Пустой дом полон звуков

I
Дом стоял на самой круче высокого мыса, окнами в море. Я забрел туда поздним вечером, в темноте, когда искать другие варианты стало невозможно. К нему вела узкая каменистая дорога. Под скрип железной калитки проник в безлюдный дворик, мощенный каменными плитами. Слабый свет фонаря освещал клумбы с фруктовыми деревьями и цветами. В маленькой пристройке к дому горел свет. На мой стук вышла пожилая интеллигентного вида женщина с закутанными в теплую шаль плечами и шеей. Оказалось — хозяйка. Она приветливо встретила меня. В конце сезона, заканчивался сентябрь, каждый постоялец дорог. Дом в три этажа с множеством комнаток к этому времени был пуст. Хозяйка предложила на выбор любую. Мне понравилась на верхнем этаже с большой террасой, с видом на море. Дом был большой каменный, выглядел крепким, но внутренняя отделка огорчала: двери комнаток, выходивших в общий коридор, были просто фанерные, стены между ними тонкие. На пять комнат один туалет совмещенный с душем. Представить не трудно, что здесь творится в сезон.
— Переночую, — подумал я, — а завтра поищу что-нибудь получше. Утром мир выглядит веселее. Светило солнце, искрилось море. На этаже пусто и тихо. Мне стало ясно: ничего искать не надо — это то, что нужно.  Хотелось  покупаться в море, погулять по горам, еще написать рассказ: тихая терраса для этого отличное место. Я остался.

Первые два дня все было как задумано. На третий небо исполосовали перистые облака, подул холодный ветер. Море покрылось, словно от дрожи, пенной рябью. Набережная и так не многолюдная, совсем опустела. Магазины, по-прежнему, светились приветливыми огнями, но освещали они чаще пустоту.  На пороге одного из них сидел упитанный рыжий кот, флегматично взирая на редких прохожих. У белой балюстрады, отделяющей асфальт набережной от пляжа, играл на гитаре одинокий пожилой музыкант. Он сидел накрытый по пояс клетчатым пледом. Когда же совсем стемнело, и играть стало не для кого, к нему подъехал автомобиль и молодой крепкий парень, вышедший из него, снял плед, обнажив инвалидное кресло, затем, крепко обняв музыканта, поднял его и переместил на сиденье автомобиля.
Я передернул плечами замерзшего тела, его не согревал весь мой гардероб, одетый одновременно: две футболки, пуловер и джинсовая куртка. Побрел в сырую и холодную комнату с террасой, в свой дом. Темный и пустой, продуваемый всеми ветрами, он по ночам наполнялся непонятными звуками. Они странным образом отсылали мою память в старый двухэтажный дом в мамину квартиру, где прошло больше половины моей жизни. Мне чудилось, что постанывают в подъезде, протертые до вмятин, ступени деревянной лестницы. То вдруг скрипят, открываясь, соседские двери, и глухо шумят чьи-то, расходящиеся по домам, гости…
Лежа во влажной, прохладной кровати я долго не мог уснуть, а из закоулков памяти, словно из морского тумана, выплывали, будто кораблики на далеком горизонте, воспоминания, сознательно или нет далеко упрятанные. 

II
Летним, ленивым, ранним утром раздражающе запел сотовый. Номер не знакомый. Нажал зеленую кнопку, поднес к уху.
— Вы Володя, сын Губерта Михайловича? — спросил незнакомый голос.
— Да, — ответил я.
— Я соцработник. Ваш отец находится в приемном покое первой городской больницы. Привезли на скорой. Его супруга также лежит в железнодорожной больнице, поэтому ухаживать за ним некому. Приезжайте, там вас ждут.
— Вот черт, все-таки я крайний, — пробурчал я, раздражаясь.
Войдя в больничный приемник, увидел: инвалидную коляску, в которой сидел небритый, взлохмаченный, напуганный 91-летний старик. Отец смотрел на меня так, как наверно смотрит обреченный на своего палача: со страхом и слабой, но, все-таки надеждой, одновременно.
— Вы сын? — спросил дежурный медик, — принимайте. Выкатывайте его в коридор, там ждите. Врач подойдет.
Врача ждали долго, наконец, в проеме двери появилась мужская фигура в белом халате.
— Что беспокоит? — подойдя, обратился он к отцу.
Но отец только растерянно, непонимающе переводил взгляд с врача на меня и опять на врача и молчал. Тогда врач вопросительно посмотрел на меня.
— Не знаю, возможно, урология.
— Вы кто? — глядя поверх очков, произнес доктор.
— Сын.
— Не знаете, что с отцом? — он смотрел на меня жестким, прямым взглядом.
— Дело в том, что мы никогда вместе не жили…

