05. Почтарский Мост. Глава 4. Федор. Гражданская В

1) https://www.chitai-gorod.ru/catalog/book/1255135/

2) https://www.ozon.ru/product/ves-etot-blyuz-294080646/



В Ростов-на-Дону они прибыли уже в предзакатных сумерках. Молитвы и поездная тряска совсем ослабили Федора. И теперь он лежал тихо, не в силах ни пошевелиться, ни собраться с мыслями, ни даже провалиться в сон. Просто ожидал того, что будет дальше.
Хотя, все небо было затянуто такими же серыми и тяжелыми облаками, в Ростове было заметно теплее, чем в Воронежской губернии. То ли болезнь чуть отступила, то ли еще не начался новый виток рецидива, но Федору показалось, что даже дышать свежим, не морозным воздухом ему стало намного легче.

Больных и раненых с поезда перегрузили на подводы и повезли в госпиталь. Единственное, что осталось у Федора в памяти от той поездки – внушительные здания, по обеим сторонам дороги, на которые он смотрел из-под полуприкрытых век и которые ему, уже отвыкшему от видов больших городов, казались чересчур массивными и громоздкими.

Судя по всему, организм Федора держался на остатках его воли и ожидании приезда в больницу. Лишь только его занесли в палату и положили на койку, у него начался рецидив. Почти четверо суток его трясло и бросало то в жар, то в холод. Несколько раз он терял сознание, а когда приходил в себя, его продолжало трясти, и кашель рвал горло и легкие.

На пятое утро Федор открыл глаза и почувствовал, что сил больше ни на что не осталось. Что он готов сдаться окончательно и проще будет, если он умрет, и Господь возьмет его, наконец, к себе. Мысли, на удивление, были четкими и прозрачными в своей простоте. Не осталось ни боли, ни страха, только невыносимая ясность сознания, перед которой терялись все остальные чувства.

Но болезнь отступила. Федор лежал тихо, не шевелясь, и смотрел в окно. Голые ветви деревьев контрастно выделялись на фоне молочно-белого неба. Периодически облака разрывало пронзительно голубым, и в просветы проглядывало солнце. Федор закрывал глаза от яркого света, лежал так несколько мгновений, потом чуть приоткрывал веки и в узкую щель, сквозь ресницы, наблюдал за неспешным движением облаков.

Через некоторое время появилась незнакомая пожилая сестра милосердия. Она обошла всю палату, оценивая состояние больных и раненых. Каждому она говорила несколько ободряющих или успокаивающих слов. И неизменно заканчивала фразой о том, чтобы больной молился, от чего и душа станет чище, и организм почувствует облегчение от болезни. А смирение в душе только придаст сил.

Федор слушал ее спокойно и внимательно. Но от слабости не мог придать ее словам никакой эмоциональной оценки. Слова были просто словами, и все же несли в себе облегчение и умиротворение.

Наконец, она подошла к нему и в глазах ее показались одновременно удивление и радость.

- Слава Богу! Мы уже боялись, что сердце у тебя не выдержит. Столько дней в жару, - она аккуратно положила ладонь на лоб Федора. – Вот… и температура спала.

Ладонь была мягкая и сухая, а прикосновение легким и приятным. Прикосновение человека, которому было не все равно, что происходит с окружающими. Федор прикрыл глаза, прислушиваясь к тактильным ощущениям. Но сестра милосердия убрала руку и посмотрела внимательно на Федора.

- Как ты себя чувствуешь? – Федор не знал, что ответить и попытался кивнуть. Но сил поднять голову не было, и он просто моргнул ресницами. Но сестра милосердия поняла.

- Вот, и славно… Словно достали тебя с того света. Значит, есть у кого-то на тебя серьезные планы, раз сердце выдержало такое… Теперь долго будешь жить, - голос у нее был мягкий и низкий, и хотелось верить всему, что она говорила.

На несколько секунд она задумалась о чем-то своем, но, словно стряхивая с себя оцепенение, глубоко вздохнула и совсем тихо произнесла: “На все Божья воля…”

И уже более деловым и собранным голосом:

- А теперь нужно позавтракать. Желудок у тебя сейчас все равно ничего тяжелого не примет, потому просто попьем бульона…

После горячего бульона Федора сразу потянуло в сон и, в очередной раз, уже засыпая, он подумал о том, что его не первый год ведет чья-то невидимая воля, не давая упасть с края, к которому, в силу своей человеческой природы, он постоянно стремился. И сестры милосердия были словно посланниками той воли, исподволь, но неизменно напоминая ему о возможности чего-то большего, чем тот водоворот ежедневной суеты, куда занесла его жизнь. А он все никак не может найти свой путь и цепляется за давно привычное, хотя, и никогда не оправдывающее возлагаемых на него надежд и чаяний.




Неделю Федор пролежал в больничной койке, почти не вставая. Несколько раз он пытался подняться, но ноги подводили его. Он садился на край койки и держался обеими руками за грядушку, чтобы не упасть на пол. Голова кружилась и перед глазами все расплывалось. Федор сидел так несколько минут, приходя в себя и затем осторожно, чтобы не потерять равновесие, ложился обратно в койку. После каждой такой попытки, он отворачивался к стене и часами лежал молча. Вести палатные разговоры не было ни сил, ни желания. Иногда он молился, но и на это его долго не хватало. Он закрывал глаза и проваливался в сон. И так по несколько раз за день.

Однажды Федор попытался встать с кровати, но у него потемнело в газах, и он потерял сознание. Очнулся он через несколько секунд, чувствуя, как несколько человек поднимают его с пола и кладут обратно в койку…

Часто он просыпался ночами и подолгу лежал без единого движения, смотря в темный провал окна. Все ресурсы организма ушли на борьбу с болезнью, и теперь он был полностью опустошен – без сил, без мыслей и без желаний.

Несмотря на то, что в палате постоянно находилось не меньше десятка человек, и стоял постоянный гул, для Федора он был шумом фоновым, который даже не раздражал его. Все безостановочно что-то обсуждали и делились мнениями, словно после долгого вынужденного молчания пытались вдоволь наговориться и выговориться, но Федор в разговорах участия не принимал. Более того, поначалу он даже не прислушивался к тому, о чем говорили в палате. Но его никогда не трогали. То ли из-за уважения к его унтер-офицерскому званию, то ли и без его участия всегда находилось достаточно желающих обсудить слухи, которыми была полна палата.

Но разговоров было слишком много, и поневоле он слышал все новые и новые подробности того, что происходило на фронтах и то, что происходило в Ростове. Оказалось, что за последние дни 8-я Красная Армия под Воронежем разбила корпуса Шкуро и Мамантова, прорвала фронт и начала поступательное движение на юг. Несмотря на присланные из Франции танки и бронепоезда, удержать красных не получилось. Назывались невероятные, наверняка во много раз преувеличенные цифры убитых и взятых в плен. Говорили, что красные поголовно расстреливают всех офицеров и выборочно солдатский состав. Опять же для устрашения и своих, и всех потенциально несогласных. Якобы отвечая террором красным на террор белый.

Федор прислушивался к слухам, но на удивление не находил в себе никаких чувств страха или сопереживания. Несколько раз он вспоминал о своем отделении. Но размышлять о том, где они были сейчас, не хотелось. Мимолетным, скользящим образом вспомнились вечер в амбаре и своя несдержанность. Он подумал о том, не убил ли он тогда Кузьму прикладом винтовки, но вопрос, обращенный к себе, был почти риторическим и не требовал ни ответа, ни разрешения.

Все это было частью войны и общего бардака вокруг. Люди появлялись в его жизни на короткое время и так же быстро пропадали, почти не оставляя по себе ни отметин в душе, ни воспоминаний.

Единственно, о ком Федор подумал с горечью, был Митрофан. Если тот попадет в плен, с его размытыми и невнятными убеждениями, непохожими на убеждения красных, его наверняка расстреляют. Но даже эта мысль была поверхностной и, не более, чем обобщенным переживанием о хорошем, но не очень близком знакомом.

Вполголоса обсуждали, что в Ростове сейчас настоящая вакханалия в ожидании прихода красных. И что сильно активизировалось красное подполье. Так же тихо вполголоса говорили о том, что многих в городе расстреливали без суда и следствия. Говорили, что во всей армии бардак и разложение. Не единожды Федор слышал старую поговорку о том, что рыба гниет с головы, и что хуже всего настроение в офицерском корпусе: процветает пьянство и мародерство. Слухи ходили и о том, что особенно зверствовали и мародерствовали казаки верхних округов, занятых сейчас красными, грабя хутора вокруг Ростова, срывая злость на мирных жителях.

