Двенадцать притч

ЗАБЕРИ МЕНЯ, ОСТАВЬ СЕБЯ

Фатима случайно подслушала, как ее муж молится:
– О Господи, тяжко мне среди людей, молю, забери меня к Себе, сократи срок пребывания здесь! Забери меня, оставь Себя! Жажду небытия, из которого нет возврата!
Не в силах сдержать слезы, Фатима зарыдала.
Муж, услышав ее плач, поднялся и принялся утешать ее, но Фатима зарыдала еще сильнее:
– Мы живем с тобой тридцать три года, и разве я дала тебе хоть один повод упрекнуть меня? Посмотри на наш дом, взгляни на детей и внуков – есть ли хоть одна причина для печали? Нам по пятьдесят, а мы полны сил – и что же? Ты молишь Бога забрать тебя? Чем я заслужила такое?
И ее плечи затряслись от безутешных рыданий.
Абу Бакр обнял ее и нежно погладил по голове, пытаясь успокоить.
– Дело не в тебе и не в наших детях и внуках, – наконец негромко заговорил он. – И дом наш – полная чаша радости. Всевышний милостив к нам. И ты – лучшая из женщин, которых я видел за свою жизнь.
Слушая его, Фатима притихла. Ее дыхание стало ровнее, плечи перестали трястись. Но она еще всхлипывала от глубокой обиды. Муж продолжал:
– И все же есть кое-что, по сравнению с чем все это ничего не стоит. Всевышний сказал: наши богатства и наши дети – не что иное как искушение. Ты ведь знаешь, здесь мы – гости, чужаки, и наш срок краток.
Есть мир, откуда мы приходим, и он – наш истинный дом.
Мы не помним его, попадая сюда, но все равно он неудержимо влечет нас, напоминая о неизбежном возвращении. И с этим ничего не поделаешь.
По интонации Абу Бакра было ясно, что он невесело усмехнулся.
– Многие ощущают притяжение иного мира лишь перед смертью, – вновь заговорил он. – Некоторых он призывает раньше. И тогда вроде бы без всяких причин, в самый разгар налаженной жизни, находясь в ее цветущем и благоухающем саду, ты вспоминаешь о своем истинном доме и обращаешься лицом к нему.
– Разве не Всевышний определяет нам срок? – спросила мужа Фатима. – Не грех ли – просить о его изменении? – И Фатима подняла глаза на мужа. В них светилась решимость доказать свою правоту.
– Смиренно коротать свой век – вот наш удел, разве не так? – с силой закончила Фатима, требовательно глядя на мужа и ожидая подтверждения своих слов.
Абу Бакр молчал, глядя на нее. В его глазах светилась глубокая приязнь к своей жене. Он по-настоящему любил ее. Но было в его взгляде и что-то еще. Сострадание? Мудрость? Затаенная печаль?
– Мне тяжко среди людей, – наконец заговорил он вновь. Его тихие слова звучали как признание, но не несли в себе оттенков жизненного краха или сомнения, тем более – неверия.
– Ты забыл, что сказал Посланник? Не желайте себе смерти! –с силой произнесла Фатима.
– Он желает встречи с тем, кто желает встречи с Ним, – шепнул в ответ Абу Бакр. – Господь сохраняет нам жизнь, пока это для нас лучше. Не Пророк ли однажды воскликнул: “О Господи! Нет жизни, кроме жизни в мире ином!”
Оба замолчали.
– Я полон сил, – наконец произнес Абу Бакр, – но вновь и вновь изливать их в лохань этого мира тягостно мне, – произнес он, понурив голову. – Я не ропщу, но земные тропки утратили для меня свою теплоту, они больше не греют мне пятки, – добавил он с улыбкой.
– Глупости! – решительно возразила Фатима. – Как ты можешь так говорить?!
– Посмотри, ведь эта жизнь – как беличье колесо, – Абу Бакр махнул рукой. – Белки весело скачут по перекладинам, перебирая лапками. Но лесенка замкнута кольцом, бег бесконечен и не имеет исхода. Разве не так?
– Это ли повод для печали? Все так живут, – твердо ответила Фатима, взяв мужа за руку и прижав ее к себе – словно пытаясь оторвать его от того, что стояло за его словами.
– Живут-то живут – а много ли толку? Не проще ли открыть дверцу – и вон из колеса? Мы с тобой уже отбегали свое. Взгляни: у нас нет долгов перед людьми. Наши дети выросли, и у них уже свои дети. Родственникам и соседям не в чем упрекнуть нас. Мы чисты перед людьми. Пора подумать об ином.
– Посмотри! – перебила его Фатима, указывая рукой на сад. – Взгляни на миндаль и виноград, персики и шелковицу, абрикосы и черешню.
Глаза Фатимы просветлели.
– Это же рай! – твердо сказала она. –Все от Всевышнего, и Он даровал нам все это. Чего тебе еще не хватает?
Она заглянула мужу в глаза.
Абу Бакр вздохнул.
– Наша жизнь проста, – опять заговорил он, помолчав. – Мы как камешки, что скатываются с горы. Одни то и дело застревают там и сям и съезжают вниз мало-помалу. Их спуск растягивается на целый век. Другие без задержек достигают основания горы. Но мы – не камни. Земная жизнь – лишь небольшая часть нашего спуска к основанию Великой Горы. Нам не подобает почивать на лаврах, воображая, что мы достигли основания горы и теперь можем спокойно пролеживать себе бока.
– И ты мне говоришь об этом? – изумилась Фатима, – ты, кто и минуты не просидит без дела? К тому же ты не пропускаешь ни одной молитвы!
Абу Бакр снова вздохнул.
– Никого не введут в Рай дела его. Если я виноват – так только в том, что услышал зов иного. Того, что за пределом земной жизни. И не Рая я хочу, не райского сада жажду, не отдыха от трудов и не сладостей поклонения – ни здесь, ни в мире ином. Господь дал мне увидеть и ощутить тесноту и узость этого мира, и посылает отрешенность от его суетных дел. А ты коришь меня за это.
Фатима покачала головой.
– Я не корю тебя. Просто я люблю тебя.

Рано утром Абу Бакр ушел в пустыню с одним из своих сыновей. Тот водил торговые караваны в Мерв.
Покачиваясь на спине верблюда и привычно окидывая взглядом пески, Абу Бакр отрешенно думал о том, что пустыня – такой же сад Господень, как и зеленеющий оазис или плодоносящий сад.
Уход в пустыню ничего не меняет.
И можно всю жизнь прожить в пустыне, а можно пересечь ее и добраться до ее границ.
Точно так же можно жить в этом мире – а можно быстро и целенаправленно пересечь его, чтобы уйти за его пределы. Весь вопрос в том, кем ты видишь себя: жителем пустыни – или однодневным гостем из Запредельного, пересекающим ее из края в край.
Он вспомнил строки:

Не существует, не проходит
Об однодневном госте память.
Как ветр в безветрие, нисходит
Об однодневном госте память.

Эта коварная память о своей кратковечности! О том, что ты – путник. Кочевник по мирам, а не оседлый житель этого мира.
Для одних этого знания не существует – хотя бы для его Фатимы. Большинство в Аду – женщины, сказал Посланник. А для других оно становится неотступным, неутихающим зовом – как неумолчный плеск морских волн под ветром. И что тогда?
Как примирить этот зов со спокойной требовательностью Фатимы, желающей привязать его к дому из глины, к саду из дерева, к телу из плоти и крови? Она говорит о поклонениях и молитвах – но и они принадлежат этому миру и ему, а не Запредельности.
Как совместить незримое притяжение того мира, его вспышки и всполохи, доходящие до него – и мерное гудение пламени этого мира, неумолимо пожирающего сознание тех, кто отдался ему, кто привязал себя к преходящему, посчитав его Раем? Не это ли – подлинная смерть?
  Верблюд размеренно ступал, покачивая Абу Бакра, но эта качка не могла усыпить его мысли. Глаза его невидяще смотрели на пески. Зрачки были обращены внутрь.
Вечером, когда они встали на ночлег у пересохшего вади, возле источника, его руки привычно распускали кожаные ремни и снимали поклажу, а думы все так же неотступно текли в голове – как бы отдельно и от его занятий, и от него самого. Он не был поглощен ими, а словно бы со стороны наблюдал за их течением.
Он словно стоял на берегу реки своего сознания. Она текла в нем, она текла им – и все же эта река не была им, а он – ею.
Было еще что-то за пределами этого потока, и он подвигался к этому, сам о том не ведая. Это “что-то” и было истинным Абу Бакром. И оно скорее покоилось, чем двигалось и текло.
Был ли он камнем, достигшим основания горы?
До чего он дожил! До чего докатился! – Абу Бакр усмехнулся в ответ на свои мысли.
Мир вращался вокруг него, завихряясь неизбежным шумом мирских дел и занятий, но лишь со стороны могло показаться, что Абу Бакр включен в этот круговорот. Его руки делали – сам он покоился. Тело совершало привычные действия – сам он был неподвижен. Внешнее ничего не меняло в нем. Неужели время изменений для него прошло?
Сначала такое положение дел немало озадачивало его. Он искренне удивлялся: откуда это равнодушие к жизни?

Нет имени – так чьи же именины?
Лист тута и цветение маслины.
Акации потрескавшийся ствол.

Мы – едоки, и трапеза, и стол.
Даруется ли сердцу насыщенье,
Когда к концу подходит угощенье?

Откуда это спокойствие к уколам жизни и ее ласковым поглаживаниям, радостям и треволнениям, победам и разочарованиям? Как-то незаметно, в одночасье все это перестало трогать его, уже не задевало, скользя и проливаясь сквозь сердце – словно исчезла сила трения между ним и жерновами жизни. Словно они смололи его в такую тонкую муку, что она просыпалась, проскользнула между жерновами. И теперь этот помол, казалось, лишь ожидал своего ветра, который подхватит его и развеет тут и там, рассеет в воздухе без следа, сделав незримым для глаз.
Вот почему в голове у него нет никаких мыслей, а губы непрестанно шепчут:
– Забери меня, оставь Себя! Забери меня, оставь Себя! Жажду небытия, из которого нет возврата! Аштаху адам ла вуджуд лаху!

Ночью Абу Бакр лег без палатки, глядя на звездный купол, парящий над ним. Сердце его было распахнуто навстречу небу. И звезды обнимали его, сеясь сквозь глаза куда-то в глубину сокровенного сердца.
Пески пустыни, казалось, отвечали свету звезд. Их ответом была тишина. Свет и безмолвие сливались воедино как родинка и щека, как глаз и веко, как лоб и ресницы.
Сад Господень взирал на него сверху сотнями глаз, и Абу Бакр смотрел на него оком сердца. Их взгляды встречались, сходились и становились одним, сливаясь. Это целое было Абу Бакром и небом, безмолвием песков и безутешным плачем Фатимы, цветением винограда и бархатом миндального ореха.

Утром Абу Бакр проснулся и, не открывая глаз, ощутил, как порывистый ветер сеет на его щеку легкие, почти невесомые песчинки, и те скользят вниз по щеке к земле, теряясь среди мириадов песчинок, на которых он лежал.
И вдруг он уменьшился, тоже став легкой, невесомой песчинкой. Зато другие песчинки увеличились, став ясными и различимыми. Каждая из них обрела свою форму, у каждой было свое лицо. Здесь были морские моллюски и давно вымершие птицы, огромные океанские рыбы и ящерицы, антилопы и стрекозы, звери и люди. Да, люди.
Великое множество ликов. И все они были живыми, пульсировали жизнью как пламя свечи на ветру.

Тот, кто был пираньей и синицей,
Мотыльком, и ланью, и куницей,
Отрастит ли перья птицы Рух
В том гнезде, где подрастает дух?

И все они смотрели на него, а он смотрел на них.
Время перестало существовать.
Жизнь как поток исчезла, испарилась, будто ее и не было никогда. Вместо нее остались вечные живые лики, запечатленные навсегда в подвижном и волнующемся мировом узоре.
Они видели друг друга.
Они были друг другом.
В этот миг не осталось ни животных ни рыб, ни птиц ни людей. Не осталось ничего. Все это было грезой, кратковечной иллюзией, милосердной майей творца иллюзий.

Абу Бакр медленно двинул рукой. Времени по-прежнему не существовало. Все остановилось. Он поднялся и сделал несколько шагов по песку. Пустыня запела под его ногами, отвечая на каждое движение.
Песок по-прежнему был живым. Каждая песчинка была трепещущим огоньком жизни. Абу Бакр видел этот всеобщий костер, видел, что и сам он – такая же живая песчинка, крохотный язычок пламени среди множества таких же, как он.
И он видел их всех и себя как единое.
Он был одним с ними, полыхал в едином костре.
И в этот момент этот и тот мир совпали, совпало желаемое и действительное, внутреннее и внешнее, зеркало и зазеркалье.

Касаньем уст не прикоснет,
Вином хмелящим не забродит.
Пуст кулачок, хоть пальцы сводит
Об однодневном госте память.
Раскрой ладонь – пусть прошлое уйдет.

* * *


Колодец



Ат-Тар оступился и полетел вниз.
Он сам не понимал, как это вышло, поэтому даже не испугался. Светило солнце, недалеко синели горы со снеговыми шапками, шумели листвой деревья, щебетали птицы. Дорога была ровная, и он не глядел под ноги. И вдруг он оступился и полетел куда-то вниз!
Он подумал, что это яма, и приготовился изрядно шмякнуться. Но дна не было!
Он летел вниз и почему-то даже не видел стенок ямы.
Хотя, судя по глубине, это была даже не яма, а шахта. Откуда она взялась здесь, посреди дороги?
Но если это шахта, то…
Дальше он думать не стал. Стало ясно, что еще несколько секунд – и для него всё закончится. Страха он не испытывал. Хотя нет: ведь  будет больно, при  ударе тело превратится в смятку.
Но его полёт вниз продолжался!
Что за странная шахта? Да где он, в конце концов?!
Он вдруг поймал себя на том, что прислушивается, как в колодце гулко отдаётся курлыканье горлинок и шелест листьев под ветром наверху.
Он смутно и расплывчато различал свои руки и ноги.
Он поднял голову – там виделись отблески солнечного света, но они на глазах гасли и блекли, пока вовсе не исчезли. Стало тихо.