III
Воспоминаний об отце из раннего детства почти нет. В тех, что остались, он будто за кадром. Знаю, он был в них, участвовал, но не помню, ни лица, ни жеста, ни слова. Вот одно из них:
Мне три с половиной года, я растерян. Перед глазами большущие, с меня размером, стальные вагонные колеса. Какой-то дядька в форменной одежде молотком с длинной-длинной ручкой зачем-то стучит по железным коробкам между ними. Вокруг чемоданы, много чемоданов. Одни коричневые с металлическими накладками на углах, другие в тряпичных чехлах. Огромные  мужские брюки, женские юбки, белые носки, босоножки. Вдалеке удаляющаяся, ставшая очень маленькой, меньше меня, фигурка отца. Он провожал нас, но, почему-то, быстро ушел. Я стою и реву, размазывая маленьким кулаком слезы по круглым щекам. Меня успокаивают мама, чужие люди.
— Наверно впервой уезжает из дома? — предположил кто-то незнакомый.
— Да, впервой, — отвечает мама растерянно.
Но причина была не в том. Я понял это много позже, лет на сорок. Причина —  детское предчувствие скорой беды.
Затем долгий-долгий стук вагонных колес. Длинный плацкартный вагон, деревянные полки, на них блестящие металлические ступеньки-лесенки. Вагонное окошко со скругленными углами, в нем бесконечная череда вокзалов и полустанков: домики, шлагбаумы, березы… Медный начищенный пятак закатного солнца вприпрыжку, через скакалки железных проводов, катится за поездом…

В Минске нас встречала мамина тетка. Она жила в частном доме, с большим семейством, в отличие от нас — зажиточно. Там я впервые узнал, что такое сифон, серебряная подставка под яйцо, сваренное всмятку. Помню, муж тетки при мне поймал курицу, курицы у них были свои, положил на пенек и… рубанул ей голову, а она, обезглавленная, хлопая крыльями, понеслась по двору! Это был ужас! Есть суп, я отказался на отрез.
Через пару дней после приезда, мама получила телеграмму от соседки — тети Люси. В ней та писала, что отец взял моего старшего брата Валеру и, с какой-то «бабой», уехал отдыхать в деревню, в Белоруссию.
Помню, что мама быстро собралась, оставив меня у тетки, поехала за братом. Вернувшись, она рассказывала:
— Вся деревня собралась у плетня вокруг дома, крытого соломой, и, щелкая семечки, смотрела происходящее как спектакль: виданное ли дело — у мужика две жены!
Мама пыталась образумить отца, на что тот отвечал:
— У нее был муж подлец, — указывая на свою подружку, — я подлецом пред ней быть не могу!
Отец предлагал поделить детей: младшего — меня маме, а старшего забирает себе. Он любил Валеру, очень похожего на него, про меня, больше похожего на мать, говорил, с её слов, что я не его сын. Все мамины попытки достучаться до совести новой отцовской пассии — Людмилы Михайловны, оканчивались ничем. Она, щелкая семечки, лежа на диване, стоящем на земляном полу, всякий раз отвечала:
— Ничего не знаю. Как Губерт скажет, так и будет…
Каким-то образом, отец уговорил маму до возвращения в Челябинск, оставить брата с ним. Обратно мама, вся зареванная, ехала по пыльной, разбитой дороге в кабине старенького, тряского грузовичка — «Захара».
— Гэта ваш чалавiек? — спросил, видевший сцену прощания, водитель-белорус.
Мама поведала ему свою историю.
— Вам трэба неадкладна вярнуцца i забрац сына, — по-мужски категорично, посоветовал белорус.
Он остановил грузовик, поймал встречную машину, отправил на ней маму обратно. На этот раз мама не поддалась на отцовские уговоры. Решили спросить брата: с кем он хочет остаться? Перепуганный братишка сказал:
— Хочу к Вовке…
Опять тормознули грузовик, отец посадил ее с братом в кабину. В тот момент Валера впервые увидел слезы в глазах отца. А я в это время, представляя себя «Чапаевым», рубил веткой-саблей сорняки на заднем дворе теткиного дома.

