Уитмор Эдвард Иерихонская мозаика глава 7
Никто в Иерихоне не был более рад чудесному преображению отношения людей к Беллу, чем его большой друг Абу Муса; высокий (выше плеч — с профилем ястреба) и грузный мужчина, чей объёмистый, — обычно: светло-голубой, — галабий делал его ещё крупнее, чем он был на самом деле. Патриарх деревни и бесчисленного множества кузенов, племянников и племянниц, а также внучатых племянников и внучатых племянниц, рассеянных по всему Ближнему Востоку. И хотя Абу Муса уже несколько десятилетий выращивал фруктовые деревья, он был «человеком с прошлым». В начале века он вместе с Лоуренсом Аравийским победоносно взрывал турецкие поезда в пустынях между Дамаском и Мединой. По какой-то странной причуде старый араб всё ещё ассоциировал англичан с благородной романтикой разрушения ради грядущего строительства нового мира; и руины лица Белла явились для него проводником к воспоминаниям о героической славе собственной экстравагантной юности.
По крайней мере, именно так Абу Муса объяснял свою тягу к Беллу, вызывая из типичной для стариковской памяти хаотической смеси лет, ностальгии и фактов воздушно-лёгкую сердечную радость, которая была так же недоступна разуму, как последовательность изменений узоров солнечного света под апельсиновыми деревьями. На самом деле Абу Муса просто наслаждался обществом Белла. Как и Белл, он был вдумчивым человеком, и рассматривал мир несколько отстранённо; поэтому у них было много общего.
Абу Муса открыл для себя Иерихон почти так же, как Белл. После его собственной мировой войны, Первой, — как и Белл, но шедший в противоположном направлении, направляясь из восточных пустынь на запад, — Абу Муса однажды зимой увидел Иерихон с высот Моавитских и решил, что это то самое место, где он должен провести свою жизнь. Когда три десятилетия спустя Белл появился в деревне, Абу Муса продал ему дом и под предлогом помощи бесплатными обстоятельными советами, — по поводу апельсиновых деревьев, — которые требовали длительных бесед в тени, стал постоянным посетителем Северной веранды Белла. Их дружба развивалась успешно, и вскоре Абу Муса стал покровителем и адвокатом Белла в Иерихоне.
Неудивительно, что именно Абу Муса первым вслух высказал предположение о тайном значении лица Белла. Абу Муса верил, что божественное откровение иногда нуждается в подталкивании со стороны человека-посредника, — как железнодорожный состав иногда нуждается в динамите, — поэтому он, обходя кофейни, оставлял там деликатные намёки, чтобы приобрести для Белла статус, которого, по его мнению, заслуживал друг – статус святого. В своей задумке он признался Беллу только после того, как эта тайная кампания уже шла полным ходом.
Они как обычно сидели на Северной веранде, над головами выцветала россыпь предутренних звёзд. Белл потягивал арак, Абу Муса пыхтел наргиле.
— Бесстыдный обман, — сказал Белл с презрительной, но нежной, усмешкой.
— Никакого обмана, - Абу Муса мотнул головой, его густые седые усы поднялись и опустились; а наргиле журчало и клокотало. Он помахал в воздухе мундштуком, оставляя дымный след неразборчивой надписи (такие его каллиграформы, в зависимости от настроения писца, пахли то табаком, то гашишем). — Я просто устал видеть, как ты прячешься за своей соломенной шляпкой. В должное время человеку следует выйти на открытое место и заявить о себе, и у меня нет никаких сомнений в том, что ты уже достаточно прикидывался ветошью. Поэтому я спросил себя: «Кто такой Белл? Что нам, иерихонцам, с ним делать?» И ответ, который я услышал в своём сердце, был таким же чётким, как рассветный абрис Моавитских холмов: «Конечно, он святой человек. У него есть все атрибуты». И раз такова ситуация, подумал я, не лучше ли людям признать правду? Поэтому я брякнул предположение здесь и рассуждение там, и теперь люди постепенно, Бог даст, постигнут истину. Ведь время пришло.
Белл рассмеялся:
— Хитрая схема. Но… святой человек, который целыми днями пьёт?
И снова Абу Муса волшебной палочкой мундштука величественно рассеял дым иллюзий.
— Друг мой, — пробормотал он, — мы живём в самом древнем городе Земли, глубоко ниже уровня моря, где тысячелетиями лежат и смешиваются слои воздуха и фактов. Мы здесь гораздо ближе к сердцевине мира, чем люди в других местах.