Вокруг царил полумрак – ни свет, ни тьма, словно туманное зыбкое марево. В нем уже ничего не было видно. Он поднёс руку к самым глазам – руки не было! Может, у него что-то со зрением? Почему он перестал видеть?
Он вдруг понял, что не может сказать, как он летит: вверх головой или вниз. Да и летит ли он? Стенок шахты по-прежнему не было видно, а тогда как определить, падаешь ты или как стрекоза висишь в воздухе на прозрачных невидимых крыльях? С чего он взял, что он падает? От этого странного колодца можно ожидать чего угодно. Может, колодец плавно закруглился и повернул вверх, а он этого и не заметил. Ат-Тар решил сплюнуть, чтобы по направлению падения капли слюны определить, где всё-таки верх, а где низ – и не смог этого сделать: у него пересохло в горле, и так основательно, что еще и губы обметало, словно от жажды на сильной жаре.
Он поднёс свою руку, по-прежнему невидимую ему, к губам и потрогал их. Странно. Рука ничего не ощущала, и губы были как чужие. Они ничего не чувствовали. Будто и не было никакого касания. Что с его чувствами? Похоже, он утратил их.
Ат-Тар попытался ущипнуть себя, но у него ничего не получилось. По крайней мере, он ничего не ощутил.

Ну и ладно. Внешние ощущения – много ли они стоят? Тем более здесь, где нечего касаться и нечего воспринимать.
То ли дело – его воспоминания. Память-то у него никто не отнимет!
Он же помнит, как выглядят его руки, ноги, лицо… И вдруг Ат-Тар внутренне оцепенел: он не мог вспомнить своё лицо, свои руки, свои ноги.
Он забыл, как они выглядят!
Теперь для него это были пустые слова, которые ровно ничего не обозначали.
За ними ничего не стояло.
Он нырнул в закоулки своей памяти, в лабиринты воспоминаний – они были пусты. Они были девственно чисты. Всё исчезло.
Ат-Тар сам удивился, как легко он отнесся к этой новой потере.
Он попытался хоть что-нибудь вспомнить – и не смог.
Но от этого он испытал не страх, не ужас, не панику, а огромное облегчение.
Ему захотелось закричать от восторга. Он ничего не помнит!
Земной мир стёрся – словно его корова языком слизнула.
И даже слово «Земля» ему уже ни о чем не говорило.

Ему казалось, что он бесконечно долго летит или парит в этой странной туманной мгле, которая съела его тело и его память. Которая очистила его. Эта мягкая обволакивающая мгла, словно наждак, обточила его собою, сняла лишнее – как резец скульптора с глыбы мрамора.
В какой-то момент сам механизм воспоминания исчез, испарился, истаял. Он словно утратил и самоё «память» как таковую. Прошлое исчезло. Уже не о чем было сожалеть, нечему радоваться. Не было и будущего. Теперь время для него начиналось с неуловимого «сейчас».
Но еще оставалось его «Я». Себя-то он помнил?!
Но что такое это его «Я»? Он позабыл о своей внешности, о руках и ногах, обо всем, что случалось с его телом на земле, обо всех других телах – горах, деревьях, птицах. Его земная судьба истончилась и пропала, словно отблески закатившегося светила.
Что же тогда осталось?
Ведь он же дышит! По-прежнему дышит – иначе он был бы уже мёртв?!
Ат-Тар попробовал уловить своё дыхание – и не смог. Вокруг стояла удивительная тишина, и в этой тишине не было слышно ни вдоха, ни выдоха.
Он прислушался к биениям своего сердца.
Он должен различить их!
Их не может не быть!
Но их не было.
Что же тогда, если не он, не его «Я», не его сердце и не его дыхание, падало теперь в бездонный колодец, приближаясь к неисследимому дну, не имеющему заранее установленного предела?
Может быть, оставалось само падение? Сама устремленность вниз? Устремленность, живущая не в нем и не из него исходящая, а приданная ему откуда-то извне в момент его падения в эту бездну?
Но что теперь для него «момент», если он нескончаемо длится и длится?
Что для него «дно» и «глубина», если пространство стало неопределенным и размылось до неразличимости? Раз нет тела – нет и объема. Раз нет ощущения движения и покоя – нет и пространства. Раз нет «меня» – с чем тогда соотнести своё сознание?

И всё же он был здесь, в колодце. Чем-то, еще оставшимся и не утраченным, он по-прежнему ощущал это. Но теперь он понял, чем был колодец. Не ямой, не шахтой, не штреком, идущим откуда-то с поверхности куда-то на глубину. Колодец задавал ему направление.
На самом деле он был подобием наконечника стрелы.
Указательной стрелкой на стене лабиринта жизни.
Путеводной нитью во мраке мировой пещеры. Вот чем был его колодец.
Он ощутил это самой сутью себя – и тогда огляделся по сторонам.
Теперь он смотрел уже не глазами.
Что-то в нем обрело способность видеть как-то иначе.
Туман вокруг начал рассеиваться.
Он понял, что вокруг него на самом деле ничего нет.
Ни-че-го.
Зато самого себя он начал ощущать как… как трепет пламени свечи на ветру.
Нет, как ровный, хоть и слабый, огонь далекого маяка в ночи. Как пену на гребне речной волны, низвергающуюся вниз в водопаде горного порога. Как почти невесомую спору, планирующую на землю с неисследимой высоты иных миров.
И тогда он начал видеть на отдалении такой же свет, как внутри себя. Но не крошечный огонёк, а целое зарево. Это зарево становилось всё ярче и ярче – по мере того, как он вглядывался в него. Оно яснело и ширилось. Оно заходило слева и справа, обнимая его собою.
Он ощутил, что именно к этому пылающему огню лежит его путь. К нему он падает. К нему восходит. К нему воспаряет.
Он ощутил, что огонь притягивает его, и что его огонь, полыхающий в нём, с гораздо меньшей силой, но тоже притягивает то большое зарево, которое уже осветило всё вокруг.
Они тяготели друг к другу как две планеты! Они стремились навстречу! Они мчались сломя голову, раскрыв объятья, словно обезумевшие от разлуки влюбленные!
Что-то в нём подалось, как бы умягчившись, и он врезался в это сияющее зарево. Он вошел в него как нож в масло. Он утонул в нем как камень в реке. Он исчез в нем как капля в океане. Растворился как сахар в кипятке. Растопился как лёд на жарком солнце.
В это мгновение всё стало светом.
Не стало ничего, кроме света. Мягкого и всеобъемлющего, рассыпанного везде и нигде не пребывающего, составляющего самую сущность всего и в то же время не являющегося ничем.
Ровное золотистое свечение и его всполохи – это и была жизнь и любовь.

И в это мгновение Ат-Тар вновь оказался на дороге.
Мгновенно осознав себя в этом мире, он так и замер с занесенной ногой.
Светило солнце, недалеко синели горы со снеговыми шапками, шумели листвой деревья, щебетали птицы. Дорога была ровная, он знал это, и не глядя под ноги. Еще бы, ведь он столько раз ходил здесь! И вот он вновь под синим небом, под лучами земного светила. Перед ним на дорогу ложится резкая тень от его фигуры. Как удивительно! Он обострённо воспринимает объемность мира вокруг него и протяженность пейзажа, игру красок. Он слышит стук своего сердца и ощущает, как ровно вздымается и опускается его грудь при каждом вдохе-выдохе.
Он снова здесь!
Он никуда не оступался и не падал ни в какой колодец!
Всё это ему пригрезилось. Может, ему припекло голову и он заснул на ходу?
 
И в этот миг Ат-Тар вновь внутренним зрением вдруг увидел свет, который везде.
Он по-прежнему находился там, в неисследимой глубине колодца самого себя, где нет земного света и тьмы, пространства и времени, движения и покоя – и в то же время он стоял здесь, под земным солнцем.
Его не было, не было ни тела, ни памяти, ни сознания – и в то же время всё это было при нём, в полной целости и сохранности.
Он видел мир вокруг обычным зрением во всем его блеске и чувственном великолепии – и в то же время он видел мир внутренним оком, и в этой картине уже не было ни страстей, ни чувств, ни эмоций, ни мыслей, ни образов.

Ат-Тар отпустил текущее мгновение, позволив ему истечь – и его нога шагнула, стопа оперлась на землю, колено слегка согнулось, пружиня, торс продвинулся вперед, в тонком неустойчивом балансе перенося вес тела с ноги на ногу.
Он двинулся дальше по знакомой дороге, где отродясь не было никаких шахт и ям, оставаясь на невыразимой глубине погружения в бездну своего сознания.
Глубина эта каким-то странным образом теперь находилась на поверхности, по которой он шагал.
Она стала этим миром.
Его ноги поднимали легкую пыль, но и эта пыль была его сознанием. Как деревья и снежные горы, шелест листьев и пение птиц.
И всё это в то же время было светом, не имеющим истока и не оставляющим за собой следов, непреходящим и не знающим о движении, живым и не ведающим о жизни.


*      *      *



КОРОБКА

Посреди луга стояла коробка. Я подошел к ней. Казалось, она из картона – словно от огромного торта в человеческий рост. Внутри кто-то шевельнулся.
“Вот бедняга! – подумал я. – Как он попал туда? Какая незадача! Может, ему нужна помощь?”
– Кто там? – спросил я, обуреваемый желанием помочь.
– Это я здесь, – раздался изнутри голос. Тембр был необычен. Я бы не смог сказать, кому он принадлежит – мужчине или женщине, старику или ребенку.
– Что ты там делаешь? – спросил я тогда, отметив про себя лаконичность ответа на первый вопрос.
– Я здесь нахожусь, – ответили мне.
– И давно? – спросил я.
– Пожалуй, что всю жизнь, – раздался тот же голос. Интонация тоже была необычной. За ней не стояло эмоции – ни радости, ни сожаления. Ни равнодушия, ни безучастности.
– Как ты туда попал? – спросил я.
– Похоже, что я здесь родился, – прозвучал голос. – А ты, ты знаешь, как ты попал туда, где сейчас находишься? – зазвучало из-за тонкой картонной стенки.
Я не нашелся, что ответить. Не мог же я сказать, будто я тоже родился здесь! Здесь родилось мое тело. А я? Откуда здесь взялся я? Но мой собеседник, похоже, и не ждал от меня ответа. Поняв это, я спросил:
– А ты можешь оттуда выйти?
– Конечно. Коробка завязана изнутри. Мне хорошо видны все веревки, бантики и узелки. А ты видишь их? – неожиданно спросил он.
– Нет, – пришлось мне признаться. На всякий случай я еще раз оглядел коробку, обойдя ее кругом – это не составило труда. На ней ничего не было, никаких веревок, лент, узлов, бантов. Лишь аккуратные гладкие картонные стенки.
– Почему бы тебе не выбраться оттуда? – спросил я.
– А зачем? – ответил он вопросом на вопрос.
Я озадаченно умолк и не сразу нашелся. Потом догадался спросить:
– Тебе там хорошо?
– О да! – тотчас прозвучал ответ.
– Не тесновато? – осторожно спросил я.
– Здесь ровно столько места, сколько требуется моему телу. Даже с избытком, – так ясно донеслось сквозь тонкую стенку, что мне показалось, будто мой невидимый собеседник переместился внутри коробки и теперь находится прямо передо мной.
– А тебе там не слишком ли просторно? – спросил он меня в свою очередь. – Ты же мал, а мир велик. Зачем он тебе такому? Или ты знаешь, что тебе делать со Вселенной?
Голос умолк. Теперь он явно ждал ответа.
Я молчал, не зная, что сказать.
– Что же ты? – наконец заговорил он. – Разве у тебя нет в запасе сказок о беспредельности духа? О якобы бесконечной протяженности мысли? Или ты не хочешь стать сразу и везде, всем и во всем? Чтобы твое тело поглотило собою всё? Назови его “телом духа” или “телом Бога” – и всё в порядке!?
Он вновь замолчал.
Повисла пауза. Мне вновь нечего было сказать. Он был не просто хитер, но и прав. Если я полагаю, что моя суть – это мой дух, то зачем духу мир? Мир, место, пространство надобны телу, а не духу. Но в таком случае мое место – тоже в тесной коробке, а не в мире.
Неожиданно он вновь заговорил, прервав мои мысли:
– На самом деле ты – в такой же коробке, только тебе хуже, чем мне.
– Почему? – озадаченно спросил я, ощущая себя полным идиотом.
– Ты ведь не осознаешь, что ты в коробке. Считаешь себя свободным, вольным поступать как хочешь.
– Ну да… – протянул было я и замолк. Конечно, мое тело! По сути оно – такая же коробка, как и та, что передо мной. Надо же быть таким кретином! Он прав. Действительно, я ничем не лучше его.
– Так тебе тоже мила твоя коробка? – вкрадчиво спросил он меня. В его голосе зазвучала неожиданная издевка. – А может, ты тоже попробуешь выйти из нее, как только что предлагал мне? А?
Я ощутил неожиданную обиду. Нечего сказать, мой невидимый собеседник ловко поддел меня.
– Ну что же ты? Слаб;? Или твои наставники, рассказывая сказки о свободе духа, забыли научить тебя этому? – теперь в его голосе звучала откровенная издевка.
– И ты думаешь, что способен чем-то помочь другим, сам ничего не умея? – произнес он с неожиданной ноткой грусти в голосе. Может быть, он услышал, как я непроизвольно вздохнул?
– Смотри же и учись! – тихо прозвучало из коробки. – Отойди на шаг, – скомандовал голос, и я невольно тотчас шагнул назад, подчиняясь скрытой за словами силе и властности.
Раздался неприятный звук рвущегося картона. Гладкую аккуратную стенку, находящуюся передо мной, мгновенно прошила сверху донизу неровная линия разрыва, и коробка на моих глазах развалилась на две части. Тот, кто находился внутри – он был по-прежнему пока невидим мне – видимо, сильно толкнул их, и они рухнули каждая на свою сторону, обнаружив внутреннее пространство коробки. Там никого не было.
Я опешил.
Куда же он делся?
И вдруг понял: там и раньше не было ничего, кроме пустоты между стенками.