Как не хотелось Федору верить во все это, но зная человеческую природу, он допускал, что и такое возможно.

Слишком часто стали повторяться мнения о том, что красных надолго не сдержат и скоро те доберутся до Ростова. Больные и раненые появлялись в госпитале и, вылечившись, пропадали, но слухи и досужие домыслы словно бы передавались по наследству и месяцами оставались внутри больничных стен.

То прекращаясь на несколько часов, то возвращаясь с новой силой, повторялись мысли о том, что за все, что добровольцы наделали в Ростове, красные будут вешать и расстреливать поголовно всех причастных и даже сочувствующих Белому Движению. Неоднократно вспоминали о том, что прошлой зимой вся Большая Садовая – центральная улица города – была одной сплошной виселицей. По занятию города, добровольцы повесили не только всех большевиков, но даже тех, кого посчитали симпатизирующим советской власти. Говорили, что зрелище было настолько жутким – по несколько человек повешенных на каждом фонарном столбе вдоль всей Большой Садовой – что даже ростовский епископ лично молил руководство армии снять повешенных и не богохульствовать…

Но в госпитале жизнь текла своим чередом. Слухи оставались слухами. Реальность же напоминала обычную больничную жизнь с обходами палат, системным питанием, процедурами и въевшимся в белье и стены запахом лекарств.

О своей шинели с вшитыми в ее полы золотыми червонцами, Федор вспомнил только на второй день после того, как пришел в себя. На мгновение его испугала мысль, что он навсегда потерял свои деньги, но шинель обнаружилась под его больничной койкой вместе с его сидором со скромным набором солдатских пожитков. Вернувшись домой из Галиции, он так и не решился перепрятать деньги. То ли все откладывал этот момент, то ли уже привычный к кочевой жизни, больше доверял надежности своей шинели, а не родным стенам. Но его золотые червонцы так и оставались вшитыми в полы шинели уже несколько лет. Единственное, что он сделал по приезду домой из Галиции: самостоятельно постирал шинель, не доверив это сделать даже жене Матрене. После чего повесил шинель в чулане и почти не вспоминал о ней, лишь изредка, когда в доме никого не оставалось, прощупывал ее полы, проверяя на месте ли червонцы.

Иногда Федор задумывался о своем будущем, но ничего конкретного в голову не приходило. Мысль о возвращении в родное село, занятое сейчас красными, пугала. Куда деваться после выздоровления, кроме, как опять вернуться в армию, он не знал. Оставаться в любом новом месте одному, не имея ни знакомых, ни средств к существованию, Федор боялся. В таком случае, рисовались только два потенциальных исхода: голодная смерть или расстрел красными. Ни об одном, ни о другом, долго думать не хотелось. И без углубленного размышления, все было очевидно. Иногда, от кажущейся неразрешимости ситуации, у него начинала болеть голова, и Федора охватывало чувство безысходности. В такие моменты, он пытался заснуть, чтобы спрятаться от собственных мыслей.

Тем не менее, он понимал, что надо было как-то жить дальше. Но мысли об этом он все чаще откладывал напоследок: когда сил будет больше и с выздоровлением появится большая определенность.

К концу ноября Федор уже начал вставать с койки. Но даже недолгие прогулки внутри больницы, ему, ослабленному болезнью, давались с огромным трудом. Остаточный кашель все еще наваливался на него сильными приступами, но теперь они были не такими частыми и не настолько продолжительными, как раньше.

Несколько раз за ночь выпадал снег, но днем выходило солнце и к полудню даже то немногое, что выпало за ночь, превращалось в слякоть и лужи. Во время редких вставаний с больничной койки, Федор всегда подходил к окну и стоял там по нескольку минут, бездумно наблюдая за всем, что попадало в поле его зрения. Но сил все еще было мало, чтобы оставаться у окна надолго. Он с трудом добирался до койки, накрывался одеялом и подолгу лежал без движения, пытаясь прийти в себя и восстановить даже те немногие силы, которые он потратил на свой короткий моцион.

После той ночи в амбаре в Нижнедевицке, что-то надломилось в нем. Сколько он не думал об этом, отыскать в себе место надлома, Федор так и не смог. Все, что он ощущал, были только последствия. Теперь ему удобнее было находиться одному и молчать. Даже спустя две недели нахождения в палате, он почти не принимал участия в обсуждении слухов и новостей с фронтов, предпочитая лежать, отвернувшись к стене, делая вид, что спит.

Сил на чтение тоже пока не было. Однажды он открыл томик Гомера, но мысли все еще путались и он никак не мог поймать канву повествования. К тому же глаза быстро устали от попыток нащупать ритм движения по строкам книги. Через десять минут после начала, Федор бережно завернул томик в чистую портянку и положил его обратно в свой сидор.

Несколько раз его осматривал пожилой врач, неизменно отмечая улучшения в состоянии Федора. После чего, со вздохами и громко дыша, делал какие-то пометки в журнал болезни.

Каждый раз Федор ждал, что врач проговорится и станет ясно, что состояние его совсем не такое радужное, как изредка, разными словами его описывали сестры милосердия, которые ежедневно появлялись в палате и ухаживали за больными и ранеными. Но врач неизменно заканчивал тем, что состояние его стабильное, а, учитывая то, каким Федора привезли в больницу, можно было сказать, что счастье, что тот вообще остался жив.

Тем не менее, не раз уже врач говорил Федору о том, что теперь ему необходим покой и системное лечение, а дальше организм сам восстановится.

- Вам бы, батенька, очень надолго к морю отправиться. В тепло и к свежему воздуху. И побольше бы покоя… - он задумывался на мгновение, после чего добавлял, - но где теперь найдешь покой в наше время?

Федор вежливо кивал головой, но не чувствовал даже толики того энтузиазма относительно его выздоровления, о котором говорил пожилой врач.




И, тем не менее, день за днем, его организм продолжал восстанавливаться…

Однажды он сам с удивлением обнаружил, что был уже в состоянии больше получаса читать Гомера, пока глаза не заслезились от усталости и переутомления. Книга теперь постоянно лежала либо на тумбочке рядом с ним, либо в изголовье кровати, у него под подушкой.

И все же слабость и болезнь отступали слишком медленно, чтобы Федор мог прочувствовать свое выздоровление. Он все так же лежал ночами без сна, прислушиваясь к стонам в палате, и подолгу смотрел в темный провал окна. Смотрел без явных мыслей и планов на будущее, просто отдаваясь потоку образов, что захлестывали его и уносили с собой, пока он не проваливался в тяжелые предрассветные сны.

Не раз Федор задумывался о том, что будет с врачами и сестрами милосердия, если город займут красные. И что сделают со всем медицинским персоналом за помощь идейным врагам. Но неизменно он успокаивал себя мыслью о том, что какие бы не были идейные расхождения, красным также необходимо было у кого-то лечиться. Потому, он надеялся и даже несколько раз молился за то, что с людьми, которые уже не первую неделю вытаскивали его с того света и которым он был молчаливо благодарен, ничего страшного не случится.




В одно утро в госпитале поднялась непривычная суета. Сестры милосердия суетились с уборкой в палате и коридорах, больных просили привести себя в порядок и вести прилично. Из соседнего Таганрога, где была ставка ВСЮР, ожидали приезда Главнокомандующего Антона Ивановича Деникина.

Как и остальным, Федору помогли побриться и одели свежее исподнее. Он удивился, что совсем не думал и не вспоминал о Деникине за последние недели, хотя, одной из причин, почему Федор вступил в Добровольческую Армию, было именно личное доверие, которое он питал к Деникину.

С другой стороны, вспоминать особенно было нечего, как и ожидать чего-либо для себя лично. С Деникиным Федор сталкивался всего трижды и вряд ли тот помнил обычного мало чем примечательно унтер-офицера. Дважды Деникин лично вручал Федору Георгиевский крест, и оба раза награждение проходило в группе других отличившихся во время боевых действий солдат и младшего командного состава. И один раз всего пару минут, во время короткого затишья в Карпатах, прямо в окопах, Деникин поговорил с Федором на отстраненную тему. Если вообще можно было назвать диалогом несколько вопросов Деникина и смущенные ответы Федора.



 
…Деникина сопровождала почтительная свита. Никого из них Федор не знал даже в лицо. Но, судя по званиям, в свите было несколько высших офицеров и адъютанты. Кроме того, рядом с Деникиным шел главный врач больницы, за спиной которого также тянулся шлейф врачей и сестер милосердия. В небольшой палате, и без того сильно заставленной, сложно было развернуться такому количеству посетителей, и вся свита растеклась в проходы между койками.