Кого, — в таком древнем и сухом и жарком месте, — может волновать маленькая натяжка? И вообще, никто ведь не утверждает, что ты святой. Когда я это затевал, я спрашивал себя, почему провожу так много времени на этом крыльце. По Иерихонскому счёту мне почти триста лет, считая четыре лета в году и, следовательно, по четыре года на каждое по обычному календарю, и немыслимо, чтобы в таком преклонном возрасте я оставался дураком; нет, невозможно это. Конечно, с таким количеством лет позади и божьей помощью, я обязательно должен уже быть мудрецом. И что же? И вот я пораскинул мозгами и решил, что причина, по которой мне нравится сидеть здесь и говорить и говорить и слушать, заключается в том, что я нахожусь в компании человека святого, с которым такие вещи правильны и хороши, и что это единственный истинный путь единого истинного Бога.
Разве ты не видишь? Это всё очень ясно, стоит только хорошенько поразмыслить.
Белл снова рассмеялся и подумал: «Ну, это и правда достаточно ясно, если учитывать Иерихонский календарь и логику друга. Почему бы трёхсотлетнему патриарху не выбрать себе деяние?»
Но Белл видел и то, что старый араб шутит лишь отчасти, и это его беспокоило, потому что Белл понимал, что в уходе от мира, — уходе, вызванном исключительно уродством, — нет ничего достойного восхищения.
Он знал, что был пьяницей и трусом, пугающимся и стыдящимся собственного лица как нашитой метки полной бесполезности человека для общества. Действительно, Белл иногда чувствовал, что недостоин называться человеком. Со стороны его поведение могло казаться смирением, но для самого Белла оно было не смирением, а униженностью.
Прежде ему помогала забыться, считать себя не только нужным, но и необходимым, деятельность шпиона и «аббата». Но эти хитроумные уловки закончились вместе с разгоном братии монастыря. Став отшельником в Иерихоне, он намеревался обнажить свою душу не загадывая цели, и благоговение, которое он теперь видел в глазах людей, вызывало у него новую муку сомнения в себе, потому что он чувствовал, что снова скатывается в обман. Даже уважение, оказываемое ему Абу Мусой, было болезненным.
Беллу претил этот обман. Но он любил Абу Мусу и тщательно скрывал свою боль, по той простой причине, что считал её личной и не должной причинять боль другим.
***
Кроме Абу Мусы, постоянным посетителем Северной веранды Белла был его сосед из ближней апельсиновой рощи. Монах, житель Иерихона со времён туретчины, он был самым большим человеком из всех когда-либо виденных. Даже Абу Муса выглядел маленьким рядом с огромной шоколадной громадой Мозеса-эфиопа.
Великан прибыл в Палестину в начале века, слугой пожилой эфиопской принцессы, которая приехала в Святую Землю, чтобы закончить свои дни в благочестивом христианском уединении. После нескольких зим на ветреных высотах Иерусалима принцесса перебралась в тёплый Иерихон. Она построила небольшое бунгало и частную часовню посреди апельсиновой рощи и там посвящала свои дни молитве и созерцанию. Её свита — полдюжины монахов и монахинь — заботилась о ней. Мозес был самым молодым среди услужающих, и его долгом было сидеть у ворот и охранять уединение крошечного поместья. Облачённый в сверкающие жёлтые одежды своей Родины, молоденький евнух целыми днями сидел под «пламенеющим зонтиком» [a royal poinciana or flamboyant tree. Делоникс королевский (Delonix regia)]. Сочетание цветов, видимое проходящим мимо жителям деревни, было поразительным даже для Иерихона – сверкающий ярко-жёлтый и пылающий оранжево-красный и тёмно-зелёный и… шоколадный. Мозес очень серьёзно, — серьёзнее, чем потеющие под мехом медведя гвардейцы британского короля, — относился к своей роли привратника и, пока была жива принцесса, умудрился ни разу не улыбнуться. Но при этом он совершенно не выглядел свирепым.
Раз в неделю принцесса отправлялась в город, чтобы самой выбрать острый перец, который в изобилии использовался в привычных ей блюдах. Она делала это с большой тщательностью, мытыми руками ощупывая и обнюхивая каждый перчик. Принцессу обязательно сопровождала монахиня. И Мозес, который, деликатно держа зонтик над их головами, возвышался позади двух пожилых женщин, своей огромностью придавая походу на базар видимость величия.
В один из таких походов мимошедший верблюд внезапно повернулся и, разбрасывая ноги, бросился к принцессе. «Мозес», — прошептала маленькая принцесса и подумала: «Блять, а яиц-то у него нет! прости господи» и… великан, не опуская зонтика, встал перед обезумевшим животным, свободной рукой обнял его за шею и плечи и толкнул так, что тот перевернулся и упал на спину, в пыль. Вспенившийся верблюд был настолько удивлён, что, — словно думая, что оторвался от Земли и летит, — замахал в воздухе всеми четырьмя мослами. Тяжёлая верхняя губа его откинулась, и на морде появилась безумная, но вполне дружелюбная будто улыбка. Мозес улыбнулся в ответ, и благородная процессия продолжила свой путь. После этого случая знание об устрашающей силе эфиопа стало достоянием общественности.