* * *


Лампа





– Лейла простудилась, и я вместо нее пришел забрать готовую работу.
– А-а, – протянул мастер, окинув Абу Хафса быстрым взглядом, и выдвинул из-под верстака ящик.
Абу Хафс, стоящий рядом с ним, невольно опустил глаза вниз. В ящике ничего не было. Лишь на самом дне лежала серебряная цепочка Лейлы. Она порвалась, и Лейла принесла ее мастеру – запаять разошедшееся звено.
Мастер нагнулся над ящиком, выудил со дна цепочку, передал Абу Хафсу и тотчас задвинул ящик обратно под верстак.
Абу Хафс невольно взвесил на ладони цепочку. Она была легкая, почти невесомая. Можно было уходить, но он медлил.
– Мастер, – нерешительно произнес юноша, чуть замявшись. – Я давно уже хотел спросить у вас, но всё никак не решался…
Он замолчал.
Губы мастера тронула едва заметная улыбка. Он ждал. Абу Хафс замялся.
– Я знаю, о чем ты хотел спросить меня, – произнес мастер. – Ты молод, красив, живешь в прекрасной семье, тебя все любят – и всё же тебе кажется, что в твоей жизни чего-то не хватает. Чего-то самого главного. Без чего всё остальное не в радость. Ведь так?
Юноша молча кивнул.
– И ты хотел узнать, что это за странная нехватка, которую ты ощущаешь, и можно ли как-то ее восполнить. Не так ли?
Абу Хафс вновь кивнул. Его губы дрогнули. Как мастер мог прочесть его мысли? Значит, правда то, что о нем говорят. Будто он не просто искусный гранильщик и полировщик драгоценных камней, ювелир, каких мало, но еще и…
А мастер, наклонившись, вновь выдвинул из-под верстака знакомый ящик и, опустив руку, достал оттуда старую медную лампу.
Он сделал это так спокойно и безыскусно, что Абу Хафсу и в голову не пришло спросить, откуда она там взялась – ведь минуту назад ящик был пуст! Он видел это своими глазами.
Лампа позеленела от времени, а ее стекло было покрыто толстым слоем черной копоти.
– Старинная вещь, – пробурчал мастер, с неожиданной приязнью поглядев на лампу. – Сделана в незапамятные времена. Держи-ка.
И он протянул лампу Абу Хафсу.
– Это очень ценная вещь. Береги её.
– Что мне с ней делать? – Юноша недоуменно воззрился на закопченную лампу.
– Всё очень просто. Ты должен отчистить ее до блеска. Тогда твоя жизнь устроится. Ты понял?
Абу Хафс осторожно взял лампу из рук мастера и опасливо взвесил на руке. Лампа показалась ему подозрительно тяжелой.
Мастер, заметив, что юноша недоуменно поднял брови, улыбнулся.
– Не бойся, никакого джинна там нет. Это всё сказки для малолеток. Но лампа действительно способна помочь тебе достигнуть желаемого. И вовсе не с помощью волшебного заклинания. Никаких «Сим-Симов». Ты всего-навсего должен отчистить ее, и это всё.
– А как я пойму, что лампа наконец чистая?
– Она загорится. Сама, без масла и спичек.
Абу Хафс недоверчиво поднял глаза на мастера. Тот едва заметно улыбнулся.
*
Вернувшись домой, юноша отнёс лампу в сарай во дворе – уж очень она была грязна. А потом его снова захлестнула волна бытовых дел и повседневных обязанностей, вроде бы обязательных и неотложных.
Через пару недель лампа случайно попалась ему на глаза. Он изумленно уставился на нее, словно пробудившись ото сна. Потом вспомнил разговор с мастером.
На следующий день он раздобыл мела и решительно взялся за лампу, решив отчистить ее до блеска.
Он долго тёр лампу, но она ничуть не поддалась на его усилия. Он даже не смог снять копоть со стекла.
Через пару часов, утирая пот со лба, он с недоумением отложил лампу в сторону.
«Ну и ну! – подумал он. – Что за грязнуля владел ею?! Она что, веками валялась в помойной яме?»
Зато возня с лампой наполнила его необычным чувством свежести и обновленности. Он чувствовал себя так, словно долго гулял в саду, напоённом чудесными ароматами, которые пропитали его волосы, кожу и даже глаза.
Всё, за что он ни брался в этот день, удавалось ему.
На следующий день он раздобыл абразивный камень и стал осторожно тереть лампу, боясь поцарапать и испортить ее. Однако его боязнь была напрасной. Возился он немало, но и тут ничего не вышло. Поверхность камня быстро забивалась слоем темного жира, он начинал проскальзывать и не оказывал никакого очищающего воздействия. На лампе не осталось никаких следов, ни царапины. А ведь на этом камне всегда точили ножи, косы и топоры!
После этого он задумался и долго сидел, опустив руки.
«А что если достать скипидару? – подумал он. – А не попробовать ли потереть ее уксусом? Может, замочить лампу в простокваше или протравить медным купоросом?».
В течение последующих недель он перепробовал все мыслимые способы чистки. Ничто не помогало. Лампа оставалась такой же грязной, как в первый день, когда он принес ее от мастера.
В этом таилось что-то загадочное, что-то превышающее его силы.
Его начал точить червь сомнения. Уж не подшутил ли над ним мастер? Но как? Что за странную вещь вручил он ему? Почему он бессилен выполнить такое незамысловатое дело – отчистить копоть со старого медного светильника?
А может, действительно лампа – вещь необычная, и чистить ее надо по-особому, не как обычную медь?
Он вновь и вновь брал лампу в руки, повертывал так и эдак, ощупывал, пытаясь разгадать секрет. Всё зря.
*
Однажды он сидел, перечитывая одно из своих любимых стихотворений Руми, описывающее восторг любящего при встрече с вечной Возлюбленной. Лампа стояла на полке над его столом. Он поднял глаза и увидел ее в тот момент, когда его сердце, восприняв состояние, в котором были написаны стихи просветленного мастера, растрогалось и раскрылось, незримо протянувшись и обняв всё окружающее. Коснулось оно и лампы. И в этот момент лампа стала светлее, словно часть грязи сошла с нее и сквозь оставшийся слой копоти засветилась зеркальная основа.
Это продолжалось всего одно мгновение.
Абу Хафс изумленно воззрился на лампу.
Как это вышло? И по какой причине?
Ему пришлось заглянуть внутрь себя, чтобы понять суть случившегося.
Он читал стихи и погрузился в них настолько глубоко, что забыл о себе, растворился в сознании великого суфия, слился с его неистовым жажданием извечной Возлюбленной и устремился к ней, оставив позади свои мысли, чувства, дела, своё «Я».
Осталась только любовь, живущая в сокровенной глубине его сердца.
Так вот оно что: он случайно коснулся лампы своим сокровенным сердцем! И именно от этого она чуть-чуть высветлилась!
Лампа реагировала на «некасаемое касание»! А он-то думал…
Абу Хафс невольно засмеялся.
Так вот чем можно ее отчистить! Вот какой работы ждал от него гранильщик драгоценных камней!
Лампа реагировала на свет, изливающийся из сердца, но сердцу не принадлежащий.
И само излияние этого света нельзя было ни вызвать по своей воле, ни прекратить по своей воле, ни ускорить, ни замедлить.
И всё же можно было притянуться к нему, как бы приручить его к себе.
*
Абу Хафс начал ходить на медитации суфиев. В их кругу было мало молодежи и много людей зрелых, поживших и немало видевших и испытавших. Молодежь предпочитала развлечения, вечеринки, кино. И в самом деле, какой смысл молча сидеть в темноте, закрыв глаза, и ждать неизвестно чего?
Но он ощутил, что его сердце стало просыпаться.
Когда это происходило, из него изливался свет, тот самый, который высветлил лампу. Коллективные медитации давали ему возможность приучить свое сердце светиться. Словно кто-то зажигал его – и оно загоралось как светильник. Вот для чего собирались суфии! Чтобы яснее увидеть этот внутренний свет, они закрывали телесные очи и замыкали свои уста. Чтобы глубже ощутить его, они отрешались от обычных чувств, становились бес-чувственными к миру.
Но лампе не было дела до его походов к суфиям, она оставалась такой же черной. И он понял, что во время коллективных медитаций этот свет сходит к нему как бы сам собой, даётся ему независимо от него самого, словно бы задаром или взаймы. А лампа реагирует на его собственное духовное тружение. И когда он умудрялся хотя бы на мгновение вырваться из круговорота обыденных дел и превратить в медитацию время своей обычной жизни –  вот тогда лампа начинала высветляться.
*
Теперь он понял всю сложность задачи, поставленной перед ним мастером-ювелиром.
Он должен был всю свою жизнь превратить в медитацию, в непрестанное излияние внутреннего света, который начинался не в нем и кончался не в нем.
Он идет к колодцу за водой – а свет по-прежнему с ним.
Он заводит гири настенных часов-ходиков в кухоньке с глинобитным полом – а свет всё так же изливается из сердца.
Он замешивает глину и солому, чтобы починить старый дувал – и ни на мгновение не отпускает свет, обнимая его своей внутренней рукой, рукой сердца.
Этот свет входил в него из Света и уходил из него в Свет.
А что же тогда делал он, Абу Хафс?
Неужели он каким-то образом всего лишь проявлял этот свет для себя? Просто обучался восчувствовать его? Непрестанно касался его собою?
*
Абу Хафс изменился.
На его лице появилась загадочная улыбка, словно он постоянно видел перед глазами нечто незримое, что заставляло его светлеть лицом.
Взгляд его приобрел необычную глубину. Казалось, он смотрел не только на собеседника, но и сквозь него. Некоторым от этого становилось не по себе. Кое-кто из друзей и знакомых начал безотчетно избегать его, и он не искал больше встреч с ними.
Он стал немногословен. Раньше он вел с друзьями нескончаемые беседы, теперь из него и клещами слово нельзя было вытащить. Но когда он говорил, к его словам прислушивались даже люди, которые были гораздо старше его. Его слова обретали странную весомость для окружающих.
Необъяснимым образом он стал как бы больше самого себя. Словно вокруг него наросла некая добавка, еще одно незримое тело, которое все окружающие воспринимали с невольным почтением и даже трепетом.
У него изменилась и походка. Теперь она была не быстрой и не медленной. Глядя на него, никому не приходило в голову сказать, что он куда-то торопится. Не возникало и впечатления ленивой и беспечной праздности. Он двигался так, словно он уже пришел и в любой момент готов не просто остановиться, а замереть, навсегда отринув движение и сам посыл к перемещению.
*
Абу Хафс укрыл свою старую лампу от посторонних глаз.
Он спрятал ее так, чтобы никто, даже случайно, не мог увидеть ее.
Она стояла в сарае, в шкафу с разной рухлядью, завернутая в шелковый платок и накрытая сверху холстиной.
Уже давно на ней не было ни пятнышка.
Лампа светилась ровным неугасимым светом.
Этот свет лился от нее день и ночь.
Сам Абу Хафс уже давно не воспринимал ее как лампу, как что-то отдельное от себя.
Он понял, что лампа – это и есть он.
Это образ человека как тонкого незримого светоча, светящего собою в мир.
Он понял, что на самом деле в этом мире нет ничего, кроме света.
Но он ощутил и еще кое-что: источник, из которого исходил свет.
Этот источник был неуловим и незрим, он находился везде и нигде, и всё же можно было каким-то необъяснимым образом тянуться к нему, тянуться – и приближаться, и постепенно сливаться с ним, входить в него. Вот чем на самом деле была наполнена жизнь Абу Хафса.
Тепло и холод, зиму и лето, благое и неблагое, жизнь и смерть, радость и несчастье  он воспринимал как равные стороны Единого.
Теперь он жил, не считая дни.
Время прекратило для него свой бег.

Как-то однажды он решил взглянуть на лампу.
Открыл шкаф, снял холстину, развернул шелковый платок.
Лампы не было.
Она исчезла.
Абу Хафс не знал, что для всех, с кем суждено ему отныне встречаться и жить, он сам будет горящей лампой, неугасимым светочем, свидетельствующим собою о Свете всех светов, об Истоке всех истоков, о том незримом вечном пламени, которое рано или поздно загорается в каждом человеке без масла и без спичек.


*                *                *



ЗВЕЗДА ТАУХИДА


Определенность имени – чревата,
Когда звучит сознания легато,
Когда во мне, в отсутствие меня
Смешались духи снега и огня.


