Глава первая. Тайвога

Господи, а может быть, и не было ничего: под проколотым звонницами вечным небом все также дремлет в своих берегах река. Может быть, все приснилось: качая упавшие листья ив и отражения облаков, все также моют воды Ужени тихую землю… Не один ли это, на века растянувшийся сон: давний шум всадников и стрелков и нынешний шелест листьев, крики раненых и хищные крики птиц, посвист разбойничьих стрел и  простые напевы ласкающей берега стремнины?

Нет больше смелых всадников: от запрещения Твоего, Боже Иаковлев, вздремали всадник и конь. Спит непробудным сном Белая Русь: ее витязи обернулись соколами да кречетами, рыбами стали ее княжны и княгини,  вещие сны ее сплелись в речные туманы, горькие ее песни попрятались на ветвях осин … И только к рассвету, когда утихает сыч и восходит над соснами литовская утренняя звезда Аушрине, падают на воды Ужени стертые отблески отпылавших давно пожаров, да иногда под вечер слышится вдруг, едва различим сквозь немолчный свист иволги, цокот копыт убитого много веков назад литовского князя…




2.

Однажды вечером, в конце июня, где-то вдали за речкой Уженью, над которой всходили и, задевая за лесные верхушки, уплывали на запад тучи, родился неясный гул. Гул этот, робкий вначале, неумолимо крепчал, приближался к сгорбленному между рекой и небольшим селеньем холму, где на юру, на развилке старой ракиты, встрепенулась, задремавшая было, сорока...

На холм к раките выехало шестеро всадников. Впереди всех ехал их предводитель, статный литовец лет сорока пяти. Туго подбирая поводья, он осадил коня, и сразу же гул затих. Он окинул тоскующим взглядом  лежащее под холмом селенье. Потом он повернулся к реке, где в зарослях камыша уже начали покрикивать лениво  лягушки. Вечерний туман вязко вился над камышами, от воды доходил до всадников и коней сладкий прохладный запах. Каурый конь бочил  голову, пытаясь спугнуть слепня; позвякивала серебряная  уздечка. На жестоком лице предводителя появилось выраженье страданья.

- Орлога  ахэ алирра - прошептал он фразу на языке, который не понимал никто из его спутников. Он и сам не понимал смысл произносимого, лишь повторял слова древней, два года назад услышанной в этих местах  песни. – Орлого-ки эрро... Все как тогда… - нажимая на последнее слово, добавил он на родном языке.

Один из пришельцев, юноша лет восемнадцати в лосиных, с раструбом,  расшитых шелками перчатках  отделился от группы, направил переплясывающего  коня к своему вожаку. На его молодом красивом лице поигрывала озорная улыбка.

- Князь, - по-литовски сказал он, весело барабаня пальцами по луке, словно не в силах остановить бурлящей в груди радости от стремительной скачки. -  Обратно мы все одно дотемна не успеем, а места здесь, сам знаешь, не самые добрые. Может, все-таки заночуем у Вышеня?

Предводитель, погруженный в одному ему известные думы, не отвечал. Он неотрывно смотрел на реку. Тоскливая синяя дрема обволакивала меловые отроги и плакучие ивы; нарушаемая лишь звонкими голосами лягушек, плыла от берега к берегу предвечная тишина. Потом тишину снова нарушил тот самый далекий гул, так напугавший сороку. Теперь было ясно: это был стук копыт. С той стороны, где в искрайку леса вонзалось жало дороги, слышался топот  безчисленного множества конских ног. Распятая под копытами, дрожала и глухо охала мать-земля.

Разбойная разбуженная Литва, когда-то согнанная с этих мест, опять садилась на своих жемайтских  коней, и с темными боевыми гиками, протяжными песнями вайделотов и стальными свистящими песнями сабель, возвращалась к своим древним озерам, лесам и рекам.





Ближе к ночи за тяжелым дубовым столом самой богатой хаты селенья, заставленным всевозможными яствами и двумя бронзовыми подсвечниками со свечами, сидели трое. Первым был предводитель пришельцев,  князь литовский Миндаугас (местные звали его Миндовгом), вторым – его родственник,  тот самый, что посоветовал  заночевать в селеньи, молодой нальшанский князь Даумантас, он же Довмонт; третьим же был легат апостолического престола, тридцатилетний рыцарь-тамплиер родом из Оксфорда, почти одинаково хорошо изъясняющийся по-русски  и по-литовски. В горнице было душно, роем гудели мухи, пахло кожей ременной сбруи  и медом, который время от времени, легко ступая мягкими черевичками, подносила  Рута, молодая жена хозяина хаты.

Несмотря на обилие меда, разговор у троих не ладился, и не ладился из-за одного человека: на лице Миндовга темной печатью лежала угрюмость, так же как накануне, когда он с холма осматривал реку. Молчание князя тяготило его собеседников, и когда через час после начала пирушки Миндовг поднялся из-за стола и, тяжело шагая, вышел из горницы, Довмонт с легатом с невольным облегчением переглянулись.

