняка волнуется, а оставлять пожилую женщину надолго одну — нехорошо. Да и сам я, по её словам, выглядел изрядно утомившимся, в чём из мужского упрямства, конечно же, ни за что не признаюсь. В общем, мне настоятельно рекомендовали пойти домой и выспаться. А вот завтра…
Завтра мы не встретились. Не увиделись и послезавтра. А когда всё-таки повстречались, лишь я один никак не мог и не хотел понять очевидного: всё прошло. Для Эллы я больше не существовал.
Причина разрыва наших казавшихся нерушимыми отношений так и осталась неясной. Наивный мальчик, я ошибочно полагал, что два любящих человека всегда смогут найти общий язык и принять друг друга такими, какие они есть, что бы с ними ни приключилось. Вместо реальных влюблённых мне виделась пара мифических голубей, и в горести, и в радости нежно воркующая годы напролёт назло всем невзгодам. Сюжет рождественской открытки, милая идиллия в пастельных тонах. Мои попытки объясниться были многочисленны, но суть едина: утлое судёнышко нашей любви разбилось о доселе неизвестные мне рифы судьбы, так и не достигнув гавани семейного благополучия. На могиле своих безвременно почивших чувств я осознал, что желания смертны, мысленно посыпал голову пеплом, облачился в траур и дал клятву больше никогда не любить. Юношеский максимализм способствует крайностям. Многие начинают писать стихи, я же начал читать чужие. В таком сомнамбулическом состоянии я пробыл до самого выпуска — лаконичный итог, сжавший в себе сумбур двух лет, граничивших с сумасшествием.
При распределении, как ни странно, мне досталось то, о чём я мог только мечтать - Карелия. Мою тайную радость не смог бы понять никто из практичных университетских друзей, надеявшихся совершать величайшие открытия, не выезжая за пределы области. Притом желательно не покидая служебного автомобиля, указуя пальчиком в землю, заявлять внемлющему народу: «Здесь есть нефть!», ну и чтоб не размениваться на мелочи ещё с полтаблицы разных редкоземельных элементов и полезных ископаемых. Я не искал проторённых путей. Несмотря на то, что далёкий от моих родных мест край, в который я направлялся, был давно изучен, всё же в тайне я чаял найти какое-нибудь случайно неоткрытое месторождение. Редкий пласт даров природы, обнаружение которого покроет меня неувядаемой славой первооткрывателя, а моё чело венками лавра, и когда я - тот, чьё имя будет синонимом лишений и героизма, проявленных во имя нашей Родины и отечественной науки, вернусь в родной город, то не только она…
Мечты недолго кружили мне голову. В первые же дни будничной рутины ко мне пришло истинное понимание сути выбранной профессии, не терпящей суеты, бахвальства и восторженного романтизма. Я принял свою работу такой, какой она была в действительности. Выпавшее на мою долю частое, но необременительное одиночество позволяло о многом размышлять. Пришло время забывать старые обиды и культивировать новые надежды.
Я полюбил дикую природу этих мест, столь разительно непохожую на знакомые ландшафты средней полосы. Этот суровый край с его небогатой, но красочной палитрой умиротворил и успокоил мою душу. Карелия! Одно твоё имя наполняло меня поэзией. В тебе не было вычурной экзотики Кавказа, ты очаровывала не взор, а душу. Тишина и спокойствие, мир и благоденствие, не омрачённые частым людским присутствием. Здесь можно было идти несколько дней по строго заданному азимуту и не наткнуться на следы цивилизации. Здесь можно было скакать по гранитным валунам, оставшимся после ледника, который несколько миллионов лет назад посетил эти края, очаровался ими и загостился на многие лета. Здесь можно было кричать во всё горло, и только ветер метал бы гомонящие на разные лады голоса между безымянными сопками. Здесь можно было переломать себе руки и ноги и, окоченев от холода и наоравшись до хрипоты, сдохнуть — да так, что ни одна живая душа никогда бы не нашла твоё последнее пристанище. На одном из таких переходов я и ступил на шаткий камушек своей судьбы. Сложно живописать падение целиком — в памяти урывками запечатлелись лишь некоторые мгновения: неверный шаг, судорожная попытка удержать равновесие, первый удар и, крупным планом, бездна…
Свидетельство о публикации №219091101664