Долго ли он сидит здесь? Кто скажет об этом? Варан, застывший на гребне дюны? Каракурт среди раскаленного песка? Гюрза, обвившая прозрачный куст саксаула?
Сахль поднял глаза. Легкое белое облако скользило по небу у горизонта. Оно таяло на глазах.
Его сердце поднялось к глазам, затопило их, выплеснулось наружу и по тропкам взгляда излилось на облако.
По тем же тропкам ему навстречу скользнуло невесомое, незримое сознание того, что люди называют облаком.
Они встретились и обняли друг друга.
Как две воды в одном сосуде.
Как два тумана в одной долине.
Как два языка пламени в одном костре.
Сознание облака впиталось в его глаза и опустилось в сердце. И тогда его сердце стало облаком. А вослед за ним и его тело стало облаком.
Ветер тихо засвистел в тонких ветвях саксаула.
Этого дуновения было достаточно.
Упругий порыв ветра оторвал тело от песка.
Его легко приподняло и, покачивая, понесло над дюной.
Каракурт увидел, как его собрата уносит ветер, и тотчас занял место, где только что сидел дервиш – песок там был холоднее.
Песчинки посыпались вниз с плаща. Его полы едва не задели варана, по-прежнему стоящего как изваяние на гребне дюны. Он равнодушно следил за тем, как его собрат летит по воздуху мимо него.
Теперь дервиш сидел, опираясь на воздух. Или он уже ни на что не опирался?
Ноги его по-прежнему были скрещены, пальцы левой руки охватывали запястье правой. Взгляд смотрел вдаль.
Сохраняя неизменную позу, тело чуть вращалось над песком. Оно поворачивалось медленно, словно в густой вязкой среде.
Голова постепенно ушла вбок, потом вниз.
Его поднесло к прозрачному кустику. Острая колючка саксаула скользнула по щеке, но не оставила следа – для нее его щека была не телом, которое можно оцарапать, а такой же колючкой, таким же саксаулом, как она сама.
Совсем близко от своих глаз – так, что ее изображение на сетчатке глаза расплылось – он увидел гюрзу. Она и не подумала шевелиться, увидев рядом с собой медленно проплывающую в воздухе другую змею, такую же, как она.
Для всех вокруг он был свой. Такой же, как они. Живое подвижное зеркало.
Продолжая поворачиваться, тело вновь приняло вертикальное положение, и он увидел облако. От него оставался пушистый белый сгусток, который таял на глазах, растекаясь во все стороны.
Вместе с ним таял и он.
Еще миг – и ничего не осталось ни от облака, ни от него.
Тело дервиша, словно пуховое перышко, невесомо перемещалось над гребнями барханов.
Он уже не видел ни их, ни неба, ни самого себя.
Он был там, где Одно было вараном, песком, гюрзой, небом, каракуртом, им.

– Какой странной формы этот камень, – подумала касатка, снижаясь над каменистым ложем высохшей на летние месяцы реки.
Среди темных валунов сидел человек. Он был не просто неподвижен – он не дышал.
И в то же время странным образом он был жив.
Но для касатки он был просто камнем.
И она судила о нем не по внешнему виду, а по свечению его сознания.
Оно было таким же, как у окружающих его валунов.
Поэтому она бестрепетно снизилась и уселась ему на коленку.
– На редкость мягкий камень, – подумала птица и перепрыгнула на плечо Сахлю.
От него, как и от окружающих камней, веяло весомостью, прочностью, неизменностью, спокойствием и тысячелетней умиротворенностью.
Касатка с интересом смотрела, как камень медленно повернул голову и взглянул на нее.
Взгляд был зеркалом.
В нем она увидела себя.
Увидела птицу, такую же, как она сама.
– Птица-камень, и такой странной формы, – подумала касатка без тени удивления. Она как раз чистила маховые перья левого крыла.
Но вот с камнем, на котором она сидела, что-то произошло, и на его месте появилась легкая рябь. Птица знала, что это. Такая рябь в поверхностном слое воздуха над землей предвещала приближение песчаной бури. Расправив крылья, она тотчас взмыла в воздух и понеслась к гнезду.
Что ж с того, что камень-птица предупредил ее о буре?
Сахль смотрел ей вслед. Легкая улыбка тронула его губы.

Стояла глубокая ночь. Казалось, весь мир спал блаженным сном. Даже луна и звезды отправились спать, и небо исчезло.
Но мир не мог оставаться без света, Сахль знал это, – даже если все спят.
Сахль уже много лет не спал под крышей. Не спал в закрытом помещении, где была дверь. Ночами его укрывало собой небо. Звезды и луна были ему светильником. Могла ли обмануть его тусклая мгла, затянувшая горизонт перед самым рассветом?
Свет был где-то здесь, рядом.
Где же он?
Сахль сделал долгий плавный вдох из глубины сердца, расширяясь во все стороны, и его дыхание исчезло.
Он уронил свое сознание на дно колодца себя – и потонул в сияющем жемчужном молоке сознания планеты, которая сейчас была его матерью.
Он поднял сознание вверх над головой – и увидел там ослепительную звезду. Она что-то говорила ему. Она звала его!
В его груди вспыхнул ответный луч. Он осветил изнутри все тело и принял его форму. Теперь внутри тела дервиша сидел дервиш из света. Тело покрывало его собою как одна матрешка прячет в себе другую.
Ощутив это, он начал раскачивать свой внутренний свет как колокол.
Световидная форма внутри него стала маятником. Она откачнулась влево, потом вправо, набирая амплитуду. Она стала все больше и больше выходить за границы тела – и вдруг, двигаясь вправо, взмыла по плавной дуге вверх и ввысь, описав полукруг.
Там, вверху, прямо над его макушкой, на недосягаемой высоте незримым светом сияла ослепительная звезда.
Световидное тело дервиша скользнуло к ней и прильнуло, слилось с этим солнцем, вошло в него – и исчезло, словно растворилось.
Но нет: оно вновь показалось с другой стороны, очищенное и преображенное пребыванием в свете, и по плавной дуге стало с нарастающей скоростью падать вниз, пока, описав колоссальный полукруг, не врезалось как ураган в его тело, по-прежнему сидящее на плоской глиняной крыше.
И вновь сгусток его духа выскользнул вправо и вознесся в свет, горя в нем и не сгорая – и вновь вернулся, продолжая свое круговращение. Он имел форму сидящего дервиша и сначала светился цветом красной меди, потом стал бронзовым, и наконец засиял золотистым цветом меда.
Золотистая фигура описывала круг за кругом, все время оставаясь направленной головой к центру круга. К верхней точке она приходила «вниз головой», в нижней – совпадала с фигуркой, сидящей на плоской крыше.
Она оставляла за собой золотистый рассыпчатый след – словно искры костра. Искр становилось все больше и больше, пока они не слились в дорожку, похожую на хвост кометы.
Хвост все рос, пока не охватил собою все кольцо.
Теперь золотистая фигурка была как бы сразу во всех точках кольца.
Дервиш неподвижно сидел в мглистой ночной тьме – и неугасимо светился вечным пламенем таухида в верхней точке кольца. Он поднимался вверх – и в то же время падал вниз. Он отделялся от физического тела – и в этот же момент входил в него.
Он был и телом – и бестелесным потоком, текущим подобно реке в колоссальном пространстве.
Он был неостановимым движением – и в тоже время застывшим и недвижимым, как базальтовая скала.
Но вот кольцо стало расширяться во все стороны, разбухать и расточать свой свет во все стороны, пока все вокруг не стало им. И тогда кольцо исчезло. Остался только свет.
Он начал меркнуть и исчезать – ведь больше и не было ничего, кроме него.
Нет, он не исчезал, он просто переставал проявлять себя, оставаясь по-прежнему здесь, везде, в каждой точке этого мира, в каждом мгновении переживания этого времени.

Сахль открыл глаза.
Предрассветная мгла по-прежнему застилала небо.
Сахль закрыл глаза.
Все вокруг по-прежнему было залито светом.
Светом взошедшей звезды таухида.

Прекрасно человеческое «я»,
Ведь в нем, внутри – огромная семья.
И потому – изменчивы картины.
На редкость многолик ты, лик единый!


* * *


БЛИЗНЕЦЫ   
 

“Обязательно будете вы переходить
из одного состояния в другое”.
Коран (“Раскалывание”, 19)

Абу Али, тот самый, которого все звали Тураб, рассказывал историю о мальчиках-близнецах, что родились в одночасье в семье гончара Масуда. Их назвали Халил и Лилах. Были они так похожи друг на друга, что даже мать все время путала их.
– Неужели у Всевышнего не нашлось лишней родинки? – улыбалась она, стараясь скрыть свое смущение.
Отец шутил:
– Незримому под руку два раза попалось одно лекало.
Мальчики росли, не опережая своих сверстников и не отставая от них. Оба были ни полные, ни худые. Роста среднего. Лица у обоих были не румяные и не бледные. Их смуглость походила на нежный загар, а загар – на естественный цвет кожи. Волосы были и не прямые, и не слишком завивались.
Обоих отец в свое время приставил их к делу. Они месили глину, помогали лепить тониры – печи для выпечки хлеба, потом сели за гончарный круг, научились крутить сначала тарелки, миски и блюда, потом чашки и небольшие кувшины, и наконец, освоили искусство вытягивания высоких толстостенных кувшинов для воды.
У обоих оказался прекрасный голос и слух, и они часто пели за работой. Домашние любили вечерами собираться в мастерской, поглядеть, как ловко управляются братья за гончарным кругом, и послушать, как они поют.
Сосед научил их играть на таре, а бубен они освоили сами, поглядывая на свадьбах и праздниках на игру наиболее искусных в этом односельчан. 
Мальчики часто задавали отцу вопросы, которые ставили гончара в тупик, и тому то и дело приходилось отправлять их к Хасану-сиддику, который столько раз бывал в Мекке и в Медине, что, казалось, каждый камень многомесячной дороги туда знал и помнил его.
Хасан всегда разговаривал с каждым из мальчиков наедине – несмотря на то, что они, будто сговорившись, всегда задавали ему одинаковые вопросы.
Казалось, что Господь намеренно вкладывает им в уста одни и те же слова, чтобы подчеркнуть их удивительное, невозможное, невообразимое сходство. Они и одевались одинаково, и говорили теми же словами, а их походка и жесты настолько походили друг на друга, что с непривычки делалось не по себе.
Но люди ко всему привыкают, и односельчане постепенно привыкли к этому.
Однажды, придя к Хасану, они спросили его:
–Скажи, Хасан, о чем нам стоит спрашивать тебя?
Халилу Хасан ответил так:
– Не спрашивай о том, что огорчит тебя.
Лилаху он сказал:
– Спрашивай о том, чего не знаешь.
В другой раз они рассказали ему:
– Когда мы уходили в пустыню к стадам нашего дяди, поднялся сильный ветер. И одни пастухи глядели на несущиеся облака с тревогой, а другие с радостью. Отчего так?
Халилу Хасан сказал:
– Ветер – предвестник милости.
Тот спросил:
– Но откуда тогда тревога?
– Не все распознают милости Божьи, – сказал Хасан.
Лилаху Хасан сказал:
– Ветер – предвестник мучительного наказания.
Тот спросил:
– Но откуда тогда радость?
– Есть и такие, для которых и наказание от Господа – великая милость, – ответил Хасан.
Шло время. Мальчики подросли и стали отроками. Их вопросы изменились. Однажды, придя к Хасану, каждый из них повторил, как обычно, один и тот же вопрос:
– Почему нам открыты мысли друг друга, но не мысли других людей? Отчего я всегда знаю, о чем думает мой брат-близнец, но не знаю, о чем думает отец или мать?
Халилу Хасан ответил так:
– Потому что Всевышний даровал вам с братом удивительную и высокую близость, идущую от сродства ваших душ.
Лилаху он ответил так:
– Потому что другим людям Незримый даровал сокровенность их сердец. Даже наш Пророк не заглядывал в сердца, говоря: “Я послан не для того, чтобы рассекать утробы людей”.
Братья всегда пересказывали друг другу ответы Хасана – ведь он не запрещал им этого, и им часто казалось, что оба ответа на самом деле говорят об одном и том же, и один ответ дополняет другой.
– Когда идешь в большой компании, где лучше держаться? – спросили они как-то Хасана.
– Не следует идти впереди всех, это проявление гордости; не следует идти и позади всех, это проявление униженности, – ответил Хасан Халилу.
– Не старайся быть центром компании, но не веди себя и как посторонний, если ты – со всеми, – сказал Хасан Лилаху.
Шло время, и отроки стали юношами. И хотя внешне они по-прежнему были неотличимы друг от друга, что-то, идущее изнутри, проявилось в них, и теперь можно было заметить разницу.
Халил играл на таре веселые мелодии, его часто приглашали на свадьбы и праздники. А Лилаху были по душе лирические проникновенные баллады, трогающие сердце, от которых слушатели часто плакали навзрыд. Халил в любой компании тотчас становился ее средоточием и сердцем. Ему было легко среди людей. А Лилах начал избегать шумных сборищ, предпочитая одиночество и уединение. Халилу легко давалось изготовление глиняной посуды и кувшинов, а Лилах часто лепил странные тонкие вещицы необычной формы– хрупкие кувшинчики для воды с узким изящным носиком, пиалушки с витиеватой прорезной резьбой на стенках, из которых нельзя было пить. Сам Лилах лишь улыбался, разводя руками, когда его спрашивали об этом. Но людям нравились безделушки, которые он делал и обжигал в печи вместе с посудой.
Однажды Хасану-сиддику случайно попалась на глаза одна из безделок, вылепленных Лилахом: небольшой изящный дракончик с человеческим лицом, который хвостом захлестнул самого себя за шею. Он взял игрушку в руки.
– Что это он делает? – спросил Хасан у Лилаха, указывая на дракончика.
– Душит сам себя, – ответил Лилах.
– Где ты подсмотрел это? – спросил Хасан. У них в селе никогда не видывали такого.
– Сам не знаю, – пожал плечами Лилах. – Получилось само собой.
Хасан пристально взглянул на парня.
– Смотри, – сказал он ему. – Дракон – образ нафса, животной души, живущей в каждом из нас. Нафс должен знать свое место. Если мы даем ему слишком много воли – он берет над нами верх и душит человеческую природу. Я видел такие статуэтки в Самарканде. А вот где ты мог их видеть? – и он испытующе уставился на Лилаха. Тот молчал.
– Может, во сне? – спросил Лилаха Хасан и не дождавшись ответа продолжил:
– Христиане изображают дракона нафса в виде змея, которого топчет копытами своего коня один из святых, – произнес Хасан,  У тченов* драконы разных цветов изображают разные ипостаси человека.

* Тчены – китайцы.