- Никак не пойму, что с князем творится, - старательно собирая хлебным катышком крошки, сказал легат. – Уже дня три, как он сам не свой. Почему он все время молчит?  Зачем мы вообще приехали в эту глухую дыру, чего нам в Новогрудке-то не сиделось?

- Так ты ничего не знаешь? – спросил молодой литовец. - Неужто про девчонку не слышал?

Легат кинул на стол хлебный катышек, поднял на  юношу насмешливый взгляд.

- Какую девчонку? Намедни князь сказал мне, что собирается в дорогу, спросил, не поеду ли я с ним. Куда? Зачем? У него был такой вид, что я предпочел ни о чем не спрашивать. А когда мы к этой реке не успели подъехать, у меня конь весь в пене, а он вдруг говорит, мол, все,  возвращаемся, так я, честно скажу, про себя решил: эх, Матерь Божия, Пречистая Дева, а князюшка-то наш не двинулся ли умом?

Во входном проеме показалась голова Руты в  пестром платке. Довмонт улыбнулся ей  почти  застенчиво; показал жестом, что меду и яств на столе полно, им ничего не надо.  Понимающе кивнув головой, тактичная хозяйка исчезла.
                                                
- ЧуднО, однако, что ты не знаешь, - возвращаясь к прерванному разговору, проговорил Довмонт. - Об этом ведь все знают. Девчонку он в этой деревне одну испортил два года назад, на Иванов день, Уженью ее, кажется, звали. Она с горя в реку-то и прыгнула и берегиней стала. По  ночам  вон многие местные видели: она из воды выходит, садится   на бережку  и плачет так горько-прегорько. А тут как раз неделю назад Вышенев  кум  в Новогрудок прибыл, они с князем всю ночь пировали, он, видно,  и порассказал … Вот князь и решил сам приехать, чтоб убедиться.

- Ты что же, во все это веришь? – с улыбкой спросил легат. – Я имею в виду все эти выдумки про русалок?

Литовец вперил в него изумленный взгляд:

- А как же не верить?.. Идет! – шепнул он, так как в сенях послышался скрип входной двери и за ним – чье-то шарканье.
 
Но в горницу вместо Миндовга вошел хозяин хаты, Вышень, приземистый славянин лет сорока пяти - пятидесяти.

- А где же князь? – спросил он, привычным жестом раздваивая рыжеватую бороду и  обводя гостей цепкими, с лукавинкою, глазами.

- Да вроде как до ветру  пошел, - пожал плечами Довмонт. – Во дворе его что-ли нету?

- Не видел, - сказал хозяин. – А я вот тут ему Лушню привел.

- А это что еще за черт в ступе?

- Да князь просил найти кого-нибудь, кто знает песни или байки магордские. А у нас из тех, кто их язык помнит, осталась только эта карга старая, Лушня. В Акапони многие старики по-магордски еще калякают, а у нас нет, у нас одна только Лушня.

- Ну пусть она на улице подождет, карга твоя, - приказал Довмонт.  Дождавшись, пока удалится хозяин, объяснил вопросительно глядящему на него легату: - Чудит князь, от печали, видно, спасается. То во хмелю вайделотов до петухов слушал, а теперь вот магордских сказок ему захотелось. А магорда, это люди такие, они тут когда-то жили, точней, и сейчас живут, да только с русью перемешались, язык свой почти забыли. Я сам-то языка их не знаю, но говорят, там много слов похожих на наши. А звезда их утренняя Тайвога, это то же, что по-нашему Аушрине. Только они рассказывают, будто колдун наш ее жениха убил, и она теперь ищет его повсюду, а этим вот колдуном тут старичье до сих пор детишек пугает.

-  Мда, - произнес легат. – Все это, спору нет, забавно. Только куда же Миндовг-то делся? Не больно ли долго до ветру ходит?

Вдруг откуда-то со стороны реки, раскатистый и страшный, послышался крик сыча. Крик заскочил под вдвинутую вверх оконницу, с разлету ударился о дубовую поверхность стола; две  восковых  свечи в подсвечниках вспыхнули и погасли, и теперь горницу освещала лишь тусклое пламя лампадки, зажженной перед иконой.
Довмонт побледнел; уставился в черный проем окна округленными немигающими глазами.

- Перкунас! – врастяжку простонал он. – Как же я, дурак, сразу-то не подумал?
 
Он кинулся вон из горницы.

- Гинтаутас! Минигайла! Манивидас! – запрыгали по сеням его истошные вопли. – Где князь? Куда князь пошел!?

- Да он вроде как за ворота вышел, - послышался испуганный голос Гинтаутаса, старшего из княжьих дружинников.
 
- Убью, мать вашу! – не помня себя от ярости, заорал Довмонт. – Всем головы поснимаю! Чего ж вы молчали!?