По возвращении домой, мама часто плакала, проклинала отца. Запрещала нам с ним видеться. Говорила:
— Вы будете предателями, если станете встречаться с ним!
Тетя Люся, с которой мама дружила, часто бывала у нас, но еще чаще мы бывали у нее. Она нередко раскидывала колоду карт, гадая маме на короля. А раскинув, говорила, обращаясь к ней по отчеству:
— Вот, Львовна, дорога тебе выпадает, какой-то казенный дом и при нем еще трефовый король, с пиковой семеркой…
Вскоре родители развелись. Развод был «грязный»: отец обвинял маму во всех тяжких. Первое время, он частенько приходил к нам домой. Но все приходы заканчивались взаимными обвинениями, скандалами, слезами мамы. Валера, которому было десять лет, от переживаний  сильно заболел: у него, здорового, начались проблемы с сердцем, нервами, стал часто-часто моргать глазами.
Как-то отец принес мне шоколадку, помню как я, четырехлетний, швырнул ее на пол, со словами:
— Неси ее своей Лыдке!
Помню, как отец подобрал ее и положил в свой карман. А мне ее так хотелось! Уходя, он произнес:
— Дети вырастут, — все поймут!

IV
Мы выросли. Брат окончил институт, уехал жить в другой город. Я остался в родном. Любой город, даже миллионник, — маленький город. Наши с отцом дорожки не раз пересекались. При встречах, он пытался наладить отношения, приглашал меня в гости, звал покататься на недавно купленной машине, но, каждый раз, в разговоре, добавлял про маму:
— Не слушай эту истеричную женщину… — чем отталкивал меня от себя еще больше.
 Прошло много лет. Отец состарился, я стал взрослым дядькой, похоронил маму, и жизнь так распорядилась, что мы стали редко, но видеться. Не потому, что мне этого хотелось, просто я видел, — он во мне нуждается, не в смысле какой-то помощи, он хотел иметь рядом сына, других детей у него не было. Я, иногда, стал бывать у него дома. Радости эти посещения мне не доставляли. Там все мне было чуждо: и обои,  и мебель, и пошлые картинки в ужасных рамах на стенах. Всегда наглухо закрытые форточки, поэтому, только перешагнув порог, в нос ударял затхлый, спертый запах старости, круто замешанный на вони кошачьих  испражнений. Хотя кота звали ласково «Пусик», он был не ласков, а диковат, на руки не шел, и гладить себя не позволял. Лотка у него никогда не было, он справлял нужду там, где считал нужным.
Хозяйка не отличалась чистоплотностью, к моему приходу много готовила, накрывала на стол, всегда в кухне, они ее называли «кюхе», гостиная у них была малообитаемая, но ее «деликатесы» не лезли мне в рот. Я, всякий раз говорил, что сыт, больше делал вид, что ем, а сам «гонял еду» по тарелке. Если что и ел, то выбирал самою безопасную. Глядя на меня, отец постоянно твердил:
— Ешь! Ешь, давай!
На этом, собственно, темы для разговоров  заканчивались. Это и понятно, нас разделяла полувековая пустота. Как то, видимо, что бы скрасить застолье, Людмила Михайловна достала перекидной календарь и, открыв его на текущей дате, произнесла:
— Так, что у нас сегодня? Вот: день работника лесной промышленности! Сто двадцать лет назад…
Всякий раз, я задавал себе один и тот же вопрос: «Зачем я здесь?» Ни разу не пришлось мне пожалеть о том, что в моей жизни рядом не было отца. Но, не желая того, подмечал у нас много общего: череп с характерной вмятиной на темечке, форма кистей рук, движение руками при разговоре, даже, иногда, странновато-глуповатое выражение лица… Подобное я не раз замечал в своем отражении в зеркале. Сразу вспоминались слова мамы:
— Надо же, ни дня с отцом не жил, а копия папочка!
Когда я собирался уходить, они непременно, не смотря на мои отказы, складывали мне в пакетик стряпню со стола. Приходилось брать, но выйдя с большим облегчением на свежий воздух, доходил до ближайшей помойки и — все летело в бак.

Как-то отец спросил меня:
— Как твои дела?
— Да ничего, — ответил я, — вот ипотеку еще выплачу, — будет совсем хорошо.
— Много осталось?
— Как сказать, для кого-то мало, для меня много. Около ста тысяч, на два года.
— Ладно, — причмокнув, произнес отец с легким немецким акцентом, — мы тебе поможем.
— Да не надо, зачем, я сам.
— Поможем, поможем. Знаешь, здоровья нет, а денег — продолжил он, перейдя на шепот, — до … .
Тогда я впервые услышал от него бранное слово.
— Ну, что ж, если впервые за пятьдесят пять лет есть возможность и желание у отца помочь сыну, — подумал я, — почему бы и нет?
Я был ему благодарен.

