отрывок из романа Купить Солнце

Внутреннюю грязь невозможно смыть водой, а можно лишь слезами.

( Джалаладдин Руми 1273г.)

Отец, когда напивался, мать избивал нещадно. Она кричала, разбрызгивая кровь с разбитых губ вокруг себя, а маленький Вовка лежал, прижимая к себе младшую сестру под кроватью и только шептал: «Не плачь, не плачь!», – хотя у самого по щекам текли крупные слёзы. Он несколько раз бросался чтобы защитить мать, но отец однажды так ему врезал, что пробил голову. Вовку рвало, он потом неделю лежал в кровати, не вставая.
Больше он не пытался защитить мать, а только боязливо прятался под кровать, прикрывая собой маленькую сестру.
– За, что? – кричала мать.
– Будешь знать, сука! Чтобы жизнь сладкой не казалась! – отцу просто нравилось её бить: когда по опухшим щекам матери текли слёзы, он испытывал странное внутреннее удовольствие.
…Это он усвоил ещё в тюрьме. Когда его, молодого, избивали бывалые зеки и заставляли грязной тряпкой елозить бетонный пол. Хоть петухом не сделали – и то хорошо! Другим молодым было ещё сложнее. Например, когда бывалый зек назначал молодого осуждённого «своей невестой». Когда приносили тюремную баланду «опущенные» сидели отдельной кучкой. Касаться их было «западло». Да, отец знал, что такое унижение: когда за самый малый проступок заставляли стоять всю ночь на одной ноге. Или творили ещё какую-нибудь «развлекуху» – ошалевшие от безделья «блатные» обычно пытались развлекать себя через чужие страдания.
Власть была только у сильного, слабый – в счёт не шёл. Но когда из тюрьмы тебя этапировали в лагерь главным становилось – это твоя способность умереть. Если окружающие чувствовали, что для тебя жизнь не стоит ничего, что ты готов умереть за сантиметр своего жизненного пространства – то немного расступались в стороны. И у тебя образовывалась возможность как-то выживать в этих нечеловеческих условиях. Не было ничего более звериного, чем лагерный лесоповал в 70-х годах: мошка, клещи, голодная пайка и нечеловеческий тяжёлый труд лесоповальщика.
Его земляк, Колька Рыжий, угрюмый здоровый парень, терпел и молчал довольно долго. Но однажды вечером – когда все, мокрые и злые, вернулись в барак после лесоповала – к кровати Кольки подошёл блатной Серго. Он приподнял за голенища Колькины сапоги, внимательно рассмотрел их и, ничего не говоря, понёс прочь.
– Ты, чего? – вымолвил Колька.
– Пасть заткни, баклан. На кукан захотел?
Блатной усмехнулся своей вставной фиксой и, как ни в чём не бывало, лёг в кровать поверх грубого одеяла. Хотя отбой ещё и не был объявлен.
Тюремная власть на все шалости блатных смотрела сквозь пальцы. У них с «блатотой» был свой уговор. «Вертухаи» – они же: охранники и администрация лагеря – не лезли в дела блатных и не заставляли работать. А те, в свою очередь, держали лагерь в руках: один простой зек, коих именовали «мужик», давал на лесоповале двойную норму – за себя и за блатного…