Нарушаемая лишь испуганным стрекотаньем сверчка в запечьи повисла над хатою тишина. В проеме окна, встала во весь рост  окутанное красноватой дымкой ночное светило, от него истекал во все стороны мертвенный темно-лиловый свет. Две звездочки сияли на небе, как две голубых слезинки, а на дубовый стол перед римским легатом легли неровные иссиня-белые пятна таинственных лунных писем.
 
А через мгновенье опять послышался в сенях яростный крик Довмонта:

- Бегите к реке, живо! За князя головой мне ответите! Головы порублю!!

Моргнув  прощально, луна исчезла за клубящимся караваном туч и долго в воцарившейся над селением темноте висели не то стоны и рев сыча не то безумный девичий хохот.



    
3.

На берегу реки Орлоги, которую местные жители, памятуя об утонувшей здесь два года назад красавице, уже прозвали речкой Ужени, как тать, притаился в кустах лозняка первый князь объединенной Литвы Миндовг. Все так же, как и два года назад зыблется за кустарником на ветру река, тычась плечами в пологий берег, светится фосфорическим светом, качает лунную стежку-дорожку и трепещущие отражения  звезд. Круглым мадьярским щитом  все также прибит к небосводу роскошный месяц, но под его прерывистым от проплывающих туч сияньем уже не слышно девичьих песен, не спорит с его красотой сводящая с ума белизна обнаженного тела юной Дзевки Купалы. Пусто, томительно пусто вокруг.

- Значит, наврали… Наврали люди, – шепчет в необоримой тоске Миндовг. – Значит, нет никакой русалки! Что же, а может быть и ее, Уженьки моей, не было никогда? Может, мне все приснилось? Да ведь два года назад вот в этих самых кустах сидел я с Вышенем!

Два года назад ему с дружиной случилось остановиться здесь: они возвращались с очередного набега на  земли, где когда-то жили литовцы, да и теперь среди славянских весей попадались деревни, где жители без толмача понимали язык пришельцев. Расположились в доме Вышеня, брата русской жены одного из дружинников. Так уж случилось, что прибыли как раз накануне Купалы, весь вечер за медом Вышень хвалился, обещал показать  такое, чего князь потом не забудет долго.

…Всего два года прошло с той полуночи, когда от хмельного сна он был разбужен по вечернему уговору …




- Вставай, князь! Просыпайся! Ну, просыпайся же ты!

Миндовг, наконец, разодрал глаза. Кто-то наклонился над ним в темноте, тряс его за плечо. Это был Вышень.

- Чего ты?

- Да как же, князь? – Изо рта Вышеня хлынул на князя запашок меда и смешанный с ним ядреный  чесночный запах. - Ведь сам же меня просил! Завтра Купалин день, или уже забыл? Слышишь, у реки девки наши выводят? Пойдем, пойдем, подивимся!

Со стороны реки, действительно, доносилось женское пенье. Далекие голоса вытягивали плачущую мелодию, чем-то неуловимым напоминающую свадебные напевы жемайтов. У Миндовга хмель как рукой сняло.

- Пойдем.

У реки в темноте кричит коростель, где-то на другом берегу перекликаются взволнованно кулички. А в сотне  шагов от двух спрятавшихся в лозняке мужчин высоким ярым столбом разрезало ночь купальское пламя. Ветерок доносит до лозняка медовый запах прижженных листьев. Над костром порошат цветною метелицей бабочки. А в дрожащем свете костра нарядные девушки с плачущим пением снимают одежду с той, кого село этим летом посчитало самой красивой, а значит, и самой достойной быть невестой Купалы. Подруги заботливо обступили красавицу, но даже отсюда, с кустов,  нет-нет, да и можно кое-что разглядеть... Жжет, ох, как жжет, выедает глаза Миндовга не до конца закрытая плечами подруг отважная девичья нагота… Перкунас, бог мой, обладать ею, обладать ею, ой-же, слышишь меня, бог мой!? обладати!..
 
- Как звать-то ее? – шепчет Миндовг, толкая в бок тихо посмеивающегося Вышеня.
 
- Уженька, ковача нашего  младшая дочка, -  шепотом отвечает ему Вышень.

Он тоже пристально глядит за праздничным действом, лишь иногда бросает довольный взгляд на ополоумевшего от страсти Миндовга. А там, у костра, пение становится тише, но при этом вроде как веселеют девичьи голоса. Ужень поднимает тонкие руки и ближайшие две  подружки надевают на ее голое тело старую рыболовную сеть. Одна за другой поющие девушки подходят к лежащей возле костра горке зеленых веток; каждая, кланяясь, берет по  веточке, в такт песне качает ею над головой, отдает с новым поклоном подружкам. Те уверенными движениями втыкают веточки  в невод, оплетают невинную наготу свадебным зеленым нарядом.

В кустах опять слышится страдальческий шепот князя:

- Чего это они вытворяют?

- Обряжают Дзевку-Купалу. Сейчас она будет подругам венки раздавать. Такие у нас тут свычаи-обычаи.