Однажды осенью повез их навестить могилу матери Людмилы
Михайловны. К тому времени машину отец продал, а ходили они уже плохо. Подъехать к могиле невозможно, нужно метров сто пройти пешком. Под ногами шелестели, рассыпаясь в прах, отжившие листья. Те, что еще оставались на березах, цепляясь за жизнь, шумели на ветру иссохшей плотью. Подойдя, я увидел грустную картину: ни оградки, ни холмика, только проржавевшее, покосившееся металлическое надгробие среди бурьяна на заброшенном краю кладбища. Мне показалось это странным. Людмила Михайловна недолго покопошилась возле надгробия, уходя, сказала:
— Прости мама…

Последний раз я был у отца в ноябре, на его девяностолетии. Он был молчалив, и, казалось, растерян. Тогда, с бокалом в руке, я сказал:
— Меня давно уже незнакомые молодые люди называют «батей», но рад тому, что я до сих пор ребенок, потому, что у меня еще есть ты — отец. Дай бог тебе долгих лет!
Гостей было не много: племянница отца с мужем и их знакомая — пожилая женщина приятной наружности, Евгения Петровна, ее я уже встречал у них дома. Мы разговорились с ней. Она, между прочим, завела разговор о завещании, квартире:
— Они ведь уже очень стары, кому все достанется? Почему бы ни отписать на тебя…
— Да, бог с ним, — отмахнулся я, — как будет, так и ладно.

Когда, в следующий раз, накануне Нового года, по искрящемуся под вечерними фонарями снегу, я пришел с коробкой конфет, набрал в домофоне 52 — номер их квартиры, трубку сняла супруга отца.
— Людмила Михайловна, это Владимир.
— А… не знаю,… сейчас позову отца; как Губерт скажет…
— Не понял, — подумалось мне. Когда в домофоне раздался голос отца, я прокричал:
— Пап, привет, это я!
— А… — протянул он, и повесил трубку. Я был в полном недоумении. Набрал номер еще раз — ответа не было…
— Ну, что ж, «баба с воза — кобыле легче!» — решил я.
Через пару месяцев обо мне все-таки вспомнили: попросили вернуть запасные ключи от квартиры. Встреча была неприятной, дальше прихожей я не прошел.  Но выяснилось, что к ним заходила Евгения Петровна, опять затеяла разговор о наследстве, полагаю, из симпатии ко мне. Они поссорились. Решили, что инициатором этого разговора был я.
— Знаете, на вашем месте, — сказал я на прощанье, — позаботился бы о том, кто будет за вами ухаживать. Говорю прямо, я два с половиной года ухаживал за мамой, очень дорогим и близким мне человеком, за вами ухаживать не буду…

V
Осмотреть отца приходило еще несколько врачей. Они дали направление на рентген, на множество других анализов… Помню как рентгенолог, сделав фотографию, встревоженный вышел с ней куда-то из кабинета. Когда я впрямую спросил у него:
— У отца рак?
Он как-то замялся.
— Говорите откровенно, я в обморок не упаду. Сколько ему осталось?   
— Кто знает… Может неделя, может месяц…
 Я катал отца в коляске по кабинетам, коридорам, лифтам, этажам до четырех часов дня. Затем его определили в палату и, в тот же день, вечером, сделали операцию. Утром, закупившись разными средствами ухода и гигиены, я был у него. Зрелище предстало печальное: худое, мне показалось, нереально длинное и прямое как доска, тело отца, укрытое простыней, с торчащими из-под нее резиновыми трубками, уходящими под кровать в тазик. Специальной пеной и салфетками протер его с ног до головы. В это время, видимо от щекотки, он тихо, как-то по-детски, хихикал. Побрил ему лицо. Вскоре принесли обед, покормил. После всех процедур отец отдыхал. Я сидел на пустой кровати напротив. Он повернул голову в мою сторону и каким-то изучающим, долгим взглядом всматривался в мое лицо, словно впервые его видел. Затем дотянулся до моей руки, взял ее и потянул к своим губам…
— Пап, ты, что…придумал тоже… — я отдернул руку.
Помолчав, отец медленно произнес:
— Я не думал, что ты будешь за мной ухаживать…
— Ты полагал, что этим будет заниматься «Собес»? — грустно пошутил я, про себя подумал:
— Как я хочу в Крым, на море, подальше от этой больничной тоски, туда, где радость, здоровье, желанья!
Первые дни, утром, я бывал у отца, после шел к его супруге в больницу, рассказать ей о нем. Она дала мне ключи от квартиры: надо было кормить кота. Вечером вновь заезжал к отцу, ему необходим был постоянный уход. Я изрядно замотался, стало ясно: нужна сиделка. На следующий день, сидя у больничной койки, я объяснил Людмиле Михайловне:
— Для ухода за отцом необходима сиделка на весь день. Нужны деньги. У меня их нет.
Она, сказанное мною, вопреки ожиданию, восприняла нормально.
— В большой комнате, в шкафу, в углу справа, за чемоданом есть железная банка. В ней деньги. Бери их.
Денег оказалось достаточно. Я нашел сиделку. Стало легче. Но вечерами все равно заезжал к отцу с проверкой. Вот, что интересно: он совершенно перестал замечать меня, реагировал только на сиделку. 