Несмотря на нарочито бодрый вид и генеральский мундир, Деникин выглядел осунувшимся и уставшим с того времени, как Федор видел его в последний раз.

Деникин подходил то к одной, то к другой койке, задавал вопросы врачам, либо больным и раненым, изредка говорил короткие ободряющие фразы и двигался дальше.

Наконец, он остановился у койки Федора. Федор хотел было привстать, но Деникин приподнял успокаивающе руку и нетерпеливо произнес:

- Лежи, лежи.

Глаза их встретились, и на долю мгновения Федору показалось, что тот его вспомнил. Но Деникин повернулся вполоборота к врачам, ожидая комментариев.

- Обширное воспаление легких, Ваше высокопревосходительство.

Деникин коротко кивнул. Он еще раз повернулся к Федору, перевел взгляд на томик Гомера на тумбочке, и хотел было что-то сказать, но дежурные слова застыли у него во рту. Взгляды их встретились, и в глазах Деникина мелькнула слабая искра узнавания.

- Федор?.. – фраза была произнесена полуутвердительно-полувопросительно.

- Так точно, Ваше высокопревосходительство, - во рту у Федора пересохло, и голос был хриплым и все еще слабым.

- Федор Шуткин, - на этот раз фраза прозвучала задумчиво утвердительно. Деникин на мгновение задумался, словно вспоминая, когда и при каких обстоятельствах были произнесены эти же слова.

- Так точно, Ваше высокопревосходительство, - на этот раз Федор ответил уже более четко, но, как он ни старался, голос был все такой же слабый и хриплый.

- Карпаты. Осень четырнадцатого.

- Так точно, Ваше высокопревосходительство, - Федор не знал, что добавить еще и словно заведенный повторял одну и ту же фразу.
Деникин сделал шаг вперед и провел пальцем по оглавлению книги.

- Гомер. Илиада, - произнес удивленно и уважительно, и покачал головой. Так же, как когда-то в Карпатах произнес название пушкинского “Евгения Онегина”.

Затем еще раз повернулся к врачам:

- Как его состояние?

- Сейчас стабильное, Ваше высокопревосходительство.

- А раньше?

- Раньше…- врач замялся на секунду, подыскивая слова. – Раньше почти с того света достали. Еле выжил.

- Еле выжил… - Деникин задумчиво повторил фразу врача, повернулся к адъютанту и что-то негромко сказал ему. Что именно, Федор так и не расслышал.

После чего еще раз повернулся к Федору.

- Выздоравливай, Федор. Скоро увидимся.

Вся процессия во главе с Деникиным двинулась дальше и через минуту вышла в коридор. После их ухода в палате повисло молчание. Все удивленно и недоверчиво смотрели в сторону Федора, то ли ожидая комментариев с его стороны, то ли пытаясь увидеть в нем что-то, что просмотрели раньше.

Но Федор все так же молча смотрел в окно. После чего вздохнул, повернулся к стене и привычно укрылся одеялом с головой...




…после боя у Гродека, в себя Федор пришел только через сутки в полевом госпитале. От боли ныло все тело. Дышать было тяжело – несколько ребер были треснуты, и он был обмотан бинтами словно младенец пеленками. Жутко ныло распоротое осколком бедро. Но он лежал тихо, сжав зубы, и даже не стонал.

Периодически Федор проваливался в забытье. Словно из глубин темной воды деревенского пруда в родных Цуцепах, он выплывал на поверхность, и затем опять погружался на грязное илистое дно.

Но за последние сутки, что он пролежал в госпитале, произошло, казалось, невозможное: его “Железная” бригада не только отбила все атаки австрийцев, но 30-го августа сама перешла в решительное наступление…

Георгиевский крест четвертой степени за храбрость и спасение товарищей, прямо в госпитале, ему, спеленатому, словно мумия бинтами, вручил лично генерал Деникин…





В госпитале в Карпатах он пролежал больше месяца…

Через несколько дней синяки на теле и лице стали заживать, треснутые ребра уже не отзывались такой тупой и ноющей болью при каждом движении. Хуже всего было с ранением в бедро. Осколок распорол мясо до самой кости. Рана безостановочно болела и гноилась, но врачи говорили, что ему сильно повезло, и он может считать себя счастливчиком: бедренную артерию не задело, а мясо со временем зарастет. Более того, Федор не будет даже хромать. И Федор, несмотря на непрекращающиеся боли в бедре, верил врачам и просто ждал, когда боль отступит.

Уже в госпитале он узнал, что из тех восьмерых, что он вытащил из-под обстрела, живы были только пятеро, да и те, на момент отправки в тыловой госпиталь, были в очень тяжелом состоянии.

Несколько дней он мысленно возвращался к тому, что ему рассказали, но так и не смог составить к этому своего отношения. Трое были мертвы, пятеро пока еще живы. Статистика была вроде бы в его пользу. Тем не менее, сухая арифметика не вызывала даже отголосков глубинных чувств, которые он испытывал, когда пытался спасти своих товарищей. Это были человеческие жизни знакомых ему людей, и все, что он сделал соответствовало и божеским, и человеческим законам – он спасал своих ближних, как мог и не его вина была в том, что выжили не все из них…

И все же чувства были словно притуплены, и Федор даже не мог понять трогают его чужие смерти или нет. В конце концов, он просто помолился за души всех убиенных и еще живых и перестал думать о тех восьмерых – живых и мертвых – вытащенных им из-под огня, решив, что когда-нибудь позже он, возможно, вернется к этой мысли и попытается понять, ради чего были все эти смерти…




Дни проходили за днями. Большую часть времени Федор лежал, читая книги, удивляя врачей и сестер милосердия пристрастием к классике. Видя его искренний интерес к литературе, ему постоянно приносили все новые книги. Федор читал без разбора и все подряд. Поначалу его пугало количество страниц, которые необходимо было осилить, но с каждым днем он, отвыкший от чтения за последние месяцы, все больше свыкался со скоплением черных знаков на белой бумаге. Уже через пару дней, за неказистыми буквами, перед глазами начали вставать удивительные образы и разноцветные картины. Многого, о чем писали авторы книг, Федор не видел, но каждый раз удивлялся, откуда воображение берет образы, с которыми он никогда не сталкивался в своей жизни.

Он читал с раннего утра, как только рассветало, либо, когда просыпался, в течение всего дня, прерываясь лишь на необходимые процедуры. Часто читал вплоть до глубокой ночи у керосиновой лампы, пока глаза не начинало резать от усталости или пока сестры милосердия не гасили лампу, требуя, чтобы он лег спать и не нарушал дисциплину.

Федор ложился, но перед глазами еще долго, объемными картинами рисовалось прочитанное, до тех пор, пока он не проваливался в сон.
Все, что осталось в памяти в дальнейшем от того месяца в госпитале, было ощущение непрекращающегося счастья от прочитанных книг. И даже боль в раненном бедре и ноющие треснутые ребра отступали на задний план перед новой любовью, которую он неожиданно повторно обрел в жизни.




В расположение бригады Федор вернулся только к началу октября. К тому моменту, фронт стабилизировался, и вся 8-я армия увязла в позиционной войне. Не считая привычных служебных обязанностей, времени, чтобы заниматься своими делами, по армейским меркам, у всех было предостаточно.

Дни шли за днями, и все уже начали привыкать к ритму окопной жизни. Федор все так же проводил большую часть времени за книгами, когда не спал или не нес службу в карауле. Он уже перечитал все, что было в госпитале из Пушкина и Лермонтова. За два дня он прочитал “Мертвые души” Гоголя, восхищаясь целым миром, который тот нарисовал в своей поэме, включая и описания сельской жизни, и удивляясь насколько этот мир не похож на обычную сельскую жизнь в его родном селе. С большим трудом Федор осилил только Достоевского и решил больше не читать его. Все в его прозе Достоевского казалось Федору чуждым, мрачным и безысходным. Читать такое на фронте, значило погружать себя в еще большую тоску.

Уже в окопах, после госпиталя, Федор растворился в романе графа Льва Толстого “Война и мир”. Молодежь смотрела на толщину книг и подтрунивала над ним. Те, кто постарше качали головами, не понимая, как можно часами смотреть в книгу, и что он там нашел. Но в целом, отношение к Федору было уважительное. Особенно после спасения раненых и получения им Георгиевского креста.

