Шницель

Никому не удавалось достоверно описать детство, ни свое, ни чужое. Случись чудо и ребенок смог бы прочесть о себе, написанное им самим уже взрослым или даже написанное каким-то известным писателем, то он бы сильно удивился и закричал: «Я не такой простак, каким меня изображают, я так не разговариваю, у меня совсем нет таких мыслей, я такого никогда не делал. Вы даже представить себе не можете, что твориться в моей душе, какие запутанные, тяжелые конфликты возникают в ней.»

Дружба с ним случилась из-за простой арифметики. Мне мучительно, до ночных кошмаров хотелось изменить число своих друзей с нуля на единицу и Шницель показался мне тем, с кого стоило начинать этот душевно сложный для домашнего мальчика, каким я являлся, процесс. Кличку свою, короля совкового общепита того времени, отвратительную смесь мясных отбросов с чем угодно, по вкусовым качествам не сравнимую ни с чем, так как какой-либо вкус отсутствовал напрочь, он получил до моего прибытия в его школу из-за своей довольно сдержанной по нынешним временам упитанности, но не только, как я потом узнал, из-за нее.

Переехав, из рабочего поселка, почти деревни в небольшой по размерам, но зато настоящий город, мы поселились в городском чреве, в месте сосредоточения множества пищевых комбинатов, каждый из которых выбрасывал в атмосферу свои уникальные миазмы. Делали они это беззвучно, напоминая о своем существовании лишь оскорбляющими обоняние ароматами и только сахарный завод, ради которого мы и сменили место жительства, пронзительно свистел выпускаемым паром, громыхал грязными самосвалами со свеклой из близлежащих колхозов и периодически засыпал улицы черным пеплом не сгоревшего дотла мазута. Дом, где жил Шницель был на моем пути в школу и мы одновременно брели на уроки и с уроков, молчаливо соблюдая дистанцию, до тех пор, пока я не набравшись мужества, сократил ее до возможности осторожно сказать ему несколько мало что значащих слов, которые звучали бы как «хорошая погода сегодня, не правда ли, сэр?», если бы мы жили в Англии. Он ответил, в отличии от меня, без всякого напряжения в голосе, предвидя сближение и будучи готовым к нему. Оказалось, что наши отцы работали на одном заводе и он уже обо мне знал, как о сыне того самого П., что недавно возглавил инженерный отдел. Мы договорились «забросить домой портфели» и поболтаться на улице. Потом мы обменялись книжками, что можно было приравнять к обмену доверительными грамотами и после этого не считать себя друзьями было уже невозможно.

Не могу сказать, что мы проводили много времени вместе, Шницель из-за своей полноты и близорукости чурался любого спорта, в то время как я был довольно ловок, обожал гонять мяч и, если бы родители отвели меня в футбольную секцию, то я достиг бы там определенных успехов. Мы часто сидели в маленьком дворике при его доме, он учился играть на гитаре и, обладая хорошим слухом, со взрослой серьезностью пел дворовой шлягер тех времен о трагической любви шута к королеве. Меня эта песня раздражала своей безвкусицей - все-таки я был начитанным и развитым ребенком - но я скрывал это, на сколько мог придавал своему лицу выражения печального сопереживания, словно я был тронут судьбой несчастного шута, даже как-то раз попробовал подпеть ему, но не попал ни в одну из нот и он недовольным взглядом остановил мой вокализ.