На другой день Колька обмотал свои ноги тряпками и под хохот окружающих вышел на работу. «Мужики» длинными топорами ошкуривали кедровые стволы. Блатной Серго сидел в сторонке на бревне и щёлкал молодые кедровые орехи. Они были единственным «витамином», что был доступен заключённым.
Неожиданно для всех Колька поднялся и, сжимая топор, подошёл к блатному Серго со спины. Тот, увлечённый ковырянием пальцем в зубах, ничего не услышал. Колька схватил своей мошной пятернёй голову Серго и, резко нагнув к стволу дерева, где сидел блатной, взмахнул топором. Раздался хруст, лысая голова обидчика покатилась, разбрызгивая розовую кровь, к помойной яме, что красовалась тут же, отравляя осенний воздух зловонием.
Все, оторопев, смотрели на Кольку. А тот, бросив топор и вытерев об себя окровавленные руки, стал деловито стягивать свои сапоги с обезглавленного тела.
…Позже, Кольку избили до полусмерти и отправили на два месяца в карцер – глубокую бетонную яму с металлической цепью посередине.
Охранники делали это не из -за мести за смерть Серго а потому , что так было принято. Приехавшая комиссия особо не разбиралась.Мелкие начальники получили взыскания а Кольке просто добавили ещё девять лет отсидки. Но после того случая никому больше в голову не приходило среди лагерных отнять у него даже спичку – а не то, что сапоги!
Авторитет приобретался пренебрежением к собственной судьбе, а точнее – к собственной жизни. Отец так не мог… Он в лагере безропотно гнул спину, рубил лес, чистил котлы, вывозил на полудохлой кляче парашу – и всё это накапливалось в его ущербной душонке огромной ненавистью к роду человеческому.
А посадили то его за что? Смех, да и только: украл два мешка овса в колхозе! Причём украл «по пьянке» – поэтому и бесцельно бродил, покачиваясь, с этими мешками по деревне. Вот сразу и поймали, и дали четыре года.
А за тюремные годы так возненавидел всё человечество, что бил свою супругу, мать Вовки, просто нещадно! А ещё и заставлял выть, как собаку– а что: выла бедолага, куда ей деться? Но через пять-шесть лет такой жизни запила, и покатилась вниз.
Помнил, Вовка, как он на морозе заглядывает в окна чужих квартир, где люди семьями садятся за стол ужинать. А он, голодный, бродил по улицам, а потом залазил в распределительный узел – стелил на трубы, по которым текла горячая вода, картон от ящиков… И не мог подолгу заснуть – плакал.
Как такое забудешь? Отец совсем свихнулся, угодил в психушку. А мать, как алкоголичку, лишили родительских прав. Так Вовка и оказался в Детском доме. А маленькую сестру отправили в другой город – с тех пор он ничего о ней и не слышал. Как сложилась её судьба? Да какая разница, он совсем её и не помнит: видел только ребенком. У самого жизнь – как у бездомной собаки: где что стащит, то и съест.