VI
Людмилу Михайловну выписали домой первой. Врачи сказали:
— Вредная бабуля, лечиться  не хочет, пусть едет домой.
Привез ее домой. Войдя в квартиру, заметил, она первым делом, шаркая тапочками, прошла в большую комнату, к комоду, открыла ящик и, что-то там копошилась. Я не придал этому значения. Затем, в спальню и сразу легла в кровать. Она была очень слаба, все время лежала, вставая только по нужде, готовить не могла. Пришлось этим заниматься мне. Я не большой кулинар, поэтому варил без изысков, на скорую руку, какой-нибудь супчик: картошка, лук, фрикадельки из говяжьего фарша, в конце посыпал укропом. Ей моя стряпня нравилась, говорила:
— Как ты вкусно готовишь!
Мне оставалось только улыбнуться.
Затем, привез домой отца. Так они и лежали в длинной, узкой спальне, кровати паровозиком: друг за дружкой. Сиделка стала ухаживать за обоими. За отцом ухаживала хорошо, сюсюкала с ним как с ребенком, но, замечал, бывала груба с супругой.
— Может поменять сиделку? —  спросил я Людмилу Михайловну.
— Не нужно, — прошептала она, глядя куда-то в белый потолок, — лишь бы Губерту было хорошо…
 Сиделка проводила с ними круглые сутки и, между делом, копалась в документах, в сберкнижках, читала их письма. Это меня немало раздражало. Как-то она мне шепнула:
— Людмила, что-то прячет под матрасом…

В один из моих приходов, Людмила Михайловна попросила:
— Володя, меня кремируй, а урну захорони в мамину могилку.
— А, как быть с отцом? — спросил я. Отец уже был не контактный.
— И его вместе с нами…
 Отец умер раньше. Через неделю, ночью, скончалась и она.
Я сделал так, как просила Людмила Михайловна. Денег хватило и на похороны и на памятник. Заказал мраморную, горизонтальную, в красивых серо-черных разводах, плиту. На нее укрепили, по горизонтали, три портрета. Площадку замостили бетонными плитками. Когда, в родительский день, я прихожу на кладбище, расчищаю плиты от сухой, прошлогодней травы и упавших веток, то с мраморной плиты на меня смотрят три пары глаз: неизвестной мне, еще молодой бабки; не любимой мною Людмилы Михайловны и чужого мне  — моего отца…

Наследников оказалось трое: сестра Людмилы Михайловны, мой брат и я. Все поделили по закону, по-доброму. Напоследок сестра, живущая далеко, в Москве, в телефонном разговоре, попросила меня:
— Володя, большая просьба, отдай мне, пожалуйста, «Георгиевский крест» отца и золотые сережки мамы, мне они очень дороги…
Я был удивлен и ответил, что ничего об этом не знаю, затем спросил:
— Где Людмила Михайловна их хранила?
— В большой комнате, в ящике комода.
— Так вот, что она, вернувшись из больницы, достала из ящика и затем берегла под матрасом, — пришло ко мне запоздалое прозрение. Сиделка оказалась ушлой. — Да, «дурака сваляла» Михайловна…

Мне не спалось, я вертелся с бока на бок, комкая под собой простыню. Странными звуками, глухо гудела, стонала крыша. Шум прибоя было не только слышно, но казалось, что дом, словно корабль, чуть вздрагивает всякий раз, когда свирепый ветер бьет волнами, брызжа пеной, о крутые, каменистые «борта» мыса. А в темном еще небе, чуть розовеющем на горизонте, дико хохотали беснующиеся чайки:
— А…а…ах…ха-ха-ха…


Рецензии
На это произведение написано 7 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.