Скоро каждому из односельчан стала заметна разница между Лилахом и Халилом. От Халила исходила захватывающая дух радость и бодрость. От Лилаха – умиротворяющий душу покой.
Но к Хасану братья по-прежнему ходили вместе и по-прежнему с одними и теми же вопросами. Однажды они спросили его:
– Что лучше, предпочтение общения с людьми или уединение?
Халилу Хасан ответил:
– Для тебя лучше – общение. И все же знай, что люди, тяготеющие к уединению, выше тех, кто среди людей, ибо они взыскуют Того, Кого не отыщешь в шуме веселой пирушки.
Лилаху Хасан ответил:
– Для тебя лучше – уединение. И все же знай, что люди, живущие среди людей, выше уединяющихся, ибо они и в толпе одиноки и наедине с Тем, ради Кого подвижник уходит в пустыню.
  И вновь им казалось, что старик намеренно излагает одно и то же разными словами.
– Что лучше: оседлость или странствия? – спросили они у Хасана в другой раз, после встречи с бродячими дервишами.
Халилу Хасан ответил так:
– Странник полагает, что оседлость лучше, ведь странники находятся в поиске, а оседлые обрели то, что искали.
Лилаху он ответил так:
– Оседлый полагает, что странствия лучше, ведь странник не имеет ничего, что связывает его с мирским, пожертвовав всем ради исканий.
– Как нам относиться к услышанному от тебя? – спросили они Хасана в другой раз.
На этот раз Хасан ответил одинаково им обоим. Он сказал:
– Можешь отложить, а можешь принять.
Оба спросили:
– Что пойдет мне во благо: отложить или принять?
– Не печалься об этом, ведь то и другое происходит только по воле Божьей, – ответил Хасан, улыбнувшись.
Один раз домашние, как обычно, собравшись в мастерской, чтобы послушать песни братьев за работой, увидели, как на них сошло полупрозрачное облако. Вокруг Халила оно мерцало золотистыми блестками, а вокруг Лилаха – серебряными звездочками. Сами братья не заметили этого. На другой день их мать сама отправилась к Хасану, чтобы спросить у него, что это было.
– Я ничего не уменьшила и не добавила, – закончила она свой рассказ.
– Об этом нельзя говорить ни громко, ни тихо, – сказал в ответ Хасан. – Иди с миром и ни о чем не беспокойся.
Шли годы. Жизнь обоих братьев среди людей словно бы ускользала за пределы того, о чем можно сказать словами. Да и что сказать о жизни людей? Говорят, что легких времен не бывает. А в тяжелые времена, бывало, им приходилось подвязывать камень к животу. Но разве в сытости желудка дело?

* * *



Одна из аутад




Откуда и куда зовёт влюблённость?
Чувство – это просто разлучённость.


Cари была единственной дочерью уже немолодых обеспеченных людей. Её выдали замуж до совершеннолетия, по сговору, за человека, которого она никогда не видела в лицо. Его звали Року.
Року был заядлым домоседом – и Сари тоже никогда не выходила со двора.
Он начал было обижать ее, но упал в мелкий арык, ударился головой о камень и захлебнулся.

По истечении назначенного срока она вышла замуж во второй раз, за торговца. Его звали Кир. Легко справляясь с работой по дому, она стала помогать мужу. Он непрестанно был в разъездах по торговым делам –  и она всюду сопутствовала ему.
Дела пошли на лад, он скоро разбогател, но в одночасье погиб вместе с торговым караваном, застигнутый в пустыне самумом. Сари была с ним, но чудом избегнула смерти.

Она стала усердно молиться, некоторое время жила уединенно и наконец вышла замуж за духовного наставника. Они жили душа в душу, вместе отправляли молитвы и довольствовались обществом друг друга, то кочуя из города в город, то надолго оседая в каком-то месте.
Но вскоре ее муж был обвинён в ереси и публично казнён. Сари же в то время только-только расцвела и стала подлинной красавицей.

Потеряв трех мужей, она решила, что не судьба ей жить в замужестве, и ушла в горный затвор. Целый год она провела в уединенном скиту, избегая общения с людьми. Никто не знал, что она ничего не ест и лишь пьет воду из источника. То, с чем она пришла на Землю, открылось и расцвело в ней.

Правитель горной области, охотясь на архаров, случайно увидел ее и воспылал любовью: глаза Сари светились, а лицо излучало мягкое сияние. Он прислал к ней сватов, но она прогнала их. Тогда он пришел сам.
– Выходи за меня, – сказал он ей.
– Сделай то же, что и я, тогда выйду, – ответила она и, не касаясь, подняла его высоко в воздух над горным ущельем и перенесла обратно во дворец. Поняв, что имеет дело не с женщиной, правитель отступился.

К Сари со всех концов страны потянулись паломники и страдальцы, жаждущие исцеления, но она вдруг исчезла неведомо куда.
Говорят, ее видели у Черного камня в Мекке и у Стены плача в Иерусалиме, в священных рощах Адониса в Греции и в африканских святилищах, в индусских ашрамах и тибетских дацанах.
Говорят также, что на самом деле она вернулась к отцу с матерью и долгие годы жила в отчем доме, никуда не выходя и никому не показываясь. Пока она жила с родителями, вода в ведрах не переводилась и не было надобности ходить к колодцу, зерно и хлеб не убавлялись в запасах, на огороде круглый год зеленели свежие овощи, а в небольшом садике ветки деревьев ломились от плодов. Но сама она ничего не ела.
Однажды под утро отец случайно увидел, что она молится на крыше дома, а спустившись, обнаружил, что она спит в своей постели. Как-то мать, выйдя в сад, увидела ее кормящей птиц, а зайдя в дом, обнаружила, что дочь занята шитьём. Они никому ни слова не проронили об этом.

Говорят, что внешность ее перестала меняться, а тело стало словно бы полупрозрачным. Так она жила, пока родители ее не умерли от старости, сначала отец, потом мать.
После этого ее местонахождение было открыто людям, и каждый день сотни паломников посещали ее дом. Они приезжали из разных стран, люди с черной, желтой, красной, пепельной, белой кожей, и рассказывали удивительные истории о том, как Сари когда-то помогла им.

Ее пытались оговорить перед султаном и обвинили в колдовстве.
Когда, поддавшись наветам, султан хотел проклясть ее, язык прилип у него к нёбу, а мечеть, на пороге которой он стоял, разрушилась до основания.
Недруги объявили, что это проделки Иблиса, и еще больше ополчились на неё. В одночасье лица у них покрылись струпьями, а языки распухли и вывалились изо ртов.

Многим она являлась во сне, помогая и давая советы.
По всему миру благодаря ей было построено множество духовных обителей, посвященных Богу Единому, в которых люди посвящали себя познанию Его.
Когда же султан захотел пойти войной на соседей, огромный огненный шар прокатился перед войском, и каждый воин увидел в нём адские муки, ожидающие его, и переломил свой меч, восприняв знамение как предупреждение от Господа.
По всей стране люди мгновенно получали награду за свои добрые дела и кару – за злодеяния, и потому перестали грешить и обратились к делам любви.
У нее не было близких, и некому было сказать: «Я ухожу», поэтому никто не знал о сроке ее ухода. Но когда этот срок был близок, некий человек спросил у нее, за что стране ниспосланы такие благодеяния.
– За то, что по этой земле ступал наш Пророк, – ответила она.

* * *



Провидение



«Пятьдесят два ребенка, летевших на отдых в Испанию,  погибли в авиакатастрофе в результате столкновения с грузовым «боингом» на высоте одиннадцать тысяч метров», – прочел Азим, и сердце его кольнула жалость.
«За что?» – подумалось ему.
Во сне ему явился Пророк и сказал:
– Смотри!
И Азим разом увидел причины смерти всех пятидесяти двух детей. У каждого из них была своя причина безвременно погибнуть, каждый своими прошлыми поступками обрёк себя на мучительную и жестокую смерть.
– Смотри! – повторил Пророк. И Азим увидел неисповедимые пути Господни, которыми Он привёл в погибший самолет каждого из пятидесяти двух детей, которым уже ничто не могло помочь, кроме смерти.
– Укрепись в вере! Оставь Господу вершить людские судьбы! – сказал Пророк и исчез.
Утром Азим рассказал сон Хаввасу и Хызру.
Хаввас сказал:
– Это был Иблис. Он искушает тебя. Ты проявил добросердие, подумав о погибших детях, а он склоняет тебя к жестокосердию. А наш Бог прощающ и милосерден!
Хызр сказал:
– Жалость – не любовь. Своей жалостью ты отверг предопределенность и оттолкнул от себя Господа. Кто близок к Нему – видит Его во всем, что происходит. Кто далёк от Него – видит мир как случай, нелепость и абсурд.
Первый – обнимает мир своей любовью, второй – льёт слезы жалости и негодует.
Перед сном Азим вознёс благодарность Господу за явление Пророка, помолился за души пятидесяти двух детей и уснул со спокойным сердцем.
Во сне ему явились души погибших. Они светились золотистым огнём любви и приятия. Пережитое очистило их. Их не ожидал ни Ад, ни Рай. В ином мире они готовились вновь сойти на Землю, чтобы начать всё сначала.
Утром жена сказала ему:
– Угадай сегодняшнюю новость.
– Сын или дочь! – воскликнул Азим, и угадал. Взяв лист бумаги, он записал:

Шли нагими – ими и уйдём.
Платьем и одеждой полон дом.
Если наша жизнь благословенна,
Каждое соитие священно.

Спустя положенное время жена родила ему сына.
Он рос спокойным смышлёным ребенком и стал красивым и смиренным юношей.
Его никогда не касалась острая сталь ножа и меча, он никогда не слышал свиста пуль над своей головой. Даже мухи не кусали его.
Его любили люди, животные и птицы. Для всех он был желанен.
Глядя на сына, Азим иногда вспоминал давнюю заметку в газете и думал: 
«Неужели любому из нас, чтобы родиться и вырасти таким, нужно сначала претерпеть страшную смерть на высоте одиннадцати тысяч метров над землей?»
 
* 8 *



Каввали


Ахмад и Хабиб устроились в тени айвана , открывающегося в сад. Их старшая сестра Гюльнара, устроившись неподалеку от них, перебирала рис для обеденного плова. Стояло утро, было нежарко. Легкий ветерок играл лепестками цветущих абрикосовых деревьев.
Ахмад, младший,  был на два года младше Хабиба.
Братья разучивали новую мелодию.
Казалось, что их тары  беседуют между собой.
– Скажи, почему ты никогда не поёшь в полный голос? – спросил он старшего брата.
– А тебе это мешает? Ты-то ведь слышишь меня, когда я пою? – спросил его Хабиб.
– Слышу, – с легким недоумением ответил Ахмад, не понимая, к чему клонит Хабиб. – Может, ты стесняешься своего голоса, себя или окружающих?
– Почему же… – Хабиб тихо перебирал струны на своем таре. – Ты же знаешь, Тот, для кого я пою свои песни, слышит меня и так. И ты тоже слышишь. За чем же дело стало?
– Но другие поют громко, – стоял на своем Ахмад.
– Может, их сердца слегка глуховаты? Но ведь это еще не повод всем вокруг поднимать крик, а?
– Нет ли в этом доли неуважения к тем, кто не в силах тебя услышать? – ловко вывернулся Ахмад.
– Ты предлагаешь мне кричать в ухо своей Возлюбленной? – спокойно ответил Хабиб.
– Некоторые делают это, даже на сэма, – обиженно возразил Ахмад.
– А может, это те, кто не в силах подчинить себе свою страсть? – улыбнулся Хабиб. – Что если страсть кричит их устами? Кому возносят они любовную хвалу – себе или своему Господу?
– Разве любовь и страсть не одно и то же?
Хабиб в ответ тихо засмеялся.
– Разве наставники не говорили о разнице между ишк  и махаббат ? Можно ли страстно любить того, кого ты никогда не видел и не слышал, не обнимал и не целовал? На чем покоится такая страсть? На что опирается? Где ее корень? Неужели в незримом, неощутимом, внечувственном?
– Так ведь есть и такие, кто считает, что любовь к Аллаху может быть страстной.
Хабиб в ответ пожал плечами.
– Любовь к Богу вряд ли похожа на любовь к человеку, хоть и может начинаться с неё. Впрочем, Господь знает лучше.
 Ахмад промолчал. “С этим тихоней Хабибом всегда так, – подумал он про себя. – Вечно он так повернет, что по-прежнему чувствуешь себя провинившимся мальчишкой”.
– А почему ты столько лет играешь на таре с треснувшей декой? – наконец нашелся Ахмад. – Разве музыкальный инструмент не является образом совершенства, источником дивных звуков, вместилищем гармоний? Подобает ли возносить хвалу Аллаху, играя на таком таре?
Хабиб опустил голову к струнам, отыгрывая свой пассаж, и ответил не сразу.
– Знаешь, наверное, я не заслужил другого инструмента, – наконец произнес он. – Зато твой тар – без единого изъяна. Не знаю, откуда она взялась, эта трещина. Но глядя на нее, я вспоминаю о трещинах на камне и дереве, на коже и на земле.
Он помолчал.
– А скажи-ка, трещины на коре дерева или на потрескавшейся от жары земле – это изъяны или знаки Господни, – как и всё остальное, что окружает нас в этом мире?
Ахмад приумолк, не зная что сказать – ведь вопрос Хабиба странным образом уже содержал в себе ответ, и с этим ответом спорить не приходилось.
Хабиб посмотрел на него с улыбкой и произнес:
– Скажи-ка, неужели ты всерьез думаешь, что “вместилищем гармоний” является пустота внутри тыквы-горлянки или пластиковой канистры, прилаженной к деревянной палке как резонатор?
– А что же еще? Звук ведь не истекает у тебя из кончиков пальцев.
Хабиб пожал плечами.
– А знаешь, я ведь показывал свой тар мастеру Абу Джахлю из Самарканда. В позапрошлом году, когда он приезжал навестить свою двоюродную сестру. Он сказал, что с такой трещиной инструмент может прожить и десять, и двадцать, и пятьдесят лет. И она никак не влияет на звук.
– Тебя послушать – так хорошая трещина на деке всё одно как заплатка на плаще дервиша. Может, с ней даже лучше? – язвительно усмехнулся Ахмад.
– Скорее всего, – кивнул в ответ Хабиб, и было непонятно, шутит он или нет.
Гюльнара, которая молча перебирала рис, слушая их разговор и украдкой улыбаясь, подняла голову, закончив работу.
– О чем вы спорите друг с другом? – спокойно произнесла она, поднимаясь с пола. – Тар – продолжение пальцев музыканта, а пальцы – продолжение его сердца, сердца же нам даровал Всевышний. Так кому подвластны целостность и трещины на наших сердцах и тарах, губах и рубабах , подошвах ног и бубнах?
Подойдя к двери, она оглянулась на братьев. Но те и не думали отвечать.
Звучание двух таров – с трещиной и без трещины – наконец сплелось в единую мелодию.
Ветер поднял в воздух первые слетевшие с веток лепестки абрикоса.
Это и был ответ.