…Невыносимо хотелось курить.
– А буржуй не спит? Может, поговорить с ним? Неплохой ведь мужик!
– Да, все они, богатые, неплохие – когда зубами к стенке. Пока здесь – так и неплохой, а там на воле и не заметит. Ничего: в тюрьму попадает – весь лоск мигом слетает.
– Да, всё же – неплохой...
– Блин, деньги будут – все в шоколаде будем! Это мы нищеброды – что на воле, что в тюрьме.
– Курить хочется…
Вовка приподнялся, достал папиросу, чиркнул спичкой. Пахучий дым сигареты немного развеял его воспоминания.
– Может, подрочить? На ментовку? А что – баба-то ничего!
Он сунул руку в штаны, но член безвольно висел, не желая возбуждаться.
– Да и хрен с ним. Надо поспать!
Но спасть не хотелось, воспоминания не покидали его голову.

…У Вовки была жена в Пензе и маленький ребёнок. Они познакомились, когда он пришёл «с малолетки», в которой от звонка до звонка оттрубил шесть лет. Посадили ещё в интернате, когда ему было шестнадцать. А вышел – уже двадцать два. Хотел записаться контрактником, но не сложилось: с судимостью не взяли.
Познакомились на вокзале: она ждала пригородную электричку и ела мороженное. Он совсем не знал, как себя вести с девчонками и просто подошёл и лизнул у неё, прямо из рук, мороженное. Она не отдёрнула руку, а просто смотрела на него своими большими глазами.
Рыжие волосы, нос в веснушках, симпатичное личико… Правда, одета она была «не очень» – сразу чувствовалась нехватка денег, но для Вовки это было не важно. Она – постояв, помолчав – вдруг сама протянула ему мороженное.
– Возьми, ешь!
Это его и скосило: первый человек за всю его долбанную жизнь, что сказал не «дай», а «на»… Вовка никогда не знал, что такое милосердие или бескорыстие, но во всей внешности этой девчонки чувствовалось удивительное доверие к окружающему миру.
– Да нет, я пошутил. Просто хотел тебя развлечь, а то скучаешь одна.
– Электричку отменили и будет только через четыре часа, – спокойно ответила она.
Ему больше всего на свете захотелось взять её за руку. Но он очень смущался, по большому счёту – он никогда толком и не знал девчонок. Ведь рос на разговорах старших о бл..дях – о том, как они их «долбили» во все дырки. И это всегда говорилось с невероятным пренебрежением и высокомерием.
В той среде, где он рос, да и весь его детский опыт говорил о том, что женские особи – это существа низшего порядка. И кроме того, чтобы в них тыкать свой член – ни на что больше не годны. Но здесь было совсем другое: он чувствовал чего-то такое, чего не испытывал никогда! И даже и не подозревал, что  подобное чувство может в нём жить. Он, помимо своей воли, испытывал нежность к этой смешной рыжей девчонке. Так бывает, мать его, так бывает… Но, что делать дальше, что говорить – он не знал.
Она почувствовало его замешательство и протянула сама руку.
– Меня зовут Слава.
– Слава? – удивился он.
– Да, Слава: мама очень хотела мальчика, а родилась я. Но папа хотел девочку. Вот они и сошлись на Славе.
– Здорово, – выдохнул он. – А я – Вован. Да, Вова…
Он поймал себя на мысли, что никто его раньше не называл по имени. В интернате его звали «Чача», почему– он даже и сам не знал. А на малолетке – имел кликуху «Дрозд». Потому, что фамилия – Дроздов. Там по имени вообще никто никого не называл.
– Хорошо, Вов – может, погуляем? А то стоим здесь на перроне – все на нас начинают таращиться. Ты как?
– Я ништяк, конечно! – отозвался смущённый кавалер. Он смущался ещё и потому, что не мог изъясняться нормальным русским языком. Чтобы понятно для других выражать свои мысли, нужно было выбрасывать из речи тюремные термины и жаргон, которые нормальные люди просто не понимали.
…А вокруг бушевала весна. Люди спешили на прибывающие загородные поезда, тащили большие тюки с матрасами и едой. Открывался дачный сезон: граждане спешили приготовиться к летнему труду на своих огородах и дачных участках. А они шли по привокзальной аллее и болтали о разной чепухе. Потом как-то незаметно он взял её за руку, а она её не отдёрнула…
И они опоздали на последнюю электричку: ночевать им было негде, поэтому гуляли до утра по весеннему городу.
Выяснилось, что на двоих в карманах имеется всего пятьсот рублей – и они протратили их на запечённые сосиски и пепси в вокзальном буфете. Что это было? Вся серая жизнь отступила от Вовки, и он просто дышал полной грудью. И впервые ни о чём и ни о ком не думал плохо. Ему не надо было защищаться и сжимать кулаки. Никто не хотел подкрасться к нему со спины и ударить первым.
Мир, оказывается, мог быть и совсем другим. Но каким? И не обман ли, не наваждение – вот, это всё? Он же не привык к свободе передвижения: к тому, что можно вот так свободно ходить по аллеям, смеяться, и не ждать вечерней переклички и агрессии от окружающих. Ведь досуг в колонии сводился к сидению на корточках и курению. Ещё к слушанию разговоров старших о воровской жизни – кто где сидел и какие хаты лучше.
Блуждая ночью по весеннему городу, он даже на время забыл о своём болезненном переходе из малолетки во взрослую зону, где сидели матёрые уголовники. Где он, хлипкий пацан – был как загнанный волчонок: мог только огрызаться и зализывать ободранную в кровь душу.
Слава казалась ему существом, пришедшем совсем из другого мира – мира, которого он совсем не знал и не понимал. Но там жили люди – как те, в чьи окна он заглядывал длинными вечерами, когда сбегал из дома, чтобы избежать отцовских побоев и не видеть пьяной матери, которая напивалась до такого состояния, что мочилась под себя.
Всё это в тот вечер отпустило его… Он даже подумал, что навсегда. Но, оказалось – это была просто передышка.