Периодически Федор перечитывал Пушкина. В один из таких моментов его и застал Деникин, обходивший окопы…




В этот вечер Федор был не в карауле, и просто сидел в углу окопа на ящике от оружейных снарядов, погруженный в книгу. Обычно чуткий ко всему, что происходило вокруг, на этот раз, он настолько растворился в пушкинском “Евгении Онегине”, что заметил офицерский обход только, когда они были уже в нескольких шагах от него. Он поднял глаза и, видя приближающегося командира бригады с сопровождающими офицерами, захлопнул книгу, засунув палец между страниц там, где закончил читать, и вытянулся во фронт.

Деникин подошел к нему совсем вплотную.

- Что читаешь? – Деникин с улыбкой смотрел на смущенного Федора.

- Пушкина, Ваше превосходительство.

- Пушкина?! – Деникин хотел было улыбнуться, но удивление пересилило.

- Дай-ка, братец, посмотреть.

Деникин взял в руки книгу, посмотрел на оглавление и, качнув головой, удивленно произнес: “Евгений Онегин”. После чего, открыл страницу, которую придерживал Федор, и пробежал глазами несколько строк. Улыбнулся и протянул книгу Федору обратно. Вслух же негромко процитировал: “…как эта глупая луна на этом глупом небосклоне…”

Деникин еще раз задумчиво улыбнулся, посмотрел в сторону австрийских позиций, а затем опять на Федора.

- Как звать?

- Федор. - Федор ответил спонтанно, но тут же поправился. - Унтер-офицер Федор Шуткин, Ваше превосходительство.

- И как книга, Федор Шуткин? - подыграл интонацией Деникин.

Федор замялся на секунду, но ответил честно:

- Не могу оторваться, Ваше превосходительство!

- Да, я заметил, - Деникин улыбнулся еще раз и указал пальцем на Георгиевский крест на груди Федора.

- Когда получил?

- Месяц назад, Ваше превосходительство!

- За что?

- За Гродек, Ваше превосходительство.

- А вручал кто? – на этот раз Деникин удивился более, чем искренне.

- Вы, Ваше превосходительство.

- Я?! Не помню.

- В госпитале, Ваше превосходительство. Я тогда весь в бинтах с ног до головы лежал.

- Теперь вспомнил, – Деникин улыбнулся еще раз. – Вот, значит ты какой Федор Шуткин. А мертвых зачем под обстрелом вытаскивал, жизнью рисковал?

- Не знаю, Ваше превосходительство. Тогда не до мыслей было. Просто вытаскивал всех, кого смог найти.

- Ясно. – Деникин кивнул головой, давая понять, что знает, что тогда испытывал Федор. – Ну, что ж. Продолжай читать.

- Слушаюсь, Ваше превосходительство.

Деникин повернулся к своему сопровождению: “Ну, что, господа... Идем дальше”.

Федор, дождался, когда они исчезли за поворотом, вытер пот под фуражкой и вернулся к “Евгению Онегину”…




Федор повернулся на другой бок и открыл глаза. В палате раздавался тяжелый храп и слабые – во сне – стоны раненых. Спать посторонние звуки уже не мешали, но часто не давали сосредоточиться. Он привычно посмотрел в темные очертания окна. “Часа три ночи”. Фраза мелькнула в голове и исчезла. За последние недели, еще с поездки в обозе, сознание приучилось воспринимать все по-новому: мысли часто возникали в голове отдельными лаконичными фразами, словно констатируя факты.

События пятилетней давности – несколько суток ада у Гродека, награждение первым Георгиевским крестом, встреча в окопах с Деникиным – пронеслись в голове за несколько секунд после пробуждения.

“Пять лет”. Фраза опять возникла простой констатацией факта, не напугав и не удивив. “Уже пять лет”. Федор задумался о том, что будет с ним еще через пять лет, но никаких конкретных картин в голову не приходило. Он вдохнул полные легкие спертого больничного воздуха. Легкие отозвались остаточной болью. “Если проживу еще столько”.

Мельком вспомнилось, что своего второго Георгия Федор получил спустя год после ада у Гродека. В сентябре 1915 года, “Железная” бригада, уже переименованная в “Железную” дивизию, взяла Луцк. По какой-то непостижимой иронии судьбы своего второго Георгия Федор опять получил за спасение нескольких раненых…

Он слабо и невесело усмехнулся отдаленной схожести обеих ситуаций. И сразу после этого, неожиданно вспомнил слова сестры милосердия о том, что после того, через что прошел его организм, жить он будет долго.

Федор вздохнул и еще раз невесело усмехнулся в темноте, хотя радости фраза ему и не принесла. Сейчас он не понимал, ради чего стоило жить дальше. Более того, Федор не понимал даже, ради чего просыпается каждое утро.

Неожиданная встреча с Деникиным в госпитале, которая, казалось, должна была встряхнуть его словно бы застывшее в безвременье и апатии состояние, после первых спонтанных эмоций, воспринималась уже спокойно. Как еще один факт личной истории.

Ему вдруг стало стыдно за свое равнодушие. Господь подарил ему жизнь и сотни раз спасал от верной смерти. Наверно, происходило все это не зря, и жизнь его имела какой-то больший смысл, чем он сейчас мог предположить своим недалеким человеческим умом. К тому же, ослабленным болезнью.

Федор надолго застыл в одной позе, вперив взгляд в потолок, пытаясь свыкнуться с этой мыслью и прочувствовать ее. Вокруг раздавался все тот же тяжелый храп больничной палаты. Но сейчас он даже не отвлекал, став ровным и привычным ночным фоном, с которым Федор жил уже неделями.

И в мыслях, и на душе стало спокойнее. Неожиданно пропала бесовская суета, как определял ее сельский священник. Господь подарил ему жизнь, и она, как минимум, заслуживала, чтобы к такому дару относились с большим уважением.

Федор привычно повернулся к стене и накрылся одеялом с головой. Впервые за долгие недели к нему, по-настоящему, пришло внутреннее смирение. Он закрыл глаза и поблагодарил Господа за Его дар. Без заученных с детства слов молитв и обязательности их повторения. Сейчас Федор обращался к Богу сердцем. Через свои неумелые слова. И благодарил Его за то, что тот оберегает его всю жизнь и даже сейчас, в последний раз дал ему сил и терпения выжить. Пусть пока и неясно чего ради. Но и самого дара уже было достаточно для благодарности.

Федор почувствовал, как в глазах защипало от слез, и зажмурился изо всех сил. Ему уже изначально было дано все, что только может получить здоровый и неглупый человек. И осталось лишь правильно и в соответствии с божескими заповедями прожить свою жизнь.
Федор стянул одеяло с головы и облегченно вдохнул полные легкие воздуха, уже не боясь возможного приступа кашля. Во всем организме чувствовалось долгожданное облегчение после болезни. Он пролежал тихо несколько мгновений, прислушиваясь к ощущениям выздоравливающего организма и, не удержавшись, зевнул во весь рот, словно, в очередной раз, проводил видимым знаком черту между прошлым и пока еще неясным будущим.

Боясь растерять новые обретенные ощущения, Федор поправил под головой подушку, лег, как мог удобнее, улыбнулся и закрыл глаза…




На утро Федор проснулся оттого, что кто-то осторожно тряс его за плечо. Он открыл глаза. Яркий солнечный свет заливал палату. Федор прищурился. Незнакомая сестра милосердия осторожно будила его.

- Просыпайтесь, просыпайтесь, к вам посетители.

Федор прищурился со сна от яркого солнечного света. Просыпаться было вдвойне непривычно: он чувствовал себя выспавшимся, и такого чистого голубого неба за окном, он не видел уже несколько недель.

Федор повернул голову. Рядом с сестрой милосердия стоял немолодой уже поручик. Федор хотел было приподняться на кровати, но поручик остановил его.

- Лежите, не вставайте, - обращение к младшему чину на “вы” было также непривычно.

- Старший унтер-офицер Шуткин Федор Петрович? – поручик задал формальный вопрос, и без того зная к кому обращается.

- Так точно, Ваше благородие, - и без того хриплый голос Федора, прозвучал со сна неприятно даже для него самого.

- По факту выписки из госпиталя, вы приписываетесь к Ставке Главнокомандующего. Все документы на перевод и проезд будут ждать в госпитале. Все ясно?

- Так точно, Ваше благородие.

- Вопросы есть?

- Никак нет, Ваше благородие.

- Вот, и славно. – Поручик коротко кивнул головой. - Выздоравливайте.