* * *



Блаженство дервиша         


Алим перед сном попросил в молитве:
– О Господи, вразуми меня, неразумного. Покажи мне, каково блаженство дервиша.
И он отошел ко сну со спокойным сердцем.

Во сне он оказался на узкой грязноватой улочке с серыми неровными стенами дворов по обе стороны, слепленными из глины. Все словно замерло. Нигде ни  души.
Раскаленное выцветшее небо висело над ним. Он узнал это небо. Не одну жизнь он прожил в этих местах – среди глины, песка и ветра.
На углу улочки, там, где ветер кружил песок и наметал мусор, неподвижно сидел человек.
Он не опирался спиной о стену.
Казалось, что он спит.
Его тщедушную фигуру с головой укрывал изодранный дервишеский плащ. Он был весь в заплатах, но ткань так истерлась, что во многих местах сквозь нее просвечивало изможденное тело.
Дервиш низко склонил голову, лица не было видно.
Перед ним, почти утопая в складках плаща, стоял кашкуль. Он был пуст.
Плащ размывал абрисы его фигуры, и издалека казалось, что это просто куча тряпья, брошенная у стены.
А может, мягкость, которую он излучал, сглаживала привычные контуры?
Человек ли то был?
– Наверное, ему много-много лет, – невольно подумал Алим.
Из-за угла показалась собака с рыжими подпалинами на боках. Свалявшаяся шерсть клочьями висела на ней. Дома и хозяина у нее явно не было.
Собака оглядела пустую улочку, не спеша подошла к неподвижной фигуре, осторожно опустила морду, обнюхав кашкуль. Равнодушно отвернулась. Замерла – словно прислушиваясь к чему-то. И медленно двинулась прочь.
Дервиш не шевельнулся. Жив ли он? Сколько времени сидит здесь?
А знает ли он о времени? Где он сейчас? Где пребывает его сирр?
Алим попытался внимательнее вглядеться в неподвижную фигуру – и не смог сосредоточиться. Его взгляд соскальзывал с нее, словно она была из стекла или льда, а мысли рассеивались. Не было обычных зацепок за край. Казалось, тряпье просто вплавлено в глинобитный дувал, является его частью, не имея никакого отношения к человеку, к человеческому.
И еще: он не мог приблизиться к нему.
Не потому, что ему кто-то мешал или отталкивал.
У него как будто отнялись ноги.
Алиму даже показалось, что на самом деле никакого дервиша нет. Ну да, его нет! Ему все это снится! Он же спит!
В этот момент из-за угла вывернулся прохожий. Он шел неровно, покачиваясь. Это был невысокий коренастый мужчина без тюбетейки. На нем был лишь изар. Почти развязавшись, он ослаб и волочился за ним в пыли.
Глаза мужчины блуждали. Он остановился на углу и, обернувшись, увидел свой изар, волочившийся за ним. Что-то промычав, он стал наматывать его на бедра. Изар развязался и упал к его ногам. Теперь он стоял на улице нагой, без всего.
Мужчина стал нагибаться, чтобы поднять изар, и здесь его взгляд уперся в дервиша – тот сидел совсем рядом, у глинобитной стены.
Мужчина вздрогнул от неожиданности и издал гортанное восклицание.
Дервиш не шевельнулся.
Мужчина оглянулся по сторонам. Улочка была по-прежнему пуста. В дальнем ее конце медленно трусила прочь собака с рыжими подпалинами на боках.
Кривая улыбка наползла на лицо мужчины. Он сделал еще полшага, навис над сидящим и с облегчением помочился на него.
Алим увидел, как горячая желтая моча, дымясь, текла по голове, прикрытой капюшоном, капала на грудь, на колени, падала в кашкуль.
Дервиш не шевельнулся.
Мужчина выжидающе смотрел на него. Лицо его перекосилось.
Он занес было ногу, чтобы пнуть неподвижную кучу тряпья, потом вдруг торопливо нагнулся, подхватил свой изар и зашагал прочь, на ходу наматывая его на бедра.
Алим, широко раскрыв глаза, смотрел на происходящее.
Он вдруг увидел над дервишем две смутные тени.
Миг – и они стали ясными и четкими. Два ангела висели над плечами дервиша, беззвучно трепеща крыльями. Ангел унижения и ангел блаженства.
В голове у Алима зазвучал голос:
– Смотри! Вот Мой блаженный раб. Запомни его имя. Его зовут Ибрахим ибн Адхам!

Алим открыл глаза. Крупные ясные звезды светились над ним. Как обычно, он спал на крыше. До утра было еще далеко. В ушах его ясно звучали слова, которые он услышал.
Он вновь закрыл глаза и заснул.

Во сне он оказался на корабле в открытом море.
Солнце склонялось к горизонту, но было так жарко, что доски палубы потрескивали, а смола выделялась янтарными каплями из трещин.
Выцветший горизонт затягивала сизая дымка, которая всегда возникает над морем к концу жаркого дня. Земли не было видно.
Алим знал это море.
Он ходил по нему много раз в предыдущих жизнях.
Закрыв глаза, он ощутил, в какой стороне берег и порт назначения.
Он знал, где они сейчас, хотя вокруг не было ни одного видимого глазом ориентира.
Он мог с точностью до часа сказать, когда они доберутся до гавани, если ветер не стихнет.
На палубе было немало народу. Несколько купцов с рослыми слугами – они не отходили от своих тюков с товарами, сложенных на корме. Были здесь также путешественники, ищущие самих себя в этом мире, переселенцы, ищущие лучшего в этом мире, беглецы от произвола властителей мира сего и беглецы из стран, где вспыхнула война. Были и паломники – путешественники к святыне из камня по обету.
Все пытались укрыться от палящего солнца в тени парусов, у бортов и возле корабельных пристроек. Сама палуба была пуста. И лишь на носу корабля, среди бухт корабельных канатов, пропахших дегтем, сидел еще один путник. Он никому не мешал там. Да и не было других охотников сидеть на солнцепеке. 
На нем был заплатанный плащ. Ткань так износилась, что во многих местах просвечивало изможденное тело.
Он как будто не замечал палящих лучей солнца.
Трудно было определить его возраст.
Пожалуй, из всех, кто находился на палубе, он производил наиболее жалкое впечатление. Он выглядел как нищий, хуже нищего, – как бродяга, который каким-то чудом еще жив, еще влачит свое существование, уже ненужный никому, никчемный, словно обломок давно вымершего вида, диковинный реликт, давно утративший в глазах окружающих и ценность, и смысл своей жизни.
У него не было с собой никаких предметов и вещей, которые обычно берут с собой путешественники. Трудно было принять его и за дервиша. Не было ни кашкуля, ни четок. Ничего.
Его плащ был самым обычным, а не синим, а заплаты явно нашиты не намеренно, не по обету и не из религиозных соображений, а просто чтобы спасти расползающуюся ветхую хламиду, едва прикрывающую его плечи.
Не было похоже, чтобы он молился. По крайней мере, за много часов он не сделал ни единого движения и не присоединился к молитвам, которые совершали другие паломники в установленное время. Может, он впал в забытье, вызванное постоянным недоеданием и долгим голодом? Или он просто не в себе?
В начале плавания пассажиры с любопытством останавливали на нем свои взгляды.
Но человек в плаще не двигался, и интерес к нему постепенно угас.
Он словно присутствовал, отсутствуя.
Он был здесь, среди всех – и в то же время его как бы не было среди пассажиров.
Скоро его перестали замечать – и он исчез, стерся из сознания большинства людей, находящихся на палубе.
Неужели его жизнь не пересекалась с их жизнью?   
Видно было, что плавание длится уже долго и путники сильно истомились в море.
Среди всех был один человек, который пытался развеселить своих товарищей по путешествию и тем скрасить им долгие часы пребывания в море. Это был рослый мужчина, он давно не стригся и равно был похож и на бывалого воина, и на грабителя с большой дороги.
Взгляд его серых глаз был пристальным и холодным. Он как будто прицеливался. Или приценивался. При этом лицо его улыбалось, смеялись губы, круглились щеки – а глаза оставались неподвижными и застывшими. От этого становилось слегка не по себе. Но его товарищи, видно, привыкли к нему и не замечали этих странностей.
  Он громко шутил, раскатисто смеялся, рассказывал грубоватые истории о военных походах, в которых участвовал, описывал разные страны и незамысловатые переделки, в которые попадал, диковинные случаи, которые с ним происходили.
Наконец, его красноречие истощилось – не оттого, что он устал. Возможно, он просто рассказал все, что знал.
И тогда, чтобы позабавить путников, ему понадобился новый персонаж.
Он остановил свой выбор на неподвижной безмолвной фигуре, застывшей на носу среди бухт корабельных канатов, пропахших дегтем. Почему? Воистину пути Господни неисповедимы.
Пройдя на нос, он окликнул сидящего:
– Эй, куда плывем?
Тот не шевельнулся.
– Ты немой, что ли?
И он нагнулся к нему, пытаясь заглянуть в лицо.
– А может, ты глухой? – и он резким движением откинул с лица сидящего капюшон. Открылось лицо, отмеченное явными следами долгой аскезы. По плечам рассыпались длинные волосы. Их кончики начали седеть. Глаза сидящего были закрыты.
– Ты слышишь меня?
Сидящий по-прежнему не шевелился.
Шутник обернулся к своим товарищам, которые с интересом следили за ним.
– Смотрите-ка, он, похоже, не хочет со мной разговаривать! Каково, а?
Товарищи с готовностью улыбнулись, а он наклонился к сидящему:
– Эй, господин хороший, отмеченный явным достатком и прибытком, снизойди к моей нужде поговорить с тобой!
Сидящий неожиданно открыл глаза и устремил свой взгляд на шутника.
– Ого, он меня слышит! Уже неплохо! А я уж думал, что беседую с глухарем! – и шутник расхохотался. По сравнению с тщедушной фигуркой сидящего он выглядел весьма внушительно.
– Отец, может, ты святой? Скажи нам – и мы оставим тебя в покое, – увещевающе обратился он к сидящему. В его кажущейся почтительности сквозила издевка.
Сидящий молчал.
– Смотрите-ка, он не святой. А похож на святошу, а? – облегченно вздохнул шутник. – Не хватает только обычных причиндалов святош! Которые у всех в штанах! – и он захохотал. К нему с готовностью присоединились его товарищи.
– Что-то лицо твое мне знакомо, а? – сказал он, и голос его посуровел. – Ты не из Туркестана ли? А? – и шутник сначала легонько, как бы в шутку, а потом с силой дернул сидящего за длинную седую прядь – так, что голова того резко мотнулась, но он не издал ни звука.
– Ты похож на одного из неверных, которых мы изрядно потрепали в Туркестане. Ты откуда родом, а? Ну-ка, скажи!
Сидящий молчал.
– Не хочет говорить! – рассмеялся шутник. – Наверно, уважаемый слегка засиделся здесь, на палубе. Язык у него примерз к небу. Или, может, голову напекло?
Товарищи радостно засмеялись в ответ. Происходящее их явно забавляло. По крайней мере, хоть какое-то развлечение, спасающее от скуки монотонного плавания.
– А что если его немножко размять? Вот так, вот так! – и шутник начал как бы в шутку мутузить сидящего по плечам, потом стал раскачивать податливую фигуру увесистыми хлопками справа и слева, спереди и сзади.
Сидящий закачался из стороны в сторону как тростинка на ветру.
А шутник все больше входил в раж. Его похлопывания стали не совсем шутливыми.
Видно, его раздразнило молчание сидящего, он хотел вывести его из себя и сам разошелся не на шутку. Он начал поочередно колотить сидящего то в грудь, то по спине.
Удары были гулкие, увесистые.
Товарищи шутника примолкли.
Шутка зашла слишком далеко.
Его действия теперь больше напоминали избиение, чем игру.
Голова сидящего моталась из стороны в сторону, в груди что-то хлюпало при каждом ударе, но он по-прежнему молчал.
Действия шутника привлекли внимание других пассажиров. Они начали возмущенно  перешептываться, держась на отдалении и не вмешиваясь.
Но вот появились купцы. Они перешли с кормы на нос и теперь подошли к шутнику в сопровождении своих слуг.
– Эй, – окликнул шутника один из купцов. – А ну оставь его.
Шутник, обернувшись, увидел, как черный слуга за спиной купца привычно и сноровисто подвинул под ладонь эфес своего ятагана. Такие обычно опережали самых искусных мастеров клинка на долю секунды. Смертельный удар занимал один миг – и тело падало, раскроенное надвое от плеча к бедру.
Шутник отодвинулся в сторону.
Купец подошел к сидящему
Шутник тем временем нехотя отошел к своим.
– Отец, хотите попить? – купец нагнулся над сидящим и поймал его взгляд. Глаза избитого путника светились блаженством. Он молча качнул головой из стороны в сторону, давая понять, что ему ничего не нужно.
Купцы в сопровождении слуг медленно прошли назад, на корму мимо притихшей компании весельчаков.
Шутник, отвернувшись, молча стоял у борта, устремив взгляд к горизонту.
Путник, сидящий на носу среди канатов, пахнущих дегтем, вновь накрыл голову капюшоном ветхого плаща и замер в неподвижности, закрыв глаза.
В голове у Алима зазвучал голос:
– Смотри! Вот Мой блаженный раб. Запомни его имя. Его зовут Ибрахим ибн Адхам!