- А ничего, добрые они, эти ваши «свычаи-обычаи».

Вышень тихонько смеется.

- Чего ж ты дивишься, князь? Али у вас нет такого?

- Да у нас, брат, много чего есть. Да вы здесь, слухи ходят, люди крещеные.
 
И опять слышится приглушенный смех Вышеня.

- Так ноне ж Купала, князь! На Купалу нехристь ты аль крещен – все одно прощен. А думаешь, мы одни сейчас в кустах затаились? Да все мужики села, от мала до велика, уж можешь не сомневаться!

Миндовг слушает друга в пол-уха, следит за развитием волнующего обряда. Вот девушку уводят куда-то за руки поющие сладко подружки, пустеет площадка перед костром. Кажется, спускаются к речке. И точно, - голоса теперь слышатся откуда-то снизу, а затем, в том месте, где река виднеется мерцающей гладью в лозняковой прогалине, выплывают из-за ивового куста, вращаясь, покачиваясь, сталкиваясь друг с другом, и, уносимые быстрым теченьем, исчезают во тьме сплетенные из ромашек безчисленные венки…

В широко округленных глазах литовского князя прыгает языками негасимое пламя.
Вышень, уже не таясь, поднимается из кустов, охлопывает штаны и рубаху. Говорит с нагловатой уверенностью:

- Ну, князь, чутьем своим чую: пропала девка!

Всего два года назад это было…




И вот, как продолжение того сна, таинственной красной дымкой украсился щит луны, где-то из леса, за речкою, забасила выпь, а возле самых кустов послышался стремительный  пересвист невидимых в темени чьих-то крыльев. Заколебалась  на потревоженной глади лунная стежка, и из воды показалась девичья голова в короне распущенных по плечам влажно поблескивающих  волос, потом и голые хрупкие плечи… Ужень, уже не та веселая и невинная невеста бога Купалы, а прекрасная берегиня с мертвенно-бледным лицом и поблескивающими глазами, выходила из темных бездн, направляла свой плавный шаг к тому самому месту, где два года назад разрезал купальскую ночь костер.

У Миндовга словно тяжелый ком подвалил под живот, напрочь перехватило дыхание. Упиваясь ужасом и восторгом, кусая пересохшие губы, следил он, как девушка сделала несколько шагов по песку, остановилась, огляделась по сторонам. Потом вдруг вся как-то сникла, опустившись, точно без сил, на землю, обхватила голову худыми руками и затряслась в  рыданьях.

Страхи и осторожность князя мигом исчезли. Как пьяный, шатаясь от страсти, он поднялся из лозняка и, распахнув дрожащие руки, шагнул к русалке.

- Уженька! – выдохнул он в полный голос.

Девушка вздрогнула, рывком оторвала голову от колен.

- Уженька не бойся, это ведь я, Миндаугас! – ускоряя шаг, исступленно пробормотал князь.

Он успел сделать лишь пару шагов, когда услышал недалеко за спиной хруст ветвей, быстро крепнущий шум приближающихся ног. Ни обернуться, ни даже подумать об опасности князь не успел: в спину его в полклинка вонзился направленный чьей-то не слишком твердой рукою нож. Чувствуя под левой лопаткой отвратительный холод и мокрядь отпущенной, устремившейся на свободу крови, он все-таки сумел развернуться, увидел перед самыми своими глазами пару испуганных глаз. Теряя силы, оттолкнул от себя врага, потом перед глазами его поплыло… Последнее, что он помнил, - то ли насмешливо стонущий рев невидимого сыча, то ли истеричный хохот Ужени.





- Ой, неспокойно мне чего-то, - говорил Довмонт, в великом  волнении расхаживая по горнице и невольно вслушиваясь в доносящееся из запечья торопливое стрекотанье. – Берегини, они же, дело известное, зачаруют кого угодно, заманят в воду-то. А князь, его и заманивать долго не надо, его помани только пальчиком, он за красивой девкой не то что в реку –  в море Окиян  прыгнет… Идут вроде! – он подбежал к  открытому окну с вдвинутой  высоко вверх рамой и высунул на улицу голову, вглядываясь. Разглядев, выдохнул тихо:

- Перкунас…

Через минуту Гинтаутас и Манивидас с бледнющими от перепуга лицами уже вносили в горницу своего господина.  За ними в дверях появился Вышень с кувшином в руках, из-за плеча его выглядывали перепуганные глаза жены. Третий дружинник, Минигайла появился через минуту, впереди себя он толкал неизвестного юношу лет семнадцати в порванной на рукаве холщовой рубахе. Горница наполнилась топотом, суетой, запахом крови и человеческих тел.

- Жив? – поспешно спросил Довмонт, ощупывая безпокойным взглядом сине белевшее лицо родственника.