- Слушаюсь, Ваше благородие, - невпопад ответил Федор.

- Хорошо, - поручик еще раз коротко кивнул головой и добавил, - говорят, Главнокомандующий лично справлялся о вас. Так что постарайтесь оправдать доверие.

Что ответить на последнюю фразу Федор не знал, потому просто молча смотрел на поручика, ожидая от него продолжения и инициативы.
Поручик повернулся к сестре милосердия.

- Идемте в канцелярию. Передам вам документы.

Та так же коротко кивнула.

Поручик еще раз посмотрел на Федора:

- Выздоравливайте. Ждем вас в Ставке. До свидания.

- До свидания, Ваше благородие, - смущенно ответил Федор, непривычный к такому вниманию, чувствуя, что опять отвечает невпопад и не то, что требуется.

Как только поручик и сестра милосердия вышли из палаты, Федор еще раз ощутил тяжелую и почти звенящую тишину. Все взгляды в палате прямо или украдкой были обращены к нему. То ли ожидая комментариев от Федора, то ли удивляясь диковинному событию. Не зная что сказать, Федор вздохнул и отвернулся к стене, пытаясь заснуть еще раз…




…Облокотившись о бортик, Федор смотрел на тягучую, словно масляное пятно до самого горизонта, неспокойную поверхность Черного моря. Погода была серой, ноябрьской и настроение подстать ей. Сегодня он уплывал из России. И, вполне вероятно, уплывал навсегда.

Корабль был до отказа забит гражданскими и военными, но желающих отплыть на причале оставалось очень много. И Федор мог представить, что случится с большинством из тех, кому не хватило места на уходящих сегодня судах, зная, как действовала Советская власть с несогласными, прикрываясь громкими лозунгами о братстве и равенстве.

В любом случае, никаких иных вариантов у Федора не оставалось. Еще осенью 1918 года Советская власть приняла декрет “О Красном Терроре”, прикрываясь необходимостью навести повсеместно порядок, а также расправиться с мародерством и бандитизмом в стране. Но большей частью декрет принимался, как средство устрашения всех желающих присоединиться к Белому движению.

Декрет был коротким. Его опубликовали в Советских газетах и напечатали на отдельных листовках. Поначалу, прочитав текст постановления, Федор даже не воспринял его всерьез. Написано было сумбурно и, что называется, “на коленке”. Плохим языком, о который то и дело спотыкался взгляд, уже привыкший за несколько лет чтения к хорошему и образному языку классических текстов. Кроме того, декрет казался слишком обобщенным и полностью развязывал руки всем желающим расправиться с теми, кто хоть в чем-то отличался от новых власть имущих, включая и их личных врагов.



СОВЕТ НАРОДНЫХ КОМИССАРОВ РСФСР

ПОСТАНОВЛЕНИЕ
от 5 сентября 1918 года

О КРАСНОМ ТЕРРОРЕ

Совет Народных Комиссаров, заслушав доклад Председателя Всероссийской Чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией, спекуляцией и преступлением по должности о деятельности этой Комиссии, находит, что при данной ситуации обеспечение тыла путем террора является прямой необходимостью; что для усиления деятельности Всероссийской Чрезвычайной Комиссии по борьбе с контрреволюцией, спекуляцией и преступлением по должности и внесения в нее большей планомерности необходимо направить туда возможно большее число ответственных партийных товарищей; что необходимо обеспечить Советскую Республику от классовых врагов путем изолирования их в концентрационных лагерях; что подлежат расстрелу все лица, прикосновенные к белогвардейским организациям, заговорам и мятежам; что необходимо опубликовать имена всех расстрелянных, а также основания применения к ним этой меры.

Подписали:

Народный Комиссар Юстиции Д. КУРСКИЙ

Народный Комиссар по Внутренним Делам Г. ПЕТРОВСКИЙ

Управляющий Делами Совета Народных Комиссаров Вл. БОНЧ-БРУЕВИЧ

СУ, № 19, отдел 1, Ст. 710, 05.09.18.



Декрет был принят в ответ на якобы “белый террор”. Насколько системным до того был террор белый, и сколько людей от него пострадало, Федор не знал. Но подозревал, что немало. Красные и белые словно соревновались в жестокости, проливая реки крови и упражняясь в пытках и убийствах.

И все же Федор считал, что начало жестокости, захлестнувшей страну, положили именно красные. По крайней мере, в таком масштабе. Безумной идеей о революционном терроре и уничтожении всех эксплуатирующих классов, был открыт новый ящик Пандоры. Черни дали власть и право творить самосуд на свое усмотрение, не соотносясь с божескими заповедями. Без закона и здравого смысла, руководствуясь некой абстрактной “революционной совестью”, которая выливалась во вполне конкретное беззаконие и смертоубийство.

И среди белых Федор неоднократно встречал патологически нездоровых людей, откровенно наслаждающихся истязательствами. Но то, что стали творить Советы, прикрываясь новым декретом, выходило за все разумные рамки. Без суда и следствия расстреливались почти поголовно пленные, служившие в Добровольческой Армии, расстреливались спекулянты и мародеры или те, кого ими объявляли с легкой руки Советов крестьянских и солдатских депутатов. Под декрет подводили даже тех, кто не особенно симпатизировал новой власти. Всем управляла “революционная совесть”, наследие беспредельной опричнины царя Ивана Грозного, бездумно и безрассудно карающая все непохожее на самое себя.

И сейчас у Федора, не было никакой другой альтернативы, кроме как покинуть страну. В противном случае, его ждал только расстрел.
И, хотя, эвакуацию готовили заранее изо всех крупных портов Крыма, но сразу после начала боевых действий на Перекопском перешейке и первых успехов Красной Армии, в Крыму началась паника…

Не было ни безумных, сносящих все на своем пути толп, не было явного мародерства, но то, что происходило, трудно было назвать каким-то иным словом. Люди брали самое ценное и потоками изо всех городов Крыма устремлялись к портам на побережье, чтобы успеть на отходящие корабли…

И все же мысль об остающихся на полуострове была лишь мимолетной. Сейчас Федора, основательно очерствевшего к чужим страданиям за годы войны, гораздо больше волновала собственная судьба. По сути, в голове не было ни ясных образов, что делать дальше, ни четкого отношения ко всей ситуации с его отплытием за границу и несуществующим дальнейшим планам. Он словно абстрагировался от себя и, одновременно, наблюдал за собой же со стороны, полностью отдавшись на волю событий, на которые уже давно не имел никакого влияния.

Сейчас он плыл в неизвестность на переполненном беженцами корабле. Не зная чужого языка и не имея никаких средств к существованию, кроме припасенных золотых червонцев и относительно небольшой суммы денег, которую он благоразумно держал в английских фунтах и французских франках.

Неизвестность начиналась уже в Константинополе, после чего он рассчитывал добраться до Франции, как и планировало большинство окружавших его людей. На этих, и без того абстрактных образах заканчивалось все, что рождало его воображение, включая такие же абстрактные планы на будущее. Он просто плыл в общем потоке, не представляя конечной цели своего путешествия. Где он будет жить, как и на что, Федор не знал, и эти мысли погружали его, одновременно, в депрессию и меланхолию.

Он вдруг вспомнил Одиссею Гомера. Двадцатилетние скитания одинокого странника по всему известному тогда миру и даже за его пределы, и оцепеневшее состояние пронзила жгучая и неизбывная боль. Судьба Одиссея была известна всем заранее. Слишком расхожим был его образ в мировой литературе. И, даже читая книгу, Федор понимал, что боги и судьба вознаградят Одиссея за скитания и лишения. Что ждало самого Федора, было неизвестно.

Неожиданно вспомнилось стихотворение Мандельштама, которое он прочитал еще на фронте в Галиции, в одном из найденных и Бог весть как туда попавших литературных журналов, которые вперемежку с книгами, он проглатывал один за другим, когда начал читать все, что только попадалось в руки.



Безсонница. Гомеръ. Тугіе паруса.
Я списокъ кораблей прочелъ до середины:
Сей длинный выводокъ, сей поездъ журавлиный,
Что надъ Элладою когда-то поднялся.

Какъ журавлиный клинъ въ чужіе рубежи —
На головахъ царей божественная пена —
Куда плывете вы? Когда бы не Елена,
Что Троя вамъ, одна, ахейскіе мужи?

И море, и Гомеръ — все движется любовью.
Кого же слушать мне? И вотъ Гомеръ молчитъ
И море черное, витійствуя, шумитъ
И съ тяжкимъ грохотомъ подходитъ къ изголовью.