Когда зажившаяся принцесса отдала душу Богу, а своё имущество в Иерихоне Эфиопской Церкви в Иерусалиме (чтобы постройки использовались в качестве монастыря), Мозес остался в монашеском уединении в апельсиновой роще; тихий человек с добрым, — а не язвительным, как у некоторых, — чувством юмора, который теперь взялся широко улыбаться. У них с Абу Мусой вошло в привычку каждый день ближе к вечеру играть в шеш-беш, и когда Белл стал их общим другом, они, что было удобно для всех, перенесли свою игру на его крыльцо. Сам Белл никогда не играл, предпочитая [аналогично] арак.
Белл заметил, что во время этих неторопливых сеансов игры друзья своеобразным способом исследовали Универсум. Пожилой араб и пожилой эфиоп между бросками костей просто делились своими мыслями о прошедшем дне, будто не отвечая сопернику. Однако игра в шеш-беш продолжалась уже сорок лет, и Белл поражался небывалому методу дружбы, который эти двое изобрели для себя. Эфиопский Моисей любил говорить о Боге и реке Иордан и своей покойной принцессе, а Моисей арабский — о цветах и фруктовых деревьях и гашише. Но так или иначе, в той или иной форме, в их бессвязных монологах находила своё отражение большая часть человеческого опыта, трансформируясь во всеобъемлющие философские максимы высшего порядка.
Вдобавок к небольшому поместью рядом с апельсиновой рощей Белла, принцесса владела бунгало на берегу Иордана, где она уединялась в определённые христианские праздники; молиться у реки и бродить в воде по следам Иоанна. Когда она умерла, это имущество также было завещано церкви. В бунгало жил отшельником древний глуховатый эфиопский монах, крошечный хрупкий человек, который с годами усох до размеров ребёнка. Одна из обязанностей Мозеса состояла в том, чтобы каждые несколько недель спускаться к реке, навещать отшельника, приносить ему необходимые овощи и поддерживать бунгало в хорошем состоянии.
Для этих экскурсий Мозес использовал элегантный паровой экипаж умершей принцессы, открытый мотор gran-turizmo начала автомобильной эры и века, специально для принцессы построенный в Италии. Выбирая модель, — после того, как ей сказали, что на Ближнем Востоке может быть трудно найти тогда ещё редкий газолин, — она выбрала паровую. Мозес предпочитал жечь под котлом оливковое дерево, следуя традиции пекарей Ближнего Востока, которые испокон веку используют такие дрова из-за превосходного запаха и медленного ровного горения.
Карета являлась просто-таки шедевром барокко. Несмотря на свой большой возраст, мотор казался почти новым, так как успел совершить только один, — но знаменательный, — большой пробег: через всю страну — триумфальное путешествие от порта Яффы вверх по холмам до Иерусалима, а из Иерусалима вниз по холмам до Иерихона. С тех пор его использовали только для поездок к реке Иордан и обратно, всего на несколько миль, и яростно сухой воздух Иерихона сохранил его так же легко, как сохранял артефакты времён палеолита.
Отражая свою эпоху и итальянское представление о княжеском величии у эфиопов, колёсный пароход напоминал огромную безлошадную карету, пригодную для коронации. Форштевень украшала гигантская деревянная статуя Иудейского Льва, символа эфиопского царского дома. Вся карета, — на колёсах высотой в половину человеческого роста, с деревянными спицами, — блестела полированным деревом и чернотой кожи и медью фурнитуры. Откидные ступеньки давали доступ к высокому насесту для водителя спереди и просторной кабине для пассажиров сзади. Бочкообразный капот над паровым двигателем стягивала масса толстых кожаных ремней; как будто силы, скрытые под капотом, были настолько опасны, что в любой момент могли попытаться вырваться. А в держателе рядом с водительским сиденьем стоял наготове длинный и тонкий хлыст, настороженно ждущий отбить атаку любого четвероногого моби дика, если тот по-глупости пересечёт курс.
В поездки к реке Мозес за-компанию брал Абу Мусу и Белла.
Этот день, как обычно, ещё до рассвета начался со звуков рубки дров. В назначенное время Мозес разжёг котёл, и великолепная карета покатила к воротам усадьбы Белла. Мозес всегда, садясь за штурвал, надевал спортивные очки; ярко-жёлтое одеяние развевалась под лучами утреннего солнца.