- Да вроде как жив пока, а только как бы не умер, - за всех ответил старший, Гинтаутас. Они с Манивидасом осторожно положили князя на лисью шкуру, заботливо подстеленную хозяйкой, подоткнули под голову бархатную подушку. Миндовг жалобно застонал,  в муках дрожащий рот его глотал воздух, провалившиеся глаза глянули из черных подтечных кругов  и прикрылись  ресницами.

Довмонт опустился перед ним на колени, с горечью вглядывался.

-  Кто его так? Берегиня что ль? Берегиню видели?

- Да какая там еще «берегиня»? Вот он, недоносок, - Гинтаутас кивнул головой на юношу, которого его товарищ держал теперь левой рукою за волосы, а правой – за кисть заломанной за спиной руки.

- Ах ты сучье отродье! – Довмонт вскочил на ноги, прыгнул к злочинцу, со всей молодою силой сунул ему кулаком под дых. Парень дернулся, слабо охнул. Минигайла до хруста сжал за спиной его правую руку, за волосы притянул голову юноши на себя; тот, хлебая воздух открытым ртом, поводил округленными умоляющими глазами.

- Чего, гад, от князя хотел? – в припадке  бурлящей ненависти раздувая ноздри, крикнул  Довмонт. – На цепь, что ли, его золотую позарился?

- Да нет, - склоняясь над раненым князем, за пленника ответил Вышень. Жена за его спиной держала кувшин с водой наготове. – Тут дело другое. У него на Миндовга старая злоба. Друг этот, он ведь на русалке этой, на Уженьке, жениться хотел, а тут два года назад князь появился не вовремя…

- Ах, вот оно что… - протянул изумленно Довмонт, уже другим взглядом обмеривая плененного юношу. Опустив глаза на яркие половики, потер суставом большого пальца лоб, спросил: - Тебя как звать?

- Дарушином его здесь кличут, - снова влез в разговор хозяин хаты. – Но это по ихнему, по-магордски. А по-нашему - Толкователь Птиц.

В это время громко застонал раненый. Вышень с помощью одного из дружинников приподняли тяжелое ослабевшее тело князя;  расцепив  на плече золотую застежку в виде головы барса, сняли с Миндовга  плащ, оголили его по пояс. Осторожными, но уверенными движениями хозяин хаты принялся промывать черневшую на спине рану.

- Ладно, Толкователь, - опять холодея голосом, произнес Довмонт, - завтра утром нам растолкуешь, как ты посмел на самого князя руку поднять. Утром я с тобой сам-друг поговорю, всю душу из тебя вытряхну.  Знахарки тут есть в селе? – спросил он, поворачиваясь к Вышеню.
 
- Да я сам лучше всякой знахарки, - ответил, не отрываясь от дела, Вышень. – Ну что стоишь? – закипая внезапно, рявкнул он на жену. - Беги на горку, князя спасать надо, а она встала, как клуша!
 
Покорная Рута молча поставила на пол кувшин; оправляя платье, поспешно  вышла. Скоро  она вернулась, неся в руке целый ворох листьев какого-то неизвестного Довмонту растения. Довмонт с надеждой и не без тайного восхищения следил, как Вышень выжал из листьев сок на открытую рану, сблизил ее края, обложил свежими листьями и наложил сверху толстую полоску кожи. Все его действия сопровождались торопливым бормотанием на непонятном  молодому литовцу, но где-то уже слышанном им наречии.

«Это на каком же он языке колдует? –  подумал Довмонт, вслушиваясь в звуки негромкого  заклинанья. – Часом, не на магордском ли? А ведь никогда не признавался, что язык их знает. Ох, и темный же в этих местах народец!»

Тем временем папский легат, чувствуя себя не при деле во всей этой суматохе, поднялся из-за стола; перекрестившись, двинулся в сторону выхода. Почти у самых дверей, проходя возле Минигайлы, по-прежнему держащего за волосы юношу, он приостановился, заглянул с любопытством  в безкровное  лицо Толкователя Птиц. Взгляды их встретились. Ничего, кроме отчаяния и животного страха, нельзя было прочесть в глазах преступника. Легат нахмурился, отвернувшись, вышел из горницы. Миновав темные сени, шагнул на выходящее во двор крыльцо.






Двор был темен и пуст; пахло золой, полынью, свежею древесиной. Под крыльцом лунный свет серебрил листья куста сирени. Где-то вдали, за хатами,  резкие крики совы перекликались с мычащим голосом выпи. 

Под ногою легата скрипнула осиновая приступка. Спускаясь, он сделал пару шагов, как вдруг нога его на кого-то наткнулась. Кто-то, незамеченный им в темноте, молча и неподвижно сидел на ступеньке крылечка.

- Кто здесь? – невольно подавшись назад, резко спросил легат.

- Лушина, - судя по шамканью голоса из темноты, перед ним на ступеньке сидела женщина, старая и беззубая. 

- Какая еще Лушина?

- Лушня, - на славянский лад пояснила старуха.