Именно после этого стихотворения Федор отыскал книги Гомера и взахлеб прочитал обе поэмы. Стихотворение Мандельштама он заучил наизусть, но с тех пор забыл о нем. И только сейчас память сама без малейшего напряжения воспроизвела стихи.

И теперь он стоял на палубе отплывающего в неизвестность корабля и чувствовал, как к глазам подступают слезы. Слезы боли и обиды. Слезы разочарования и жалости к себе. Он потерял все, что имел, включая и свое будущее в России. И даже последний год службы в Добровольческой армии оказывался теперь бессмысленным и, по сути, вычеркнутым из жизни, поскольку ни одна из поставленных целей, какими бы размытыми они ни были, за это время так и не была достигнута.




Федор вспомнил разговор с Деникиным в Феодосии 20-го марта 1920 года, за два дня до официальной отставки Деникина с поста Главнокомандующего и отплытия его из Крыма в Англию. С того времени прошло больше полугода.

Ставка уже неделю располагалась в Феодосии, в гостинице “Астория”. Приемной Деникина служил большой гостиничный номер. Федор негромко постучал и, не получив ответа, осторожно открыл дверь и вошел внутрь. Деникин сидел в кресле и, казалось, дремал. Федор хотел было выйти, но Деникин поднял голову и спокойно произнес: “Заходи, Федор”.

Лицо у него было осунувшееся и подавленное. Всю неделю в гостинице безостановочно проводились заседания и совещания. Федор неизменно дежурил в коридоре. О чем точно говорили, он не слышал, но не раз из-за закрытых дверей доносились возбужденные и разгоряченные голоса. Не нужно было обладать семью пядями во лбу, чтобы понять, что и фронт, и остатки армии разваливаются, и Деникина пока еще мягко, но настойчиво пытаются сместить с поста Главнокомандующего.

Федор хотел было доложить об очередном курьере с пакетом от генерала Драгомирова, но Деникин сам опередил его.

- Опять курьер с пакетом?

- Так точно, Ваше Высокопревосходительство.

- От Драгомирова?

- Так точно, Ваше Высокопревосходительство.

- Подождет. Нового там все равно ничего нет. – Деникин указал рукой на соседнее кресло, - присядь на минуту.

Федор сел на край кресла. Напряженно и прямо держа спину, и положил руки на бедра.

- Вот, что Федор. В ближайшие дни многое изменится… - Деникин замолчал на мгновение, словно подыскивая слова. – Впрочем, неважно.
Деникин помолчал еще несколько секунд, тяжело поднялся с кресла и сделал пару шагов по номеру. Федор приподнялся вместе с ним, но Деникин нетерпеливо махнул рукой, показывая, чтобы Федор оставался сидеть.

- Эту войну, мы, к сожалению, проиграли. И страну тоже потеряли. Впрочем, Бог нам судья… - Деникин опять замолчал. Но собрался с мыслью и посмотрел Федору прямо в глаза. – Послезавтра из Константинополя прибывает барон Врангель. Он будет новым командующим. Послезавтра же мы с семьей отплываем в Англию.

Деникин сделал несколько шагов и остановился у окна, смотря на освещенную набережную.

- Ты со мной не первый месяц и врать тебе не буду. Что здесь будет после моего отплытия, гадать не хочу, но тебя вряд ли оставят при Ставке. Посему мое предложение отплыть вместе со мной в Европу. – Деникин помолчал несколько секунд, глядя Федору прямо в глаза. – Знаю, что семья у тебя в Воронежской губернии и больше у тебя никого нет… но семью оттуда уже не вывезешь…

Деникин замолчал. Мысли Федора сбились в кучу, и в голове, где минуту назад был хотя бы относительный порядок, сейчас царил настоящий хаос.

- Ваше высокопревосходительство… Антон Иванович… - слова просто сорвались с языка. Что сказать конкретно, Федор не знал.

Деникин, видя, какой разлад устроил в мыслях и душе Федора, продолжил сам.

- Ответа от тебя сейчас не требую. Обдумай все основательно. У тебя есть еще два дня. Но желательно, чтобы ты решил что-то до завтра.

Федор хотел было сказать что-то, чтобы нарушить собственное молчание, но Деникин приподнял руку, останавливая его.

- Я знаю. Не самая приятная новость. Но сейчас ничего не отвечай. В горячке решение лучше не принимать. Обдумай все до завтра. Ответишь утром. Или вечером. Время еще есть… - Он помолчал секунду, и уже на одном дыхании, по-армейски четко проговорил, - а теперь зови курьера от Драгомирова.




В ту ночь Федор смог уснуть только под утро. То, что все вокруг уже давно трещало по швам, Федор видел не первый месяц, но услышать такое прямо от Деникина, значило лишиться последних надежд и иллюзий. Впрочем, на что он надеялся после выписки из Ростовского госпиталя, он уже не знал и сам. Просто плыл по течению, где-то в глубине души все же надеясь, что когда-то все успокоится и наступит прежняя – простая и понятная – жизнь. И, что и его также прибьет к какой-то твердой почве. А пока ему было достаточно и служебных обязанностей в охране Деникина, чтобы прятаться от себя и своих глубинных сомнений.

Наутро Федор, как обычно, был на посту в коридоре у приемной, она же номер в гостинице “Астория”. Решения относительно предложения об отплытии он так и не принял. Что ждало его здесь, в России, в целом, было понятно – либо пан, либо пропал. Иными словами, на одной чаше весов был расстрел большевиками, на другой – глубинная и терпеливая крестьянская вера, что красных остановят на подступах к Крыму и все как-то обойдется и решится само собой, как уже не раз происходило на его памяти. Что могло ожидать его за границей, было выше даже его фантазий, основанных только на прочитанных книгах.

Была еще подспудная надежда, что вся ситуация с отставкой Деникина как-то разрешится к лучшему и все вернется на круги своя…
Даже утро казалось таким же, как и прежде: постоянный поток военных и гражданских чинов, совещания, обсуждения, просители. Иногда из номера доносились разговоры на повышенных тонах, но в целом, все было неизменным, как и раньше. То, к чему Федор уже привык за последние месяцы своей жизни в личной охране Деникина. Судя по всему, и Деникин ценил его именно за то, что Федор никогда не пользовался своей близостью к Верховному Главнокомандующему и никогда не переходил даже минимальных границ служебной близости в редких общениях с Деникиным. Всегда был подчеркнуто вежлив, подтянут и исполнителен.

Несколько раз Деникин прямо говорил ему, что в неслужебное время, тот может обращаться к нему по имени-отчеству, но свободные минуты в жизни Деникина были заняты семьей и маленькой дочерью. Потому, “неслужебное время” случалось крайне редко, и ни разу Федор не воспользовался случаем, чтобы попросить что-либо для себя лично.

Но Деникин и не знал, а, вероятнее всего, даже не задумывался о том, что у Федора были свои причины держаться своей должности в личной охране. Еще со своего осеннего надлома, Федор сторонился близких знакомств с кем бы то ни было, предпочитая чаще оставаться в одиночестве. И должность при Ставке давала ему все видимые полномочия и возможности для этого.

Теперь его окружали только военные, которые понимали, что такое субординация. Чины низшие воспринимали Федора, как доверенное лицо Главнокомандующего и побаивались первыми идти на контакт. Офицерский состав не обращал на него внимания, воспринимая, как неотъемлемый и обязательный атрибут в окружении генерала Деникина.

И то, и другое, как нельзя лучше, устраивало и Федора, который, наконец, получил долгожданное личное пространство, по сути, среди шумной толпы.

Несколько раз за утро Федор мельком видел Деникина. Но ни один, ни другой ни взглядом, ни жестом не намекнули на вчерашний разговор. Федор в силу дисциплины и субординации, оттягивая принятие непонятного для него пока решения, Деникин, очевидно, озабоченный текущими вопросами передачи полномочий новому Главнокомандующему.

Деникин пригласил его войти только после обеда с семьей, до начала вечерних совещаний. Федор вошел в номер и нерешительно остановился у входа.

- Проходи, Федор. Садись.

Федор присел на то же самое место, где сидел вчера. Деникин сел в кресло напротив и тяжело вздохнул. Сейчас их не разделял стол, и оттого Федору было еще более неуютно. Деникин выглядел более усталым, чем вчера. Белки его глаз были в красных прожилках от усталости и недосыпания, под глазами набухли мешки, лицо было напряженным и сосредоточенным.