Они сидели в большом зале вокзала. На стене цветной мозаикой была выложена картина, где молодой человек прощался с девушкой в красном платье. За их спинами светило золотого цвета солнце, а вдали стоял корабль с грязными серыми парусами. Скорее всего, мозаику делали армянские шабашники, желавшие изобразить известную сцену встречи Асоль и Грея – на фоне лазурного моря и корабля с алыми парусами. Но, как это бывает, нетрезвый бригадир перепутал картинку, поэтому плиточники выложили какого-то молодого испанца, а на корабле был неясного оттенка парус – с розовым крестом, похожий на тот, что наносили на своих плащах воинствующие крестоносцы.
– Думаю, он не вернётся! – грустно сказала Слава, указывая пальцем на панно.
– А почему ты так решила? – сонно переспросил Вовка,
– Он уплывёт в далёкую Россию, а она останется одна.
– А почему именно в Россию?
– Ну, взгляни: там же крест на парусе!
– Хм, так крест же – совсем не Русский!
– А откуда ты знаешь?
– Так у нас кольшик в лагере был, он кресты колол – любые, какие захочешь. Очень хорошо в них шарил. И особенно классно колол русский крест. Базарил, что мусульмане должны колоть полумесяц, а мы, славяне – наш, русский крест. Наколки же в тюрьме – что твой паспорт, по ним всё можно сказать: где сидел, кто ты вообще по жизни. Вот, если паутина и паук – значит наркоша, за наркоту чалится!
– Наколки… Это что-то вроде тату?
– Они и есть! Почему «вроде»?
– А у тебя есть тату на теле?
– Вот, на пальце! – Вовка гордо продемонстрировал Славе палец на правой руке, где было выколото четыре точки по углам квадрата, а посередине – пятая.
– А что это означает?

– Ну, зону: что же ещё? Четыре точки – это вышки по углам. А точка в середине – бараки.
– И сколько же ты просидел?
– Шесть лет где-то. Это если с «малолеткой» считать…
– Мноо-го оо-чень! – растягивая слова, подытожила Слава. – Знаешь, я там, на перроне, знала, что ты ко мне подойдёшь!
– Это откудава?
– Ну, ты смущался очень. Я загадала: если ты подойдёшь, то больше тебя никогда не отпущу. Я же сразу поняла, что ты хороший – только очень несчастный!
– Я?
– Да, ты. Но ты ничего не бойся – я всегда буду с тобой!
…Он наклонился к ней и попытался нескладно поцеловать.
– Вот видишь, ты даже целоваться нормально не умеешь!
– Ну, в лагере как-то не целуются.
Странно, но Вовка совсем не знал, как обходиться с противоположным полом. Он же никогда не дружил с девочками в интернатах, куда забрасывала его судьба. Любви у него не было: вся жизнь была связана с сидением по колониям да изоляторам.
…Она сама прильнула к нему и поцеловала в губы. Он ощутил её теплый язык у себя во рту, но ничего не понял. Поэтому как-то рефлекторно оттолкнул её.
– Ты чего? – удивилась Слава.
– Да, я как-то не привык… Ну, языком так делать.
Её губы уже хотели сжаться в обиженную трубочку – но вдруг расплылись в улыбке, и она засмеялась. И хохотала так откровенно и заразительно по-детски, что он тоже улыбнулся. А потом, неожиданно для себя, крепко прижал её к себе – и, глядя в удивленные глаза, крепко поцеловал в губы: так, как подсказывала его мужская природа. Слава сразу обмякла и прильнула к нему всем телом.
…Так они и узнали друг друга – на железнодорожном вокзале, возле панно, на котором лысый испанец целовал креолку на фоне золотого солнца и корабля с кривым латинским крестом.

( Картина " ПРОЩАНИЕ С ПРЕКРАСНОЙ КРЕОЛКОЙ" Анатолий Лютенко. Холст, масло 60х80.)


Рецензии