Тут только легат вспомнил о магордской бабке, знатоке местных сказок, которую приводил Вышень: когда внесли раненого Миндовга, в поднявшейся суматохе о ней просто забыли. Глаза легата, уже привыкшие к темноте, различали черневшее перед ним тело маленькой скрюченной женщины; из под черного, натянутого по самые брови  платка поблескивали мышиные глазки.

Бочком обойдя старуху, легат спустился с крыльца, двинулся было к двери соседней пристройки, где еще с вечера заботливой Рутой было приготовлено все необходимое для ночлега. Неожиданно пришедшая в голову мысль заставила его остановиться на полушаге.

- Слушай, Лушина, - вернувшись к по-прежнему неподвижно сидящей на ступенях старухе, заговорил легат. – Скажи мне, это все правда? Все эти байки про берегиню, Ужень или как ее там, которая из воды по ночам вылезает на берег и слезы льет?

Словно не слыша обращенного к ней вопроса, старуха молчала. Казалось, она или заснула или вслушивается в дальнюю перекличку совы и выпи. Резкие крики совы напоминали истеричный плач женщины, голос выпи – властный и торжествующий крик мужчины. Облитые лунным светом, на ветру оживали и шевелились, нашептывая что-то на магордском наречьи травы, где-то поблизости по-магордски скрипела жалобно уключина журавля.

-   Нет, это неправда, - прошамкала, наконец, старуха.

- Я так и думал, - в спокойном, всегда немного надменном голосе рыцаря послышалась едва уловимая нотка разочарования.
Он уже развернулся, чтобы продолжить путь, как вдруг за спиной опять раздался голос Лушины:

- Неправда, это не Ужень. Это в теле Ужени вернулась Тайвога. Она упала с неба, когда, много веков назад, здесь появились жмудины, и их колдун убил ее жениха. В каждом красавце она теперь узнает своего погибшего ладу и думает, что нашла его, и снова его теряет. И снова в тоске заходит звездой на небо и ищет его на небе, и снова падает в реку. Об этой звезде-русалке мне еще моя бабка пела древнюю песню.

И она негромко, словно самой себе, запела. Уже через полминуты от этого пения легату стало невыносимо тоскливо. Он развернулся, молча пошел восвояси. Лушина не обращала никакого внимания на исчезновение единственного слушателя, ей было, наверное, все равно: по пустому двору, мешаясь с пением птиц, плыла ее унылая песня на языке, который здесь еще понимали многие, но пользовались которым уже только одни колдуны и старухи.

Звуки древней варварской песни плыли над спящею Литовскою Русью; но над нею же, над ее озерами и лесами, отточенная, святая, повелительно уже звучала латынь.





После варварских звуков песни, которую пела старуха, так четко отдавалась в ушах повелительная латынь:

-Vota mea Domino reddam coram omni populo eius in atriis domus Domini, in medio tui, Ierusalem.

Легат отложил Псалтырь в кожаном переплете, невидящими глазами уставился в потолок, по которому бегал свет от лучины. Ему не читалось и не спалось: то перед глазами всплывал окровавленный князь Миндовг, то лицо безумного юноши, то слышался в ушах невыносимо-тоскливый голос магордской старухи. Легат снова взял в руки книгу, нашел нужный псалом, попытался вдуматься в смысл читаемого.

- In atriis domus Domini... in medio tui, Ierusalem. - закрыв глаза, медленно повторил он вслух.

Теперь перед его мысленным взором проплывала уже совсем иная картина: низкое такое доступное небо, горы, облитые южным солнцем, и на соседней горе – ползущая по ширине склона  крепостная стена, над которой медленно парит орлиная пара…





4.

Миндовг открыл глаза: ему показалось, что кто-то стучит в окно.

С той ночи, когда его ранил местный мальчишка, прошло всего несколько дней. Рана оказалась нестрашной; с помощью местных трав и целительных заклинаний Вышеня, окруженный заботой князь быстро восстанавливал силы.

Опять постучали по ставне…

Резким движением князь поднялся с постели; морщась от боли в спине, подошел к окну. Левой рукою нащупал стену, правой толкнул наверх вдвижную оконницу и, распахнув ставню, от ужаса замер: под окном стояла она. Кожа и волосы девушки блестели от лунного света, она улыбалась, мановеньями тонких рук звала …

Ничего не видя перед глазами кроме луны, дрожащей в глазах русалки, Миндовг пролез в окно, спрыгнул босыми ногами в траву; мелкая кипень заворачиваемых поднявшимся ветром листьев клена знакомой старинной песнью ударила ему в уши.   Смеясь, девушка отбежала к резным воротам, открыла их, опять поманила рукой…

За частоколом на улице уселся на дикой яблони  вековщик-ворон. Высунув клюв из листьев, он проводил взглядом босоногого, в одной вышитой по подолу сорочке бредущего между заборов Миндовга. Как только безумный князь исчез за поворотом проулка, со стороны реки донесся  хрипатый зов дикого селезня. Ворон, точно играясь, несколько раз подпрыгнул на ветке, огляделся по сторонам, кинул в ответ горловой хохочущий клекот, похожий на смех старого колдуна.