Федор, как можно дольше оттягивая момент, когда ему нужно будет произнести свое решение вслух, вдруг подумал, что Деникин совсем не стесняется его и считает человеком ближнего круга, если позволяет себе выглядеть настолько вымотанным в присутствии подчиненного.

На несколько секунд повисло молчание. Деникин тяжело вздохнул еще раз и поднес ладони к лицу, массируя глаза и виски. Федор терпеливо ждал, не нарушая субординации. Наконец, Деникин убрал руки от лица и посмотрел Федору прямо в глаза.

- Итак… возвращаясь ко вчерашнему разговору. Твое решение, Федор.

- Ваше высокопревосходительство… – Федор замялся на секунду, подыскивая правильные слова. Но правильные слова не находились, а ответить нужно было прямо сейчас. И он решил быть просто честным, понимая, что Деникин поймет и примет любое его решение. – Я не могу… Там неизвестность для меня… Чужие страны и чужой язык… Я останусь здесь и попытаю счастья… Надеюсь, что-то все же изменится…

Федор говорил запинаясь, не в силах выразить то, что чувствовал. Но и то, что он чувствовал, было смутным и непонятным прежде всего для него самого и больше напоминало страх перед неизвестностью. И даже несколько коротких фраз дались ему с большим трудом.

Деникин слушал молча и смотрел Федору прямо в глаза. После сбивчивой речи Федора наступило молчание. Деникин повернул голову в сторону и застывшим взглядом посмотрел на стол, заваленный бумагами. Наконец, он опять повернулся к Федору.

- Ну, что ж… может, ты и прав. Хотя, кто сейчас разберет какое решение правильное… - Деникин опять задумчиво замолчал, но собрался с мыслью и уже привычным деловым тоном произнес: - Не вижу смысла тебе рисковать, когда и без того ясен исход. Я отдам распоряжения. Тебя переведут в Севастополь. Мы с семьей отплываем завтра. Думаю, в Феодосии тебе оставаться незачем.

Они просидели еще несколько секунд в тишине. Федор – не зная что сказать и Деникин, думая о чем-то своем. Наконец, Деникин поднялся. С ним поднялся и Федор.

- Ну, что ж. Бог нам всем судья. Надеюсь, твое решение окажется более правильным, чем мое… раз ничего уже не изменить. И еще… - Деникин протянул руку для пожатия, - спасибо, Федор, за честную службу.

Федор пожал протянутую ладонь.

- Спасибо вам, Антон Иванович. За все, что сделали для меня.

Деникин коротко кивнул, засунул руку в карман кителя и вытащил золотые карманные часы. Открыл крышку, посмотрел задумчиво на циферблат и вздохнул.

- Ну, что ж. Последний вечер на родине… - Деникин невесело улыбнулся, - И последние хлопоты…

Он еще раз посмотрел на часы и протянул их Федору.

- Это тебе, Федор. На память. За годы службы.

Федор, молча, взял протянутые часы и сжал их в кулаке, чувствуя, как к горлу подкатил ком, и стало вдруг сложно дышать. Деникин посмотрел ему в глаза и, видя состояние Федора, так же молча кивнул. На несколько секунд в воздухе опять повисло молчание. Наконец, Деникин вздохнул и тихо произнес:

- Ну, что ж. Даст Господь, еще увидимся, Федор. Либо в России, либо на чужбине…




На следующий день, 22 марта 1920 года, генерал Деникин подал в отставку и, одновременно, назначил своим преемником на посту Главнокомандующего генерал-лейтенанта барона Врангеля. Вместе с Деникиным в отставку подал и генерал Романовский, начальник штаба ВСЮР.

Весь день прошел скомкано и совсем не торжественно. Определенная антипатия Деникина к Врангелю всегда просматривалась невооруженным взглядом, но в этот день Деникин не позволил себе на людях ни одного недостойного слова или жеста по отношению к своему преемнику. По крайней мере, Федор, который с самого утра всюду сопровождал Деникина, ни разу не заметил ничего подобного. Были ли тому причиной многомесячная хроническая усталость Деникина или скорейшее желание передать груз ответственности кому-то другому, было уже неясно, но передача должности произошла достаточно быстро и без каких-либо неприятных происшествий.

В тот же вечер, генерал Деникин с семьей и генерал Романовский отплыли из Феодосии в Константинополь, чтобы уже оттуда отправиться в Англию. Федор присутствовал в порту в силу служебных обязанностей, но оставался в задних рядах всех официально провожающих теперь уже бывшего Главнокомандующего.

Вроде бы торжественно, но все так же скомканно от двусмысленной ситуации, Деникин попрощался со всеми провожающими и поднялся на британский миноносец. Члены делегации на берегу дождались отплытия корабля и разъехались.

Впервые за многие месяцы, Федор остался предоставленным самому себе. Без приказов и привычного распорядка дня. Он дошел до края причала и смотрел на серый корпус британского корабля, пока тот не исчез из вида. В который раз уже, за последние три дня его терзали сомнения, правильный ли выбор он сделал, не приняв предложение Деникина.

Федор подошел к самому краю пирса и посмотрел на грязную неспокойную воду. Мелкий портовый мусор суетливо покачивался на волнах и бился о причал. И на душе Федора было также неспокойно и муторно. Но он старался не думать о непонятном пока будущем, чтобы настроение не испортилось окончательно. Решение им было принято, и никакой другой альтернативы уже не было. Теперь ему опять приходилось самостоятельно думать о своей жизни и как-то выживать в одиночку. Единственного покровителя, на которого он мог надеяться, не стало. Семья осталась в прошлом. И каким станет его будущее, теперь зависело только от него самого. Но все ободряющие слова, что Федор пытался найти, оставались просто гулкими звуками в пустой, без сколько-нибудь ясного плана действий, голове. С тяжелым вздохом он посмотрел на тяжелую воду Черного моря, окинул взглядом опустевшую пристань, развернулся и пошел обратно в город…

Как и обещал, Деникин устроил Федору перевод в Севастополь, в регулярную охрану порта. Подальше от маленькой Феодосии, где все были, как на виду и подальше от северных границ Крыма, где скапливались все большие соединения Красной Армии…




После отплытия, а, по сути, эмиграции генерала Деникина, Федору пришлось более плотно столкнуться с ситуацией в Крыму. В то время, когда он служил при Ставке Главнокомандующего, до него доходили общие настроения и отголоски того, что происходило на полуострове. Но в Ставке, он жил словно в коконе – со своей атмосферой, пусть и надвигающейся катастрофы, и все же наивным и оптимистичным ожиданием перелома ситуации к лучшему. Деникину докладывали о ситуации на фронте и в тылу ежедневно. Где-то скрашивая, где-то удерживая лишние подробности, но всегда заканчивая на позитивной ноте надежды и веры в стабилизацию положения на последнем пятачке русской земли с традиционным и привычным для всех укладом жизни. И, хотя, Федор не присутствовал на подобных докладах, но общее ощущение ожидания перемен к лучшему, передавалось и ему.

Приняв под командование взвод охраны в порту, Федор столкнулся с реальной ситуацией в тылу. С тем, с чем дела до того он не имел никогда. Армия разлагалась. Вместе с ней разлагался и тыл. Командир роты появлялся редко, и от него постоянно разило вином. Где он брал средства на постоянные кутежи, Федор понял уже на второй день службы на новом месте.

Едва ли не все чины в порту закрывали глаза на контрабанду. За что некие сомнительные личности, которые с завидной периодичностью появлялись в расположении роты по вечерам, платили буквально всей цепочке ответственных лиц, начиная с рядовых, заканчивая генералитетом. Впрочем, о последнем Федор мог только предполагать. Но, судя по тому, что некоторые бумаги на провоз товаров были подписаны лично генералом Слащевым, Федор полагал, что и в окружении героя Крыма и уже легендарного генерала, было немало тех, кто пользовался его расположением и набивал карманы, как мог. Набивал, предчувствуя, что Крыму не устоять, и, что скоро полуостров достанется красным, как уже почти весь Юг России.

Неделя проходила за неделей, армия отступала с материка, и в Севастополе появлялось все больше озлобленных и уставших людей. Город был переполнен беженцами с севера и, со временем, стало уже неясно, куда их размещать.

Одновременно, и армию все больше захлестывало ощущение отчаяния, а с ним желание хоть как-то укрыться от реальности. Офицеры и солдаты часто были откровенно пьяны, и это было заметно невооруженным взглядом. Дисциплина отходила на второй план перед потребностями нажиться хоть на чем-то или забыться на время в алкогольном или наркотическом угаре.