Карету уже ждали. После взаимных приветствий, Абу Муса с корзиной для пикника и Белл поднялись на борт. Мозес занял всё переднее сиденье, так что двое его друзей уселись сзади. Белл, худощавый мужчина в белом, придерживая клешнёй соломенную шляпу, вжался в угол. Абу Муса расплылся своей бледно-голубой галабией на всё оставшееся место; на его голове по такому случаю красовалась надетая под лихим углом ослепительно-белая кеффия.
— Готовы? — прогремел Мозес, следя за манометром на приборной доске.
— Вперёд, — ответил Белл.
— Поехали, — прорычал Абу Муса.
Мозес повернул клапаны, потянул за рычаги, и карета со свистом заскользила в ведомую даль. Вождение было для Мозеса делом серьёзным, осторожно маневрируя и часто сжимая резиновую пимпочку ручного рожка, чтобы предупредить возможных заблудившихся коз и непременных любопытных детей, он пристально вглядывался в дорогу сквозь очки-консервы. Белл, будто проглотив линейку в 28 дюймов, сидел в своём углу тихо, а вот Абу Муса покачивался из стороны в сторону и весело махал всем попадавшимся на глаза, как какой-нибудь добродушный царёк, осматривающий свои владения.
Дав величественный круг по пыльной центральной площади, где рассыпались куры и собрался хор улюлюканья, направилась вон из города; мимо фруктовых деревьев и банановых плантаций, к самому краю возделанных земель. Как только цивилизация осталась позади, Мозес пошаманил клапанами и рычагами, и ездучий корабль рванулся вперёд. Он понёсся, набирая скорость на плоских пустошах равнин Иерихона, и простор Мёртвого моря мерцал тёмно-синим справа, и высокий гребень Моавитских холмов вырисовывался вдали, и тонкая зелёная линия отмечала берега реки прямо впереди.
Преимущество парового двигателя — отсутствие тарахтящего шума, поэтому они проплыли по пустынному ландшафту даже не потревожив пасущихся газелей. «Ощущение полёта, — подумал позже Белл, — парения в нескольких футах над землей с беззаботной грацией птицы». Тишина плавной езды была такой жуткой, что Беллу казалось, что он перенёсся через века в какую-нибудь сказку, одну из тысячи и одной.
А Абу Муса сравнивал это с путешествием на ковре-самолёте.
Они доплыли до берега реки и остановились возле бунгало. Пока Мозес отправился на поиски отшельника, Абу Муса и Белл пошли в тенистую рощу у воды. Белл взял с собой книгу, чтобы на долгие часы мечтаний прикрыться обложкой. Но Абу Муса, к старости ставший решительно бесстыдным, тотчас же приподнял подол своей галабии и смело пошёл по мелководью, чтобы прогуливаться всё утро, ковыряя дно палками, и с визгом, — так же радуясь чуду текущей воды, как и самый младший из его внучатых племянников, — запускать игрушечные плоты.
Ближе к полудню, закончив свои труды, Мозес присоединился к друзьям с корзиной снеди. Болтая ногами в воде, они пировали в тени, пожирая из горшочков приправленный перцем и оливковым маслом густой козий сыр, жевали сладкие луковицы, и помидоры и огурцы, и рвали ломтями грубый хлеб. После обеда Абу Муса и Белл уснули, чтобы спустя немалое время проснуться под навязчивые звуки эфиопского песнопения и стук африканского барабана, доносившиеся сверху, где Мозес и застенчивый отшельник проводили импровизированную молитвенную службу вдали от родных пенатов.
Скоро троица отправилась в молчаливое обратное путешествие в Иерихон.
В сгущающихся сумерках их волшебный ковёр летел на запад, к пурпурным иудейским холмам и оранжево-красному небу, сияющему воспоминанием о быстро упавшем Солнце, и к уже занявшим свои места Луне и вечерней звезде.
Белл всегда ощущал это время в пустыне как волшебное. Час, когда солнце, наконец, опускается за холмы и земля на несколько мгновений смягчается до пастельных цветов, а пески и тёмное море готовятся впитать всю мощь ещё одной огромной звёздной ночи над Иерихоном.
Сегодня на крыльце Белла не играют в шеш-беш. Друзья измучены дневным путешествием и рано разошлись по своим делам. Мозес в монастырской часовне молится за душу отшельника. Абу Муса рассказывает толпе сонных детей о строительстве плотов и борьбе с течениями. А Белл расположился рядом с виноградной беседкой и смотрит в вечно кружащееся ночное небо из своей неподвижной точки; наполненный радостью от красоты мира свидетель непостижимого великолепия.
Свидетельство о публикации №219092901056