Русалка стояла в воде по пояс, смеялась, звала, манила. Река прохладой речной волны уже целовала голые ступни Миндовга. На том берегу унылый кряк утки вплетался в злорадное лягушечье кваканье; в  темной бездне реки трепетали рыжие звезды…

Последним усилием воли князь задержал свой шаг, нащупал на груди под сорочкой подвеску из медвежьего клыка, просверленного у самого корня. Под амулетом пальцы Миндовга нашли серебро креста, подаренного легатом.

- Нет, – проговорил он нетвердо, вытаскивая нательный крест на цепочке наружу и крепко обжимая его в кулаке. - Нет, Ужень, дальше я не пойду!

В презрительной злой усмешке скривились тонкие губы девушки:

- Что князь, как до дела дошло, сердце в пятки ушло? Чего ж ты тогда приходил, если такой несмелый?

Серебряная цепочка креста поблескивала тускло на шее Миндовга. До боли сжимая крест, не сводя глаз с русалки, он  отступил от воды на пару шагов.

- Ужень, - голос его предательски секся. – Слушай, оставь меня. Чего тебе от меня надо?

-Чего мне надо? – захохотала она и, выскочив из воды,  подскочила к князю, обдавая его холодными брызгами.

Миндовг отпрыгнул еще на шаг, вытянув руку, поднял серебряный крест, точно заслон между собой и виденьем.

- Не подходи!

Сила, исходящая от креста, остановила русалку. В глазах Ужени расплескалась луною ненависть и бессильная злоба:

- Боишься меня?

- Да, боюсь, - признается Миндовг. – Не подходи, Ужень. Я теперь верю в Езуса. Я с нечистой силой не знаюсь.

- Иди, иди, трус! – надрывно кричит русалка. – Но знай же: если тебя мальчишка убить не сумел, это еще не значит, что никто другой тебе отомстить не сможет. Вот попомни, отольются тебе мои слезы! Не век же тебя с женами чужими гулять да девок портить, за все тебе отольется!

- Молчи, - в испуге просит Миндовг. – Уженька, оставь ты меня, будь ласкова! Хочешь я тебе золотые мониста  буду каждой весной кидать? Налобник  с перлинами, хочешь?

Она начинает смеяться громко, безудержно, истерично. Миндовг с минуту стоит в растерянности, в досаде кусает ус. Потом, развернувшись, поспешно удаляется восвояси.

А безудержный смех русалки обернулся безудержным плачем. Рыдая, захлебываясь от рыданий, девушка упала на землю; оттянув зубами, до боли стиснула на запястьи тонкую кожу… Ночные светила медленно текли по вечным своим путям, отражались в реке, срывались и падали к горизонту. Красным гаснущим светом светила луна, Млечный Путь сплетался с иными звездными стежками; где-то вдали, за речкой, алели всполохи, погромыхивал гром.

Девушка, ставшая берегиней, подняла к небу полные слез  глаза, увидела: в свете далеких сполохов  над убравшейся белою кисеею тумана невестой-речкой, рассекает пространство ночи красный, точно объятый пламенем, литовский предвестник рассвета  ворон.





    
А в это самое время в сарае у Вышеня ждал своей участи Толкователь Птиц. Он то просыпался, страдая от боли затекших связанных за спиною рук, то, прислонившись затылком к доскам стены, опять впадал в забытье.  Первые несколько дней плена всем его существом владел ужас от мысли о том, что ему предстоит. Сознание рисовало картины страшной мести литовского князя. Потом он словно сросся со страхом, страх стал частью его, утратил былую мучительность. И только одно и то же воспоминание -  об их последней встрече с Уженью, два года назад, накануне праздника, когда она, сияя глазами, сообщила, что в этом году ее выбрали в Дзевки-Купалы, возвращалось каждую ночь. Воспоминание это саднило сердце, как будто все это было вчера. Он так просил ее отказаться, он знал, что все эти игры добром не кончатся. Дура, гордячка сопливая! Она  лишь смотрела на него невидящим взглядом, и на губах ее играла счастливая, немного презрительная улыбка… Он понял уже тогда, что это конец их дружбе.