Наши семьи были социально не равны и хотя это неравенство заключалось всего лишь в неодинаковом количестве институтских дипломов и лишней комнатой в нашей квартире, да и то благодаря моему брату - Шницель был единственным ребенком - оно порождало у меня чувство некой вины перед ним. Я боялся показаться высокомерным, чуть ли не отпрыском буржуев, высмеиваемых в пролетарских фильмах, где правильные пионеры с ними боролись. Каждый раз, когда он высказывал что-то положительное в мой адрес, я подозревал, что он делает это не искренне, не за мои заслуги, а из-за того, что мой отец был начальником его отца. Я старался выглядеть грубее, примитивнее, чем я был на самом деле и исполнял это с таким усердием, что вызывал удивление у окружающих, которые, зная мою семью, ожидали от меня большей деликатности и рассудительности, и может даже считали меня придурком. В школе, где я постепенно лишался статуса «новый пацан», мы со Шницелем почти не виделись, так как учились в параллельных классах, он в А, я в Б, а заглядывать в чужой класс у нас было не принято и даже существовала некая неприязнь между классами, вызванная обычным школьным соперничеством – у нас отметки выше и мы лучше играем в футбол. Однако я заметил, что уважение к нему было небольшое - тех кого уважают, Шницелями не называют - учился он посредственно и скорее всего, был твердым троечником по всем предметам. Сойтись с одноклассниками у меня не получалось, хотя я учился хорошо, быстро стал лучшим в классе почти по всем предметам, по футболу и даже однажды сбил удачным ударом одного приставалу с ног в единственной победной для меня драке – бедолога оказался еще более тощим, чем я. Но вселившаяся в меня дурь заставляла меня неприлично выражаться при девочках, громко смеяться над глупыми шутками и тянуться к тупым хулиганам, естественно, что многим я был не интересен. Я понимал, что так нельзя, и сморозив очередную глупость, сразу начинал пилить себя и еще долго мучительно вспоминал гримасы на лицах всех присутствующих при моей выходке. Однажды, когда родителей не было дома, я пригласил Шницеля к нам посмотреть почтовые марки, которые мне достались от дальнего родственника, заядлого филателиста, решившего ликвидировать свою многолетнюю коллекцию, берущую начало, по циркулирующим в семье слухам, с марок, выменяных у немецких солдат, которые стояли у них в городе во время нашей войны с фашистами. Я долго не мог понять, как происходил этот обмен. Неужели солдаты взяли с собой на войну марки для обмена на другие марки или для обмена на что-то другое и я весело представлял себе «фрица» с кляссером в сельской хате, спрашивающего у перепуганной старушки: «Бабка, курка, яйки, давай меняться?» Наконец, мой отец объяснил мне, что родственник работал в то время на почте и, видимо, имел какой-то доступ к маркам, однако это меня не убедило, так как я в свои двенадцать лет представлял войну без какой-либо почты. Та часть коллекции, что досталась мне была, скорее всего бросовой, хотя и познавательной с точки зрения колониальной истории планеты. Французские и Британские Гвианы, чьи-то там Сахары, Соломоновы Острова и Реюньоны вызывали почтение своими выцветшими красками и возрастом штемпелей, но изображенные на них профили бородатых королей, вице-губернаторов и каких-то античных дядек навевали скуку. Раритеты родственник продал, а марки получше отдал моему двоюродному брату, который был значительно ближе ему, чем я, хотя бы тем, что жил с ним в одном городе, из которого мои родители уехали еще до моего рождения и я этого родственника в глаза не видел. Мама была недовольна таким несправедливым распределением, ей когда-то была обещана вся коллекция, она мне об этом рассказала и переживала, что я буду расстроен, но мне было достаточно того, что я получил, потому что всех марок мне никогда не показывали и я не мог сожалеть о том чего я не видел и что не запечатлелось в мозгу. Но мама, не упускала случая при упоминании в узком семейном кругу имени родственника вспомнить о нанесенной ей обиде.

- Ну мне то что, но ведь обещал ребенку, - жаловалась она папиной сестре Полине, ожидая от той полного сочувствия, которого никогда не получала.

У меня дома Шницель поразил меня сразу, своими первыми шагами, направленными в сторону нашего холодильника, бесцеремонно распахнутого им, словно он был его собственным. Нелюбимая мною вареная курица была решительно извлечена и поглощена с причмокиванием и урчанием тигра поедающего вкусную свежую лань, что поразило меня не меньше, чем его невообразимая бесцеремонность, так как я не представлял себе, что кто-то может объедаться посиневшей отварной курятиной, сохранившейся только из-за упрямого желания моей мамы когда-нибудь меня ею накормить. На моё робкое замечание о принадлежности холодильника и снеди не ему, а нашей семье, последовал ответ:

- Придешь ко мне домой - залезай в мой холодильник.

По-видимому Шницель проделывал это в каждом доме, куда его приглашали, потому что, когда я рассказал в классе о том, что он был у меня, то сразу последовал вопрос: «А он полез в холодильник?» и несомненно, эта его тяга к еде внесла свою лепту в выборе ему клички.

Помимо мрачных бородачей, у меня имелось несколько дразнящих воображение марок: много парусный фрегат с Мадейры, спешащий, как я полагал, на битву с пиратами, усатый аргентинский офицер в ярко синем мундире с внушительной саблей на боку, австралийский аэроплан, застывший в «мертвой петле» и заставляющий меня гадать, когда я смотрел на него, вышел ли он из нее в конце концов или нет, но самой манящей, просто завораживающей была высокая темнокожая полинезийка в одной лишь набедренной повязке с тяжелым тюком на голове. Эту марку я держал отдельно от всех остальных, на последней странице кляссера, боясь, что моя мама отберет ее у меня. Я слышал, как она говорила папе:

- Как можно на марках изображать голую женщину? Он только на нее и смотрит.