Алим открыл глаза. Крупные ясные звезды светились над ним. Как обычно, он спал на крыше. До утра было еще далеко. В ушах его ясно звучали слова, которые он услышал.
И вновь он закрыл глаза и уснул.

Во сне Алим оказался в мечети. Место было ему незнакомо. Мечеть была небольшая, потолок в нескольких местах обвалился и сквозь проемы зияло вечереющее небо. Люди разошлись, лишь у стены лежал человек в нищенском одеянии, корчась от боли. Он кусал губы, чтобы не кричать.
Алим посмотрел на лежащего – и ему открылась его история.
Вчера вечером этот нищий обнаружил несколько монет, которые кто-то положил перед ним, и купил на них еды, чтобы прервать десятидневный пост. И вот теперь у него начались страшные рези в животе, как будто он наелся битого стекла.
Возможно, монеты были добыты нечестным путем?
Или Господь был против того, чтобы он прерывал пост?
Или он провинился перед Ним чем-то иным и теперь искупал свой грех страданием и болью.
Как бы то ни было, он принимал все, что посылал ему его Господь, и не смел жаловаться на это.
И потому он лежал здесь, в мечети у стены, где его неожиданно скрутила страшная резь в животе. Он старался не шевелиться. При каждом движении, даже от вдоха и выдоха в него вонзались безжалостные ножи боли. Даст Бог, он переночует здесь, а утром, глядишь, ему станет получше.
Боль была такой сильной, что кровь отлила у него от губ, и они посинели, как у мертвеца.
Говорить вслух он не мог, даже если бы захотел.
Посиневшими губами он беззвучно шептал, превозмогая боль и стараясь не дышать:
– Господи милостивый и милосердный… ищу убежища от Тебя в Тебе… от Твоего гнева в Твоей доброте… от Твоей кары в Твоем прощении… от Твоего возмездия в Твоем милосердии…
В мечеть вошел азанчи и направился к нему.
– Эй! – окликнул он его, подойдя. Но дервиш не мог ответить. Даже если бы и захотел, даже если бы от того зависела его жизнь – он не смог бы издать ни звука.
– Что с тобой? Ты спишь? – азанчи, наклонившись над ним, заглянул ему в глаза и увидел зрачки, сузившиеся от страшной боли.
– Накурился гашиша? – спросил он безучастно. – Встать можешь?
Дервиш молчал, не в силах шевельнуть ни рукой, ни ногой. Азанчи истолковал его молчание по-своему:
– Не могу тебя оставить здесь, брат. Неизвестно, что ты тут натворишь ночью в таком состоянии.
И вздохнув, он взял его за ноги и поволок по полу к выходу из мечети.
Пол был неровный, выщербленный, в некоторых местах недоставало кирпичей.
Алим с ужасом взирал на происходящее, не в силах ни вмешаться, ни изменить ход событий. Казалось, ему передается боль, испытываемая дервишем. Он тоже ощущал ее!
Дервиш до крови закусил губу, чтобы не закричать.
Каждая неровность отдавалась в теле адской болью. Словно его сверлили сверлами, пилили пилами, разрубали топорами, разрывали на куски острыми крюками, раздирающими внутренности.
Внутри него пылал неугасимый огонь
– Так вот что такое Ад! – успел еще подумать он, поняв, что умирает, что у него не будет ни ночи, ни утра, ни завтра. Он умрет от боли, умрет прямо сейчас, через несколько секунд.
Умрет просто потому, что это тело не способно стерпеть такую боль.
В этот момент что-то очень важное открылось ему, он как бы отпустил нечто лишнее, что мешало ему все это время. Невзначай потерял это “нечто”. И тогда его дух исполнился блаженства.
Он словно поднялся над болью. Над телом. Над ощущением себя слитным с ним.
Теперь он смотрел на свое тело со стороны. Он больше не был им.
“Неужели это смерть?”, – пронеслось в голове.
Он перестал дышать.
Азанчи перевалил его через порог мечети, выволок во двор и оставил лежать у ствола тысячелетней чинары.
Потом вернулся, прикрыл дверь мечети, наложил накладку и вставил замок в проушину, но не стал запирать его, а так и оставил незамкнутым. Теперь мечеть выглядела закрытой и запертой. Но таковой она не была. “Свои” знали об этом. Ревностные верующие из местных тайком от всех по ночам приходили и молились в мечети.
Начало быстро смеркаться. Над двором мечети зажгись первые звезды.
Под чинарой смутно виднелась груда ветоши, мало напоминающая человека. Дервиш не шевелился.
Но Алим откуда-то знал, что он выживет. Что это еще не смерть. Что это еще одно жизненное испытание, ниспосланное Богом.
В голове у Алима зазвучал голос:
– Смотри! Вот Мой блаженный раб. Для него блаженство –все, что Я ни пошлю ему. Его зовут Ибрахим ибн Адхам!

Алим открыл глаза. Крупные ясные звезды светились над ним. Как обычно, он спал на крыше. До утра было еще далеко. В ушах ясно звучали слова, которые он услышал.

* * *



Отлучение


Рахи склонился к Расу и Резо:
– Помните историю с Убайдом?
– Расскажите, просим вас, – тихо вздохнул кто-то из новичков.
Рас улыбнулся:
– Что там рассказывать… Одни слухи.
Новички придвинулись поближе.
Немногие знали, что перед своим отъездом шейх запретил Убайду приходить в ханаку. А Убайд всё равно приходил.
Он рассказал о своем отлучении лишь двум близким друзьям: Джури и Кайри.
– Я нарушил обет послушания, данный наставнику, – сказал он им. – Теперь я лжец перед наставником. Как я посмотрю ему в глаза?

– Ты что? – упрекнул его Кайри. – Или забыл, как великий Миларайпа встал на Путь обманно – учитель прогнал его, а он украл священные реликвии из его дома, пошел к его продвинутому ученику, живущему в другом месте и имеющему право передавать дхарму, и отдал их ему как знак, что прислан к нему учителем. Если правда отделяет тебя от Него – какая же это правда?
– Что мне делать? – спросил его Убайд.
– Терпи. Когда мастер бьет тебя палкой и гонит прочь – стискивай зубы, поворачивайся другим боком, отдавай Богу душу – но не уходи, пока есть силы.

– Ты что? – упрекнул его второй его закадычный друг, Джури. – Делай как велел мастер. Он лучше знает. Тебе же хуже будет. Лучше вовсе не ходить в ханаку, чем ходить против воли мастера. Это же неповиновение.
– Человеку, но не Богу, – ответил на это Убайд. И ходил в ханаку еще полгода, до следующего приезда шейха, когда тот дал указание сторожу у ворот не пускать его больше.

– Говорят еще, что ни Кайри, ни Джури, близкие друзья Убайда,  не говорили таких слов, – тихо проронил Резо. – Они ничего ему не сказали. А что здесь можно сказать?
Он пожал плечами:
– Они любили его, сочувствовали ему от всего сердца, но промолчали, когда Убайд рассказал им обо всем. Зная истинную цену словам, они ни к чему не подталкивали его и ни от чего не отвращали.
– Так вот, – продолжал Рас, – после этого Убайд стал каждый день приходить к воротам. Он часами сидел в лопухах у арыка рядом с воротами, опустив голову.
– А мастер? – спросил кто-то из новичков.
– Наставник, входя и выходя, не замечал его.
– И он не пытался поговорить с ним, привлечь его внимание?
– Нет.
Рас вздохнул:
– Через пару дней откуда ни возьмись в проулке появилась бешеная собака. Она набросилась на Убайда, рана загноилась и спустя три дня он умер.
В джам-хане повисло молчание.
– А говорят, его укусила какая-то муха, началась лихорадка, три дня он бредил и…
– Да нет, я слышал, что в лопухах у арыка, где он сидел, много лет жила гюрза. Местные привыкли к ней и не тревожили ее гнездо. Убайд не знал об этом и случайно наступил на нее – он ведь был вне себя от горя.
Опять повисло молчание. Потом новички зашептались:
– Какой бесславный конец!
– Глупая смерть!
– Бог прибрал его к себе – и так быстро!
Старики переглянулись.
– Нет для дервиша славы выше смерти, – промолвил Рас. – Ведь это Он возвращает нас к Себе.
– Но умереть так нелепо, так безвременно…, – протянул кто-то из учеников.
– У каждого из нас свой срок. И как может быть глупым или безвременным средство, с помощью которого Он проводит нас из этого мира в следующий? – упрекнул говорившего Рас.
Принесли чай, и возникла пауза.

– Совсем ты выжил из ума, Рас. Всё позабыл, – наконец мягко заговорил Резо. – Ты грезишь наяву и рассказываешь нам свои сны.
– Расскажите вы, дядя Резо, – зашептались ученики.
Резо, оглядев всех, заговорил:
– Убайд не делал попыток вернуться в ханаку. Его дядя устроил его в лавку знакомого торговца. Дела у него пошли в гору, через несколько лет он разбогател, купил дом, женился. Он никогда не заходил больше в ханаку и не виделся с мастером. У них было много детей, и он был по-настоящему счастлив.
Он дожил до глубокой старости и умер в своей постели во сне.
Мы не были дружны с ним, но иногда встречались, и незадолго до своей смерти он почему-то пересказал мне свой сон, который приснился ему незадолго до его отлучения, и он рассказал о нем мастеру:
«Мне приснилось, что я стою во внутреннем дворе ханаки. Я не обычного, а крошечного роста и едва приподнимаюсь над землей. Со всех сторон ввысь вздымаются каменные стены, закрывающие небо. Я ничего не вижу, кроме камня. В этих стенах нет ни ворот, ни калитки. Стены начинают сдвигаться, сжимая меня. Не в силах выдержать этого, я кричу – и просыпаюсь».
– Что это могло означать? – зашептались ученики. – Слабость намерения? Недостаток веры? Непригодность искателя к Пути?
Резо пожал плечами:
– Говорят еще, что Убайд ушел из ханаки, потому что шейх повелел ему заняться мирской деятельностью, найти свое место в обычной жизни, научиться заботиться о других, обеспечивая своих близких хлебом насущным.
Ученики вновь зашептались:
– Бросить прямой путь, чтобы вернуться в мир…
– Променять ханаку на базар…
– Мечеть сердца на душу торговца…
Резо резко поднял голову:
– Убайд в точности исполнил волю своего шейха. Повиновение воле наставника – это повиновение воле Божьей. А Бог лучше знает.
Помолчав, Резо примиряюще добавил:
– Не мы выбираем себе путь – путь выбирает нас, иншалла. Хотя иногда говорят, что есть люди, неспособные к прямому пути, и для них существуют иные тропки, которые им по плечу.

– Некоторые из тех, кто рассказывает, как Убайд сидел у ворот ханаки, говорят, что он не умер после горячки, напавшей на него под действием змеиного яда, – заговорил Рахи. – Ему вовремя дали противоядие. Он долго и тяжело болел, но в конце концов поправился, похудев и очень изменившись.
В начале болезни ему было видение во сне: будто бы он лежит на животе, раскинув руки, на поверхности речной воды – она блестела как алмаз под полуденным солнцем. И вдруг всё перевернулось и вода повисла над ним словно потолок. Он отрывается от нее и падает на спине в бездну. Река, постепенно удаляясь, превращается в тонкую серебристую нитку, переливающуюся живым сиянием. Нитка тает, исчезая в синеве неба, которое окружает его, пока не остается ничего, кроме этой синевы. Синева выцветает, и он остается в пустоте, где нет ничего, ни верха ни низа, ни света ни тьмы, ни живого ни мертвого. Он вытягивает перед собой руки – и не видит их. Он ощупывает свое тело – и не находит его. Он пытается вспомнить, кто он – и не может.
Очнувшись ото сна, он начал непрестанно повторять свой зикр, данный ему мастером. Он повторял его днями напролет и бессонными ночами, пока сердце не затвердило его наизусть и надобность шептать слова отпала.
Когда он поднялся с постели, это был другой человек. Незадолго до полного выздоровления ему приснился еще один сон: клубок шерсти, лежащий на полу возле его постели, вдруг начинает двигаться, разматываясь. Дверь распахивается сама собой, нитка вьется по комнате, зовя его выйти наружу. Он выходит, и нитка становится рекой, мерцающей расплавом жидкого серебра. Река несет свои воды к морю. Он знает, что его живая плоть мгновенно исчезнет в этом расплаве. Он подходит к берегу, заносит ногу над водой – и просыпается.
Рахи замолчал и молчал так долго, что ученики зашевелились. Наконец, кто-то из них сказал:
– А что было дальше?
– Дальше? – Рахи улыбнулся. – Убайд умер.
– Как умер?! Он же выздоровел?
– Выздоровел – и умер.
Слушающие недоуменно пожимали плечами.
– Как это может быть?
– Почему?
– Вот тебе и на!

– А кто он был, этот Убайд? Когда всё это случилось? – спросил один из учеников.
– Спроси у него самого, – Резо кивнул в сторону сидящего в стороне Убайда.
– Что? Преемник мастера?
– Как это может быть?
– Вы же сказали, что он умер?
Рас, Резо и Рахи переглянулись и засмеялись.
– Конечно умер. Мёртв для мира – жив для Бога, – ответил Рас, поднимаясь и помогая подняться Резо.
– Ничего, скоро и вы научитесь извлекать ядро истинного смысла из скорлупы сюжета всех этих побасенок, – ободряюще улыбнулся ученикам Рахи, подходя к дверям.