А вместе со сном приходило иное: Ужень представлялась ему уже не той живою простой девчонкой, которую он любил, а пленительно-недоступной утреннею звездою. Как видно, запали в душу парня рассказы магордских старух о том,  что теперь в тело девушки вселилась душа Тайвоги, и русалка, по ночам плачущая на берегу, - это на самом деле она, утренняя звезда, вечно ищущая погибшего жениха. Так часто в последние месяцы после тяжелых мучительных от воспоминаний ночей  повторялся  перед первыми петухами один и тот же сладостный сон…

…Месяц, божественный князь небес, светлыми стрелами гонит прочь ватаги разбойных звезд, ветер-пастух протяжным подгоняет их свистом. И вот по ожившей реке на гривастом коне снова скачет она, звезда-русалка, сияющая, словно вобравшая в себя все искрящиеся брызги Орлоги. Ноги ее удобно покоятся по бокам коня, а конь ее масти подобной соцветию распустившихся маков, прядет он ушами при звоне колокольчиков ее поножей. Голые икры ее  окрашены красным из-за того, что задевала звезда ногами заросли дикой малины. На бедрах ее лучистый опоясок, звоном своим он возглашает приближение утра. Накидка Тайвоги легче, чем змеиная кожа, не скрывает стройного тела, через ткань видны ее очертанья, - так в прозрачной воде пруда виднеются камышиные стебли. Шею ее обвивает жемчужное ожерелье, зерна в котором величиною с лесную грушу; жемчуг сверкает так, как могут сверкать лишь звезды в литовском небе. Меж упругих ее грудей позвякивают мониста; красным, желтым, зеленым, - точно охапка цветов полевых,- играют драгоценные камни. На предплечьях ее браслеты со змейками из рубинов, черный след травы-неувяды  на нижней губе ее. Как раз под началом пробора свисает на лоб украшение с изумрудом; брови ее тонки, а в прекрасных глазах ее блестят, точно две жемчужины, две слезинки.
 
Скачет, скачет по речке конь, стремительный, точно мысль, вздымается высоко в галопе и поднимает речные брызги... теченье несет к рассвету венки… И вот уж и он, Толкователь Птиц, сам в купальском венке, идет по реке, как по тверди, навстречу звезде Тайвоге, протягивает к ней руки… - и в это время со скрипом открывается дверь сарая…





Толкователь, разбуженный скрипом двери, открыл глаза, не сразу разглядел в темноте склонившуюся над ним фигуру. «Ну все, конец, убивать пришли» мелькнула страшная мысль. Темным животным ужасом сдвоило сердце; сна – точно и не бывало.
Человек дотронулся рукой до его плеча.

- Пойдем, - сказал голосом князя Довмонта.

- Куда? – хотел спросить юноша, но язык его точно прилип к гортани. Упираясь спиной о стену, он поднялся, путаным шагом двинулся к выходу.

Ночь приближалась к концу, полупрозрачным синим туманом были залиты хаты. Во дворе, вся объятая трепетом, чернела осина; прощальный крик глухаря оглашал округу. У самой двери сарая, на приступке, уткнувшись головою в колени, спал Минигайла. Толкователь, подталкиваемый в спину Довмонтом, прошел мимо дружинника, вышел через калитку в проулок, - и в этот самый момент почувствовал  запястьем холод клинка молодого князя. Мягко упала на землю  разрезанная бечевка, по измятым распухшим кистям рук побежала кровь.

Толкователь в изумлении обернулся к литовцу. Два молодых человека, князь и простолюдин, стояли молча лицом к лицу.

- Беги, парень, - сказал Довмонт, возвращая в ножны кинжал.

Выраженья лица его скрадывал не рассосавшийся еще мрак, но голос был спокоен и немного насмешлив.

- Ты что же, по-русски не разумеешь? Беги, тебе говорю. Исчезни, чтобы в этом селе и духу твоего не было. Вышень тебя все одно выдаст. Так что беги уж куда подальше, туда, где еще не слышали о Миндовге.

Еще не веря своему счастью, Толкователь сделал движенье, потом  чуть не рванулся с места, но тут же, на полушаге, остановился, опять повернулся к Довмонту.

- Спасибо, княже, - сказал он, до пояса сгибаясь в поклоне.
 
Довмонт не ответил, развернулся молча; тихо насвистывая, пошел обратно в хату. За ближайшим забором  послышался задиристый петушиный крик, тут же петуха поддержали товарищи; забрехала хрипато на молодого литовского князя чья-то проснувшаяся собака…

…На взлысине нависшего над местечком холма одинокая чернела ракита. Толкователь стоял возле дерева, последний раз, прощаясь, вглядывался в селенье. Отыскал глазами утонувшую в зелени сада избу местного ковача, где еще два года назад  жила  его лада, потом поглядел туда, где она поселилась на вечные веки. Над рекою Орлогой, которые здесь уже называли многие речкой Ужени, медленно таял туман; клочья его поднимались к небу и исчезали в его безбрежьи. К кромке неба опускалась бледнеющая луна,  мириады небесных светил тихо склонялись к западу, другие  появлялись с востока и поднимались к зениту. Только одна  звезда неподвижно мерцала на севере, янтарным призрачным светом радовала глаз беглеца, словно манила куда-то, звала лететь за собою.

Это была она, Тайвога, путеводная звезда его, вечно-юная его суженая, присно-прекрасная его невеста.


Рецензии
Прекрасный рассказ, яркие образы, певучий слог - такого стиля здесь я ещё не встречал.
Ссылку на него дала автор Фабулы Хильда, рассказ мне очень понравился!

Геннадий Март   29.09.2021 21:49     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.