- Что совсем голая? - интересовался папа.

Последовала пауза и я понял, что мама бросила на отца презрительный взгляд, говорящий «ты не лучше его». Ее тревога за меня была, по моему мнению, явно преувеличена и она, наверное, воображала, что насмотревшись на грудь туземки, я начну искать секса и стану легкой добычей для какой-то взрослой извращенки. Не найдя полного понимания в этом вопросе у папы, она обращалась за поддержкой к тете Поле, но та только вздыхала и закатывала глаза ко лбу.

Помимо курицы Шницель сумел найти на кухне и сунуть себе в рот еще что-то съедобное и его челюсти ритмично дробили это, когда мы разглядывали марки, и мне казалось, что его мало интересует, то, что я показываю, но после того, как я театрально объявил: «А сейчас главный номер нашего представления» и распахнул кляссер на странице, где тайно ото всех обитала моя фаворитка и ее голая грудь матово сверкнула чем-то доселе Шницелем невиданным, он перестал жевать и потянулся своими не отмытыми от куриного жира пальцами к черным соскам, но я успел вовремя перехватить его руку.

Мое увлечение филателией стало угасать по мере возрастающего интереса к однокласснице по имени Стелла Лут, миниатюрной малокровной блондинке, полной противоположности статной грудастой дикарке, и я не открывал кляссер до тех пор, пока однажды в школе не увидел свою бывшую пассию на ладони одного старшеклассника. Тот показывал мою марку таким же идиотам, как он сам, и под их мерзкий смех отпускал грязные подростковые шутки по поводу сисек. Я сразу понял, что каким-то непостижимым образом марка была извлечена из моего дома и пошла по рукам. Вернувшись со школы, я кинулся к кляссеру, в котором обнаружил отсутствие половины коллекции и поинтересовался у мамы, не показывала ли она марки кому-то из своих сослуживцев, на что получил ответ, что все ее сослуживцы взрослые люди, у которых другие увлечения, но два раза приходил Виктор, говорил, что ты ему разрешил смотреть. Шницелю при рождении дали имя Победитель.

- Боже, какой ... – мама не могла подобрать точного определения. – Я его еще и кормила. А ведь, папа утверждает, что его отец приличный человек.

- С кем вы разрешаете ему дружить? – возмущалась тетя Поля.

По существующим в моем окружении правилам Шницеля, как вора, следовало бить, но он не укладывался в моем сознании как обычный вор, который тайно проник через форточку и унес что-то из дома. Такого вора я, скорее всего, и бил бы настолько, насколько позволял бы мне мой миролюбивый характер и субтильная на то время комплекция, но то что сделал Шницель ставило в тупик и меня и моих родителей. Неужели он не понимал, что его подлость будет раскрыта, он никогда уже не сможет полакомиться тем, что приготовила моя мама, и что своим поступком он бросает тень на своего отца. Когда я потребовал объяснений, он ответил мне в такой же манере, как отвечал по поводу холодильника, поспешно и небрежно:

- А это уже прошло. Забудь.

Мне было больно за свое ничтожество, которое позволило ему считать меня не другом – о какой дружбе может идти речь – не приятелем, не человеком, который тебе просто симпатичен, а неким аморфным существом, услужливо принимающим форму подошвы его ботинка. Что я мог находить в нем привлекательного? Почему я был слеп, почему не обратил внимания на его бесцеремонность по отношению к маминой курице, ведь это было предупреждение, которое трудно было не заметить? Ответа я не находил, вернее отвергал самые простые, а прочитав «Ревизора» навсегда полюбил Городничего, восклицающего: «Сосульку, тряпку принял за важного человека!»

После окончания школы родители Шницеля сумели пристроить его во второстепенный пединститут, где деканом был их родственник. Шницель долго, с напряжением учился заочно и получив диплом, был принят на работу в родную школу, но не сумел там закрепиться и был вскоре уволен, так как его поймали в учительской раздевалке за пренеприятнейшим занятием: шарил по карманам висящих там пальто.

Отец Шницеля остался единственным из старых знакомых, с которым мой отец поддерживал связь, живя в Израиле. Когда его приятель заболел, мой отец выслал ему ему деньги на операцию, однако вскоре тот умер и потратил ли он эти деньги на медицинские нужды или нет мы так никогда и не узнали, известно было лишь то, что Шницель на свое жилье не заработал и жил с родителями.


Рецензии