Любое мелкое достижение нового правительства будь то договоренности о совместной борьбе против большевиков с армией Директории УНР Симона Петлюры и самостийными отрядами в Малороссии или признание независимости горской федерации Северного Кавказа, выдавались местной прессой за серьезные достижения внешней или военной политики, которые смогут повернуть вспять ход истории. Но время шло, а кардинальных изменений не происходило. Уже к лету стало ясно, что и Украинская Республика, и отдельные военные формирования Малороссии, и горская федерация Кавказа фактически оказались формальными самообразованиями, по которым словно катком проехала Красная Армия, не оставив от них никаких видимых следов.

Единственным событием, которое неожиданно возродило затаенные надежды Федора, было стихийное восстание Тамбовских крестьян в августе 1920-го года, доведенных продразверстками и поборами советской власти до бедственного положения.

Сведения в Крым доходили отрывистые и противоречивые, но Федор с затаенной надеждой каждый день ждал новостей о восстании. Через несколько недель после начала, восстание охватило всю Тамбовскую губернию, части Воронежской и Саратовской губерний.

Больше всего Федор ждал упоминаний о Воронеже и Воронежской губернии. Иногда ему казалось, что достаточно было даже положительных слухов, чтобы успокоить его нервное ожидание. Но проходили дни и недели, а восстание так и не захлестнуло не только всей Центральной России, но даже большей части Воронежской губернии.

Красная Армия превратилась в армию карательную. Большевики ввели новую практику брать заложников из семей участников восстания, выжигали и уничтожали целые села и деревни, поголовно расстреливали восставших и членов их семей, включая даже детей. Расстреливали без суда и следствия, лишь по подозрению в причастности к вооруженому мятежу. Но, несмотря на новую животную ненависть к большевикам, уничтожающим собственный народ, и размах восстания, оно так и осталось событием локальным, никак не повлиявшим на жизнь и ожидания всех находящихся в Крыму.

К концу сентября 1920 года все надежды Федора на прежнюю жизнь превратились в разбитые иллюзии. Он окончательно понял то, о чем Деникин говорил ему более полугода назад: что война проиграна и страну они потеряли окончательно.

Теперь нужно было думать о своей судьбе и уже не надеяться на сторонние силы. И решение оставалось только одно, чтобы не попасть в жернова большевистских репрессий: скорейшая эмиграция из страны. Либо навсегда, либо до того момента, когда и если жизнь в России вернется к привычному для Федора довоенному укладу.

Но отплывать из Крыма нищим эмигрантом Федору не позволял ни здравый смысл, ни крестьянская практичная хватка. Как не неприятно ему было погружаться в махинации с контрабандой, но иного пути, чтобы обеспечить себе хотя бы несколько месяцев безбедного существования в Европе, он не видел.

С сентября 1920 года, когда последние надежды переломить ход Гражданской войны рухнули, он с головой окунулся в нелегальную коммерцию. На все контрабандные доходы, Федор скупал британские фунты и франки Пуанкаре. Он скупал купюры любого номинала, какие только попадали ему в руки, почти не оставляя себе на текущие мелкие расходы российских рублей.

Кроме того, ни на что другое тратить деньги не хотелось, и, по сути, не было нужды. Армейского довольствия ему вполне хватало на текущие нужды, а тонуть в пьяном угаре отчаяния и забытья, было не в его характере. Позиция слабых, впадающих в уныние от любого потрясения людей, противоречила всем его моральным и крестьянским устоям. Нужно было думать о будущем, которое так или иначе все равно бы наступило. И теперь Федор жалел только о том, что не позаботился об этом раньше…

Поначалу он хотел скупать золотые украшения и золотые монеты, но почти сразу отказался от этой мысли. И не только из-за веса металлов. С банкнотами было намного проще – это были уже деньги, которые можно было тратить. Что делать с золотом во Франции, где его продавать и за сколько, Федор даже не представлял. Более того, продав золото, он опять возвращался к тем же банкнотам, которые покупал в Крыму, где только мог…

Он скупал ассигнации, начиная от спекулянтов валютой, заканчивая продажей алкоголя британским и французским морякам, у которых принципиально брал только фунты стерлингов или франки. И теперь, все, что ему оставалось, было собрать, как можно большую сумму. После чего добраться до Франции и открыть несколько небольших счетов в разных банках на свое имя и разложить по ним все деньги, что он успел заработать нелегальной коммерцией и контрабандой. И забота о своем европейском будущем стала его единственной целью в последний месяц пребывания в Крыму…




…И сейчас, в ноябре 1920-го года Федор отплывал из Севастополя в неизвестность. В голове уже бездумно, с грустью повторялись строки стихотворения Осипа Мандельштама, а на душе было болезненно пусто и тоскливо. Теперь те самые чужие страны с чужим языком и чужими традициями, о которых он еще абстрактно говорил Деникину больше полугода назад, становились его единственной реальностью.

Через несколько дней корабль планировал причалить в порту Константинополя. И далее плыть во Францию. Что ждало его после этого, он не знал. Знакомых ни во Франции, ни в Европе, в целом, у него не было. Разве что несколько сослуживцев. Некоторые из них отплыли ранее, многие плыли с ним на этом же корабле, но ни с одним из них Федор так и не сошелся настолько близко, чтобы называть кого-то своим приятелем, более того, другом. Единственное, что всех их объединяло – было общее несчастье. А такой сомнительный повод для того, чтобы открывать кому-то душу и исповедоваться, был плохим советчиком в их ситуации.

Конечной точкой путешествия Франция также была весьма условно. Федор неоднократно задавал себе вопрос: почему именно Франция стала для него страной, куда он так хотел добраться, но ответить внятно он не мог даже себе. Вероятно, из-за количества русских, которые уже осели там и продолжали прибывать каждый новый месяц, союзнических пока еще настроений и либерального, в целом, отношения к эмигрантам. А, возможно, еще и общих исторических связей между Россией и Францией. И все же, даже совокупность всего этого, не давала четкий ответ на вопрос, который он периодически задавал себе, размышляя над правильностью своего выбора.

Казалось, гораздо ближе были Сербия и Болгария со схожими культурами и даже схожими языками, но отчего-то эти страны изначально вызывали у него смутные сомнения. То ли были они намного ближе к России, и он опасался, что и их захлестнет веяние большевистских идей, то ли слишком мало стабильности было в их политическом положении, но изначально Федор принципиально думал только о двух странах: Франции и Англии. В обеих странах была вековая стабильность, но Англия, как страна далекая и совсем непонятная для него, отпала почти сразу, и его субъективный выбор стал для него очевиден.

Более того, по слухам во Франции уже были центры русской эмиграции, которые помогали беженцам разместиться и устроиться в новом месте хотя бы на первое время. И для себя Федор решил, что по приезду сразу обратится в один из них. По крайней мере, это гарантировало, что он не будет ночевать на улице, что уже несло в себе определенное успокоение. А после первых дней или недель в незнакомой стране, он был уверен, что нужда заставит и как-то обустроиться, и даже заговорить на незнакомом языке. Как обычно, надо было только пережить первое время, после чего обязательно появятся и цели, и новые возможности…

Единственным, к кому он мог обратиться в Европе, был генерал Деникин, но просить его о чем-либо Федору было неудобно по многим причинам. Одной из них и, возможно, самой основной было нежелание приходить к бывшему командиру с протянутой, словно у нищего рукой. Федор подозревал, что известность Деникина и высокое положение в эмигрантской среде уже привлекли к нему огромное количество людей с прошениями, в том числе, людей откровенно нечистых на руку. И становиться в подобную очередь, словно он бессильный инвалид или проситель “без роду, без племени”, Федор не желал.

Про себя Федор решил, что к Деникину он обратится только в случае крайней нужды. Но что значила “крайняя нужда” в его понимании и где начинались ее границы, для себя он не определял никак. Просто безвыходная ситуация, когда изо всех возможных вариантов останется только один. Он же – последний возможный. Не считая голодной смерти.

А пока нужно было доплыть до Франции и только тогда предпринимать какие-то дальнейшие действия, исходя из реальной ситуации. Но эти мысли рождались в голове логикой и здравым смыслом, тогда как на душе было тяжело и муторно. И, хотя, сейчас Федор не испытывал никаких явно дурных предчувствий, вся его ситуация была более, чем трагической по обычным человеческим меркам…

1) https://www.chitai-gorod.ru/catalog/book/1255135/

2) https://www.ozon.ru/product/ves-etot-blyuz-294080646/


Рецензии