* * *





Спустившиеся с гор


– А что такое болезнь? – спросил Амир.
– Если дерево желтеет и вянет среди лета – это болезнь. А если желтый лист падает с дерева в свой срок – это естественный переход в новое состояние, от осени к зиме. Разве нет? – ответил Илия.

Мир живущих – область светотени.
От Тебя к Тебе ведут ступени.

Они подошли к лозе и невольно запрокинули головы вверх. Ввысь уходили скрученные, переплетенные между собой тонкие стволы с гибкими, но очень прочными ветвями, покрытыми крупными зелеными листьями. Стволы практически не касались друг друга. От этого казалось, что они взвешены в воздухе, не опираясь друг на друга. Между ними всегда оставалось некоторое расстояние – в полшага, в половину длины руки.

В меру и усердья, и старанья
Попадаешь в область некасанья.

Поэтому – или почему-то еще – подниматься было нетрудно и даже удобно. А может быть, у них уже просто была сноровка к этому делу, возникшая со временем.
– Могу рассказать тебе, как я вижу болезнь, – сказал Илия, бережно прикоснувшись к лозе. Его шершавая ладонь, казалось, сразу слилась с поверхностью лозы, стала ее частью. –Я болею редко, раз в несколько лет. Обычно люди, говоря о болезни, имеют в виду физические страдания. Я вижу болезнь иначе, совсем не как боль и страдания, а как появление неких «тонких» ощущений и восприятий, которых у нас нет в обычном состоянии. Внешне моя болезнь выглядит как небольшое недомогание, которое проходит за два-три дня. А внутренне я ощущаю болезнь как присутствие чуждого духа, пришельца или скорее посланца.

Пусть моё сознанье – недотрога,
Дух всегда приходит к нам от Бога.
Коль не от Него – так от кого?
Нам ли, братья, проклинать его?

Именно это присутствие чужеродного сознания у обычного человека рождает ощущение физической боли. А я ощущаю этот дух… что ли, более непосредственно. Да, это инородное нам сознание. Но его восприятие отнюдь не всегда связано с болевыми ощущениями.

Что ж с того, что птицы полетели?
Наш размер – по мерке колыбели.
Что ж с того, что множественны страны?
Мы звучим волной земной мембраны.

Этот пришелец является из дальних миров. Миры эти так далеки от нас, что в обычной жизни нам не доводится встречаться с их обитателями. Мы не приспособлены к контакту с ними, они – к контакту с нами. И потому, когда этот контакт всё же происходит, он подобен ожогу, взрыву, катастрофе. Вот откуда возникает трение, жжение, тяжесть, боль, страдание, которые мы называем болезнью или связываем с нею.
– Где же находятся миры, откуда приходит дух болезни? – спросил Амир, вослед за Ильёй ловко подтягиваясь на лозу. Видно было, что им не впервой подниматься по этому извилистому сплетению вьющихся стволов.

Пусть в тебе лоза ветвится смело.
Кто растёт – не ведает предела,
К той груди прильнув, где мы живём,
Зачерпнув силёнок на подъём.

– За пределами нашего мира. Это всё, что я знаю. За эти пределы нам не дано переходить. А болезнь каким-то странным образом переносит нас туда – или их переносит к нам, это уж как посмотреть.
Поднимаясь по лозе, Амир и Илия внимательно осматривали листья и ветки. Неожиданные и довольно крутые изгибы, извивы и переплетения лозы образовывали подобие ступенек или даже лестницы. Поэтому им не нужно было выбирать, куда поставить ногу, за какую ветку удержаться рукой. Лоза сама подсказывала им это. Они поднимались друг за другом, и идущий вторым Амир, сам того не желая, в точности повторял каждое движение Илии.
– Этого посланца я буду называть духом болезни, хоть это и не совсем так. На самом деле он приходит для того, чтобы есть меня: мое тело, мои силы, чувства, эмоции, переживания, даже мысли. Он послан именно для этого.
Почему я заболел? Потому что давно не вспоминал о Нём, отвернулся от Него.  Мои силы, чувства, мысли – всё обратилось не туда, стало негодным для употребления, для жизни.  И тогда Он в Своем милосердии посылает дух болезни, чтобы тот уничтожил во мне всё нежизнеспособное и тем самым очистил меня от той скверны, в которую я вольно или невольно превратил часть себя и своей жизни.
– Хорошо, если только часть, – сверкнул белозубой улыбкой Амир. Он был молод, здоров и, кажется, ни разу не болел.

Станет ли изножье изголовьем?
Топко ль между хворью и здоровьем?

– Этот дух приходит и вершит свой труд, – продолжал Илия. – Я ощущаю, как он ест меня. Выедает из меня меня-порченого, меня-заразного. Всё, что во мне прокисло, свернулось, отсякло и требует своего удаления, – уносит болезнь.
Не сговариваясь, каждый из них выбрал себе одну сторону. Амир смотрел по правую руку от себя, Илия – по левую.

Веточки направо и налево.
Назовите их Адам и Ева.

– И ты не борешься с ней? – спросил Амир, ловко и аккуратно обрывая попавшийся ему сухой скрученный лист, оставшийся на одной из ветвей.
– Как поборешься с посланником Божьим? – спокойно ответил Илия, заглядывая в гнездо птицы, сплетенное на развилке тонких ветвей. Гнездо было пусто, на дне лежали остатки скорлупы вылупившихся птенцов.
– С болезнью ведь принято бороться, – рассудительно сказал Амир, апеллируя к опыту повседневной жизни.
– Да, так часто говорят. «Он поборол свою болезнь». На самом деле никакой борьбы с болезнью нет. Это просто слова. Я не борюсь, не пытаюсь занять позицию «против» чего-либо, например, восстать против своей болезни. На самом деле я борюсь «за» – если это вообще можно назвать борьбой. Послушай, что говорила моя бабка. Она никогда не спускалась с гор и пережила всех, кого знала с детства. На ее глазах выросли шесть новых поколений.

Все умерли, а я еще жива.
Мой дух живят не горы, не трава.
Иду спокойно, сердце опустив
В беззвучный нескончаемый мотив.

– Ты хочешь сказать, что надо отдаться болезни? Что ей не надо сопротивляться? – удивился Амир.
– Я не борюсь с духом-пришельцем впрямую – это не поможет. Он всё равно сильнее меня и в любом случае возьмет верх. Это могучий дух. Он слишком далек от нашей природы, чтобы мы могли совладать с ним. Мы для него просто пища. Он не понимает ни нас, ни нашей жизни. Он подобен бычку, отведенному на пастбище его хозяином. А мы – его трава.
– Что же тогда можно сделать? – беспечно спросил Амир. Ему попалась сухая ветка, и он достал со спины зачехленную ножовку, вынул ее из деревянного футляра. Блеснули зубья, острые как бритва.
– Единственное, что мне остается – вновь повернуться к своему Богу, вновь погрузить свое сознание в Него. И тогда я как бы утрачиваю себя, исчезаю как тело, чувство, мысль. Всё это заменяется Им – пусть частично, пусть неполно. Он забирает мое тело. Он становится моим переживанием. Он превращается в мою мысль.
– И что тогда? – Амир, отпилив ветку, быстро и аккуратно убрал ножовку в деревянный футляр и вновь забросил его за спину.
– Посмотри, – улыбнулся Илия. – Ведь если моя мысль исполнилась Им, то она стала принадлежать Ему. Это уже Его мысль, а не моя. Но такую мысль дух болезни уже не может поглотить и уничтожить. Он был послан не для этого. Он ведь пришел есть меня, а не моего Господа. Это всё равно, как если бы вместо луговой травы, за которой он пришел, бычок увидел колючий несъедобный татарник.
– Вот оно что! Так ты лишаешь посланника его добычи! Хитро! – покачал головой Амир и тоже улыбнулся.
– Ну да! А представь себе, что не только мысли, но и всё, что у меня есть – мои чувства, мое тело – всё, что имею, я вновь вверяю своему Господу.
– Но тогда духу нечего делать! Он перестаёт тебя видеть. Ты исчезаешь для него, ведь так? – Амир и Илия весело переглянулись.
– Вот именно. Я исчезаю, остаётся Он. Потому-то я часто произношу про себя, когда молюсь: «Господи, возьми меня, оставь Себя!» и это едва ли не единственное, о чем я молю Его.
– И тогда дух болезни уходит, оставляя тебя в покое? – полуутвердительно спросил Амир.
–Ну да – если я в ответ на приход болезни изменяю себя, обращая нежизнеспособное в жизнеспособное, подлежащее уничтожению – во вновь здоровое. Всё во мне меняется. Если я этого не сделаю сам, силой своего сознания – это сделает силой своего сознания могущественный дух болезни.
– Получается, что заболевший человек подобен протухшему яйцу, а дух болезни приходит, чтобы выпить всю тухлятину, так?
– Похоже, – улыбнулся Илия.
– Но если не прилагать внутренних усилий, то после лечения от яйца может остаться лишь пустая скорлупа, а?
– Еще как может, – кивнул Илия.
– Однако каким-то странным образом яйцо само способно вернуть себя в состояние свежести?
– Вот именно.
– И именно так ты избавляешься от своей болезни?
– Похоже на то.
– Как же ты преобразуешь тухлятину в себе снова в свежий белок и желток?
Илия пожал плечами:
– Здесь нет никаких секретов. Все средства известны много тысячелетий. Пост, покаяние, молитва. Воздержание, медитация, затвор. Самоумаление, смирение себя, внутреннее сосредоточение на Боге.
Амир и Илия некоторое время поднимались дальше, не разговаривая.
– Иногда труднее всего делать простые, давно известные вещи, – наконец беспечно заметил Амир. – Так что же, получается, что мы сами – виновники своих болезней?
– Конечно, – откликнулся Илия. – А ведь мы созданы не для того, чтобы болеть, страдать и умирать. – Ему тоже попалась засохшая ветка, и он достал висящий у него на спине топорик в деревянном футляре. – Мы сами создаем в себе болезнь и сами притягиваем к себе духа болезни. Соблазняем его грязью, которая скопилась в нашем теле, в душе, в духе. Больной – как замутившийся источник. Его грязная вода никому не нужна. Либо он очистится, либо… – Илия аккуратно обрубил сухую ветку и убрал топорик.
– Либо что? – простодушно спросил Амир, обламывая мелкие сухие сучки.
– Либо иссякнет.
– А как же все эти таблетки, настойки, мази, вливания, уколы, операции? Они что, совсем не помогают?
– Каждый решает это сам для себя. Подумай об этом сам. Про себя скажу одно: болезнь приходит ко мне после того, когда я совершаю крупную, серьезную ошибку. Назови, если хочешь, это грехом. И если, даже заболев, я упорствую – вместо того чтобы признать свою неправоту и измениться…
Илия неожиданно замолчал.
Амир, не дождавшись продолжения, легко подхватил его мысль:
– Некоторые и хотели бы измениться, да не могут. Одни не хотят, другие не умеют. Жизнь их не научила. Для них легче умереть, чем признать свою ошибку или вину. Вот эти, наверное, и умирают, выеденные дочиста, до скорлупы духом болезни?
Илия промолчал, медленно поднимаясь все выше. Наконец, ему попался большой осиный конус, прилепившийся к одной из веток и свисающий с нее вниз. Вокруг жужжали крупные полосатые осы. Илия остановился у самого конуса, глядя на прилетающих и улетающих ос. Осы вились вокруг Илии, но ни одна не тронула его. Он обернулся к Амиру и наконец ответил на его вопрос:
– Такие не оставляют духу болезни иного выхода.
– А что ему еще делать? – легко отозвался Амир. – Должен же кто-то уничтожать гниющее мясо, разложившиеся чувства, кишащие трупными червями зловонные мысли. В природе это делают звери и птицы-могильщики. Зато если загрязнение небольшое, его легко очистить. Не случайно же раны прижигают огнем. Больно, зато чисто!
Опять повисло молчание. Каждый сосредоточенно занимался своим делом, осматривая ветки и листья.
– Как странно, – наконец задумчиво протянул Амир. – Живёшь себе спокойно, ни о чем таком не думаешь, – и вдруг р-раз! – оказывается, что в тебе ничего не осталось. Ни грана живого. Ничего здорового. Всё прогнило. И тогда прилетают стервятники болезни и расклевывают твою плоть, снимая ее едва ли не до костей.

Для чего оставил ты Его?
Миг – и вдруг ты снова на земле.
Пусть не остаётся ничего,
Ни черты, ни точки на челе.

– А хищники – те не оставляют и костей, – сказал Илия. – Дух болезни на самом деле лечит нас, пытаясь вернуть нам здоровье. Мы должны благословлять его приход. А мы воспринимаем болезнь как несчастье, как посягательство на свое тело. –  И Илия задумчиво провел рукой по седой бороде.
– Смотри-ка, конец! – обрадованно воскликнул Амир и легко спрыгнул с лозы на землю. – Никак не могу привыкнуть к этому: поднимаешься всё вверх и вверх – и вдруг ты снова на земле!
Илия шагнул и встал рядом с ним. Перед тем как уйти обратно в свои горы, они на мгновение замерли, глядя на крохотные листочки нежно-зеленого цвета, которые разворачивались и увеличивались в размерах прямо у них на глазах.
Теперь вровень с их головами виднелась самая верхушка лозы. И она ветвилась и росла прямо у них на глазах. 
Они стояли рядом, седой старик и молодой безусый юноша, – две живые ветки незримого древа.

Знаем, возвращаясь, где наш дом.
Мы проходим, мы сейчас пройдём.
Проживём, не старясь, а любя.
Что ж, возьми меня, оставь Себя.

***


Рецензии